Страницы воспоминаний

Совсем недавно я наткнулся в дневниках Корнея Ивановича Чуковского на любопытную мысль о том, что человек должен приступать к написанию мемуаров в возрасте шестидесяти двух лет. Почему, по каким таким соображениям? Это осталось неясным, но сама цифра меня вполне устроила. Сам того не зная, я «попал в яблочко»: начал писать первую книгу своих воспоминаний в возрасте шестидесяти двух лет...

Мы очень любили друг друга, тетя, дядя и я. Люди формально малообразованные, неначитанные и, прямо скажем, неинтеллигентные (опять же формально), они были очень сердечными, добрыми, терпеливыми и, я бы сказал, мудрыми. Во всяком случае, в вопросах моего воспитания, да не покажется это утверждение нескромным с моей стороны. Дядя был рядовым служащим в какой-то конторе, тетя с моим появлением на свет оставила работу продавщицы в шляпном магазине, и потому баловать меня сугубо материально они были не в состоянии, но, конечно, все лучшее, все вкусное и редкое для тридцатых годов я получал, а они этим по праву гордились.

Мамины родители, бабушка и дедушка, принимали посильное участие в нашей повседневной жизни, тем более что обитали по соседству, на Большой Серпуховке. Бабушка была внешне строгой, дедушка позволял мне все. Он ежедневно являлся в наш дом в обеденное время и, наотрез отказываясь сесть к столу, молча наблюдал, как я ем. Тетя Соня всякий раз вскипала:

— Папа, ну зачем вы (именно такое обращение у них было принято) все время шпионите за мной? Неужели вы не понимаете, что ребенок сыт и ухожен и кормлю я его не какой-нибудь отравой, а самым лучшим с Даниловского рынка?! Как вам не стыдно, папа, подозревать меня в том, что я плохо за ним слежу! Невозможная картина, я пожалуюсь Исаю, пусть вам перед зятем будет неловко!

На что дедушка, бывший кузнец, стиснув свои жилистые кисти с отбитым большим пальцем на левой руке, тихо-тихо бормотал на смеси русского и еврейского:

— Ты, Соня, должна кормить его еще лучше, он же а нэйзеле, сиротка, он нашей незабвенной Гинды (Зины) сынок...

У меня сжималось сердце от жалости к себе, к ни в чем не повинной тете Соне и к бабушке с дедушкой, которым было суждено пережить девятерых из ниспосланных им небом двенадцати детей...

Уже в раннем возрасте, не ведая слова «самоотверженность», я понимал, что тетя Соня готова ради меня на все. Я заболел дифтеритом, и она сумела притвориться, будто заразилась от меня, чтобы вместе со мною оказаться в больнице. Наш класс отправили в начале войны в эвакуацию под Рязань, и она нанялась нянечкой, чтобы не оставлять «сиротку». Ну а уж на Урале, где всем эвакуированным доставалось лихо, чего только она ни делала, где только ни подрабатывала, лишь бы се ненаглядный Зиночек (такую нежную кличку я пожизненно получил у близких) был в полном порядке!

А дядей Исаем я стал гордиться уже позже, можно сказать, в зрелом возрасте, когда начал осознавать, как говорится, политическую ситуацию в стране. Сам он никогда на эти темы не высказывался из осторожности и робости, которые, увы, легко принять за трусость, однако как раз трусом-то он и не был, как выяснилось.

...В середине октября 1941 года он вытолкал нас на Урал, а сам на следующее утро отправился наниматься добровольцем в... Московский коммунистический ополченческий истребительный батальон, куда путь ему был заказан изначально, потому что был он а) беспартийным, б) бывшим лишенцем, в) имел за плечами пятьдесят пять лет и не умел ни стрелять, ни бросать гранату, ни паять-починять, ни строить, ни хотя бы грамотно писать... И его в ту дивизию взяли, поскольку он проявил недюжинную настойчивость и сумел убедить командиров в своем исконном, глубинном, светлом патриотизме.

Считанные дни отделяли дядю Исая от передовой и от неминуемой гибели, но 5—6 декабря 1941 года последовало замечательное контрнаступление наших войск под Москвой, и немцев навсегда отбросили от столицы. Это продлило дядину жизнь еще почти на сорок лет. Вот только последние десять были омрачены мною, вернее, тем, что со мною произошло, но об этом не сейчас.

