Глава 5

Обрезок оленьей кожи я выторговал у Кирены два дня назад за горшочек мази. Она долго вертела его в руках, принюхивалась, мазнула по тыльной стороне ладони, посмотрела, как плёнка схватилась за полминуты, и молча протянула кусок выделанной шкуры размером с ладонь. Не лучший обмен в её жизни, но и не худший.

Сейчас этот кусок лежал передо мной на столе, рядом со склянкой, миской тёплой воды и плошкой с застывшей оленьей кровью. Последнее, что осталось от оленя-приманки — бурая лепёшка на дне глиняной посудины, собранная Гортом из амбара, где разделывали тушу.

Горт сидел на своём привычном месте у стены, кора и палочка наготове. Он уже не спрашивал, зачем я раскладываю вещи в определённом порядке, а лишь молча наблюдал.

Я взял склянку, самую широкогорлую из тех, что остались от Наро. Диаметр горла в три пальца. Натянул кожу сверху, как барабанную мембрану. Бечёвка обхватила горловину двумя витками, затянул узел и проверил натяжение, надавив пальцем по центру. Кожа прогнулась, но не провисла — упругая, тонкая, но плотная. Выделка у Кирены грубоватая, поры крупнее, чем хотелось бы. В идеале — мочевой пузырь, но олень в деревне остался один, и вскрывать его ради пузыря никто не даст.

Обойдёмся тем, что есть.

Ножом размазал по мембране тонкий слой крови. Она подтаяла от тепла рук, стала вязкой, липкой, с тяжёлым железистым запахом. Бурая плёнка легла на кожу неровно, гуще к центру, тоньше к краям. Сойдёт.

— Чего делаешь-то? — Горт вытянул шею.

— Ловушку.

Я поставил склянку в миску с водой — вода тёплая, не горячая. Проверил локтем — привычка из прошлой жизни, которую вбили на педиатрии, когда учили разводить смеси для грудничков. Тридцать пять, максимум тридцать семь. Кожа ощущает «чуть теплее тела», значит, в нужном диапазоне.

— Ловушку на кого?

— На пиявку.

Горт покосился на миску у восточной стены, где под тряпкой сидели восемь чёрных тварей.

— Так они ж и так наши. Чего их ловить-то?

— Мне не пиявка нужна. Мне нужно то, что она выплёвывает, когда кусает.

Я подошёл к миске и развязал тряпку. Пиявки лежали клубком на дне, в мутноватой воде, почти неподвижные. Одна медленно ползла по стенке, оставляя за собой блестящий след слизи.

Выбрал самую крупную. Подцепил ножом под передний конец, она дёрнулась, свернулась кольцом, но я подставил ладонь и мягко стряхнул. Тяжёлая, скользкая, мышечная. Она извивалась на коже, ощупывая присоской подушечку моего пальца.

— Не-не-не, — я перенёс её на мембрану. — Не меня. Вот сюда.

Пиявка замерла. Легла плоско, прижавшись к кожаной поверхности. Головной конец приподнялся, качнулся влево, вправо. Ноздрей у неё нет, но хеморецепторы на переднем конце тела работают не хуже собачьего носа. Кровь. Тепло. Запах живого.

Секунда. Две. Пять. Я задержал дыхание.

Пиявка двинулась медленно, волнообразно, стягивая тело в гармошку и распрямляя. Доползла до центра мембраны, где кровь гуще. Замерла снова.

Присоска раскрылась.

Я видел это вблизи, в ладони от глаз. Передний конец расправился, как крошечный цветок, обнажая три челюсти — маленькие, хитиновые, расположенные буквой «Y». Они прижались к коже, и пиявка начала сокращаться ритмично, глотательными волнами, от головы к хвосту.

Она думала, что пьёт.

На деле через поры выделанной кожи проходило немного жидкости в обоих направлениях. Кровь внутрь пиявки. Слюна выходила наружу, сквозь мембрану, вниз, в склянку.

— Сидит, — прошептал Горт. — Ишь, присосалась.

— Тихо. Не двигайся.

Я отошёл на шаг. Пиявка продолжала работать мерно, спокойно. Склянка стояла в тёплой воде, и через стеклянно-прозрачные стенки глины я ничего не видел. Результат будет только когда сниму мембрану.

