Город может повернуться к нам любым из сотен своих лиц: транспортная сеть, тороватый и хитроватый купец, веселый собутыльник й изысканный гурман, театрал и любитель классической музыки, собачник со своими спрятанными во дворах площадками для выгула — всего не перечтешь.
Но когда мы выходим из дома просто погулять, у нас появляется шанс встретиться с городом как он есть, целиком и полностью, как с живым существом со своими странностями, привычками, памятью. Есть шанс поговорить с городом. Если v вас но получится...
Кирилл Маслинский
Утром на работу: бежишь, спотыкаясь, а глаза провожают проплывающий мимо автобус — и нет времени заметить, что новый дом совершенно изменил панораму, открывающуюся при выходе со двора. Выбрался в центр за покупками: глаза шарят по витринам, в уме составляешь разумный маршрут — и новое кафе с вынесенными на тротуар столиками заметишь только на обратном пути, когда сумки оттягивают руки, ноги гудят и хочется присесть хоть на минуточку.
Общение с городом — особое занятие, ему предаются медленно и со вкусом, иначе просто не стоит. Предаются ему все, от младенцев в коляске с молодыми мамами до пожилых людей, "гуляющих" на скамеечке в парке. Оказывается, есть много видов прогулок по городу: туристический осмотр достопримечательностей, променад, охота за ракурсом и видом, глубоко личная, интимная экскурсия. И, оказывается, все их тоже изучают...
Прогулка обрастает традициями, ритуалами, моделями поведения.
У человека вообще довольно сложные отношения с пространством, особенно с городским.
Передвижениями людей по городу первыми, конечно, заинтересовались градостроители-проектировщики: как идут транспортные потоки, где перегрузка каналов создает пробки, в каких точках сходятся многочисленные траектории поездок и потому разумно располагать торговые центры, "фаст фуды" и прочее. Интерес сугубо практический. Со временем он трансформировался, как это обычно бывает, в интерес к человеку как таковому — его восприятию городского пространства, его способам ориентироваться в городе, выбирать те пути, а не эти.
У человека вообще довольно сложные отношения с пространством, особенно с городским. Он не всегда может сказать, на какие ориентиры опирается, когда прокладывает свои маршруты. Почему один избегает лишний раз пройти через Невский проспект ("Там всегда так тесно, толчея" — это же, честно говоря, не объяснение, за этим что-то стоит), а другой, куда бы ни шел, все время именно там и оказывается? Почему девочка делает лишнюю петлю по дороге из школы, а не идет дорогой короче? Она скажет: там темно, там неприятно — а все же не сформулирует городской стереотип, воспринятый ею из случайных разговоров, "из воздуха", и нужны специальные усилия, чтобы его вывести наружу: там общежитие, а мимо общежития ходить опасно...
Географ датчанин Хёгерстранд посчитал физические, культурные, социальные, биологические условия, ограничивающие передвижение человека, в том числе и по городу. У него прекрасная метафора: жизнь человека — это единая траектория движения, прерываемая более или менее длительными и регулярными остановками, как плавание между островками: плавает, плавает — причаливает к острову и проводит там некоторое время. Островки бывают маленькие, размером с комнату, или огромные, размером с город. Но "жизненная траектория" совсем не похожа на романтическое плавание "куда глаза глядят": человеку надо есть, спать, к определенному времени успеть в определенное место; он не может двигаться по автомобильным путям, не пойдет в слишком дорогое кафе или, наоборот, будет искать именно такое. Он то там, то здесь упрется в объявление "Посторонним вход воспрещен". И когда все эти запреты и ограничения суммируешь, оказывается, что всю жизнь человек движется по у-узенькой тропочке. То есть возможность твоих выборов чисто физически ограничена и в конце концов ничтожно мала.
Меньше всего нацелен на общение со средой променад. Это особое социальное действие, суть которого точнее всего передает поговорка "людей посмотреть, себя показать".
Променад есть везде и был, кажется, во все времена. В литературе XIX века множество его описаний. В Париже гуляли по Елисейским Полям и в Булонском лесу, в Вене — по Рингу, в Петербурге — по Невскому проспекту. Здесь знакомились и назначали свидания; здесь внимательно следили, кто в чем и кто с кем, и каждому выдавали соответственную социальную санкцию за подобающий или неподобающий вид и поведение; здесь демонстрировались последние моды в одежде, манере держать трость, кланяться дамам; здесь можно было почти безошибочно определить статус нового знакомого по тому, как обращались с ним остальные: "почти" безошибочно, потому что критерии были всем известны и некоторые специализировались на том, чтобы, строго их придерживаясь, вводить в заблуждение потенциальных невест, женихов, людей света и полусвета относительно своего положения.
Променад есть в любом городе, где есть город как таковой. В старых провинциальных небольших городах он особенно заметен: улица, набережная, крепостной вал от такого-то места до такого-то, обычно несколько сот метров, по которым в выходные, в праздники, в определенные, всем местным известные дни и часы люди ходят туда и сюда.
В Москве, кажется, сейчас нет променада, но относительно недавно он был на Тверской: "прошвырнуться по Бродвею".
Жители питерской Гражданки не пишется по Невскому все время; но если они поедут "в центр", то вероятность, что они окажутся на Невском, очень и очень велика. А у других, соответственно, отталкивание от этого — по тем же самым причинам — фи, Невский!
Для губернского города характерен именно променад — один маршрут, многих просто нет. Маленький по размеру центр, все скучено.
Не нужно примешивать к променаду туристический взгляд: красивая церковь, исторический памятник — не приманка. А вот панорама притягивает: вид должен быть контрастен с повседневностью. Поэтому из спальных районов едут в центр, идут на набережную, где панорама. Променад в Вологде — на реке Вологде, где шикарный вид плюс парк со скамеечками, и вся социальная жизнь раскручивается там.
Причем надо учесть, что поездка на автобусе на набережную — такое же событие, как в Москве, где то же самое занимает в два раза больше времени. Человек живет в масштабе города, и пригород для горожанина всегда далеко, даже если до него ехать 15 минут.
Туристы ориентируются на променад, когда их собственные клипы-стереотипы исчерпаны и нужны какие- то новые ориентиры, чтобы осмотреть город, не пропустив ничего особенно "достопримечательного".
Казалось бы, именно туризм, в отличие от променада, полностью посвящен общению с новым городом, это сознательное погружение в новую городскую среду. Но между подлинной средой и туристом стоит его заранее сформированное представление о городе, его образ, клип, стереотип. Город трех революций. Открытка с Петропавловской крепостью. Картинки — в учебниках, в книгах, заставка в телевизоре. Эти разнородные клише составляют ориентиры. Петербург — это Александрийская колонна; ах, смотрите, вот же она! Туристы сбегаются к знакомому символу — и редкий из них повернет голову налево, посмотрит вдоль Адмиралтейства, поразится потрясаюшему виду, который для этого специально был сконструирован. Нет этого вида в путеводителях, на стандартных открытках; отдельно Александрийская колонна, отдельно Адмиралтейство с иглой и корабликом, а ют этого вида там нет — и нет его ожидания, и туда не смотрят.
Соберите туристические фотографии: я на фоне Ростральной колонны, я и Зимний, я и Нева, я на Невском. Фантастически мало разнообразия в этих фотографиях, сделанных разными людьми из разных городов и стран в разное время года, по сравнению с тем, что могло бы быть.
Впрочем, у нас свои стереотипы о туристах, а правда ли это? Стоило бы сравнить путеводители с реальным их поведением и узнать, что они по этому поводу думают; еще неизвестно, что получим. Ясно только, что есть какие-то механизмы, поддерживающие и воспроизводящие примерно однотипное поведение в этой ситуации...
