Перевод С. Липкина
Перо подвластно слову, но оно
Есть тоже слово, словом рождено.
Слова умерших воскрешает слово,
Освобождает тайну от покрова.
У звонкой песни отними слова, —
Без жаркой речи музыка мертва.
Но музыка, слиянная со словом,
Рождает жизнь, дарит восторгом новым.
«Дыханье — признак жизни», — скажешь ты:
Лишь словом эту мысль докажешь ты.
Дыханье — облик, слово — содержанье,
Того, кто любит жизнь, услышь дыханье.
Слова — узлы, их много на земле,
Но вникни, — жемчуг есть в любом узле.
Изменишь букву — слово ты изменишь.
Но и его жемчужину оценишь,
И красота, скрывавшаяся в нем,
В значении откроется ином.
Сердца людей певец влечет словами,
Наполнился небесный свод словами.
Хоть брал я пробу с золота словес,
Мне слова «злато» неизвестен вес.
Наполни чашу золотом небесным,
Другую чашу — жемчугом словесным, —
Взметнется золото до облаков,
Останется на месте жемчуг слов.
Джами, такой жемчужиной владея,
Ты денег не проси у богатея.
Ты к золоту скупца не должен льнуть:
Жемчужиною в раковине будь.
Мир полон звуками литавров слова.
Невеста-слово — свет всего живого.
Ни в жемчуг, ни в парчу не убрана,
Пленяет и пленяется она.
А если драгоценности наденет,
Красу луны затмит и обесценит.
Наденет ожерелие стихов, —
Сердца похитит сотни шутников,
А на´ ноги наденет рифм запястья, —
Падет пред ней мудрец, дрожа от счастья.
Седых и юных поразит сильней
Двустишьем подрисованных бровей.
Румянцем смысла заалеют щеки —
И расцветут сердца, как сад широкий.
Красавицы не властны надо мной:
Вручил я сердце только ей одной.
Ее пленительное ожерелье
Мне принесло тревогу и веселье.
Ее запястьем скованный певец,
Я вырваться не смею из колец.
Хоть брови не срослись ее сердито,
К спасению дорога мне закрыта.
Я — всюду, где возлюбленной жилье,
Ищу ее, хочу догнать ее.
В иносказанья красоту оправлю,
Всем знатокам любимую представлю.
Один слепец женился на уроде,
На бабе грубой, злобной по природе.
Лицо — в рябинах, черных бус черней,
А лоб — в морщинах и щита темней.
Горбата и глуха косая злюка,
Ее беседа — вздор, молчанье — мука.
Сказала раз, чтобы прельстить слепца:
«Жаль, что не видишь моего лица!
Мое лицо — белей слоновой кости,
Луну затмило, бледную от злости.
Завидует нарцисс моим глазам,
Завидует тюльпан моим устам,
А стан мой тонкий так высок и строен,
Что кипарис — и тот обеспокоен!»
Когда слепец услышал этот бред,
Он в ярости сказал жене в ответ:
«Была б красива ты на самом деле,
Твою красу давно бы разглядели.
Хватал бы каждый зрячий твой подол,
Когда б такую красоту нашел.
Светильник оценить сумеет зрячий,
А не слепец, не знающий удачи.
Я слеп, и потому-то хвастовства
Ты развязала вздорные слова.
Пустилась ты на самовосхваленье
Лишь потому, что потерял я зренье».
Осеннее дыханье пронеслось.
Цвет изменился виноградных лоз.
Цветущий сад стал старика бессильней
И зелень желтой сделалась в красильне.
Листы деревьев, как цветы весной,
Зажглись багрянцем или желтизной.
Сидел старик, чей стан согнули годы,
В чьем сердце — храм огня, огня невзгоды.
Сиденье надоело старику,
Решил он погулять по цветнику.
Гулял он долго, в думы погруженный,
Во всем он видел бытия законы.
Его вниманье пава привлекла,
Чьи косы — будто ворона крыла.
Лицо покрыто белою фатою,
Был счастлив жемчуг под ее пятою.
А пальцев кончики? О них скажи:
«Как кровь — багряны, как уста — свежи!»
Изящны пальцы, словно нить кораллов;
Лишь ей дано красу ценить кораллов!
Окрашен каждый ноготь яркой хной,
Он молодою кажется луной!
Старик, ее заметив появленье,
В смятенье пал пред нею на колени.
«О, кто ты? — он воскликнул, потрясен, —
Ты человек? Иль пери? Или сон?
Я знаю: молодость полна гордыни,
Но будь моей, а я — твой раб отныне.
Хотя б на миг останься ты со мной,
Седому старцу принеси покой».
Она ему ответила с улыбкой:
«Ты опоздал! Влюбился ты ошибкой!
Иди, оставь меня ты навсегда
Затем, что голова моя седа.
Свое лицо одела я фатою, —
Сходны седины с белою фатою!»
Узнав о седине ее, старик,
Как волос, встал и отвернулся вмиг.
Сняла тотчас же роза покрывало
И волосы густые показала.
Глядит старик: они чернее мглы,
Чернее черных бус, черней смолы!