Двадцать минут.

Считал про себя, привалившись к стене. Горт скрипел палочкой по коре, записывая. Пиявка сидела. Утро было прохладным, воздух пах сыростью и дымом от очага Кирены.

На восемнадцатой минуте пиявка начала вяло двигать хвостовым концом — насытилась или устала. Я подвёл лезвие ножа под край присоски плоско, не нажимая на тело, и мягко отделил. Присоска отошла с коротким влажным звуком. На мембране осталось три крошечных надреза, расположенных звездой.

Пиявка свернулась в кольцо у меня на ладони. Я опустил её обратно в миску с речной водой.

— Давай склянку.

Снял мембрану. Кожа пропиталась насквозь, побурела, размякла. Заглянул внутрь.

На дне тонкая плёнка жидкости. Мутноватая, чуть желтоватая. Меньше капли. Я наклонил склянку и жидкость скользнула по стенке, собралась в лужицу. Пахло слабо, чем-то органическим, но не кровью.

— И чего? — Горт подошёл. — Получилось?

— Пока не знаю. Вижу жидкость. Много ли в ней того, что мне нужно, проверю позже.

— А как проверишь?

— Капну на каплю крови. Если кровь перестанет сворачиваться, то значит, вещество есть.

Горт нахмурился, посмотрел в склянку, потом на миску с пиявками.

— То есть ты ей подсунул ненастоящую шкуру, она поверила, плюнула, и плевок стёк вниз?

— Примерно так.

— Ха! — он хлопнул себя по колену. — Ловко! Это ж как с силками на Прыгуна — приманку кладёшь, он суётся, а верёвка его хвать!

Сравнение грубоватое, но верное. Я кивнул.

Вторая пиявка. Новый кусок кожи, ибо прежний размок и не годился. Я натянул свежий обрезок, нанёс кровь, подогрел воду в миске (она успела остыть). Выбрал пиявку поменьше, положил на мембрану.

Эта оказалась нервной — ползала кругами три минуты, не присасываясь. Я чуть подвинул склянку, чтобы мембрана оказалась ближе к свету лучины.

Присосалась. Двадцать две минуты.

Третья пиявка оказалась спокойной — села за тридцать секунд и сидела двадцать пять минут. Четвёртая была дюже юркой — та самая, что вчера пыталась удрать. Пришлось придерживать пальцем край мембраны, пока она не угомонилась.

К полудню четыре пиявки отработали. Четыре ждали в миске. В склянке, на которую я последовательно собирал жидкость, набралось около двух миллилитров — мутноватая субстанция с лёгким запахом. Я закрыл пробкой и поставил на полку отдельно.

Горт записывал всё. Палочка летала по коре.

— Лекарь, а сколько этого плевка надо-то на одного человека?

— Не знаю ещё. Придётся считать. Но пиявки через три-четыре дня проголодаются и дадут ещё. И ещё. Пока живы — дают.

— А ежели подохнут?

— Тогда идём ловить новых, но эти выносливые. Полгода без еды держатся.

Горт покачал головой.

— Полгода. Мне бы так.

Я взял четырнадцатый черепок. Нацарапал: «Мембранная экстракция. Материал: кожа выделанная, тонкая. Среда: кровь олен. + вода 35°. Выход: ~0.5 мл / пиявка / сеанс. Время: 20–25 мин. Цикл восстановления: 3–4 дня. Не убивать. Не перегревать воду. Менять мембрану после 2 пиявок».

Четырнадцатая запись. Стена черепков росла.

Горт убирал со стола, мыл миски дождевой водой, протирал поверхность. Я стоял у полки и смотрел на склянку с бульоном плесени, склянку с пиявочной слюной, ряд черепков с записями. Два оружия против одного врага. Плесень — убить инфекцию. Слюна — разбить тромбы.

Оба сырые. Оба непроверенные. Оба в количествах, которых хватит, может быть, на одного человека. В деревне их же сорок семь.

Я закрыл глаза и потёр переносицу.

Достаточно. Следующий шаг — тест на крови, но это вечером. Сейчас есть дела поважнее.

Я вымыл руки. Не у колодца.

Бочка с дождевой водой стояла между амбаром и мастерской Кирены. Я поливал руки из ковша, когда за спиной скрипнул гравий.