У местных горожан тоже есть прямое желание окунуться в среду. В Питере оно особенно актуально. Эта традиция не вечна: у нее есть начало и, возможно, со временем будет конец. Собственно гулять петербуржцы начали с тех времен, когда отстроили город после войны и очень многие жители центра переехали в спальные районы. Возникло желание время от времени возвращаться к местам детства.
Жители спальных районов больших городов часто лет до 15 вообще не бывают в центре, если у родителей нет такой специальной задачи — возить ребенка в центр, или нет маршрута с ребенком, который туда ведет, к родителям, друзьям и т.д. Или ребенок учится в центральной школе и там какое-то время проводит со сверстниками. Это — отличительная черта крупных городов. В том числе губернских.
И тогда начали гулять по центру города именно как по центру. В шестидесятых возникает лирическое отношение к городу: Окуджава и несколько фильмов сделали актуальным отношение к городу как к среде. Явилось понятие ракурса, вида. Исследователь Петербурга Георгий Каганов изучил самые простенькие изображения города, которыми торгуют на базарчиках, от 20-х до 80-х годов и обнаружил, что на них именно в 60-х общие панорамы сменяются ракурсами. Какой-нибудь брандмауэр с трубой, какой-то дом на Мойке с деревом в неожиданном повороте — возник личный угол зрения на город.
Есть особые маршруты в Петербурге, полностью посвященные новому неожиданному ракурсу, когда тебя ведут на Петроградскую сторону в какой-то определенный дворик, входишь в проходной подъезд, выходишь через черный выход, а тут — БАХ! — совершенно неожиданный закат. Обшарпанные здания, грязный вонючий подъезд... Ходили именно ради этого заката, показывали его друг другу.
Так возникает в микросоциальной среде традиция, традиционные маршруты. Их ищут. Ищут крышу; ход на большинство закрыт, нужно найти открытую крышу, а с нее — совершенно неожиданный ракурс, вид, панорама.
Я говорю, конечно, о молодежных прогулках по городу — мне это кажется наиболее показательно.
Для таких прогулок характерна некая дезориентация, желание побыть как бы в чужом пространстве. "Я люблю гулять по Коломне" или по Петроградке — это районы с самой нерегулярной организацией пространства. Там есть свои оси, на которые ориентируются, типа Каменноостровского проспекта, а остальные улицы для человека, который там не живет, как-то сливаются друг с другом. И Коломна устроена примерно так же: есть какие-то общеизвестные ориентиры — и остальной район, внутренне устройство которого ты себе не представляешь или представляешь весьма смутно. И ты идешь туда гулять с осознанным желанием — нет, не потеряться, но двигаться с неполной определенностью, когда не знаешь, куда придешь. Психологическая потребность неопределенности в определенном. Такого типа прогулка даже лингвистически маркирована: я гулял по Коломне. Гулять по району — устойчивый тип прогулки. Залезать еще и на крышу — другой тип. Где гуляешь, где ходишь по.., где заходишь, сидишь и так далее. Хорошо прослеживается по глаголам: зайти.., дойти.., гулять по... Точки отсчета, любимые лингвистами.
У каждого есть "свой" город. У каждой малой городской общности есть "свои" места и маршруты. Они формируются не только интересами человека, но и особенностями среды — это взаимодействие человека и города, в котором оба почти равноправные партнеры.
У таких прогулок свои ограничения: например, традиционные места встреч. Определенная длительность маршрута, потому что вам надо к такому-то часу вернуться. Определенная скорость. Известное кафе — крыша — вид. Из этого и складывается городская традиционная прогулка, в которой много не случайного.
Мне интересны именно такие прогулки, которые оставляют тихие, неявные следы в среде, в которых много разнообразия. И странностей: по Мойке, например, все время гуляют в одну сторону. Уловить это можно, только накладывая индивидуальные маршруты друг на друга. А в одну сторону гуляют, потому что принято встречаться "на Климате" или "на Грибанале" — канале Грибоедова.
Такая прогулка обрастает традициями, ритуалами, моделями поведения: что нужно делать, куда зайти, посидеть, остановиться. И хотя нет жестких сценариев: встречаемся там-то — идем туда-то — заходим в кафе, заказываем пиво, посидим — идем туда- то, лезем на крышу — будут и перестановки, и неточности, и удвоения, но будут и определенные закономерности.
Есть особая прогулка по питерским дворам (не знаю, есть ли она в Москве). Понятие такое: "прикольный двор" — скорее всего ракурс или брандмауэр, или дерево, или памятник, оказавшийся во дворе, какая-то странная детская площадка. Или так: крохотный двор, 2 на 3, высотой в 6-7 этажей, чудовищно темный, жуткий колодец — таких не очень много. Они известны только в своей микросреде; их "открывают" именно в таких вот прогулках. И здесь обнаруживается разделенность Петербурга на внешний и внутренний: когда ты гуляешь, ты залезаешь внутрь города, присваивая себе право пребывать какое-то время в чужом пространстве. Этот двор — не мой, я через него не хожу на работу, мне здесь, собственно говоря, ничего не нужно. Если я просижу часа три, меня, конечно, заметят. Мои права ограничены: я могу что-то делать, а что-то — не могу.
Пафос открывания неизвестного, освоения среды — почему это так затягивает, каким потребностям современного горожанина отвечает?
В городе, в котором вы выросли, есть места, с которыми у вас много личных ассоциаций; показать их — прекрасный способ себя представить. Такая спонтанная экскурсия — это стратегия знакомства.
На стадии первого знакомства люди часто предпочитают прогулки. К ним подталкивает желание побыть вне слишком сильного эмоционального напряжения — но вдвоем. А если дома — родители, к друзьям неохота, то просто некуда больше деваться. На улице можно чувствовать себя вдвоем и на людях.
Пространство — и я. Спонтанный комментарий: а здесь я... то-то, то- то... а здесь был такой случай... а тут мы обычно...
Это одна из форм передачи локальных сюжетов: местные анекдоты, рассказы о местных сумасшедших, о смешном человеке с таксой. В других обстоятельствах все это вряд ли кто- нибудь будет рассказывать, а на прогулке повод подвернется сам.
Могут быть и не конкретные сюжеты (мы прыгали с крыши, и Витя ногу сломал), а просто: здесь мы спрыгивали... пересказывать, из чего состояла твоя жизнь. И выстраивать ее. С историей как получается: я одного человека записывал три раза — один раз, когда он спонтанно излагал что-то свое во время прогулки; второй — он нанес на карту наш маршрут и повторил то же самое в сжатом виде. А потом я попросил его повторить рассказ через полгода, когда он уже основательно забыл, что именно говорил в прошлый раз, и я заметил шутки памяти, которые потом не раз повторялись. Сначала он рассказывает: вот там из окон общежития сбрасывали стекло, бутылки всякие, запросто могли поранить или еще чего похуже. Другой раз сказал: я однажды сам видел, как из окна выбросили стекло. То есть в одном из вариантов он свое личное впечатление превращает в слух о некоем традиционном регулярном действии: говорят, что... А в другом контексте он уже рассказывал о личном своем воспоминании. Историк в таких случаях попадает в ловушку: что было-то? Уже и сам человек не знает.
Это еще и способ оформить в слова чувственный опыт, память запахов прелой листвы и свежего хлеба, ощущений гладкого и шершавого, падений и ударов — всего, что, оказывается, хранилось где-то в нас и вдруг выплыло, обрело словесную плоть и, следовательно, статус чего-то, достойного упоминания.
Пройдя раз по городу, мы оставляем свой отпечаток в пространстве, дальше он будет направлять наше поведение. Если еще раз прошел потому же маршруту — будешь ходить еще и еще. Но если в тебе нет интереса к самому этому пространству, к тому, как оно устроено и какие может преподносить сюрпризы, нет ценности среды — представление о ней будет фрагментарное, состоящее в основном из "островов": дом — работа — магазин — кафе — дом друзей. Так бывает крайне редко. Чем больше интереса, тем более связное будет представление о пространстве. Да как это узнаешь?
