Ф. Алексеев. Петербург. Вид на Адмиралтейства и Дворцовую набережную. 1820-е годы
Разгромив русские войска в ноябре 1700 года под Нарвой, Карл XII был уверен, что отправил царя Петра в глубокий «нокаут». Король даже не стал дожидаться окончания «счета», будучи уверен, что трагическое «десять» прозвучит без его участия. Но он ошибся. Первая Нарва — не нокаут, а нокдаун. Теперь мы знаем, что Петр удивительно быстро поднялся. Очень скоро он уже нанес слабый ответный удар: в 1701 году добыл скромную победу при Эрествере. Потом последовали Нотенбург, Ниеншан, Санкт-Петербург...
Время основания Петербурга — май 1703 года. Дата отчасти условная, хотя в сравнении с мифическим годом основания Москвы выглядит удивительно точно. Известие об основании Петербурга спустя три месяца угодило в «Ведомости». Здесь появилось сообщение, что царь «не далече от Шлотбурга при море город и крепость строить велел, чтоб впредь все товары, которые к Риге, к Нарве и Шанцу приходили, тамо пристанище имели, также бы персицкие и китайские товары туда же приходили». Так впервые публично было определено «торгово-посредническое» будущее Петербурга — города у моря, где Запад должен был встретиться с Востоком и все вместе — с Новой Россией.
Однако очень скоро стало ясно, что Петербург для царя не просто корабельная пристань. Верх берут более весомые соображения. В письме царевичу Алексею парь писал, что лишив Россию выхода к Балтике, шведы не просто экономически ограбили страну, «но и разумным очам к нашему нелюбоэрению добрый задернули занавес и со всем светом коммуникацию пресекли». Царь в этих строках очень точен и выразителен. Выразителен, потому что он человек барочной культуры, думает именно по-барочному: ведь «занавес» и «свет» — это язык барокко! Точен — поскольку уравнивает выход к морю с приобщением к культуре, выходом к просвещению-свету. Ключевое слово здесь — «коммуникация». Если прежняя Россия делала все, чтобы ограничить связи с Западом, то царь, меняя минус на плюс, говорит об открытости. И символ этих перемен — новый город на Балтике.
Царь не единственный, кто мыслит этими категориями. Уже в 1708 году митрополит Стефан Яворский в своей торжественной проповеди «Три сени Петром господу поставленныя» писал о «несовершенстве» России, отторгнутой от мира. Но все сменилось с пришествием Петра, создателем флота, армии и Петербурга. В итоге «взблаговолил Бог ключом Петровым отверзти врата на видение света». Так стал складываться один из основополагающих элементов образа Санкт- Петербурга — города, обращенного в просвещенный мир.
Основание Петербурга вовсе не означало превращения его, точно по мановению волшебной палочки, или точнее, царской дубины, в столицу. Будущее долго висело на волоске и решалось вдали от него — в Польше, затем на Украине и, наконец, под Полтавою. Не случайно Карл XII язвил относительно отвоеванных и основанных царем в Прибалтике крепостей, которые он собирался удостоить чести быть возвращенными шведской короне. Полтава обратила эти обещания в прах. Перелом в Северной войне стал переломом в судьбе и Петербурга. Петр первым понял это. Не случайно вечером в день баталии он вывел в письме Апраксину строчки, которые стали хрестоматийными: «Ныне уже совершенно камень во основание С.-Петербурга положен с помощию Божиею».
Но какое будущее? Город на болоте, словно в насмешку названный Петром «парадизом» — раем, по мере устроения, желания и возможности стал примерять на себя столичные костюмы. В 1712 году в Петербург переезжают царский двор и часть семейства — царские сестры, вдова и дети умершего брата Ивана, наследник Алексей. Тогда же велено было во время церковной службы называть Петербург «царствующим градом».