Аскер стоял в трёх шагах. Руки сложены на груди, лысая голова блестела в полуденном свете, и шрам на левой щеке казался белее обычного. Он не окликнул, не поздоровался — просто стоял и смотрел, как я мою руки.

Стряхнул воду с пальцев. Ждал.

— Третий день, Лекарь.

Голос ровный, негромкий. Аскер не повышал тон без нужды. Это было одним из первых, что я о нём понял — человек, который кричит редко, пугает сильнее крикуна.

Я повернулся к нему.

— Третий день ты воду из колодца не берёшь, — он кивнул на бочку. — Горт таскает с ручья. Ты моешься тут. Чай варишь на ручьёвой. Думаешь, я слепой?

Не вопрос, а наблюдение. Как засечки на коре Обугленного Корня, где Аскер отмечал запасы, долги и дни. Он считал всё — мешки с зерном, связки шкур, вёдра воды. И кто откуда эту воду берёт.

— Не слепой, — я вытер руки о штанину. — Два дня назад попробовал воду из колодца. Привкус металла слабый, почти незаметный.

— Ну.

— Раньше его не было.

Аскер не моргнул. Лицо осталось каменным, но я видел, как побелел шрам, зубы стиснулись под кожей. Мышца на виске дёрнулась.

— Говори яснее.

— Колодец глубокий, но грунт не монолит — в нём трещины, поры, промоины. Верхняя вода связана с глубокой. Если поверхностная портится, глубокая тоже портится. Медленнее, но портится.

— Портится от чего?

— От того, что движется с востока.

Аскер смотрел мне в глаза прямо, не мигая. Глаза умные, холодные, и в них не было страха — был расчёт. Он прикидывал, взвешивал, складывал в голове цифры так же, как на коре Обугленного Корня.

— Сколько?

— Десять дней. Может, четырнадцать. Потом пить из колодца станет опасно.

Молчание. Аскер повернул голову к колодцу, двадцать шагов, новая верёвка, ворот, который Дрен менял позавчера. За колодцем дома, дым из трубы Кирены, крыша Брана с латкой из свежей коры. Дети возились у амбара, и один из них, мальчишка Илки, нёс ведро от колодца, расплёскивая на каждом шагу.

Аскер проследил за ведром. Повернулся обратно.

— Ручей?

— Верхний перекат. Выше по течению, где вода быстрее и холоднее. Птицы пьют, мелкие звери ходят к водопою. Пока чисто.

— Пока.

— Пока, — повторил я. — Ручей тоже питается от грунтовых вод, но там слои другие, они промываются быстрым течением. Запас времени больше, чем у колодца — месяц-два.

— А потом?

— Потом будем искать другой источник или кипятить — кипячение убивает большинство заразы, если она бактериальная.

Аскер поджал губу. Слово «бактериальная» прошло мимо него, и он не стал переспрашивать. Не потому, что не понял, а потому что ему было плевать на названия. Его интересовал только ответ на один вопрос: что делать.

— Два человека, — сказал я. — Два раза в день, по четыре ведра с верхнего переката. На питьё и готовку хватит. На мытьё и стирку — нет, пользуйтесь дождевой из бочек. Кто-то должен наполнять бочки из ручья, если дождя нет.

Аскер кивнул коротко, без обсуждения.

— Людям скажем, что колодезная горчит от дождей. Осень и известняк размывает, вода идёт с привкусом. Бывало и раньше, лет десять назад, при мне. Промоет и снова будем пить.

Я посмотрел на него. Ложь продуманная, убедительная, с деталями из личного опыта. Аскер не тратил время на угрызения совести — он решал задачу.

— Кто спросит, отвечай так, — он ткнул в меня пальцем. — Про восток, про привкус, про зверьё, которое уходит — ни слова. Ни мне при людях, ни Горту при людях, ни себе вслух при людях. Слово «Мор» я в деревне слышать не хочу.

— Согласен.

— Не «согласен». Ты это запомни, Лекарь. — Аскер шагнул ближе. Не угрожал, а просто объяснял. Голос остался тихим, но в нём прорезалось что-то такое, от чего я понял: этот человек видел, что делает паника с деревней, и видел, возможно, не один раз. — Четырнадцать лет назад Мор пришёл, когда Наро был жив. Знаешь, сколько умерло?