Когда просишь рассказать о городе, вступаешь в разговор, у которого свои законы. От него могут отказаться. Могут изложить "деловой" вариант: магазины, как до них доехать, где перекусить по дороге. Могут предложить туристический вариант, который есть в любом путеводителе. Это зависит прежде всего от того, как собеседник понимает ваш интерес к городу. Но даже когда разговор заходит собственно о городской среде и о представлениях человека, с ней связанных, очень маловероятно, что вас потащат по маршрутам своей малой группы или уже тем более по своему, "личному" маршруту.
Тем не менее у каждого есть "свой" город. У каждой малой городской общности есть "свои" места и маршруты. Они формируются не только интересами человека, но и особенностями среды — это взаимодействие человека и города, в котором оба почти равноправные партнеры.
Законы этого взаимодействия, отношений человека и городской среды еще предстоит выяснять, уточнять, углублять. Тут может обнаружиться много интересного — и в человеке, и в городе.
Илья Ряшке, учении 11 класса Андрей Ряшко, ученик 9 класса школа № 380, г. Москва
Работа братьев Ряшко, присланная ими на пятый Всесоюзный конкурс исследовательских исторических работ старшеклассников "Человек в истории. Россия — XX век", —очень своеобразный путеводитель по Москве от Преображенской слободы до Новоспасского монастыря. Путь эти экскурсоводы проложили по местам расстрелов, мимо кабинетов, где принимались решения об этих расстрелах, по улицам имени тех, кого ссылали и расстреливали, и тех, кто ссылал и расстреливал. Их исследование так и называется: "Репрессированная Москва. Прогулки по городу в разное время". Приводим лишь один ее эпизод.
Улица совсем маленькая, даже непонятно, существует ли она вообще, ибо числится по ней одна "хрущоба" — дом № 4, да еще банк, расположенный в бывшем детском садике. Зачем-то понадобилось кому-то в 1961 году, спустя 36 лет после гибели кавказского чекиста, нанести его имя на карту Москвы. Жила-была маленькая уютная улица с деревянными домиками, которых было так много в старом Преображенском. Носила эта улица имя известного фабриканта - старовера и благотворителя, построившего не одну больницу и богадельню, — имя купца Котова. На старой Котовской улице стояла наша школа. Здание и сейчас еще стоит, только мы переехали. В 1961 году Котовскую назвали в честь "государственного и партийного деятеля Георгия Александровича Атарбекяна", вошедшего в историю Октябрьской революции и Гражданской войны под фамилией Атарбекова. А через три года улицу Атарбекова перекопали метростроевцы, оставив от нее два дома с огромной заасфальтированной нашлепкой посередине. Но его имя здесь, рядом с нашей школой, пока на улице его имени живут наши ребята, не подозревая о том, что это имя убийцы.
Атарбеков родился в 1892 году в армянском селе Эриванской губернии в семье письмоводителя, учился в бакинской и эриванской гимназиях, уже в 1908 году 16-ти лет вступил в РСДРП. Некоторое время жил в Москве, в 1910 — 1911 годах учился в Московском университете на юрфаке, но был арестован и исключен. Документального подтверждения того, что Атарбеков юрфак окончил, нет, хотя сам он указывал это в анкетах. Тем хуже: человек с юридическим образованием, а не какой-нибудь безграмотный озлобленный матрос творил такие беззакония и жестокости, что о них не только слагали легенды, но и назначались разбирательства. Обычно все в результате объявлялось клеветой на "неумолимого и беспощадного к врагам советской власти" коммуниста.
Он был не только участником борьбы за установление этой власти на Кавказе, но и с 1918 года — работником органов ЧК; говорили, что даже был почти другом Кирова и Дзержинского. "Железный Геворк", как его называли друзья, осенью 1918 года занимал пост заместителя председателя этой страшной организации в Пятигорске. Здесь и произошли первые чудовищные злодеяния человека, имени которого удостоена одна из 4,5 тысяч московских улиц. Особая комиссия по расследованию преступлений большевиков при
Главнокомандующем вооруженными силами на юге России расследовала его преступления в связи с убийством заложников в октябре 1918 года в Пятигорске. На Кавказе из города в город, из аула в аул, как кровавая легенда, плыла молва о "рыжем чекисте".
Аресты были произведены по всем Минеральным Водам, но сосредоточили заложников именно в Пятигорске. Это были представители буржуазии и бывшие офицеры, в основном пожилые люди, честно послужившие России, в том числе и во время империалистической войны. Бароны, князья, генералы и полковники, даже бывшие министры. Все они подлежали расстрелу в первую очередь "при попытке контрреволюционного восстания или покушения на жизнь вождей пролетариата". Среди обреченных отметим очень известных тогда генералов Рузского, прославившегося на германском фронте, и Радко-Дмитриева, национального героя Болгарии, а также генерала Багратиона- Мухранского, ибо представители его княжеского рода сегодня являются официальными претендентами на русский престол.
18 и 31 октября 1918 года были убиты 99 заложников, в том числе две женщины. Ни их имена, ни смехотворно маленькое количество "врагов всемирной революции" не скрывались: все было опубликовано в местных "Известиях" за подписью председателя местного ЧК Атарбекова.
Не будем рассуждать о правомерности института заложников в военных условиях, отметим другое. В газетной публикации была опущена существенная подробность: заложники не были расстреляны.
Они были зверски зарублены на окраине пятигорского кладбища. Это было доказано эксгумацией трупов и показаниями свидетелей.
Раздетым заложникам приказывали вставать на колени на краю ямы, вытянув шею. Рубили неумело, ударяя по несколько раз, иногда для потехи отрубая сначала конечности. Полумертвых сбрасывали в яму, не добивая. Стоны слышались до рассвета. Вся земля вокруг была усеяна осколками костей и так залита кровью, что могильщики утром проваливались по щиколотку в страшную гущу.
По показаниям свидетеля Тимрота, сам Атарбеков хвастался, что генерала Рузского он убил лично. Красноармейцы отказались убивать этого старика. На предложения сотрудничать с советской властью он неизменно отвечал отказом, даже в тюрьме, называя все происходящее "великим разбоем".
Остается лишь с горечью вспомнить, что смута в России началась все же с отречения Николая II, а сдался император в Могилеве генералу Рузскому. Он же и пал в числе первых жертв "русского бессмысленного и беспощадного бунта". Атарбеков похвалялся черкесским кинжалом, которым он заколол генерала в шею...
У подножия горы Машук давно уже нет больших братских могил, обустроенных добровольческой армией, а улица Атарбекова в Москве есть. В акте комиссии он вместе с другими чекистами назван "преступником и садистом, для которого пролитие крови и причинение страданий другим — источник нездоровых наслаждений". Мы вполне с этим согласны, считая само существование Атарбековской улицы насилием над моралью нормальных людей.
В 1919 году уже в составе политотдела РВС Кавказского фронта (председатель — Киров) Атарбеков с неслыханной жестокостью подавил местное восстание рабочих, расстреляв (?) до 1500 человек.
Само восстание было спровоцировано насилием и издевательствами комиссара, который хвалился, что подчиняется только Кирову, и наводил ужас, окруженный телохранителями из своих земляков. По ультимативному требованию Ударной коммунистической роты летом того же года "железный Геворк" был доставлен под конвоем в Москву после астраханской расправы.
