7

Вернулся я из Черногорска поздно, долго не ложился. Белесая пустота за окном раздражала меня.

«Спокойно, Тихон! — говорил я себе. — Как будто ты новичок на севере! Пора бы уж привыкнуть!» Но, конечно, не белая ночь была виновата в том, что я не находил покоя. События последних дней породили томительное нетерпение, словно дергаешь, дергаешь закрытую дверь, она трещит, приоткрывается и все-таки не впускает тебя.

Вспоминались Ютокса, Ташка, кисет, наш немецкий друг Онезорге.

Онезорге! Где же я встречал это имя? Взгляд мой задержался на полке над столом. Там лежали старые тетради — мои дневники военных лет. Я снял пачку и сел ближе к окну. Бревенчатый городок спал под шум озера и ветра, спал чутко, оставив на главной улице желтые, ненужные огни в качающихся фонарях.

Долго перелистывал я пожелтевшие страницы и вот в последней тетради, под датой — 5 июня 1945 года, встретил, наконец, имя Ганса Онезорге.

Едва начав читать запись, я понял почему это имя не вызывало в памяти точного образа человека. Уж очень непохож на свое имя был Ганс Онезорге. Никаких признаков беспечности, — как раз напротив. Из скупых строк возникал передо мной человек еще не старый, но сгорбившийся, худой, с землистым, нездоровым цветом лица. Конечно, он не всегда был таким. Я столкнулся с ним тогда, когда он вышел из гитлеровской тюрьмы.

Да, совсем не шло ему быть Онезорге, и я, помнится, никак не мог запомнить его фамилию и путал ее. Свобода, казалось, не радовала Ганса. Он не улыбался. Строгий, с пронзительным, обличающим взглядом запавших глаз, он подошел ко мне и попросил позволения обратиться с речью к населению города.

Это было в Виттенберге на Эльбе, где жил и проповедывал Лютер. Старинная, почерневшая от времени двурогая готическая кирха возвышалась над площадью. Близ нее стоял гипсовый Лютер, лежали кучки каменных ядер и врастала в землю медная пушка. Эти памятники средневековья были как будто вынесены из музея. И тут же, под сенью кирхи, лихо наигрывала пластинка, созывая народ, наша звуковещательная машина — синяя, с двумя рупорами.

У микрофона мы разъясняли жителям Виттенберга задачи Советской Армии в Германии. Я говорил о том, что гитлеровская тирания, вовлекшая страну в огонь войны, сгорела в нем сама и не воскреснет из пепла, призывал уничтожать остатки гитлеризма, очищать от них страну, начинать строить новую жизнь.

Тут и подошел ко мне из толпы Ганс Онезорге и попросил слова.

Помнится, говорил он быстро и не очень связно, но с большой силой гнева. Я не записал его выступления целиком. Оно было направлено против военных преступников, нашедших пристанище в городе и хитро маскирующихся. Я взял их на заметку: Гешке, Лаушер, Цорн…

Цорн! Роберт Цорн! Дневник чуть не выпал из моих рук. Цорн! Помощник начальника лагеря Ютокса!

Тогда, в Виттенберге, я ничего не знал о «Россомахе», о Ютоксе. Ганс не называл их. Характеристика, которую он давал каждому из трех гитлеровцев, была краткой.

Про Цорна в дневнике было всего четыре строки. Вот что я прочел:

«Цорн — отъявленный злодей. Он ломает комедию: «Я-де пострадал от Гитлера. Меня разжаловали!» Я, правда, не присутствовал, когда Цорн закончил службу, так как он загнал меня в тюрьму, но от товарищей мне известно, за что его разжаловали. Он потерял голову от страха. Он бежал от русских и не уничтожил то, что ему велели уничтожить».

Тогда я наспех записал это и вскоре забыл. Мало ли было таких цорнов! Мало ли митингов было на площадях немецких городов, вокруг громкоговорящей машины!

Заняться Цорном, Гешке, Лаушером — это уж было делом местного советского коменданта. Я тотчас после митинга уехал из Виттенберга.

На всякий случай я все-таки дочитал дневник. Пестрели названия городов, имена. Нет, больше дневник ничего не напомнил мне. Да и смешно было надеяться. В Виттенберг я больше не заезжал. С невольной досадой захлопнул я тетрадь.

А мог бы заехать. Был рядом — в Ютерборге. И быть может, узнал бы что-нибудь о Цорне. По крайней мере комендант, возможно, рассказал бы мне, что стало с негодяем Цорном. Разоблачили его, призвали к ответу?

Он не уничтожил то, что ему велели уничтожить. К чему это относится? К «Россомахе»? Но ведь Цорн служил в лагере и не отвечал за «Россомаху». Да, гитлеровцы, уходя, оставили оборонительные сооружения и минные поля нетронутыми, — но ведь не за это же разжаловали Цорна! Тут он ни при чем. А в лагере Ютокса мало что уцелело. Бараки гитлеровцы подожгли, а о судьбе заключенных свидетельствуют костры из трупов, догоравшие там, когда пришли наши.

Не уничтожено что-то другое. Я встал, заходил по комнате, открыл окно и впустил сырой, холодный ветер. Что же другое?

Как вам передать мое состояние! Дверь, которую я силился открыть, подалась еще раз, но опять лишь приотворилась, и я ничего не успел разглядеть.

