ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Тропа вилась по тайге капризными изгибами. Под копытами гремел плитняк, шелестела выцветшая трава, стелились ковры звездчатого мха. Временами тропа скрывалась в топких разбитых перешейках болот, и конюх, сопровождавший Петю в новое путешествие, еще дальше от Незаметного, спрыгивал с седла, чтобы облегчить лошадь, вел ее в поводу и удивлялся, как можно не пожалеть скотину, которая выбивается из сил, едва вырывая ноги из чавкавшей мари{72}.

— Ни черта, вывезет, — заявляет Петя, — человек не то переносит.

Он ехал, небрежно распустив поводья, ноги болтались по бокам лошади. На лице застыло то злое выражение, которое появилось еще третьего дня при чтении бумажки за подписью Шепетова. Секретарь перечислял его грехи: уклонение от партийной дисциплины, отсутствие партийного чутья и многие другие. В конце говорилось о мерах взыскания, угрожающих ему, если он и на Раздольном будет держаться так же вызывающе, как на Золотом. В первое мгновение он выругался, сделал перед самим собой вид, что нисколько его не беспокоят такие бумажки, но потом в нем пробудилось раскаяние. И сейчас он чувствовал его и от этого злился.

Из прошлого, из далеких белых краев Якутии, возникали обрывки картин и проплывали мимо. На нартах навстречу морозу, ночи и пепеляевским бандитам несется отряд. Он, Петя, треплется на ухабах и крепко обнимает единственное дорогое существо — наряженный в чехол пулемет… Особенно тревожит покинутая сопка с высокой мачтой и бревенчатой избенкой, где гудят провода от постоянного ветра и хлопает чиненый-перечиненный его руками мотор. Но всюду, даже в белых снегах, возле пулемета, появляется Лидия. Он крепче стискивает зубы и упрямо глядит на луку седла.

На крутом подъеме на отроги Шамана лошадь под Петей совсем взмокла, останавливалась каждую минуту и пятилась назад, дрожа мышцами и раздувая закрасневшиеся ноздри. На его лице появилось злорадное выражение, точно мучения животного ему приносили облегчение.

— Ни черта, вывезет, — бормотал он и стегал лошадь взмочаленным прутом.

По ту сторону перевала открылась долина с редкими темными елями, похожими на кипарисы. Хребты, отступали, высясь на самое небо гольцовыми узорами, от них вместе с ветром дохнуло первобытной красотой и одиночеством.

Наконец в перспективе суживающейся долины показался прииск Раздольный. Слева громоздилась Шаман-гора, похожая на опрокинутый гроб. Оснеженная вершина, словно в обрывках серебряного глазета, заслоняла небо. Прииск с полдня тонул в густой тени; солнце здесь закатывалось на час раньше. В лучах солнца, еще цветут камень и снег дальних гольцов, а в долине уже теплятся огоньки. Шаман-гора совсем недавно служила местом сходбищ и съездом орочон для свершения религиозных обрядов. Горели костры у подножья, многочисленные роды встречались раз в год с тем, чтобы снова уйти в тайгу с оленями, своими охотничьими нульгами{73}. Демжский, Белетский, Коппюкжский роды, и с Тимптона, и с Учура{74}, и с самых верховьев дикого Алдана, и с Зеи. Долина наполнялась шелестом пасущихся стад, стуками топоров, гулом бубнов и гнусавыми воплями шаманов. В вершинах сосен и лиственниц пел ветер, запах сожженных внутренностей белых жертвенных оленей расстилался над горой… Теперь совсем иные звуки нарушали безмолвные горы. Прииск, недавно открытый, привлек сотни ловцов счастья. Неглубокий слой торфов сдирался, как кожа, обнажая золотоносный пласт.