В конце 1713 года следом за двором тронулся Сенат с сенаторами. Начался великий исход аристократии из старой столицы. Исход по большей части со вздохами и слезами — страшно было подыматься с насиженных мест, отрываться от родных могил и ехать в проклинаемый про себя «парадиз». Это не выдумка автора. Переводчик прусского посольства И.Г. Фоккеродт, человек любознательный и по-немецки пунктуальный, пишет о странном свойстве русских: в обществе они без устали расхваливают все сделанное Петром, но едва сблизишься — затягивают совершенно иную «песню». Все петровские начинания они «умеют превосходно обращать в смешную сторону, кроме того Петербург и флот в их глазах мерзость, и уже туг не бывает у них недостатка в доказательствах для подтверждения этого положения». Вывод Фоккеродта очень печален: русские ненавидят Петербург.
В 1715 году в Петербурге появились центральные исполнительные органы — коллегии. На этот раз обошлись без переездов. Старые приказы тихо скончались в Москве, уступив место европеизированным коллегиям. Впрочем, обритые и обряженные в парики новоявленные служащие коллегий мздоимствовали и крали с тем же рвением, что и московские приказные. В этом преемственность была соблюдена полностью — и версты, и перемена места на ней не отразились.
После смерти патриарха Адриана царь не разрешал проводить избрание нового архипастыря. В лице патриарха он опасался встретить противника своим планам. В 1721 году был образован Святейший Синод, поставивший церковную власть в еще большую зависимость от самодержавия. Тогда же выяснилось, что в этой смене был еще один смысл: известно, как бы отнесся патриарх к переезду на гнилые невские берега, подальше от почитаемых всеми святынь. Члены новоустроенного Синода перечить государевой воле не осмелились. Собрались и поехали.
К концу жизни Петра Петербург стал средоточием высшей государственной власти, столицей Российской империи. Москва, в свою очередь, превратилась в развенчанную столицу, или, как тоща говорили, в «порфироносную вдову», хотя и первопрестольную. Смысл происшедшего чрезвычайно важен. И дело здесь не в одной пресловутой нелюбви царя к старой столице. Один из показателей глубины всякого реформирования — смена знаков, обладавших сущностными признаками, символами эпохи. Утверждая и насаждая новые символы, преобразователь подчеркивал свою решимость разорвать с прошлым. На смену царю пришел император; Московское царство ушло в прошлое, уступив место Российской империи; Москва была оттеснена Петербургом, как длиннополое русское платье — европейским кафтаном. Миру даже явились обритые щеки и подбородок русских, сокрытые в продолжении стольких веков отечественной истории бородой.
Медаль на основание С-Петербурга. 1703 г.
Перемены не оставляли сомнений, в каком направлении они идут. Они кричали, вопили о европеизации жизни верхов. В Москве же все напоминало о православной старине. Сам воздух, густо пропитанный ладаном, казалось, душил всякое преобразовательное движение. Даже внешний вид хаотически выстроенной Москвы совершенно не соответствовал тому образу «регулярного государства», который собирался соорудить государь. По убеждению царя, Москву как символ, нельзя было уже изменить. Ее можно было только заменить.
Так в русской истории возникло взаимное сосуществование двух символов, двух образов, двух центров притяжения — Москвы и Петербурга. Очень скоро это явление превратилось в феномен отечественной культуры. Причем феномен чрезвычайно многоплановый, заключающий в себе немало семантических смыслов и кодов, равно важных для историков, литературоведов, искусствоведов. Неудивителен постоянный интерес к этой теме, особенно сильный в связи с 300-летием Санкт-Петербурга, юбилей которого актуализирует старые тексты и рождает новые.
Прежде всего, следует напомнить о характере взаимодействия двух символов. Это — соперничество, иногда даже противоборство. Логика замены оказалась обусловленной особенностями русской истории, которая всегда была склонна к заменам резким, со сменой знака на противоположный. С самого начала был запущен механизм противопоставления: в петровском реформировании Россия новая противостояла России древней, объявленной никуда негодной. Противостояние, впрочем, было слишком абстрактным: сознание требовало чего-то более зримого, конкретного. В итоге появился русский вариант «единства и борьбы противоположностей» — спор Москвы с Петербургом и Петербурга с Москвой.