Старик взмолился: «О краса вселенной,
Зачем прибегла ты ко лжи презренной?»
Сказала та: «Поймешь теперь вполне,
Что ты мечтать не должен обо мне.
Не обращайся ты ко мне призывно:
То, что противно вам, — и нам противно!»
О гордый, с головою смоляною,
Не издевайся ты над сединою!
Как молоко — седины старика.
Ужель дитя не жаждет молока?
Пусть руки у тебя на сталь похожи,
Пусть тело у тебя — броня из кожи, —
Согнешься, если пожил на земле,
Хотя твой стан подобен был стреле:
Спина, по воле неба, луком станет,
Оно тебя как тетиву натянет.
Но дух и тело ты к труду направь,
Убавь от плоти и к душе прибавь.
Кто сухощав, тому легка дорога.
Жиреет лошадь, — не проскачет много.
Пока ты не согнулся пополам,
Иди, вослед ступая старикам.
Хотя гора богата рудниками, —
Беседует вершиной с облаками.
Ты старости почетной не ищи,
Ты жизни беззаботной не ищи,
Не то, боюсь, к вершине путь забудешь
И в молодости молодым не будешь.
Непостоянный встретил на пути
Луну, которой равной не найти.
Как нимб вокруг луны, фата сияла,
Луну шатром одело покрывало.
Ее запястий пение слилось
С благоуханным мускусом волос.
Воскликнул он: «О мой кумир и счастье!
Остановись, не то сгорю от страсти!
Тобой сражен, спасенье обрету,
Когда твою увижу доброту».
Когда кумир прекрасный, чистый, нежный
Услышал ропот страсти безнадежной,
В котором были стоны и хвала, —
Смеющаяся роза расцвела:
«Вот младшая сестра идет за мною.
Поверь, я волоска ее не стою.
Там, где она, другие — не в цене.
Что я пред ней? И сотни, равных мне?»
Простак, такою речью соблазненный,
Забыл понятий нравственных законы.
В ошибку впав, другой увлекся он,
От прежней верности отрекся он.
Он долго ждал, в смятенье и тревоге, —
Никто не появлялся на дороге.
Тогда свои уста открыл он вновь,
В словах звучали просьбы, лесть, любовь.
Сказала та: «Лгунишка ты ничтожный!
Твоя любовь, твои страданья — ложны.
Один алтарь избрав, ему служи,
Не зная ни двуличия, ни лжи».
Доколе нам страдать от лицемерья?
Джами, к двуличным не питай доверья!
О ты, что сердцем чист, умом глубок,
Нанизываешь ожерелья строк!
Раскрой талант, с трудом упорным дружен,
Чтобы росла цена твоих жемчужин.
Сверли слова, исполненный любви,
Жемчужин ценных не продешеви.
Доколе из корысти ткать одежды
Для каждого ничтожества, невежды?
Доколе в щедрых превращать скупцов,
Невеж — в радушных, глупых — в мудрецов?
Сто раз колоть ты можешь руку скряги, —
Не выйдет капля крови или влаги,
А ты твердишь: «То — щедрости река.
То — жемчугом обильная рука!»
Того, кто долго буквы изучает,
Но где алиф, где даль[9] — не различает,
Ты первым просветителем зовешь,
Провидцем и учителем зовешь.
Кто, устрашен мяуканьем кошачьим,
Спасается в мышиной норке с плачем, —
Того зовешь ты тигром или львом,
Нет, более отважным существом!
Где этой лжи нечистые истоки?
Откуда эти гнусные пороки?
Твой грех — корыстью, жадностью рожден.
А кто корысти, жадности лишен?
Корысть, — ее узнаешь по приметам:
Все буквы ненасытны в слове этом!
Как только жадность победит тебя,
И упадешь ты, совесть погубя,
Пожитки понесешь в пещеру боли…
Презренный груз тебе тащить доколе?
Чернильница перед тобой: она,
Как и душа твоя, — тесна, черна.
С тебя пример бумага взять хотела,
Как ты, от жадных мыслей пожелтела.
Перо бессильно, как твои стихи:
Письмо — неверно, в грамоте — грехи.
Бумагу ты сворачиваешь трубкой,
Ты к богачу спешишь с надеждой хрупкой.
Чернила капают, — спешишь к нему,
Свои стихи засунув за чалму.
Не дай нам бог смотреть на богатея
И поджидать его, дышать не смея!
Но вот верхом он скачет из ворот,
А рядом с ним проворный скороход.
Бежишь ты униженно по дороге,
Его хваля, ему целуя ноги.
Ты свиток подаешь ему с мольбой,
То свиток алчности твоей слепой.
Эх, в клочья разорвать бы этот свиток, —
Твоих грехов ужасных преизбыток!
Чтобы не пасть, как ты, — богач берет
С презреньем свиток твой, скача вперед,
А ты бежишь за ним, с мольбой взирая,
Корыстолюбья зубы заостряя.
Хваля его, подумал бы сперва:
Рисунок по воде — твои слова.
Стяжательства покинуть путь пора бы,
От суетности отдохнуть пора бы!