Но вмешательство Сталина спасло чекиста. Отсюда он уехал с отрядом московской молодежи, по рекомендации Ленина возглавив очередной "Особый отдел". Окончилась Гражданская война, начались партийные разборки, сопровождавшиеся трагическими дорожными катастрофами. Был сбит почти единственным на всю округу грузовиком друг Атарбекова, террорист с дореволюционным стажем Камо. В 1925 году при неизвестных обстоятельствах разбился и самолет с пассажирами высокого ранга, следовавшими из Тбилиси в Сухуми на встречу со Сталиным. В семье родственников Атарбекова до сих пор живет легенда о том, что эта катастрофа была подстроена, и Геворк даже выпрыгнул без парашюта, хотя неизвестно, откуда такие подробности.
До перестройки дожила его сестра Софья, она была членом партии, репрессирована в 1938, муж — в 1936 году, отец (ее и "железного Геворка") расстрелян, мать сослана. Старший сын Гарик попал в плен на Западном фронте. После победы, ожидая репатриации, он узнал, что его ждет на родине, "наутро сел на велосипед, надел берет и объявил себя испанцем. Думал, ненадолго уезжаю, опомнится Сталин... Оказалось, на всю оставшуюся жизнь". 06 этом племянник Атарбекова рассказал корреспондентам журнала "Звезда" в 1989 году, когда у нас началась перестройка.
Дмитрий Равинский
Мифология города — не просто один из жанров городского фольклора и рассказы о происшествиях чрезвычайных ("а в гастрономе номер 8 продавали сосиски из человечьего мяса"), исторические анекдоты, привязанные к какому-то городу или дому. Это одно из измерений городской культуры, далеко не исчерпываемое текстами и нередко вообще не формулируемое, это особый тип восприятия города, его "переживания", а разного рода "городские легенды" — лишь проявление, словесное закрепление такого восприятия в словах.
По-видимому, впервые отчетливо сказала об этом англичанка Вернон Ли в своей знаменитой книге "Италия. Genius loci.": "У некоторых из нас места и местности (...) становятся предметом горячего и чрезвычайно интимного чувства. Совершенно независимо от их обитателей и от их писанной истории они действуют на нас как живые существа, и мы вступаем с ними в самую глубокую и удовлетворяющую нас дружбу".
"Город — это суммарный итог непрерывной творческой деятельности каждого из живущих в нем, — пишет Топоров, — это материализованный творческий порыв, проявляющийся в его наиболее полном, присущем каждому человеку содержании. Самый последний бродяга, не имеющий своего угла, является таким же творцом Города, как и прослаатенный архитектор, застроивший его великолепными дворцами. Разница лишь в "материале", в котором находит воплощение творческий порыв их жизни". Фольклорные тексты Топоров рассматривает не как рассказы жителей о городе, а как рассказы самого города о себе.
Городская мифология — своего рода культурная игра, своеобразный диалог, происходящий между городом и его обитателями. Классический пример — беседы, которые вел с петербургскими домами герой "Белых ночей" Достоевского, причем инициатива в диалоге принадлежала именно домам.
Горожанину необходимо мифологизировать городское пространство, чтобы "приручить" среду своего обитания, внести "человеческое измерение" в городской мир. Обычно как "античеловеческое" выступает "массовое", "стандартное".
В Советской России особое значение приобрело противопоставление "нового" и "старого", понимаемое еще и как "официальное" — "неофициальное", "навязанное" — "свое" и даже "ложное" — "настоящее". Не зря в антиутопиях о тоталитарном грядущем появляется образ "Старого дома", через который герой пытается выйти из- под всеохватывающего контроля. Городская мифология всегда неофициальна, несмотря на многочисленные попытки создать официальные легенды этого рода. Излюбленный мотив городской мифологии — "переосмысление" официальных сооружений.
Всякий — или почти всякий — город насыщен культурными ассоциациями, что придает ему "дополнительное измерение". Это может относиться даже к недавно возникшим городам, рабочим поселкам при заводах: и там есть "плохие места", и там бродят рассказы о пропавших людях.
Вокруг "старой" и "новой" семиотических систем города возникает интересная игра. Например, всякая власть стремится создавать новые святилища на месте прежних: памятник Ленину в Московском Кремле — на месте памятника Александру Второму, памятник Ленину в Костроме — на месте памятника Ивану Сусанину (даже пьедестал прежний) и так далее.
Карта сакральных городских мест остается как бы неизменной, будто именно этим местам и следует оставаться священными.
Любой человек, оказавшись в городе, испытывает гравитационно-тектоническое воздействие архитектурных сооружений, ощущение внутренней пульсации города. Не воспринимаемые рационально, они формируют особые свойства его обитателей и особые формы городского поведения. Возможно, стремление Достоевского выбирать квартиру только в угловых домах или обычай Гоголя ходить только по левой стороне улицы — лишь яркие и "замеченные" особенности взаимоотношений с городским пространством, которые возникают у многих горожан.
Мифологическая "семиотика пространства" органично вытекала из традиционных религиозных представлений.
Вот пассаж из очерка И.Ф. Тюменева о путешествии из Петербурга в Новгород: "Только что мы переехали Обводный канал, и в окнах прекратилось мелькание темных полос мостовой клетки, как старичок, вытянув шею по направлению к левому окну, стал набожно креститься на видневшуюся среди зелени белую массу собора Александро-Невской лавры. (...)
— А вы знаете ли, кому я молился?
— Должно быть, Николаю-угоднику.
— Нет-с, Николай-угодник будет в свое время, он в Колпине. А я отдал прощальный поклон хозяину всей здешней местности, от Новгорода и до Финского залива, благоверному князю Александру Ярославичу.
— Вот что! Ну, это мне не могло прийти в голову.
— А вот Петру-то Великому пришло. Перенес его именно сюда, на Неву".
"Плохие" или "хорошие" районы есть почти в любом городе. Говорят, например, о "дурной", "зловещей" атмосфере Скобелевской (впоследствии — Советской) площади в Москве. Во многих городах "нехорошие места" чаще всего там, где прежде было кладбище или место наказаний. Так, в Петербурге, в Московском парке Победы многим становится не по себе, и это объясняют тем, что парк разбит на месте массовых захоронений жертв блокады. Славу "проклятого места" получил и участок Обводного канала от Бровского моста до устья реки. А в Иванове своя история о том, как в течение советских десятилетий ничего не удалось построить на месте взорванного городского собора: сколько раз ни начинали работу — по тем или иным причинам ее приходилось "замораживать".
Разговоры героя "Белых ночей" с петербургскими домами — гротескное выражение того же, что в более спокойной форме обнаруживает князь Мышкин, когда говорит Рогожину, что сразу, хотя и непонятно почему, узнал рогожинский дом. В таких отношениях с городом многие горожане, но оно лишь иногда фиксируется в литературе ("умное лицо Технологического института" — Гарин-Михайловский). Диалог между городом и горожанином может быть и замаскированным — часто возникающие, особенно применительно к Петербургу, мотивы города-лабиринта, который "морочит", "водит" человека.
Мифологическое истолкование городского пространства опирается на давнюю культурную традицию, сложившуюся, "откристаллизовавшуюся" вокруг осмысления храмовой архитектуры. П.А. Флоренский пишет об эзотерическом значении пространственных ориентиров в церкви: "Понятия "право" и "лево" с мифологических времен являются одним из самых очевидных и действенных в осмыслении человеком окружающего пространства и своего места в этом пространстве. Христианство почти на всех европейских языках утвердило за "правым" положительное направление, а за левым — путь "козлищ" ("И поставит овец по правую Свою сторону, а козлов — по левую" — Мф.25,33), переводя проблему выбора сторон из пространственной в нравственную".
Исходным здесь был прежде всего видимый путь солнца по небосклону, слева направо, по ходу часовой стрелки. Эта положительная протяженность, продолжительность зафиксированы, в частности, в продвижении ладьи Солнца в древнеегипетской Книге мертвых, в направлении устоявшейся европейской письменности, римском счете. Преимущество правого над левым установилось в церемониальных движениях и предстояниях, правилах ГАИ, порядке награждения на соревнованиях и т.д.