...Возвратившись из Крыма, я наведался в Институт протезирования и неожиданно получил имя, отчество, фамилию и телефон человека, который согласился помочь мне советом. Судьба распорядилась так, что жил он рядом с нами, в десяти минутах ходьбы, что тринадцать лет спустя мы одновременно переехали на другой конец Москвы и вновь оказались по соседству, ну а главное, с первой минуты знакомства сблизились, подружились, перешли на «ты», несмотря на восьмилетнюю разницу в возрасте.

Виталий Алексеевич Кабатов в девятнадцать лет потерял обе руки ниже локтей в страшной битве на Курской дуге, на одной из центральных улиц Белгорода, отражая атаку германских «тигров» вместе со своим противотанковым взводом. Юный лейтенант был ранен осколками снаряда или мины и, пройдя медсанбаты и тыловые госпитали всех видов, вернулся в Москву тяжелым инвалидом, имеющим за плечами одну десятилетку. Нет, вру, помимо средней школы, он еще, как и я, ходил в музыкальную (по классу скрипки)... Ему предстояло получить высшее образование, влюбиться, жениться, родить дочку и стать доктором юридических наук, профессором Института международных отношений. Мы познакомились с ним, когда ему было тридцать пять и он лишь недавно защитил кандидатскую диссертацию. Я восхищаюсь им почти сорок лет.

А в тот первый вечер он потряс меня еще вот чем. Подошел к роялю, откинул крышку и начал... играть! Звучали легкие джазовые мелодии, мотивы знакомых и незнакомых песен (тогда мы впервые услышали имя и музыку Булата Окуджавы), что-то из классики. Он играл культями, не смущался, когда попадал мимо клавиш, широко использовал ножную педаль. Ампутация у него была заметно выше, чем у меня, сантиметров на пять, и справляться с клавиатурой, естественно, было куда как нелегко, однако он играл, музыка звучала, а я... Ну как вы думаете, что было со мной? Я вел себя неприлично, хотел, чтобы он поскорее встал со стула, чтобы занять его место и заиграть самому, впервые за четыре с лишним года, впервые — не пальцами, а «великолепными культями»! Ведь по возвращении из больницы я ни разу не подошел к своему пианино марки «Рениш», даже не глядел в его сторону...

Едва мы с Наташей, окрыленные, явились домой, я бросился искать свои ноты, мне не терпелось попробовать сыграть первую часть «Лунной сонаты», но их нигде не было.

Я подступился с расспросами к тете Соне. Неожиданно она расплакалась и призналась в страшном преступлении: накануне моего приезда из больницы, терзаясь душевно и безумно боясь моих терзаний, она связала все ноты в пачки и вынесла их из дома в мусорные контейнеры.

Забегая вперед, скажу, что нотами я обзавелся. Помогла моя любимая Александра Мартиновна (моя школьная учительница), чья жизнь, увы, завершалась все в той же бывшей келье Новодевичьего монастыря. Года два набирался я решимости предстать перед ее почти уже ничего не видящими глазами. Она попросила меня подойти поближе и долго пыталась непослушными склеротичными пальцами ощупать протезы. Отчаянные были минуты, я внезапно скинул всю амуницию, сел к роялю и принялся наигрывать и напевать, как тогда говорили «песни советских авторов», поскольку и в самом деле песню пишут двое — композитор и поэт. Александра Мартиновна окаменела, я, напротив, размягчился до безобразия и плакал. Хороший получился вечерок!

В конце 1967 года я получил письмо из Арктики, с архипелага Земли Франца-Иосифа, от моего давнего друга Миши Фокина, нашего бывшего начальника на новоземельской зимовке. Сейчас он зимовал на ЗФИ (так сокращенно называют полярники этот архипелаг), на острове Хейса, где возглавлял группу по запускам в атмосферу метеорологических ракет. Михаил подробнейшим образом описывал свое житье- бытье, вспоминал нашу Русскую гавань, сравнивал то и это (явно в пользу «этого», если говорить о бытовых удобствах крупного арктического поселения) и в конце письма в шутку приглашал меня приехать...

Знаете, что такое зануда? Человека спросили, как дела, и он стал обстоятельно рассказывать! Так и я: меня пригласили — и я решил поехать. Так и сказал Наташе: хватит, дескать, валять дурака, люди вон зимуют себе в удовольствие, мне негоже оставаться в стороне, тем более если так (?) зовут. Словом, где мои запасные протезы, я еду!