Спрыгнув с лошади, Петя зашел к управляющему — партийцу, передал бумажку о своем переводе и, не задерживаясь, вышел. С сумкой и своим давним приятелем — чемоданом в руках — пролез в низкую дверь ближайшего старательского барака, осмотрелся в полутьме, заметил человека у железной печки за варкой ужина и, скривив губы, проговорил:

— Мир вам, и я — к вам. Можно?

2

С Раздольного виднелась знаменитая сопка, та самая, которая, по словам первых беглецов-теркандинцев, отступала перед ними, дразня голыми вершинами, ясными и далеко видными в прозрачном горном воздухе. Утрами она словно снилась во сне, едва проступая на фоне неба. От нее-то и вернулись слабые, трусливые и пришедшие в себя золотоискатели. Она, как грозная крепостная стена, сторожила дали, защищая их своей грудью.

На Раздольном уже знали, что на ключах речки Терканды не оказалось продовольственных запасов, обещанных молвой, а золото хотя и было, но совсем не сказочно-богатое, не богаче того, от какого ушли… Мимо Раздольного уже проходили редкие пешеходы, истерзанные тайгой и отчаянием, и несли проклятия штейгеру и другим темным пришельцам, сыгравшим на доверчивости приискателя.

Кончились ясные осенние дни. С севера и востока плыли низкие тучи, волочась по вершинам сопок. По долине метался ветер; порывистый дождь хлестал кусты; красная порода размазывалась под ногами. Петя работал табельщиком на хозучастке, возвращался продрогший и голодный. Поужинав, уходил в соседний барак, где при свете стеариновых огарков до полуночи шла игра в карты. Неиграющие сидели на нарах, бренчали на балалайке и напевали излюбленную «По дикой тайге Якутии». С нар, где гнулись спины игроков, то и дело раздавалось:

— У меня одна Терканда на руках, не играю. Дотеркандился.

Терканда стала нарицательным словом, обозначающим невезение, неудачу, несчастье.

Часто игра кончалась попойкой. Тогда барак битком набивался желающими выпить на чужой выигрыш. Затаивались ссоры, поднимался шум. Дверь открывалась и закрывалась, ветер пригибал пламя свечей, двигал на стенах широкие с отломанными головами тени.

Петя не отказывался от собраний ячейки, когда надо — сидел слушал и даже сам говорил, но охотней глядел на игру и буйное веселье старателей в соседнем бараке. Хоть и не пил сам с ними, но там он скорей забывался, сидя на нарах, распевая приискательские тоскливые песни; хлопал в ладоши или ложкой по столу, подбадривал плясунов, спорил, рассказывал о себе, слушал других… Время летело быстрее, не думалось, не испытывал тоски. Однажды, придя к себе перед утром, он отказался от завтрака, повалился на нары и заснул мертвым сном; у хозрабочих был выходной день. Старатели ушли на деляну. В бараке тишина. Сквозь холщовые окошки едва цедился осенний свет. Догорали дрова, из котла, вмазанного в каменку, вился парок. На колышках в изголовьях висели рубахи, штаны, сумки. Мерно капала вода из худого умывальника в ведро. Приходил артелец, подбрасывал дрова в печку, возился с ведрами, мыл пшено, картофель, но Петя продолжал спать. Снова было тихо. Наконец, в полусне, не открывая глаз, вспомнил, что он на Раздольном и старался снова заснуть. Какой-то непонятный звук, несколько раз повторившийся в тихом бараке, он сначала принял за кипение воды и за клохтание каши в котле. Звук становился явственнее, он скорее напоминал чавканье. Открыл глаза и готов был не поверить тому, что увидел. За столом сидел незнакомец, ломал куски от краюхи хлеба и совал в рот. Истерзанная ватная кацавейка едва держалась на его тоненькой фигурке. Тело виднелось всюду; рукава, оторванные до локтей, обнажали руки, похожие на кости без мяса. Жадно глотая, от кивал головой и трогал себя за горло: помогал пройти непрожеванной пище.