Символика пространства и передвижения ярко и подчеркнуто воплощается внутри храма. "Вся жизнь человека в храме проходит как бы по солнечному кругу, по часовой стрелке. Чтобы окрестить человека, совершить первое церковное таинство, его вносят в церковь с западной стороны, и ребенок оказывается на северо-западе, так как в большинстве храмов комната для крещения, баптистерий, находится слева при входе. Исповедь может происходить в северном пределе, причастие, венчание, соборование по центру — на востоке. Рукоположение — на востоке, в алтаре, а отпевание, прощание с человеком, всегда происходит в южном приделе (если он есть). Затем совершившего свой жизненный путь человека выносят из храма западными дверями ногами вперед. Круг жизни по часовой стрелке, по солнцу, пройден".
Рождаются мифологемы планировочной эзотерики города Санкт-Петербурга, например: "Существовал некий концептуально-идеальный план. Этот план представляет собой совершенную форму яйца (овала), а Петропавловская крепость является ключевой точкой в концептуальном и архитектурном плане города и зерном, из которого этот город вырос.
Строительство Петропавловской крепости было реальным вмешательством в судьбу России... и осуществлялось либо при непосредственном участии, либо при косвенном влиянии людей, умевших осуществлять архетипическое, концептуальное метапрограммирование через архитектуру и строительство".
Этот текст, опубликованный в журнале "Декоративное искусство", обладает всеми признаками мифологического (и автор обозначен как "А.Н. де Рокамболь"), хотя вполне серьезно заявлен как проект "День рождения города".
И вполне серьезный сотрудник НИИ Ленгенплана предлагает "расшифровку" эзотерики плана Гатчины, в который заложена "планиметрическая взаимоупорядоченность определенных элементов паркового пейзажа.., скрытая от непосвященных".
Самый последний бродяга, не имеющий своего угла, является таким же творцом Города, как и прославленный архитектор, застроивший его великолепными дворцами.
Обычай строить здания "со смыслом" весьма распространился в советские времена. Из многочисленных примеров можно назвать хотя бы здание Центрального театра Российской армии в Москве, спроектированное в форме пятиконечной звезды. Во время войны архитекторов едва не арестовали как германских диверсантов, внедренных в наше отечество: оказалось, что четыре луча звезды указывают на четыре московских вокзала, а пятый — на Кремль... (При этом существенной деталью оказалась невозможность замаскировать здание театра.)
Это осознанная "архитектурная магия": эзотерический план вводится при создании города или его части. Гораздо чаще такой план обнаруживается помимо желания строителей. В.З. Паперный в своей книге о советской архитектуре говорит о мифологичности ее восприятия в 1930-е годы: "Культура как будто верит, что если произнести вслух (или напечатать в книге) мысль о том, что население не увеличивается, оно тут же перестанет увеличиваться, а если в эмблеме серпа и молота молоток повернуть бойком к режущей кромке серпа, то это мгновенно приведет к конфронтации рабочего класса и крестьянства". (В последнем примере речь идет о павильоне "Механизация" на Всероссийской сельскохозяйственной выставке.)
Схожие коллизии возникали отнюдь не только в сталинскую эпоху, хотя в это время они действительно приобрели особый драматизм. Поучительная история связана с дворцом Кушелева-Безбородко на Гагаринской улице в Петербурге (ныне там размещается Европейский университет). Как известно, Кушелев- Безбородко скончался, "когда дом уже был совершенно отстроен, и оставалось только дополнить некоторые детали внутреннего убранства". Мемуарист Ф.Г. Тернер добавляет к этому важную подробность: "При постройке дома случилось обстоятельство, которому потом было дано значение некоторого предзнаменования. При доме были устроены два массивных подъезда (...), над подъездами красовалась в виде украшения графская корона, лежавшая на подушке. Это дало повод сравнить украшение с похоронным балдахином и усмотреть в нем предзнаменования кончины графа, который, находившийся тогда уже в последних стадиях чахотки, после того помер. Разумеется, что обо всем этом зашла речь только после смерти графа, а раньше об этом никто и не думал. Корона была снята с подъездов, которые до сих пор остаются в этом же, кажется, недоконченном виде". ("Воспоминания" вышли в 1910 году.)
Это история вроде бы о надуманности запоздалого поиска предзнаменований, но странным образом она согласуется с мифологемой "строительной жертвы", давно укоренившейся в народном сознании: "В некоторых местах Гродненской губернии начинают работу с того конца, где впоследствии будет красный угол, — пишет о "строительной магии" А.К. Байбурин. — При рубке двух бревен строитель-плотник непременно кого- нибудь заклинает: или какого-нибудь члена семьи, или животных — лошадей, коров. Из заклятых уже никто не будет долго жить — умрет в скором времени".
Вокруг темы "строительной жертвы" складываются особые городские легенды — например, нижегородская: о Коромыеловой башне, которая находится под Зеленинским съездом; существует предание, что с нее начали строить Кремль и что по тогдашнему суеверию для успешного строения его решили заложить в основание башни первое живое существо, которое придет на это место. Пришла девушка с коромыслом и ведрами за водою на речку Почайку, и оттого самую башню прозвали "Коромысловою".
Красные ворота. Начало XX в.
Существует ритуал загадывания желаний в определенных "локусах" многих городов. Например, в Новгороде, чтобы желание исполнилось, нужно взяться за хвост одного из двух львов, стоящих перед зданием бывшей губернаторской резиденции (лучше левого). В Петрозаводске с этой целью идут к так называемой Розе ветров. В Петербурге сложилось несколько ритуалов этого рода, связанных с грифонами на Банковском мосту через канал Грибоедова, Поцелуевым мостом через Мойку и др. Таким талисманом стал и недавно появившийся памятник Петру I работы М. Шемякина, установленный в Петропавловской крепости.
Любопытный пример московской ритуальной семиотики — поверье, сложившееся вокруг фигуры трубача, стоявшей над Красными воротами (снесенными в тридцатые годы): "Потому эту фигуру чтут, что существует поверье, будто бы когда она затрубит, то конец Москве будет. По крайней мере, некоторые старушки по утрам ходят к Красным воротам на всякий случай послушать: трубит трубач или нет. Больше общественных статуй в Москве нет — их до сих пор зовут истуканами и плюются, если где увидят".
В атеистическом государстве часто официально отвергнутые святыни становились объектами неофициального культа. В известном петербургском храме Спасса на Крови, как водится, долгие годы было овощехранилище ("Спас на картошке"), но все советские десятилетия сохранялся культ изображения распятого Христа над главным входом в собор. Рассказывали о стонах, раздающихся по ночам внутри собора. Очень известен культ, сложившийся вокруг могилы Ксении Блаженной на петербургском Смоленском кладбище. Скончавшаяся в XVIII веке Ксения, вдова певчего придворной капеллы, после смерти мужа переоделась в мужскую одежду и стала называть себя Андреем Федоровичем. За ней утвердилась слава пророчицы; говорят, она предсказала кончину императрицы Елизаветы Петровны. После смерти Ксении ее могила сразу же стала местом паломничества и поклонения. Культ сохранялся и в советское время, хотя в часовне была устроена мастерская.
Михайловский замок
Утверждали, что прикосновение к надгробной плите на могиле Павла I в Петропавловской крепости излечивает от зубной боли.
Особое дело — так называемая Ротонда: круглое помещение на первом этаже одного из домов на Гороховой улице, известное еще и как "Центр мироздания". Многие годы это — культовое место молодежной субкультуры. Говорят о его особых физических свойствах вплоть до возможности выйти оттуда в четвертое измерение, Молодежь верит, что тому, кто несчастен в любви, нужно прийти в "Ротонду" и оставить какую-нибудь запись на ее стенах.