Москва, продолжая древнерусскую традицию, в сознании современников стояла в центре православной земли; Москва — прообраз небесного города, «вечный город», возведенный на холмах (горах — ближе к небу!) В рамках этой парадигмы возможен был лишь спор, с кем обретают святость.
Английская набережная у Сената. Бенжамен Патерсен
Любопытно, что Москву как «срединный город» воспринимали не только на Руси, что естественно. Вспомним выбор Наполеона. Он идет поражать старую столицу, потому что она — «сердце» России в противоположность Петербургу — «голове». Это не просто географическая оценка, сделанная человеком европейской ментальности. Сравнение страны и государства с телом — устойчивый общекультурный архетип. Сердце всегда претендовало на «срединность», срединность ассоциировалась с самой стремниной жизни.
Ко времени появления Петербурга Москва была отягчена множеством мифов и преданий. В сознании уже давно сформировалось восприятие Москвы как города «сорока сороков», царственного града, где процветает святость, как Третьего Рима.
В отличие от Москвы Петербург — подчеркнуто окраинный город. С точки зрения традиционного сознания, это — неисправимый недостаток. Но Петр его преодолевает, меняя всю систему координат. Окраинность, эксцентрическое расположение в представлении секуляризированного сознания есть достоинство, открывающее возможность для культурного обмена. Такой город обязательно пребывает на берегу моря или в устье реки. Здесь реализуется не антитеза «небесное — земное», как в «срединных городах», а «естественное — рукотворное».
По наблюдению Ю. Лотмана, такая оппозиция определила мифологическую будущность Петербурга. С одной стороны, город как символ торжества человека над природой, разума над стихией. С другой, как извращение естественного порядка с последующим наказанием — потопом, мором, неминуемой погибелью.
Это мифотворчество отражается не только на литературе. Влияние его неизмеримо шире: современники все события жизни воспринимают через мифологические стереотипы, именно они предопределяют восприятие, оценку и реакцию на происходящее.
Мифологическая заданность приводит к тому, что создаются крайности в осмыслении города. Первая — город как идеал будущего. Основоположник этого мифа — сам Петр. На берегах Невы он создает «новый Амстердам». Здесь следует вспомнить о том огромном впечатлении, которое произвел Амстердам на царя во время его великого посольства. Амстердам для Петра — это лес корабельных мачт; верфи, одна из которых — Ост- Индийская — стала в продолжении нескольких месяцев местом его напряженной работы; это мануфактуры, лавки, музеи, каналы. Царь пытался уподобить Петербург Амстердаму, сделав его не только административным, но и торгово-промышленным и культурным центром.
Набережная Фонтанны у Прачечного моста. Неизвестный художник
Далее — город-«парадиз». Даже письмо, написанное в день наводнения, которое заставило жителей сидеть, как птицы, на крышах и деревьях, Петр закончит: «Из Парадиза, или Санктпитербурха, в 11 день сентября 1706 года». «Парадиз» — это еще и рай, святость государственного интереса.
А противоположная крайность — это Петербург, город Антихриста. В устах Д.М. Голицына, человека умного и самостоятельного, Петербург — место, пораженное антоновым огнем. Именно с подобным стереотипом связан миф о Петербурге — городе «на костях».
Горячейший и триумфальный город, Построенный на трупах, на костях, — писал Максимилиан Волошин.
И все-таки всем льстило, с какой быстротой был создан Петербург. Но далее противники Петра задавались вопросом: «А какой ценой?» Цену представляют несообразной — город на «костях». Между тем работы историков показали, что размах смертности сильно преувеличен. Строили, как обычно строили — не особенно жалея людей, но и не закапывая их сотнями в ямы.
И еще одна трактовка: Петербург — это как бы пустое место, место без прошлого. Петру с его установкой на разрыв со стариной была нужна именно такая географическая точка. Стоит вспомнить хрестоматийный случай, как раз происшедший в устье Невы в начале мая 1703 года, когда Петру удалось взять на абордаж два шведских судна — «Гедан» и «Астрил». Атака была совершена на 30 лодках, что, конечно, было само по себе дерзостью. К удовольствию царя боярин Стрешнев сообщил, что искать «нечево, примеров таких нет», и Петр приказал отчеканить памятную медаль с необычной подписью: «Небывалое бывает».