Чего было больше в тех, прямо скажем, кликушествах? Внезапно проснувшейся бравады? Были, мол, когда-то и мы этими самыми, как их там, ну в общем скаковыми лошадьми! Либо никогда не угасавшая страсть к Северу, обжигающее желание вновь увидеть льды? Нет, в основе, по-видимому, оставалось стремление уйти от свалившейся на меня «нежизни», жажда вырваться из ее цепких объятий, возродиться по-настоящему, любой ценой вернуться «туда». Пусть не на годы и даже не на месяцы — все равно возвратиться, побывать, поглазеть, пообниматься с настоящими, действующими полярниками, прикоснуться к прежнему миру.

Я уже давно понял, что не выживу, если буду помнить о прошлом, о том, что случилось и случилось непоправимо, безвозвратно. Когда я внезапно просыпался ночами, то запрещал себе думать о собственных руках, хотя вот они, усеченные, на одеяле...

Нельзя, никому никогда нельзя углубляться в собственное прошлое, казнить себя за провалы и пороки, кусать локти, задним числом стелить соломку в том месте, где ты когда-то крепко грохнулся, такое самоедство не приводит к добру. Нужно постараться раз и навсегда о чем-то основательно вспомнить, намотать себе на ус и забыть. Как говорится, до лучших времен. Для меня они стали наступать восемь лет спустя после главного поворота в судьбе.

Письмо с арктического архипелага ЗФИ я показал Натану Эйдельману. Тоник загорелся вмиг, а делал он это виртуозно, шумно, с блеском, цепко, не выпуская соблазнительный вариант из зубов. Тут же перекрестил те острова в Землю Франц- Иосиф-Виссарионовича, принялся дотошно выспрашивать у меня, какими путями туда попадают, и намертво отмел саму мысль о том, чтобы мне туда не ехать,— ехать немедленно, любым способом, любой ценой! Причем о «цене» обещал подумать самолично и, представьте себе, надумал.

Не дожидаясь моего окончательного ответа, тайком от меня он направился к главному редактору журнала «Знание — сила». Нина Сергеевна Филиппова имела заслуженно высокую репутацию человека исключительно порядочного, смелого и рискового. Достаточно сказать, что она служила в женской кавалерийской бригаде, несшей вахту в блокадном Ленинграде. Имела два выговора непосредственно от ЦК КПСС за идеологические ошибки во вверенном ей журнале. Не дала в обиду ни одного еврея, ни сотрудника редакции, ни автора со стороны. И являлась к тому же супругой очень уважаемого литературного критика, фронтовика Андрея Михайловича Туркова. «Наш человек»,— с любовью говаривал о Нине Сергеевне ее любимец Натан Эйдельман. И потому его обращение к главному редактору выглядело вполне законным.

Что именно рассказал обо мне Тоник, какие нашел слова, доводы, ходатайства в пользу инвалида первой группы Каневского, осталось неизвестным, но в результате главный редактор «Знание — сила» оформила этой почти потусторонней личности командировку в качестве специального корреспондента «на остров Диксон Красноярского края и острова Земли Франца- Иосифа Архангельской области». Много лет спустя Нина Сергеевна, смеясь, рассказывала, как не хотелось ей приобретать кота в мешке (а кот, то бишь я, ужас до чего хотел выпрыгнуть из мешка-ловушки!), как решила она никакого материала с меня не требовать, а командировочные деньги, рублей пятьсот-семьсот "(весьма внушительная для 1968 года цифра), втихаря списать под каким-либо неблаговидным предлогом.

«Ледничок — метро» — так прозвали зимовщики этот ледяной тоннель


Дело завертелось до неприличия быстро. В январе я побывал в Управлении полярных станций Гидрометеослужбы (к тому времени Главсевморпуть уже перестал существовать и все арктическое хозяйство перешло в Службу погоды). Там ко мне по-отечески отнесся начальник всех зимовок страны, ветеран Арктики Борис Александрович Кремер, с которым я, начиная с тех самых дней, сдружился на всю жизнь, а позже написал книгу о нем. И получил разрешение на полет в составе небольшой группы, отправлявшейся на остров Хейса, в обсерваторию «Дружная», где запускали в небо исследовательские ракеты. Вылет из Москвы намечался на первые дни февраля.