Склонность к такого рода суевериям отличает совсем не только хиппи. В здании Высшего военно-морского политического училища (в прошлом — Морской кадетский корпус) есть Компасный зал с изображением на полу картушки компаса. По свято блюдущейся традиции напрямик — по картушке — холят только адмиралы, все остальные обходят ее вдоль стен.
Семиотическое обыгрывание отдельных предметов или отдельных деталей городской среды чаще всего в зловещей тональности связывает нас с еще одним жанром городской мифологии, который можно было бы назвать "городской криптологией". Поиск "тайных знаков" может стать увлекательнейшим занятием. Вероятно, самый известный, и не только в Петербурге, исторический пример этого рода — рассказ о пророчестве, связанном с надписью на фасаде Михайловского замка. Как известно, надпись, гласившая: "Да будет домом твоим в долготу дней", украшала замок, торопливо сооружавшийся ко дню рождения императора Павла. Но еще во время строительства распространились слухи о юродивом со Смоленского кладбища, утверждавшем, что количество букв в надписи соответствует числу лет, которые суждено императору прожить на свете. Вскоре после того как Павлу исполнилось 46 лет, он был убит заговорщиками.
В Петербурге есть немало поводов для возникновения слухов о "тайных знаках". На фасаде храма Спасса на Крови, построенного, как известно, на месте смертельного покушения на императора Александра Второго, можно увидеть изображение красных пятиконечных звезд. При определенном складе мышления легко истолковать их как масонские знаки, призванные сообщить посвященным, кто в действительности стоял за убийством царя. Другой пример — так называемый дом со свастиками на пересечении Московского проспекта и Обводного канала. Действительно, на фасаде дома виден орнамент, напоминающий множественные изображения свастики. Народное воображение породило легенду о том, что здание строили пленные немцы, которые и "отметили" здание таким образом. (На самом деле, дом построен в конце прошлого века.)
Такого рода домыслы часто возникают и приобретают роковую значимость в обстановке общественного психоза. Интересно, что это коснулось даже ставшей официозным символом скульптуры В. Мухиной. Когда скульптуру устанавливали на ее теперешнем месте, поступил донос, что в складках одежды можно разглядеть... портрет Троцкого. Комиссия долго разглядывала, но портрета не нашла.
Но иногда "тайные знаки" вовсе не выдуманы: букет цветов, положенный возле герба города Галича на одной из станций московского метро сразу после гибели в Париже Александра Галича. В Петербурге известный памятник Н.М. Пржевальскому в Александровском саду (а также профильное изображение Пржевальского на станции метро "Технологический институт") некоторые воспринимают как своего рода "тайный памятник" Сталину. То же относится и к многочисленным "исправленным" после 1956 года изображениям — например, мозаичный плафон на станции московского метро "Комсомольская- кольцевая", где можно видеть Ленина, выступающего с трибуны мавзолея. В Петербурге популярен "прикол" о профиле Наполеона, который, если приглядеться, вырисовывается в неудобосказуемом месте одного из коней на Аничковом мосту.
Город "читают", с городом разговаривают и "играют", играют друг с другом, опираясь на какие-то особенности города. И тем самым воспроизводят и дописывают городскую мифологию — неотъемлемую часть современной городской культуры.
На Петроградской стороне, между улицами Красного Курсанта и Красной Конницы, есть маленькая площадь. Скорее, даже сквер. А в центре стояла скульптура. Лаокоон и двое его сыновей, удушаемые змеями. Фигуры человеческого роста. Античный шедевр бессмертного Фидия — мраморная копия работы знаменитого петербургского скульптора Паоло Трубецкого.
А рядом со сквером была школа. Однажды туда назначили нового директора, отставного замполита и серьезного мужчину с партийно-педагогическим образованием.
— А это, — спрашивает, — что такое?
Учитель рисования объясняет: это древнегреческая статуя.
— Мы с вами не в Древней Греции,
— кричит директор, обозленный этим интеллигентским идиотизмом.
— Может, вы еще голыми на уроки ходить придумаете? Убрать это безобразие!
Через недельку двое веселых белозубых ребят начинают с помощью молотка и зубила приводить композицию в культурный вид. Кругом собирается народ и смотрит это представление, как кастрируют двухсполовиной-тыщелетних греков. В толпе одни хохочут, другие кричат: варвары! Блокаду пережили, а вы! Кто приказал? Учитель рисования прибежал, пытается своим телом прикрыть. Голосит: Фидий! Зевс! Паоло Трубецкой! Вы ответите!
Отойди, отвечают, дядя, пока до тебя не добрались! Лишили древних страдальцев не потребных школе подробностей, сложили инструмент и отбыли. И всю неделю Петроградская ходила любоваться на облагороженную группу.
Но учитель рисования тоже настырный оказался, пожаловался, куда мог, потому что через неделю те же двое веселых белозубых ребят достают из своего ящичка три гипсовых лепестка и навинчивают их на штифты. Толпа держится за животы. Наконец-то, говорят. Вернули бедным отобранную насильно девственность. Если бы кругом стояли сплошные учителя рисования и истории, то, возможно, реакция была бы иной, более эстетической и интеллигентной. А так — люди простые, развлечений у них мало: огрубел народишко, всему рад. Не над ними лично такие опыты сегодня ставят — уже счастье!
А поскольку ленинградцы свой город всегда любили и им гордились, то еще неделю вся сторона ходила любоваться на чудо мичуринской ботаники — как на мраморных статуях работы Паоло Трубецкого выросли фиговые листья.
Но, видимо, учитель рисования был редкий патриот города, а может, он был внебрачный потомок Паоло Трубецкого, который и сам-то был чей- то внебрачный сын. Но только он дозвонился до Министерства культуры и стал разоряться: искусство! бессмертный Фидий!
Назавтра директор уволил учителя рисования. А еще через недельку приехал все тот же полугрузовичок, и из него вышли двое веселых белозубых ребят со своим ящиком. Как только их завидели, в школе побросали к черту занятия, и учителя впереди учеников побежали смотреть, что же теперь сделают с их, можно сказать, родными инвалидами.
Ребята взяли клещи и под болезненный вздох собравшихся сорвали лепестки. Потом достали из ящика недостающий фрагмент и примерили к Лаокоону. Толпа застонала.
Мастера навинтили на бронзовые штифты все три заранее изваянных мраморных предмета и отошли в некотором сомнении. И тут уже толпа поголовно рухнула друг на друга, и дар речи потеряла полностью — вздохнуть невозможно, воздуху не набрать — и загрохотала с подвизгами и хлюпаньем. Потому что... вновь привинченные места соответствовали примерно монументальной скульптуре "Перекуем мечи на орала". Так, на взгляд, в две натуральные величины. Это резко изменило композиционную мотивацию. Сразу стало понятно, за что змеи их хотят задушить. Теперь скульптурная группа являла собой гимн плодородию и мужской мощи древних эллинов... Мрамор за сто лет, особенно в ленинградских дождях и копоти, имеет обыкновение темнеть. Новый же мрамор имел красивый первозданный цвет — розовато-белый. И реставрированные фрагменты резким контрастом примагничивали взор. Следующую неделю уже весь город ездил на Петроградскую смотреть, как расцвели и возмужали в братской семье советских народов древние греки.
Но униженный и оскорбленный директор не сдался в намерении добиться своего. И через пару месяцев скульптуру тихо погрузили подъемным краном на машину и увезли.