По сути, Петербург и есть вариант превращения «небывалого в бывалое». Желательно при этом не быть отягощенным историей. Новое создается торжествующим разумом, с чистого листа.
Среди символов, которыми общественное сознание наделило обе столицы, для Москвы более всего характерны дерево и огонь, для Петербурга — вода и камень. «С водой стоячей, вправленной в гранит», так и М. Волошин писал. И неслучайность этих символов очевидна. Символика Петербурга — антитеза рукотворного и природного, стихии и культуры, разума и хаоса. Камень изначально оказался связан с образом Петербурга. Сам Петр неоднократно обращался к нему.
И еще важная деталь. Все крупные проповедники петровского времени любили обыгрывать значение имени Петра — «камень» и особенно евангельские слова о Петре как камне — фундаменте грядущего будущего. Так осуществлялась сакрализация Преобразователя.
Но еще раньше Симеон Полоцкий пророчествовал еще ничего не сделавшему Петру «владельное стояние» на суше и на море. При этом Петр сравнивался с камнем, «являющим собою твердость». До Петербурга было еще очень далеко. Но как подошло его имя к тому, что пришлось делать на берегах Невы!
Камень становится символом культуры эпохи Петра. Потому не случайны сравнения императора со скульптором, а Петербурга — с его лучшим творением. Есть и более широкий образ-толкование: Петр, высекающий из дикого камня прекрасную Россию.
Камень противопоставлен стихии — юле. Культура упорядочивает хаос, укрошает стихию, как камень — воду. Но одновременно вода — это то, что служит символом потопа, уничтожения, интерпретируемого в самом широком диапазоне: от неминуемой гибели возгордившегося человека, покусившегося в ничтожестве своем на могущество природы, до гибели как рока.
На первый взгляд, и московская символика может интерпретироваться так же. Дерево рукотворно, огонь хаотичен и неуправляем. Однако в московских мифах огонь обретает небесный смысл, а бесконечные пожары превращаются в наказание за грехи и в справедливое мщение.
Противопоставляя Москву Петербургу, люди наделяют прежние образы новыми текстами и кодами. Деревянная Москва и каменный Петербург — это образы старой и новой Руси. Петербург с его архитектурным единством — признак европейской государственности. Москва с ее разнообразием — стиль первопрестольной в разностилье, — как бесспорное проявление национального духа и уклада жизни.
Далее в развитии образов чрезвычайно важным становится отношение к «деревянной» Москве и «каменному» Петербургу. Рукотворность, «искусственность» Петербурга породили осмысление петербургского пространства как театрального. Театральность Петербурга — в постоянном разделении города на сценическую «официальную часть» и на зрительный зал. И потому — «обвинение» в неискренности, ирреальности, призрачности.
Москва при всей своей экзотике подчеркнуто нетеатральна, естественна. Москва святая, благовестная, она раздольна, широка, многоцветна, пьяна и патриархальна. Москва — матушка, всегда приютит, обогреет, умилосердствует. В чиновной Северной Пальмире все во фрунт, все в гербовых пуговицах, все строго. В старой столице — проще, «расстегнутее». Впрочем, и Петербург не остается в накладе, «обвиняя» Москву в невежестве, аляповатости, кликушестве, суеверности, беспробудном пьянстве и т.д.
Этот спор имеет множество оттенков, отражавших общественные настроения. Вот Лермонтов, истый москвич:
Увы! Как скучен этот город,
С своим туманом и водой!
Куда не взглянешь, красный ворот,
Как шиш торчит перед тобой;
Нет милых сплетен — все сурово,
Закон сидит на лбу людей;
Все удивительно и ново —
А нет не пошлых новостей!
Доволен каждый сам собою,
Не беспокоясь о других,
И что у нас зовут душою,
То без названия у них!..