Со всех сторон к тебе летит привет,
Но рта не раскрываешь ты в ответ.
О, почему ты так высокомерен,
Кичлив, заносчив и самоуверен?
Собою полон, полон пустоты,
А думаешь, что всех умнее ты.
Избавь себя от ветра самомненья:
Он тушит свет сердечного горенья.
Есть бедняки, что страждут без конца,
Чисты и благородны их сердца,
Им кажутся игрушками эмиры,
Твои вазиры и твои кумиры.
Но как ты смеешь с видом знатока
Смотреть на них с презреньем, свысока?
Далек от знанья тот, кто зазнается,
Под тяжестью плодов спина согнется.
Пустая ветвь стремится к облакам,
С плодами ветвь склоняется к ногам.
Набитыми карманами не хвастай:
Увы, они пустеют слишком часто.
Мы не находим вежливости в том,
Что, видя кость, виляет пес хвостом.
Усы того, кто жаден — знает всякий, —
В сравненье не идут с хвостом собаки.
Хвалу услышав, не гордись, богач,
А голову ты в свой ларец упрячь.
Слова льстеца на дне ларца найдешь ты.
И до конца слова льстеца поймешь ты.
Ты поразмысли над своей судьбой,
Руководи отныне сам собой.
К садам и нивам, скукой в сердце ранен,
Отправился в деревню горожанин.
И, гостю неожиданному рад,
Повел его крестьянин в щедрый сад.
Плоды дерев подобны были чуду, —
Цветенье, изобилие повсюду.
Граната груди девичьи — плоды —
От поцелуя выросли воды,
А лозы винограда на беседках —
Как семьи, полные достоинств редких.
Свисает накшабийский [10] виноград,
Его плоды как яхонты горят.
Вкусней «фахри» не знаю винограда, —
Сердец услада, языка отрада.
Наш горожанин посмотрел вокруг, —
Бык жадности его пришел на луг.
Не отводя от пышных веток взгляда,
Он бросился на них, как волк на стадо.
Срывал он алчно яблоки с ветвей, —
Не пожалел и яблони злодей.
Он раскрывал чудесные гранаты, —
Ломал ларец, рубинами богатый.
Кисть винограда он сорвал с лозы, —
Свалил беседку с бешенством грозы.
Бесчинствовал приезжий горожанин,
С тоскою на него смотрел крестьянин.
«Скажи всю правду, — задал гость вопрос, —
Тебе я огорчение принес?»
Ответил: «Что тебе скажу я ныне,
Тебе, в ком чести, правды нет в помине?
Ты посадил хотя б одно зерно?
Взрастил хотя бы дерево одно?
Хотя б одним ростком украсил поле?
Когда листок болел, — страдал от боли?
Была ль рука с лопатою дружна?
Ты думал о плодах, не зная сна?
Хотя бы ночь не спал из-за полива,
Всю ночь в земле копаясь терпеливо?
Хотя бы раз подумал ты о том,
Что я свой сад взрастил с большим трудом?
Как можешь проявить ко мне сердечность
Ты, чьи плоды, чей урожай — беспечность?
Больному посочувствует больной,
Когда болезнью болен с ним одной».
Во времена Абу-Али-Сино,
Что врачеваньем славился давно,
Почтенный горожанин ежечасно
От меланхолии страдал ужасно.
Кричал: «От жира лопнуть я готов,
Таких, как я, нет в деревнях коров!
У повара алмазов будет груда,
Коль сварит из меня мясное блюдо!
Скорее обезглавьте вы меня
И повару доставьте вы меня!»
Так он кричал, решив, что он — корова.
И разговора не желал иного.
Никто не мог несчастному помочь, —
Мычал он, как корова, день и ночь:
«Смотрите, становлюсь я все худее,
Друзья, прирежьте вы меня скорее!»
Что делать с ним? Во весь орет он рот,
Ни пищи, ни лекарства не берет.
Врачи, признавшись в собственном бессильи,
Абу-Али-Сино о нем спросили.
«Скажите так, — последовал ответ, —
Жди завтрашнего дня. К тебе чуть свет
Придет мясник, тебя зарежет с честью, —
Обрадуй сердце долгожданной вестью».
Свалилась у больного тяжесть с плеч,
Когда услышал радостную речь.
Абу-Али явился, и сурово
Спросил он у больного: «Где корова?»
Тут растянулся на полу больной,
Сказал: «Корова — я. Кончай со мной».
Связал безумца врач, окинул взглядом,
И нож о нож точа, уселся рядом,
И стал, изображая мясника,
Ощупывать и спину и бока.
«Не буду нынче резать, — молвил слово, —
Пока еще худа, тоща корова.
Пусть постоит в хлеву немного дней,
Без передышки есть давайте ей.
Когда она поправится, жирея,
Корову я прирежу, не жалея».
Развязан меланхолик был тотчас,
И пищи принесли ему запас.
Он получал от пищи наслажденье,
Лекарство принимал без рассужденья.
Толстея, как корова, полный сил,
Свои коровьи бредни он забыл.