...Командировку я получил, билет для меня купили мои будущие попутчики по перелету Москва— Диксон—ЗФИ. Тетя Соня и дядя Исай после бурных объяснений со мной отступились. Истошные «Не пущу!» сменились безучастным «Поступай, как знаешь, ты уже взрослый, у тебя пятилетний сын, мог бы подумать и о нем»... Наташа в который раз проявила и понимание, и сочувствие, и мужество. Придя в ужас от самой идеи, она взяла себя в руки и принялась активно помогать мне. Раздобыла у альпинистов невесомый костюм, куртку и брюки на гагачьем пуху, заменила все пуговицы на специальные, удобные мне застежки, вдела в брюки поясную резинку, достала с антресолей мои исторические унты, в которых я так и не погиб в марте 1959 года, и проделала еще тысячи мелких и крупных операций по моей экипировке (даже матерчатую маску-намордник не забыла положить в мой заплечный мешок, и она, голубушка, тоже мне пригодилась, хотя вопрос о жизни или смерти уже не стоял).

• Жилой дом полярной станции

• Край ледника Шокальского


Все бы прекрасно, да оставался напоследок один персонаж, которого терзали самые лютые сомнения и страхи. Это был, конечно, я сам. Стоило мне задуматься над мало-мальски конкретным бытовым вопросом, и я тотчас впадал в панику. Как буду одеваться-раздеваться? Как пользоваться туалетом, будь то крохотный, не повернуться, закуток в рейсовом самолете или холодный, заледеневший тамбур в диксонской гостинице, в сборно- щитовом домике на острове Хейса? Выдержат ли мои обмороженные ноги неизбежные хождения по снегу и льду, сумею ли вынести тридцати-, а то и более градусный мороз с ветром даже при коротких перебежках между домами, как поведут себя протезы, не откажут ли, не разрушатся ли? И еще лицо, навсегда оставшееся глубоко задетым былым обморожением, оно и в Москве-то при первом осеннем ветерке сразу начинало болеть... Безусловно, мои новые товарищи, а уж о Михаиле и говорить не приходится, мне всегда помогут, на них в значительной степени весь расчет, только с меня самого отнюдь не снималось главное, то, что в космонавтике зовут жизнеобеспечением.

Чем ближе подступало 6 февраля, день вылета, тем неуютнее я себя чувствовал. Не скрою, искушение отказаться временами захлестывало с головой, и держался я... из страха, из страха пасть в собственных глазах и как бы попутно в глазах тех, кто сейчас суетился и причитал вокруг меня.. Но утрам я интуитивно ждал чьего-нибудь телефонного звонка, сообщавшего о том, что распалась едущая на Хейс группа...

И тут пришло спасение, причем вовсе не оттуда, откуда я его ждал, оно явилось из книги Альфонса Додэ «Тартарен из Га рас кона». Мне всегда был люб ее герой Тартарен, милый лжец, плут, хвастунишка, задавака, но при этом натура добрая, сердечная, широкая. Я вспомнил одну сцену и кинулся к книге. Вот оно, то место, где герой объявил, будто вот-вот отправится в Африку охотиться на львов. Так, все точно, Тартарен раззвонил по всему городку о своем намерении, стал в очередной раз народным героем и в конце концов уверовал в то, что уже побывал в Африке, уже убил красавца-льва и с триумфом вернулся в Тараскон, в объятия поклонников и поклонниц его храбрости и охотничьего мастерства. Он уже и думать не думал, что надо собираться в дорогу, он уже вовсю пожинал плоды славы, как вдруг один из его доброжелателей положил ему руку на плечо и молвил тихо, но твердо:

— Тартарен, надо ехать.

Я вздрогнул, когда мой внутренний голос произнес те же неумолимые слова. Да, надо ехать, Тартарен поехал — и я полечу!

Волшебный полет над сплошь замерзшим Карским морем, над северной оконечностью Новой Земли с ее мысом Желания и бухтой Наталии (военным аэродромчиком). Стоял полдень, и невзирая на полярную ночь, было довольно светло, особенно на высоте полета. Я впился в иллюминатор, чтобы увидеть берег, уходивший на юго-запад, к моей Русской гавани. Меня долго не покидало острейшее желание оказаться сейчас там, увидеть тот лед между берегом бухты и островом Богатым, сторожащим выход в открытое Баренцево море, то самое место, где мы с Толей погибали, да вот погибли не все...