Михаил Веллер
Город и горожанин формируют Друг друга. А еще они вместе меняются: это происходит естественно, от эпохи к эпохе, у каждой — свой стиль, своя мода, свои взаимоотношения в городском сообществе. Но такие перемены можно — и нужно — не только изучать, их можно проектировать. В этом убежден доктор искусствоведения, профессор Московского архитектурного института Вячеслав Глазычев. Спеииалист по организации и развитию городской среды, истории и теории проектирования, В.Л. Глазычев в качестве эксперта Центра стратегических исследований Приволжского федерального округа организовал исследовательские экспедиции по двумстам малым городам Поволжья и серию проектных семинаров в сельских районных центрах Кировской, Оренбургской и Ульяновской областей, Мордовии, Татарии, Чувашии.
— Городская среда дисциплинирует людей?
— Смотря какая. Петербургская — да. Во всяком случае, там никогда не делали такой безвкусицы, как в Москве или Нижнем. Среда как-то задает стандарт, причем совершенно независимо от финансовой стороны дела. Это — как повязанный галстук или фрак: создает у человека чувство "подтянутости". А с ним — и чувство того, что — в какой бы то ни было области! — выдавать продукт ниже определенного уровня просто неприлично, "не носят".
Города могут увеличивать агрессию или несколько ее смягчать. Увеличивать чувство радости жизни или подавлять его.
Правда, относится это в основном к центру города. Огромный массив того же Петербурга достаточно убогий.
— Но высокоорганизованный иентр, наверное, все же как-то диктует характер того, что нарастает вокруг него?
— Увы: жесткой, однозначной связи ни в одном из известных городов не проглядывается. Центр часто так и остается автономным. Существует, например, имперско-папское ядро Рима, по-своему восхитительное, и при этом — огромный, безобразный, убогий Рим, и ужасный Милан, и все, что угодно.
Но такое влияние есть у ядра Парижа, у ядра Лондона. Несмотря на то, что и в Париже, и в Лондоне полно безобразных районов — общей картины они не создают, их словно бы нет: психический "вес" ядра города — в пропорциональном отношении небольшого — оказывается неизмеримо большим. Это своего рода гигантская инвестиция, которая накапливалась веками и теперь отзывается во всем: в деятельности фирм, в поведении людей, в характере атмосферы в барах или пабах, а не только в том, что делают художники или дизайнеры.
Конечно, это очень опасно переоценивать, вырывать из всей совокупности культурных процессов. Но все же города могут, например, увеличивать агрессию или несколько ее моделировать, смягчать. Увеличивать чувство радости жизни или подавлять его. Это с трудом поддается точному описанию, хотя все-таки поддается.
— А можно проектировать, моделировать такое влияние города на своих обитателей?
— Тут довольно тонкие связи. Целый ряд наших нефтяных городков на Севере фактически полностью сменили плоть. За десять лет они сломали все, что было построено в советские годы, и построились заново. Местами эффект фантастический: уровень аэропорта в каком-нибудь Нижневартовске на порядок выше, чем в Москве или Петербурге, — хай-тековая конструкция. Там возникают новые музеи на порядок сильнее столичных. Правда, при этом пока еще не наросла культура быта, которая бы качественно преобразила и жилую среду. Такую культуру не выдумаешь и сразу не создашь: она требует второго поколения людей, которые воспринимали бы приобретенную собственность как предмет своей заботы и ответственности.
Возможна — при меньших средствах — и более мягкая коррекция среды, по существу, не менее действенная. Вот, например, в наших экспедициях по Приволжскому округу мы столкнулись с одним замечательным городком, мэром которого стал бывший капитан второго ранга, отслуживший в Прибалтике. У него в сознании был эталон — Юрмала. И он стал внедрять эту Юрмалу в свой городишко. Стали стричь кусты, аккуратно белить бордюрные камни, группы школьников стали убирать город за умеренную копеечку... И это начинает работать! Люди, в принципе, обучаются такой "дисциплине умывания" публичного пространства довольно быстро — когда эталон задан.
Римская улочка
Есть еще один блестящий пример — Чебоксары. 10-12 лет назад это была жуткая, безобразная дыра с гнусным болотом на месте затопленного старого, тоже поганого городка. Николай Васильевич Федоров, президент республики, своему маленькому мирному народу задал цель: вырваться вперед, несмотря на отсутствие нефти, газа и тому подобных прелестей. За десяток лет они эту задачу в значительной степени решили. Сейчас Чебоксары — невероятно чистый город. Тротуары, правда, еще в колдобинах — денег не хватает, — но у города уже возникает жажда иметь лицо, он даже завел должность городского дизайнера. Здесь воля имеет гигантское значение — большее даже, чем деньги.
Вот сейчас мы работаем с Ижевском: любопытное место, где сначала возникли пруд и завод, а город нарастал вокруг них. А во время войны и эвакуации производства, чтобы люди могли добраться до работы как можно быстрее, заводы вообще всаживались прямо в lyiny жилых кварталов. В результате получился сложный меланж из промышленных и жилых зон и гигантский, самый большой в России промышленный пруд, который воспринимается как своего рода городское сердце.
— И что, такая среда тоже поддается осмысленному формированию?
— Поддается; хотя одной профессиональной волей проектировщика оформить такое пространство, заново придать ему смысл невозможно. Вообще любая городская среда жестка в одном отношении: она задает достаточно внятные, устойчивые маршруты, базовую сеть магистралей. Вот она-то поддается изменению с трудом, хотя и это бывает. А ткань городская, конечно же, пластична; она всегда и везде менялась и должна меняться — ну, без хамства, по возможности.
В том же Ижевске мы сейчас пытаемся в диалоге с бизнес-сообшеством, с административно-архитектурным и университетским сообществом, с городской общественностью нащупать наиболее чувствительные точки этой среды и выработать решение ключевых проблем города* Одна из них — скука...
— Это значит, аморфная организация среды "разваливает" душу городского жителя?
— Не только она, конечно. Но если в городе нет комфортного, внятного места, где можно, например, назначить свидание, он не до конца город, а городских жителей это, безусловно, упрощает и офубляет.
В городе должен быть внятный центр, который — это особенно важно — принадлежал бы всем и каждому. В том же Париже, в двух шагах от Форума, отбывшего Чрева города, на какой-нибудь улочке Сен-Дени вы найдете гостиничку с одной звездой, а рядом с "Максимом", за углом, в ста метрах — овощную лавочку. Вот такая рассчитанность на все карманы и на все сословия и придает центру подлинную живописность, живость, действенность в качестве центра.
— Делается ли в этом смысле что- нибудь с нашими городами ?
— Я наблюдал, работая по Приволжскому округу, несколько пешеходных улиц в центре. Казанская или нижегородская, хотя она сейчас будет реконструироваться, пока ближе всего к дурному московскому образцу. А вот в Саратове, где денег вложено гораздо меньше, просто потому, что их не было, — самая европейская улица из всех известных мне сейчас в России. И достигнуто это за счет того, что в одном и том же пространстве созданы свои ниши для людей самого разного социального статуса и уровня: от вполне состоятельных — до студентов с 50-ю рублями в кармане. На это наложилась еще удивительная филологическая культура Саратова, в котором сами названия мест являются частью городской среды. На той же пешеходной улице интернет-кафе, например, называется "Бешеная мышь"! И такого там много.
А Казань, вложившая сумасшедшие по нашим масштабам деньги в свою улицу Баумана, она же Немецкая, достойных результатов не получила. Потому что сейчас это место или дорогих бутиков, или плюгавых пивнушек, и между двумя полюсами нет промежуточных ступенек. А лишь множество ступенек образует опознаваемую городскую среду.