Известна оппозиционность «обиженной» Москвы, которая взирала на Петербург, как на незаконнорожденное и неблагодарное чадо, узурпировавшее ее наследственные права. Подобно тому как первенствующее дворянское сословие, имеющее все права, кроме политических, в лице лучших своих представителей восполняло свое бесправие обостренным отношением к личной чести и достоинству, так и Москва своим «ворчанием» выказывала общественное недовольство правящим Петербургом.
Был ли с того результат? Или в самом деле все выливалось в пустые толки и болтовню? Теперь ясно, что не под одни только орудийные громы на Сенатской площади формировалась оппозиция самодержавному строю. Она вызревала и в московских салонах, в атмосфере критики и неудовлетворенности действиями властей. Оппозиционность эта была разной закваски. Но понятно, например, что российский либерализм славянофильского оттенка лучше рос на московской почве и куда хуже — на петербургской. «Москва по сердцу — не по идеям — всегда была либеральной» — заметил в 1926 году Г.П. Федоров.
Петербургом Петр отвергал Москву и все то, что она собой символизировала. Но настолько ли глубок был разрыв, как это принято считать?
Прежде всего, следует напомнить о такой особенности русской истории, как последовательная смена политических центров, совпадающих с важнейшими этапами политического развития. Киевская Русь. Владимирская Русь. Московская Русь. Московское царство. Огромное значение символа, знака, какой приобретала столица на каждом этапе истории, оборачивался необходимостью в смене этого знака. Внешне это воспринималось как ритуальное очищение, освобождение от груза прошлого, без чего невозможно дальнейшее движение. Но в этой новизне уже была своя устойчивая традиция: движение при условии смены столиц. Так что при всей внешней парадоксальности Петр со своим отрицающим Москву Петербургом выступает как традиционалист.
Конечно, едва ли сам Петр согласился бы с подобным определением. Он ощущал себя преобразователем, создателем совсем иной России. С самого начала строительства Петербурга царь стремился придать ему особый образ.
В 1717 году обер-иеромонах Балтийского флота Гавриил Бужинский так обосновал особый статус «царствующего града». Петербург, по признанию иеромонаха, поставлен на «честном, красном, веселом и выгодном месте».
«Честное» — оттого, что здесь некогда Александр Невский одержал победу над шведами — напоминание важной для русских людей мысли о преемственности, незримой связи Петра и Александра Невского. Петербург возникал вовсе не на «пустом месте», а обретал небесного покровителя, к тому же покровителя воинства, что вполне отвечало «военному» статусу новой столицы.
«Красное» — красивое. Но едва ли Бужинский думал о красоте: для него присутствие этой категории было обязательным, поскольку это нечто большее, чем этическое понятие, это признак особого Божественного расположения: место, устроенное Создателем, «парадиз». А такое место, естественно, может быть только «красным».
«Веселое место» — не просто веселость. А радующее изобилием, вселяющее радость и бодрость место.
Обоснование напоминает скорее увешевание. Так оно и есть. Гавриил Бужинский обрушивается на противников нового града, не понимающих, что «кая [какая] победа бывает без урону».
«Выгодное место» — здесь больше рационального и всем понятного. Бужинский — человек нового времени, но отрешиться от многих старых представлений он не стремится, да и не может. Он апеллирует к прошлому, использует его образы, приемы и ассоциации.
Сенатская (Петровская) площадь и памятник Петру I. Бенжамен Патерсен, 1799 г.
Не может отрешиться от прошлого и Феофан Прокопович. Феофан строит официальную концепцию Санкт-Петербурга и, как истинный идеолог, привносит в нее вымысел. Таков закон жанра. Вымысел превращается в реальность, в которую положено слепо верить и которая со временем становится аксиомой. В «Истории императора Петра Великого» Прокоповича царь сам закладывает Петропавловскую крепость, хотя в действительности этого не было. Тогда же на военном совете город получил свое имя, соименное имени императора, тогда как на самом деле название город получил позднее, в день святых апостолов Петра и Павла. Таким образом, из истории Петербурга была изгнана случайность.