— Девять. Он писал.

— Девять, — Аскер повторил цифру, как произносят имя покойника. — Шестеро от болезни. Трое от того, что случилось после. Двое побежали в лес ночью — думали, что спасутся, если уйдут подальше. Их нашли через неделю. Один в трёх лугах от деревни, другой в овраге — ногу сломал, помер от холода. Третий…

Аскер замолчал и потёр шрам на щеке — привычный жест, машинальный, и я впервые подумал, что этот шрам мог появиться не в бою.

— Третий зарезал свою семью — двоих детей и жену. Боялся, что они заразились, и решил, что так милосерднее. Они не были заражены.

Тишина между нами была тяжёлой и плотной.

— Паника, Лекарь, — Аскер сказал это без злобы, без укора. Просто как факт, который вколотили ему в память, как гвоздь в стену. — Паника убивает не хуже Мора. Быстрее. Без разбору. Мор хоть выбирает, кого забрать, а паника жрёт всех подряд.

— Я понимаю.

— Тогда молчи. Делай своё дело — ищи, чем лечить. А про воду… Я разберусь.

Он развернулся. Сделал два шага, остановился. Не обернулся.

— Ты ведь ищешь лекарство от той дряни, которая идёт с востока.

Не вопрос.

— Ищу.

— Нашёл?

— Ищу, — повторил я.

Аскер помолчал.

— Ищи быстрее.

Ушёл не оглядываясь, широким ровным шагом, мимо амбара, мимо колодца, мимо мальчишки с ведром. По дороге остановился возле Дрена, который прибивал доску к южной стене. Что-то сказал ему негромко и коротко. Дрен отложил молоток и кивнул. Аскер двинулся дальше, к Тареку на вышке — тоже пара слов, тоже кивок.

Через час Дрен и Тарек таскали вёдра с верхнего переката. Кирена наполняла дождевые бочки. Мальчишка Илки больше не подходил к колодцу, его мать перехватила у ворота и отправила играть.

Никто не задал ни одного вопроса.

Я стоял у бочки и смотрел на это. Аскер расставлял людей, как камни на доске, молча и точно. Без объяснений, без приказов, без суеты. Каждый получил задачу и принял её как должное, потому что Аскер сказал — значит, надо.

И тут я понял кое-что о себе.

Два дня. Два дня я молчал о колодце. Проверил воду, почувствовал привкус, записал на черепок, поставил статус «оранжевый». И не сказал никому, потому что хотел сначала найти решение. Прийти с проблемой и ответом одновременно, чтобы выглядеть компетентно, чтобы не пугать, пока нечем успокоить.

А Аскер вычислил сам. По тому, откуда я беру воду. По привычкам. По мелочам. Потому что он наблюдал. Потому что наблюдать — его работа, его способ выживать, и он занимался ей задолго до моего появления.

Два дня. Сорок семь человек пили из колодца, пока я искал решение, которого не нашёл.

Урок простой. В этом мире скрытность работает ровно до тех пор, пока рядом нет людей, которые считают вёдра.

Между полуднем и вечером я провёл тест.

Каплю пиявочного фильтрата на черепок с мазком свежей оленьей крови. Рядом контрольный мазок — чистый, без обработки. Оба накрыл, оба оставил на столе. Через час проверю. Если кровь на опытном образце не свернулась, а контрольная свернулась, значит, гирудин в фильтрате есть, и мембранная экстракция работает не только для пиявки, но и для меня.

Горт ушёл менять повязку Варгану. Я остался один.

Правое плечо ныло с утра не острой болью, а тягучей, фоновой, как натёртая мозоль. Левое чуть легче, но тоже не молчало. Два дня назад импульсное расширение каналов продавило обе «пробки», и тело до сих пор привыкало к новому объёму. Мышцы вокруг лопаток напрягались рефлекторно при резких движениях, как будто защищали что-то хрупкое внутри. Утром я потянулся за кружкой правой рукой и невольно дёрнулся — мышца под лопаткой протестовала.

Адаптация. Как крепатура после первого забега у человека, который год не бегал. Каналы расширились, и ткани вокруг перестраивались под новую нагрузку.

К вечеру боль ушла.