Петя спустил ноги с нар и спросил незнакомца, кто он и откуда. Гость медленно повернулся, поднял жуткие от худобы глаза и прохрипел.

— Дай воды.

Незнакомец торопливыми глотками влил в себя полную кружку и снова уставился на ковригу хлеба своими круглыми глазами. Предложенное мясо он съел так же торопливо, как хлеб. Наконец устало зевнул, полузакрыл глаза желтыми прозрачными веками.

— С Терканды?

— Оттуда, будь она проклята вовеки!

Он переполз от стола на нары и улегся, поджав ноги. Его дыхание, сначала тяжелое, совсем затихло, и можно было подумать, что странный гость прошел сотни километров лишь для того, чтобы умереть в бараке на травяном матраце, а не в сырой тайге на камне.

Когда вернулись артельцы и отобедали, он вдруг поднялся.

— Пообедали? Что же не разбудили!

Ему налили супа и отрезали ломоть хлеба. Теперь он не собирался спать, чувствовал себя бодро и даже шутил. К нему пристали с расспросами.

— Мы ведь ничего толком не знаем. Говорят, а мало ли, что говорят.

— Дайте вздохнуть, ребята. Сейчас расскажу. У кого махорка послабее, а то крепкой не могу курить, голова кругом идет. Будь она проклята вовеки!

Он уселся с цигаркой в зубах и непохожий от худобы на взрослого, прежде чем приступить к рассказу, курил и улыбался.

— Нечего рассказывать. Длинные рубли от Амура до Терканды — одинаковые.

Отправился он с прииска Пролетарского. Толпа росла с каждым днем. Откуда люди взялись! Будто из тайги, из каменных щелей выползли очумелые золотоискатели. По снегу катилась черная лавина. Снег смесили тысячи ног. Никто не знал местности. Снег с каждым днем покрывался твердой блестящей коркой, по которой отказывались идти лошади. Колени животных и людей краснели от крови. Топтались на одном месте: два шага наст держал, на третьем — проваливался. Конские трупы сначала доставались бредущим позади целехонькими, нетронутыми, но скоро их так начали обрабатывать топорами и ножами, что на снегу оставались одни кости.

Впереди, перед нетерпеливыми глазами маячили гольцы, но не приближались ни на шаг… Оно и понятно — около какой-нибудь сопки возились в снегу целыми днями. Наконец подошли к самому высокому гольцу, за которым, говорили, начинаются Теркандинские ключи. Голый камень и узенький распадок в отвесных стенах. Как перед «царскими вратами», поснимали треухи, вытерли пот. Если бы за гольцом даром раздавали золото горстями, — не лезли бы так, как полезли в этот узкий проход. Орали на всю долину; смеялось громкое эхо. Валялись санки, рогульки, шапки, рукавицы. На самом перевале встретились обратные. Они пришли с Алданских приисков, наверное, с Зейских. Просили вернуться, пока не поздно. Уверяли, что на Терканде очень мало продовольствия, не хватит и на месяц. Их слушали молча и перемигивались между собой. Сами, мол, разведали, нашли, идут за продовольствием и не хотят допустить других. Посоветовали держать покрепче языки во рту. Встречные отошли в сторонку для безопасности и опять закричали: «Вернитесь, товарищи, вернитесь!» В следующую партию стреляли из ружья, чтоб не смущали людей. Один отчаянный не побоялся, снял шапку, стал на колени и громко божился, что говорит правду. Его едва не растоптали ногами.

Кое-кто тащил спирт. Жорж, бывший смотритель с Верхнего, с корейцем Ван Ху устроили праздник. Жорж залез на дерево и повесил чучело в портках и рубахе с бутылкой в одной руке, консервной банкой в другой. Даже самые слабые смеялись над чучелом. Встречных больше не попадалось, будто испугались и спрятались.