Напротив, тайна сгущалась.

Тайна, еще недавно связанная только с Бадером, с зарубкой на косяке, теперь охватывала и минные поля «Россомахи». Я не видел, не мог видеть связи между Бадером и Цорном, но чувствовал: какая-то связь, пока скрытая, есть!

Что же оставил Цорн на «Россомахе»?

Может быть, та девушка, отважная русская девушка, которой палачи зажали рот, знала?

«На «Россомахе», — крикнула она и ей не дали кончить. Она уже передала кисет со схемой, спрятанной в табаке. Да, уже передала! Я думал об этом и раньше, но теперь эта истина была по-новому ясна и значительна. Так что же она хотела сообщить нашим этими словами — «На «Россомахе»… Что-нибудь еще о системе обороны? Но есть ли смысл кричать во всеуслышание? Противник внес бы изменения в свою «Россомаху»- вот и все. Внес бы немедленно — рабочей силы у него хватало. Нет, такие данные имеют дену лишь тогда, когда передаются тайно от врага. В кисете, например.

Значит, она знала что-то еще. Может быть, более важное. То, что оставил Цорн?

Цорн был разжалован. Эту меру применяли к офицерам в Германии чрезвычайно редко. Стало быть, он серьезно провинился. Потерял голову от страха, как сказал Онезорге. Не уничтожил…

Еще и еще раз я представлял себе день казни в Ютоксе, пленницу, избитую хлыстом Цорна, ее порыв, ее крик. И невольно виделась мне на ее месте Ташка. Моя Ташка. Да, я видел ее в ряду приговоренных и, казалось, слышал ее голос.

«Ташка! Ответь мне Ташка, это была ты? Это похоже на тебя, Ташка, ты никогда не была робкой.

Значит, кисет, принесенный Ляминым, — от тебя? Значит, ты знала?.. Тайна у тебя, Ташка? Они убили тебя, но неужели твоя смерть помешает мне узнать твою волю — то, чем ты жила последние минуты…» — Так я говорил с ней мысленно, снова листая дневник. Потом закрыл уставшие глаза. И Ташка в серой одежде узника, с номером вместо имени, стояла передо мной, шла ко мне…

Утром я вошел к Черкашину. Доложив ему о поездке в Черногорск, об изысканиях в дневнике военных лет, я сказал:

— Получилось так, товарищ полковник: бился над одной задачей, не решил, а тут возникла вторая. Голова кругом, откровенно признаться.

В самом деле, мы так и не знаем, для кого оставил Бадер свой знак на косяке, существует ли предполагаемый второй нарушитель. История с кисетом, рассказанная Бахаревой, обратила мое внимание на Лямина, но ничего против Лямина у меня нет. Его тревога, почудившаяся мне, даже не повод для сколько-нибудь обоснованных подозрений. Действовал Лямин в конце концов хорошо — командованию нашему оказал помощь…

А тут еще появилась тайна «Россомахи», по виду ничем не связанная с Бадером. Как к ней подступиться? И стоит ли вообще ломать голову над тем, что когда-то забыл, не уничтожил на «Россомахе» Цорн, обезумевший от страха? Боюсь, это отвлечет меня от главной задачи, собьет с начатого пути.

Словом, я выложил полковнику все свои раздумья и затруднения.

Я ожидал, что он учинит мне разнос и скажет: «Работаете растопыренными пальцами», — любимое выражение Черкашина, означающее крайнюю распыленность, несогласованность. Но он сидел молча, постукивая по столу, погруженный в свои мысли. Потом встал и откинул занавески, скрывавшие от посторонних глаз карту.

— Вы помните в прошлом году два взрыва, — он показывал на район «Россомахи». — Здесь и здесь?

— Лоси подорвались как будто, — сказал я.

— Вы не в курсе, Тихон Иванович, вы тогда были заняты другим делом. Я послал минеров. Лосей не нашли, к вашему сведению. Выяснили, не пострадал ли кто из местных жителей от мин, не пропал ли в лесу. Никто! Может, барсук, землеройка вызвали взрыв или живая росомаха, настоящая… Бывает, конечно. Но тряхнуло здорово. Завалило траншеи.

— Странно, — сказал я.

— Да. Вот вы сказали про Цорна, я и вспомнил. Может быть, и верно оставлено что-то важное. И кто-то пытается устранить то, что не успел убрать Цорн.

— Кто же? — вырвалось у меня.

— Возможно, тот, кто подложил мину Бадеру. И принял его сигнал. А? Все это предположения, конечно, но вы не отчаивайтесь. Мы имеем дело с очень хитрым, ловким противником. Поэтому нужна выдержка. Действуйте и впредь за двоих — как пограничник и как чекист, хотя бы даже пришлось выйти за пределы погранполосьь

— Слушаюсь, — ответил я с готовностью.

Обычно функции чекистов мы на себя не берем. Но, очевидно, получена санкция высшего начальства…

— Наверху согласовано, — кивнул Черкашин, как бы угадав мои мысли. — Вы ведь к тому же бывший чекист. Не забыли, надо полагать?

— Никак нет.

— Ну вот. И начальство не забыло. А главное — случай ведь исключительный. «Россомаха» у границы, все нити ведут к ней. На вас, Тихон Иванович, возлагается большая надежда.

С этим напутствием и еще с некоторыми инструкциями я ушел от Черкашина.

Загрузка...