Уже в сплошной тьме самолет подлетал к острову Хейса. Внизу горели сигнальные огни («ушаты» с налитой в них соляркой), очертаний берегов не было видно. Машина плавно покатилась на лыжах, и еще через минуту мы с Михаилом уже обнимались, тискать друг друга и выкрикивали какие-то восторженные слова.

В Москву полетела моя ликующая радиограмма: «Я счастлив», и в этих словах содержалась вся правда, одна правда и только правда! Задували метели, били в лицо, закрытое матерчатой маской, я задыхался от упругого морозного воздуха, передвигаясь навстречу ветру короткими перебежками между домами, руки в протезах отчаянно леденели, ноги в унтах промерзали, казалось, насквозь (как никак, а температура опускалась ниже тридцати), и все вместе это называлось счастьем. Кто не поверит мне сейчас, тот никогда не поверит, и побороть такое неверие я не в силах. Но радовался я тогда в самую полную силу, все две недели пребывания на Хейсе, да еще две недели ожидания на Диксоне, тоже принесшие мне ощущение почти блаженства!

Я бродил по острову с Михаилом, посвятившим мне все доступное ему так называемое свободное время, с многочисленными новыми друзьями, а тут, в обсерватории, их было свыше ста, не чета какой- либо забытой Богом обычной зимовке? Меня возили в безумно тряском вездеходе к красивейшим скалам Близнецам, на ледник, ничуть не похожий на мой родной ледник Шокальского в Русской гавани, но тоже ставший мне родным, в ледяное заснеженное море, где стояли впаявшиеся в лед высокие остроконечные айсберги, куда более величественные, чем новоземельские, и тут уж дух захватывало при одной мысли об исполинских айсбергах Гренландии или совсем уж мифической Антарктиды. Ежедневно, когда позволяла погода, я любовался полярными сияниями, но, естественно, главным объектом восхищения стали для меня запуски исследовательских ракет, уходивших на высоты двести и более километров.

...Мне было очень хорошо и трудно, порой казалось, что быт меня одолеет. Отсутствие водопроводной воды и уборная в ледяном тамбуре могли меня доконать, и я ежедневно со страхом ждал завтрашнего утра... Перебои с электричеством еще на Диксоне вынудили меня начать отпускать бороду, и я плодил ее ровно месяц, чего больше ни разу не позволил себе ни в Арктике, ни дома. Бороденка противно смерзалась на улице, мучительно чесалось лицо, однако я твердо решил довезти ее до Москвы, словно воспоминание о давнем новоземельском прошлом.

В начале марта прилетел «Ли-2», как всегда, неожиданно. Меня буквально на ходу выпихнули из вездехода и забросили в фюзеляж, мои спутники, включая Мориса, остались на острове еще на два-три месяца. Через шесть-семь часов я был в Диксоне и — о чудо! — задержался там всего на одну ночь. Спустя ровно сутки после вылета с Хейса я был уже дома.

На много дней хватило мне рассказов о пережитом. Все вокруг нахваливали меня, даже пятилетний Мишка, казалось бы, понимал, что произошло нечто необычное. Он норовил подергать меня за бороду, таскал за протез меня на улицу, чтобы показать детсадовской подружке «Лалисе» папины «палтезы» и в те же дни принес в дом неизбежный, давно ожидаемый вопрос:

— Папа, ты евлей?

Однако моего ответа не дождался и добавил уже совсем неожиданное:

— Когда выласту, тоже обязательно буду евлей?

...Идею книги о полярной войне я вынашивал не один год. Сперва лишь «начитывался», изучал историю боевых действий в Заполярье, мемуары командующего Северным флотом адмирала А. Г. Головко и его соратников, разрозненные записки, заметки, рассказы очевидцев, художественную (прямо скажу — малохудожественную, словно, по анекдоту, объединились под общим наименованием два прославленных столичных театра!) литературу о войне на Севере. Окончательная структура задуманной книги выявилась после того, как я прочел по совету одного из товарищей по новоземельской зимовке, Владика Корякина, историю секретных германских метеостанций в Арктике, тайно создаваемых и в ходе второй мировой войны (в переводе с немецкого на доступный мне английский этот труд был напечатан в британском полярном журнале). Я принял решение написать об особой войне, войне метеорологов, синоптиков, ледовых разведчиков, зимовщиков советских и зарубежных полярных станций, сотрудников экспедиций в Ледовитый океан в 1939—1945 годах.