Я сел у восточной стены. Корни ясеня лежали привычно — толстые, серо-коричневые, покрытые лишайником, они выходили из-под фундамента и расползались по земле, как пальцы руки. Каждый бугорок, каждую трещину в коре я знал наощупь. Это место стало таким же рабочим инструментом, как стол с мисками и полка с черепками.

Ладони легли на корни и пошёл контакт.

Поток хлынул знакомым маршрутом. Водоворот в солнечном сплетении раскрутился, набирая обороты, и расширенные каналы пропустили его без запинки. Плечи не скрипели, не зажимались. Поток шёл ровно, как вода по трубе, которую наконец прочистили.

Я дышал. Считал. Минута. Две. Тело привыкало, напряжение спадало, и на третьей минуте контур работал сам, без усилия, фоном, как сердцебиение.

Утром, когда доил пиявок, мне пришла идея.

Кровь в теле не течёт равномерно — артерии сужаются и расширяются, перераспределяя поток: к ногам при беге, к мозгу при мышлении, к желудку после еды. Тело — не насос с одной скоростью — это система клапанов, где каждый орган получает столько, сколько ему нужно, и не каплей больше.

А если поток культивации работает так же?

Я сосредоточился на правой руке. Мысленно приглушил левый канал в плече — не закрыл, а сузил, как если бы пережал шланг пальцами. Правый, наоборот, раскрыл шире.

Тридцать секунд и ничего. Поток инертен, ему проще течь по обоим каналам одинаково. Путь наименьшего сопротивления.

Сороковая секунда. Правая ладонь покалывала сильнее левой — чуть-чуть, на границе ощущений.

Пятидесятая. Покалывание перешло в тепло. Отчётливое, локальное, сосредоточенное в пальцах и запястье правой руки.

Шестидесятая. Жар. Правая ладонь горела, и я ощущал пульсацию потока в каждом пальце, в каждой фаланге. Вены на предплечье набухли, проступили рельефом.

Я оторвал руки от корня.

Контур замкнулся на теле. Левая рука остыла мгновенно, потеряв подпитку. Правая рука пылала. Красноватый оттенок проступил от запястья до локтя, тот же, что я заметил позавчера после импульсной техники, но ярче, гуще. Вены стояли тёмными шнурами, и в вечерних сумерках, в отблеске кристалла из окна, их цвет не был синим — бурый и тёплый.

Асимметрия. Я направил поток в одну руку.

Автономность рухнула. Вместо трёх сорока при равномерном потоке — сорок, пятьдесят, шестьдесят секунд. На семидесятой поток дрогнул и начал рассеиваться. Энергия расходовалась быстрее, как вода через суженное сопло — мощнее на выходе, но короче по времени.

Хватит ли минуты?

Я прижал горячую правую ладонь к собственной груди. Левую положил сверху, как некий стабилизатор, чтобы тело не качнуло и закрыл глаза.

Поток ударил в грудную стенку, прошёл сквозь рёбра и мышцы, и я почувствовал сердце, а точнее, его структуру.

Четыре камеры, разделённые перегородками из плотной, жилистой ткани. Два клапана — митральный слева, трёхстворчатый справа — открывались и закрывались с мягким щелчком, как крошечные дверцы. Створки тонкие, подвижные, чуть утолщённые по краям. Мышечная стенка левого желудочка — толстая, мощная, гипертрофированная. Сердце этого тела всю жизнь работало с перегрузкой, компенсируя что-то, и нарастило мышцу, как штангист наращивает бицепс.

Кровоток через аорту ровный, ламинарный, быстрый. Но вот здесь, на задней стенке левого желудочка, ближе к верхушке…

Рубец.

Я почувствовал его как зону плотности, отличную от окружающей ткани. Здоровый миокард эластичный, живой, он сокращался волной. Рубец жёсткий, неподатливый, мёртвый. Фиброзная ткань, заменившая рабочие мышечные волокна. Размером с ноготь мизинца, не больше. Но расположен был в самом неудобном месте — там, где стенка желудочка должна сокращаться сильнее всего, выталкивая кровь в аорту.

Из-за рубца сокращение шло неравномерно. Здоровая ткань стягивалась, а рубцовая нет, и в этом месте, на границе живого и мёртвого, при каждом ударе сердца возникал слабый вихрь — турбулентность. Кровь не вылетала из желудочка чистой струёй, она закручивалась, теряла скорость, и часть энергии удара уходила впустую.