Несмотря на нарочито подчеркиваемую разницу между старой и новой Русью, связь эта была неестественна и неразрывна. Не только из-за взаимовлияния, преемственности культур. При всей масштабности преобразований модернизация страны не затронула фундаментальных основ общества и государства. Европеизация без глубокой модернизации — вот формула происшедшего, потому что бурный поток реформирования был ограничен абсолютизмом и крепостничеством. Но как туг не вспомнить, что оба эти берега — наследие Москвы, Московского царства, которое старательно, веками, кирпичик к кирпичику возводило здание самодержавия на крепком растворе крепостной зависимости.
Теория Москва — Третий Рим в век Просвещения обветшала и стала несуразной, как несуразной была бы ферязь в окружении париков и мундиров. Но ведь половина этих мундиров были перешиты из старых платьев! Перешита, перекроена, поновлена была и старая теория. Мысль об особой, мессианской роли православного государя и его государства не канула в Лету. Она стала неотъемлемой частью имперской доктрины и политики, только — совершенно в духе Петра — святость была подчинена государственности, не благость и священство, а власть и царство. Эта «имперская сторона» старой доктрины получила соответствующее ей новое оформление и выражение, частью которой и стал Петербург, «новый Рим» на берегу Невы.
Следует говорить не только о внутренней связи Москвы и Петербурга. В отечественной истории они еще и дополняли друг друга, а значит — взаимодействовали. Эта взаимодополняемость играла важную роль во многих сферах — в политике у власти существенно расширялось поле для маневра. Хозяева Зимнего дворца не случайно ездили венчаться в Москву. Здесь власть возвращалась к самым своим истокам, набиралась чисто русского, самодержавного, православного, крепостнического начала. Но та же власть уже не мыслила свое существование вне европейского контекста и не могла обойтись без общения с Западом. Для первого нужна была Москва, для второго — Петербург.
Екатерина II казнила в Москве Пугачева, но не потому, что до Петербурга его было далеко везти. Помещичья Москва жаждала крови Злодея, причем крови пролитой на старый образец, с четвертованием. В Петербурге этого сделать было нельзя *— она могла бы из-за Пугачева потерять репутацию просвещенного монарха, какой прослыла в Европе. Потому крепостническая Москва была более подходящей для средневековой казни, чем обставленный посольскими особняками Петербург.
Породив спор и соперничество двух столиц, царизм не без успеха для себя эксплуатировал укоренившиеся в жизни представления о столицах. В трудные военные годины, когда необходимо было мобилизовать нравственные и духовные силы всей нации, власть обращалась к образу. Москвы. Так случилось в 1812 году с падением Первопрестольной и со знаменитым московским пожаром, огонь которого воспламенил русские сердца, а зарницы высветили скорую гибель Великой армии.
В извечном колебании власти между движением и топтанием, реформой и приверженностью к традиции Петербург оставался символом движения по воле сверху, Москва — прибежищем консерватизма и незыблемости устоев. Самодержавие маневрировало, прибегая по необходимости к той или иной стороне самосознания общества.
В свое время Белинский пророчествовал: «Петербург и Москва — две стороны или, лучше сказать, две односторонности, которые мшут со временем образовать своим слиянием прекрасное и гармоничное целое... Время это близко: железная дорога деятельно делается». Через 150 лет академик Д. Лихачев мечтал о Москволенинграде (теперь мы скажем — Москвопетербурге). Смысл все тот же: два культурных пространства, связанных скоростной трассой, превращаются в одно. Не в смысле смешения по принципу коктейля, а в доступности культурного обмена и активного взаимовлияния.
Ясно одно — во взаимодополняемости двух столиц находят свое проявление базисные черты российской цивилизации. То есть те черты Востока и Запада, которые позарез нужны для развития и которые, тем не менее, никак не выплавляются в «гармоническое целое».
Может быть, потому, что мы по-прежнему смотрим сразу в два зеркала?
Григорий Каганов