На удивление быстро нашелся будущий издатель. Во время очередной поездки в Ленинград я почти случайно зашел в Гидрометеоиздат на Второй линии Васильевского острова, сразу же попал на нужного человека, редактора отдела научно-популярной литературы, бывшего моряка Бориса Ефимовича Лифшица, рассказал ему о замысле и услыхал в ответ, что он давно читает меня в «Знание — сила», радостно одобряет мой интерес к военной теме, пусть даже я не видел той войны, и ждет рукопись через несколько месяцев.

— У вас же все готово, — уверял он меня. — Несколько очерков, повесть «Гренландский патруль» в вашем же любимом журнале, еще живы люди, которые все вам охотно расскажут. Действуйте без промедления, пока живы я и наш директор Артемий Николаевич Михайлов. Он сам был военным синоптиком на Севере и будет счастлив такому автору. Идем прямо к нему.

Все вышло как нельзя лучше. Я покидал Издательство гидрометеорологической литературы (ГИМИЗ) с подготовленным вариантом будущего договора на книгу с условным, только что придуманным мною названием — «Цена прогноза». Именно так, цена, страшная, кровавая цена, какую приходилось платить на суше и на море, в степях Украины и во льдах Арктики, за несколько цепочек цифр, закодированных, зашифрованных, засекреченных цифр, вобравших в себя сводки погоды, режим льдов, скорость морских течений и т. д. Я с немалым воодушевлением обнаружил в «Судьбе барабанщика» Аркадия Гайдара фразу: «Эта книга не о войне, но о делах суровых и опасных — не мегцдие, чем сама война». Вот что стало девизом, под каким я писал свою книгу «не о войне» как таковой, а «всего лишь» о роли Службы погоды в любой войне.

...Начал я с неожиданно верного шага. Прямо с улицы пошел к тогдашнему начальнику Гидрометеослужбы СССР Евгению Константиновичу Федорову, академику, герою-папанинцу, полноправному министру по рангу. Несколько минут он слушал меня, сказал две-три одобрительные фразы, вызвал в кабинет какого-то почтительного помощника и поручил ему связать меня с таким-то и такой-то, а им передать: Евгений Константинович разрешает поделиться с товарищем Каневским любыми воспоминаниями, кроме тех, что и сегодня составляют предмет государственной тайны.

Напутствие Федорова оказалось благим. Люди щедро раскрывались передо мной, охотно вспоминали и доброе, и недоброе, напрягая память, называли других, полезных, по их мнению, коллег. Такая цепная реакция, такой набор заинтересованных собеседников помогли мне сделать решающие шаги. Уже через полгода рукопись была готова. Еще через три-четыре месяца я доделал и переделал ее после строгого и чрезвычайно доброжелательного прочтения и Борисом Ефимовичем в Ленинграде, и вице-адмиралом Александром Михайловичем Румянцевым в Москве (он сделался рецензентом моей книги, поскольку в годы войны служил в штабе Северного флота и непосредственно ведал вопросами гидрометеорологического обеспечения боевых операций). Все шло прекрасно, пока из Ленинграда одно за другим не пришло два печальных известия: неожиданно скончался Борис Ефимович Лифшиц, Главлит экстренно отозвал мою рукопись из петрозаводской типографии (многие книги Гидрометеоиздата печатались в Карелии) и приказал рассыпать набор.

...К чести Владимира Дмитриевича Савицкого, он не пожелал сдаться. Бывший фронтовик и сам автор книг, проходивших цензуру, решил активно бороться против явного произвола. Он тщательнейшим образом перечитал мой текст и велел в кратчайший срок «дописать» оптимистические эпизоды, чтобы книга об ужасах войны выглядела «покрасивше». В итоге Горлит этим удовольствовался, и «Цена прогноза» вышла в свет год спустя после того, как могла выйти. Наша взяла!

...Это все он, Фритьоф Нансен. Кто же, кроме него, способен на такое признание: «Да где же непреходящая ценность в моих делах? В решении проблем, которые скоро забудутся, в политических вопросах, которые будут отброшены без сожаления, в этом бессмысленном стремлении не прожить жизнь впустую, а оставить в ней след, ничего не значащее громкое имя?»