Если сердце города обладает этим многообразием, наполнено нишками и нишами для всех видов активности, есть основания ожидать, что и температура культуры будет там несколько выше. Насколько именно, сказать трудно, но факт, что без бедных ателье и бесконечных кафе Монмартра феномен Парижа XIX века вряд ли был бы возможен. Без множества пивнушек и кафе Берлина веймарского времени не было бы тогдашнего расцвета жизни берлинского "Вавилона" 20-х годов. Потихонечку начинаем к этому продвигаться и мы. Хотя бы Москва и Питер сегодня обеспечивают достаточное богатство выбора, а выбор сам по себе уже великая вещь. Насыщенная городская среда вообще отличается от негородской прежде всего многообразием выбора, не важно даже чего именно: магазинов, парков, маршрутов, кафе, наконец, маршрутов между точками А и Б. Если же путь у вас прост, как в учебнике математики — из точки А в точку Б, это среда еще не вполне городская. Всякий нормальный, восприимчивый человек кожей чувствует такие вещи, хотя дать им жесткую формулировку трудно, если возможно вообще.
— В какой степени подобные закономерности поддаются моделированию и существует ли такая научная дисциплина, как психология архитектурных ландшафтов?
Среда и человек не должны разрушать друг друга, это, кажется, ясно. Среда чутка к человеку и не травмирует его, когда человек сам к ней чуток и мягко, в режиме диалога, задает ей формы, благоприятные для него.
Конечно, среду надо формировать, и это имеет смысл делать вполне активно.
Я отнюдь не принадлежу к числу тотальных охранителей, которые считают, что любой кирпич начала XIX века непременно надо в том же виде сохранять. Правда, перемены требуют терпения и известной осторожности.
— В самом зародыше. По сей день делаются пока лишь отдельные работы. Вот недавно нью-йоркцы издали забавную книжечку, целиком посвященную маленьким площадям и "пятачкам", где люди проходят или присаживаются. Грубо говоря, городской скамейке. Американцы всего лишь нон-стоп фотографировали какие-то места, чтобы выяснить, как себя ведут люди. Как мужчины смотрят на женщин, как женщины смотрят на мужчин в том или ином месте. И так — на протяжении десяти лет.
Так обозначались точки естественного тяготения людей: куда они стекают, где задерживаются... При этом наблюдалось, как в каждом из таких мест ложится свет, какая ширина скамейки обеспечивает психическую комфортность, а какая создает дискомфорт... И для каждого места выстраивался своего рода алгоритм, имеющий огромное значение для инвесторов, которые именно здесь планируют рестораны, магазины и прочее.
Это огромная работа; городские власти, как правило, нигде ее не финансируют. Частных инвесторов больше интересуют интерьерные пространства, торговые молы, например, а за их стенами — трава не расти. Я не знаю еще ни одного университета в мире, который делал бы что-то подобное нон-стоп хотя бы в течение двух десятков лет, а только так можно накопить значимый объем информации.
Слава богу, в 1961 году вышла книжка Джейн Джекобе "Жизнь и смерть американского города": первая гуманитарная критика доктрины модернистского урбанизма. Но с 61-го уже минуло чуть ли не пол века. И все, что делается, в основном локально, разрозненно. Я вот перевел книгу Роберты Грац, ученицы Джекобе, "Город в Америке: жители и власти" — опыт тридцати лет прощупывания конкретных городских ситуаций. У нас Григорий Каганов когда-то сделал маленькое эссе на тему Никитских ворот в Москве. Хорошее, милое, но оно осталось изолированным.
— Есть ли сегодня у отечественных исследователей идеи, как можно сделать среду наших городов — вполне запущенных — более дружественной человеку?
— Мы начали нащупывать такие способы еще в 80-е годы. Один из них — представить себе возможный путь ребенка через город. Как только вы высвечиваете среду через какую-то задачу, понятную любому человеку, это многое дает для профессионального понимания предмета. Тут очень интересными собеседниками оказываются ГАИшники, врачи-диагносты, специалисты по детским правонарушениям. В свое время в Новоуральске в результате работы с милиционерами нам удалось построить карту наиболее опасных мест в городе, а на ее основе разработать план досветки этих мест. Давно известно: стоит увеличить освещенность в два раза, как в три-четыре раза падает немотивированная агрессия! Свет всегда подавляет агрессию, за этим стоит какой-то глубокий психофизиологический механизм. Сделали карту наиболее опасных переходов через дорогу, и сразу стало ясно, что есть места, где надо всего лишь передвинуть светофоры и остановки.
Конечно, среду надо формировать, и это имеет смысл делать вполне активно. Я отнюдь не принадлежу к числу тотальных охранителей, которые считают, что любой кирпич начала XIX века непременно надо в том же виде сохранять. Правда, перемены требуют терпения и известной осторожности. Тут, помимо всего прочего, темп очень важен. Если на город обрушивается стремительная реконструкция, он при самых благих намерениях реконструкторов всегда начинает трещать.
А вот, например, Эдинбург, который с начала XIX века стал выстраивать новую систему жилых комплексов, организованных еще и эстетически, а не только коммерчески, сберег замечательное старое ядро — до сих пор дома XV века по 7-10 этажей там торчат под замком — и спокойно пережил вторжение и неоромантизма, и неоготики, и неоклассицизма, и модернизма... Он все это перемалывает, потому что не очень торопится.
На одном из проектных семинаров московские дизайнеры, студенты- старшекурсники, предложили невиданную скамейку для тинейджеров. Они же никогда не садятся на сиденье, они садятся на спинку. Вот на этой скамейке и можно сидеть только на спинке. Вместо сидений там такие очень уютные уступчики. Пожилой человек на такую скамейку не сядет — ему неудобно. Значит, во-первых, каждому свое, а во-вторых, можно организовать среду обитания так, чтобы в ней чувствовали себя комфортно представители самых разных человеческих типов. Очень просто. А в Казани на пешеходной улице, чтобы на спинку не садились, она утыкана пиками! Вот вам два разных подхода: один — толерантный, а другой — полицейский.
К формированию городской среды сказанное относится непосредственным образом. Профессионал должен быть скромен: элементы культурного многообразия подвижны, очень меняются поколенчески, и надо сохранять любопытство и понимание того, что не все образцы можно воспроизводить без конца. Среда и человек не должны разрушать друг друга, это, кажется, ясно. Среда чутка к человеку и не травмирует его, когда человек сам к ней чуток и мягко, в режиме диалога, задает ей формы, благоприятные для него.
Для полноценной городской жизни просто необходимы формы устойчивого муниципального бытия. В Европе они формировались веками, а в России для этого не оказалось времени. Чуть-чуть начало что-то складываться к началу XX века, но было смято переворотами и прочим. Поэтому опять все начинается в некотором смысле с нуля. Я бы сказал так: есть города и негорода. Города — и слободы при чем-то: военном городке, заводе, прииске... Названия "городского", по-моему, достойно лишь такое сообщество, которое вырабатывает участвующее, хозяйское, ответственное отношение к той компактной территории, которую оно занимает. Человек должен чувствовать городское пространство своим: буквально продолжением самого себя. Только тогда будут позитивные результаты и вообще серьезные стимулы к тому, чтобы этих результатов добиваться.
Там, где культура городского сообщества восходит еще к XII — XIV векам, существовала ответственность за кусок стены, ворота, конкретную улицу. Вырабатывались институты этой ответственности: городское сообщество. Это имело огромное значение, потому что делало человека не только жителем, но гражданином, горожанином. Опыт показывает: для складывания того, что можно назвать в настоящем смысле городом, нужно, чтобы абсолютное большинство жителей были горожанами как минимум третьего поколения. Именно третьего, а не второго. И вот в этом смысле у нас в стране городов просто нет. Ни одного.
Городская история у нас, соответственно, только начинается. Поэтому и нет ничего удивительного в том, что "ощупывание" города бытовым взглядом для лучшего его понимания Европа проходила уже в 60 - 70-е годы, а мы только начинаем. Нам вообще в этом отношении еще все предстоит.
Беседовала Ольга Балла