Разбуженная ночным стуком, Шапошникова отодвинула засов и отскочила: кто-то в забрызганной куртке, в надвинутой на лоб фуражке втиснулся, нагнув голову, в сени и стал, тяжело дыша. Она уже начала узнавать этого человека, но не могла выговорить ни слова.
— Живой, — сказал он. — Можешь пощупать…
Дар речи вернулся к ней.
Он жестко сдавил ей плечо, повел в горницу, плотнее затянул занавески, сел. На полу — она только вчера вымыла — отпечатались желтой глиной подошвы. Он положил руки на скатерть — грязные руки, ставшие на фоне скатерти совсем черными.
Он сидел и смотрел на нее, смотрел с холодной насмешкой.
Мысли ее начали обретать ясность и порядок. Да, он в самом деле живой. А самоубийство, записка? Лицо давно не брито, полоса сажи на лбу и на щеке. Она легла так, что делает его лицо другим, почти незнакомым…
Он живой, она хотела бы радоваться этому, но радости не было. Один страх.
Губы его шевелились. До нее донеслось:
— Дай поесть и на дорогу чего-нибудь. Поняла? И ты меня не видела. Поняла?
— Погоди, — произнесла она. Страх сдавил ей горло, но она уже успела подумать, где он был, почему не являлся домой, почему так спешит.
— Тише! — сказал он.
В его голосе была угроза.
— Нет, погоди, — повторила она. — Что это значит все? Ты можешь мне объяснить? Ты должен…
— Сядь! — приказал он.
Руки его комкали скатерть.
— Не трогай! — крикнула она. — Не трогай!
Сорвала скатерть, бросила на лавку.
— Лена, ну… Лена, — заговорил он мягко. — Тише ты… Понимаешь, я прыгнул… А потом страшно стало, выплыл. И… Теперь… Как быть, черт его знает, ведь подумают, что я убил ее… Нарочно убил…
Его пальцы с плоскими ногтями приближались к ней по столу, шевелились.
Она отодвинулась. Она смотрела на него, и портреты со стен — поморы и поморки, честные, строгие, — тоже смотрели на него. В роду Шапошниковых не было убийц, никто из Шапошниковых не сидел в тюрьме. А он убийца. Она не верит ему. Он прятался, боялся показаться в городе, потому что он — убийца.
— Ты убил ее, — сказала она.
Шапошниковы, глядевшие из рамок, давали ей силу. Она была не одна. Ее поддерживал суд родичей — суровый и безмолвный.
— Да, убил, бросил он и выпрямился. — Поняла? Беги, выдавай меня! Иди в милицию! Нет, не выдашь. Оба мы с тобой… связаны одной веревочкой. Тебе тоже… мало не будет.
Со смехом, похожим на икоту, он отшвырнул табуретку, прошелся по горнице, оставляя на посконных дорожках, на выскобленных половицах лепешки глины. На стене, под портретом Шапошникова-деда, насупленного, с желваками могучих скул, висела старинная раскрашенная немецкая олеография. Шапошникова вздрогнула: ее муж читал вслух, со злостью чеканя непонятные слова. Он читал по-немецки… Он никогда не говорил, что знает немецкий язык.
Кончив, он повернулся к ней.
— Пора тебе сказать, — он шел. к ней, развязно вихляя коленями. — Пора представиться, драгоценная супруга…
Она молчала, не двигалась. Ее охватило какое-то свинцовое оцепенение. Отлетела табуретка — она опять попалась под ноги ему. Он стоял теперь близко, почти касаясь ее, а голос доносился откуда-то издалека. Он не Лямин. У него другое имя, не русское… На суде он скажет, что она знала это, знала все время, все годы совместной жизни… И ей не отпереться.
Потом он вышел из горницы. Шапошникова сидела в той же позе, пришибленная, коченея от нервного холода, трясшего ее всю. Он вернулся переодетый, в ватнике, с деревянным сундучком. В руке его была телеграмма.
— Когда это пришло?
— Вчера, — ответила она.
— Дай ответную. Сейчас же, слышишь? Я подожду тебя.
— Хорошо, — сказала она.
Как покорный автомат, она поставила перед ним кринку молока, положила хлеб, взяла листок, вышла. Прибежала на телеграф, не читая, сунула листок в окошечко. Вернулась, отдала мужу квитанцию. И все это делала она словно не сама, а кто-то другой.
— Ты не видела меня, — проговорил он. — Поняла?
— Поняла, — ответила она.
— Проболтаешься — плохо будет. Поняла?
— Я ничего не скажу.
Она отвечала покорно, скованная холодом, вселившимся в нее. Звякнул засов. Он ушел.
Этот звук заставил ее очнуться. Холод не выпустил ее, но она уже начала мыслить. Ноги и руки, не слушались, словно их кто-то держал.
Наступило утро, улица пробудилась. Шапошниковой стало лучше. Кутаясь в шерстяной платок, она вышла из дома и направилась к гостинице.
Бахарева только что встала. Увидев свою подругу, она испугалась. Елена сгорбилась, постарела.
Екатерина Васильевна выслушала ее не прерывая. Затем спросила:
— Он назвал себя?
— Да… Как же, господи!
Он назвал имя… Но какое? Оно выскочило из памяти. Елена сделала усилие, проговорила неуверенно:
— Дейзен…
— Вандейзен? — спросила Бахарева.
— Да, да… Вандейзен.
Бахарева побледнела.
— Вандейзен! — проговорила она. — Вот уж… Воскресение из мертвых.
— Что мне делать, Катя?
Бахарева взяла ее за руку.
— Идем!
— Куда?
Елена невольно отшатнулась, но пальцы подруги, сжимавшие ее запястье, стали железными.