Вот почему сердце гипертрофировалось. Оно качало сильнее, чтобы компенсировать потерю. Работало на износ, чтобы доставить тот же объём крови, который здоровое сердце гоняло без усилий. Годы перегрузки. С самого рождения, может быть. Или с раннего детства — не знаю — рубец выглядел старым, давно сформированным.

Тысячелистник обходил проблему, усиливая сократимость, как плеть, которой хлещут уставшую лошадь — бежит быстрее, но ресурс исчерпывается. Настой не лечил рубец — он просто заставлял здоровую часть сердца работать за двоих.

А если убрать рубец?

Если заменить фиброзную ткань живым мышечным волокном, стенка начнёт сокращаться равномерно. Вихрь исчезнет. Нагрузка упадёт. Гипертрофия начнёт регрессировать. Сердце станет работать не на износ, а в штатном режиме. Зависимость от Тысячелистника ослабнет, а может, исчезнет совсем.

Регенерация.

Направленный поток культивации, сфокусированный на рубце, как лазер, который точечно выжигает опухоль, не задевая здоровую ткань. Если витальная энергия способна укреплять сосуды и ускорять заживление ран, что она сделает с рубцом, на который её направляют целенаправленно, день за днём?

Автономность кончилась. Поток рассеялся, как дым. Я сидел в темноте, тяжело дыша. Руки дрожали, но не от слабости.

Впервые за всё время в этом теле я увидел болезнь не как абстракцию из системного уведомления, не «ХСН» на голубом экране, не «сердечная недостаточность» из учебника — конкретный дефект. Рубец на задней стенке левого желудочка. Размер, форма, расположение. Можно потрогать. Можно, теоретически, починить.

Теоретически.

Я опустил руки на колени. Дыхание выровнялось. Жар из правой ладони ушёл, и вены постепенно опадали, теряя красноватый оттенок. Тело возвращалось к обычному состоянию, но внутри, в голове, всё крутилось и крутилось.

Данных нет. Прецедентов нет. Я не знаю, может ли поток регенерировать фиброзную ткань. Может, он её укрепит, сделает жёстче, и станет хуже. Может, разрушит здоровую ткань рядом. Может, ничего не сделает. Может, убьёт.

Слишком много этих сраных «может».

Я встал. Ноги держали ровно, тремор прошёл. Зашёл в дом.

На столе — два черепка с мазками крови, накрытые мисками. Я поднял первую — контрольный образец. Мазок свернулся в плотную бурую корку — норма.

Поднял вторую — опытный, с каплей пиявочного фильтрата. Мазок оставался жидким. Тёмная блестящая плёнка подвижная, не схватившаяся. Через час после нанесения кровь не свернулась.

Гирудин работал.

Мембранная экстракция давала действующее вещество. Пиявки живы, склянка на полке, метод воспроизводим. Один из двух инструментов против Мора подтверждён.

Я записал результат на четырнадцатый черепок, добавив снизу: «Тест на свёртываемость: положительный. Фильтрат подавляет коагуляцию. Концентрация: неизвестна. Доза: неизвестна. Но вещество активно».

Потом взял пятнадцатый — чистый, ещё тёплый от обжига, с ровной гладкой поверхностью.

«Направленный поток (фокус). Принцип: асимметричное распределение энергии. Метод: сужение одного канала, расширение другого. Автономность при фокусе: ~60 сек. Применение: внутренняя пальпаторная диагностика. Обнаружен рубец на задней стенке левого желудочка. Фиброзная ткань, давняя. Причина турбулентности. Причина гипертрофии. Причина всего. Гипотеза: регенерация через направленный поток? Данных нет. Наблюдение. Осторожность.»

Пятнадцать черепков в ряд на полке.

Я проверил тест с бульоном плесени — второй эксперимент, капля фильтрата на свежее мясо. Контрольный кусок начал подванивать. Опытный пока держался — сероватый, но не слизистый. Ещё два дня до результата.

Два оружия. Оба сырые и оба в количествах, которых хватит на одного человека, может быть, на двух. И одно тело, в котором я живу, с рубцом на сердце, которое можно было бы, возможно, починить, если бы я знал, как.

Загрузка...