Таков был Нансен, о котором его соотечественник, океанолог Харальд Свердруп сказал: «Он был велик как полярный исследователь, более велик как ученый и еще более велик как человек». ...С юного возраста я увлекался его книгами и личностью, уже на первом курсе географического факультета писал курсовую работу о дрейфе нансеновского «Фрама» и ухитрился попасть в Заполярье задолго до того, как мне исполнилось двадцать семь.

А в нансеновском возрасте я уже покинул высокие широты, как мне тогда казалось, навсегда. Только этого, к счастью, все-таки не произошло, и помог мне в числе самых близких людей он, Нансен!

Еще студентом я восхищался выработанной моим кумиром методикой «сжигания мостов», когда он шел на несомненный обдуманный риск, не оставляя за собой права на выбор, на безопасное возвращение, на разумное отступление, — нет, только вперед! (Он и корабль свой назвал «Вперед!», по-норвежски это звучит как «Фрам».) Придя в Арктику молодым новичком, Нансен сразу решился на небывалое предприятие — пересечение на лыжах Гренландии, крупнейшего острова планеты. И сразу же сжег первый в жизни «мост»: причалив к восточному берегу этого сплошь покрытого ледниками острова, отправил судно на большую землю, обрекая тем самым себя и своих добровольцев-спутников на единственно возможный вариант — движение поперек Гренландии на запад, к противоположному побережью, где имелись эскимосские поселения. «Сумасброд, самоубийца» — так величали его в норвежской прессе перед іренландской экспедицией. Вернулся он из нее триумфатором.

Через несколько лет он сжег второй арктический «мост» в своей жизни. Когда его «Фрам» дрейфовал вместе со льдами поперек всей Центральной Арктики, Нансен решил «налегке», стремительным марш-броском достичь математической точки Северного полюса, на котором в конце XIX столетия еще никто не побывал. На пару с молодым лейтенантом Ялмаром Поганее ном начальник экспедиции отправился весной 1895 года, когда «Фрам» максимально приблизился к полюсу, на трех собачьих упряжках к вожделенной точке.

Риск был чудовищный! Стоило отойти от судна на два-три десятка миль — и вернуться на «Фрам», увлекаемый причудливым дрейфом, без радиосвязи (а само радио было изобретено именно в 1895 году!) было стопроцентно невозможно. Двоим путешественникам предстоял путь по льдам к полюсу, а оттуда к ближайшей суше, Земле Франца-Иосифа, лишь недавно открытой и положенной на карту, чрезвычайно неточно. Так все и произошло, если не считать того, что непреодолимые гряды торосов преградили им дорогу на север и вместо полюса пришлось ограничиться установлением мирового рекорда широты — 86 градусов 14 минут северной широты.

Несколько месяцев Нансен с Иогансеном двигались по льдам Центральной Арктики и в конце концов добрались до одного из островков архипелага ЗФИ. Они зазимовали там в хижине из камней и звериных шкур, а летом следующего года случайно встретили участников британской полярной экспедиции... Нансен стал дважды триумфатором, дважды героем. Не только Норвегии — всего мира, восторженно полюбившего своего кумира. И моего кумира.

...Мне не было двадцати семи, когда это случилось. В том возрасте Александр Македонский приступил к завоеванию мира, Леонардо да Винчи был провозглашен маэстро живописи, Шекспир написал первую пьесу «Генрих VI», Авраам Линкольн и Уинстон Черчилль вступили на политическую стезю, Альберт Эйнштейн создал теорию относительности, Юрий Гагарин улетел в космос. В том самом возрасте Фритьоф Нансен начал свою ослепительную арктическую карьеру. Я же ее, едва наметившуюся, навсегда завершил.

Неужели навсегда? В день выхода из больницы я и помыслить не мог, что еще увижу море во льдах и небо в полярном сиянии.

...Читая однажды Сент-Экзюпери, я наткнулся на фразу: «Нужно жить для возвращения». Она поразила меня трагизмом — ведь ее автор, оставивший Планете Людей вечное чудо — Маленького Принца, так и не вернулся из последнего полета над Средиземным морем. Мне же повезло, я начал возвращаться и уже не имел права останавливаться

Вокруг кипит судеб вращенье,

Судьба-струна, судьбинка-нить...

И надо жить для возвращенья

Ко всем, кто продолжает жить.

Июнь 1995 года


ДВАДЦАТЬ ПУТЕШЕСТВИЙ XX ВЕКА

Александр Шумилов

Загрузка...