Начали слепнуть от снежного блеска. Так и держали мокрые тряпки в руках и утирали слезы. Несли рукавицы перед глазами, смотрели на черное, чтобы не заболеть, но разве убережешься? Слепых бросали — идите, как хотите. Они собирались в одну артель и, держась друг за друга, ползли следом за народом: на дым, на шум. Некогда было с ними возиться. Не в богадельню шли, на Терканду!

Только прорвались сквозь погибель — грянула весна. Разбрелись по ключам, кто куда, будто растаяли вместе со снегом. Только виднелся дым над тайгой от пожогов и пожаров. Ну, и поработали! Каждый думал — первый добьет до песков и первый промоет. Да и спешили — не шутка зайти с сухариками в такую даль. А шурфы все глубже, торфа невозможно поднять без очепов. Начали бросать начатые, заметались — нет ли помельче, поближе.

С пол-лета хватились — нет продовольствия. Что было завезено купцами — расхватали в один миг. За фунт муки платили пять золотников. Потом за сухарь рад был отдать все, что намыл, да нет сухаря. Надо уходить, а народ ждет — вот золото откроется и привезут продовольствие. Пошли дожди. Которые поумнее, успели выскочить, а которые самородка ждали — поделали шалаши. Хватились, да поздно. Речки вздулись. С вершин вода шла, как из пожарного насоса.

— Конечно, вода пройдет, путь откроется, каждый знает, только с чем сидеть ждать? Вот и попались в мышеловку.

Рассказчик с удовольствием оглядел молчаливых слушателей.

— Мы вроде пошли на риск. Пятеро нас вышло. Двое, господи благослови, по валежине через речку не могли переползти. Остановились посередине и ни взад ни вперед. Так и остались. Двое заспорили: не так идешь. Тоже остались. Куда выйдут — неизвестно. Один только я дошел.

Теркандинца наперерыв приглашали в соседние бараки. К вечеру, подвыпив, он вернулся и опять повествовал о своих похождениях. Он побывал на всех приисках Союза — от Уральских до Алданских, намекал на новые, еще малоизвестные ключи в верховьях Колымы по речке Сеймчану, где, по слухам, уже копаются хищники. Он артистически изображал своих соратников по таежным походам, и не надо было ни кино, ни театра, так умело он держал слушателей в постоянном напряжении, так увлекательно развивал действие. Понять, где правда, где ложь, что было, чего не было, — становилось все труднее, и, наконец, слушатели стали, не стесняясь, подмигивать друг другу, когда начиналась новая история. Он скоро надоел. На третий день уже никто не пригласил его к обеду, пришлось самому, без спроса, забраться за стол и взять ложку. Чувствуя явное охлаждение к себе, он заявил, что не прочь бы поработать на деляне, если деляна хорошая, а работа нетрудная, к примеру, у бутары. Старатели промолчали, а Петя шутливо посоветовал:

— Валяй на Незаметный, там есть больница — в сиделки поступишь. Будешь сыт и нос в табаке. Там поправишься. Куда тебе в забой лезть?

— С двадцать третьего на Алдане, а такого, как ты, еще не видал. — Теркандинец внимательно пригляделся к Пете. — Ты не смейся. Или по шапке от какой-нибудь получил?

Петя вспыхнул яркой краской. Как мог догадаться бродяга, неужели это можно узнать по лицу!

Гость подвинулся ближе к огарку и принялся штопать дыры на пиджаке. Покончив, улегся на нары и долго лежал с открытыми глазами.

3

Осень рвала и метала, чувствуя близкий конец. Сыпалась крупа, следом хлестала игольчатая, смешанная о дождем пурга, опять теплело и смывало с хребтов и крыш недолговечный, первый снег. В бараке с трех часов зажигался свет, артельцы, поскучав, скоро укладывались спать. Самая гнетущая пора в сопках, когда вспоминаются солнце, тепло, тишина, минувшие дни, годы, ушедшие из жизни, дорогие люди… И Мишка и Лидия, каждый со своими думами, частенько не могли заснуть до полуночи и принимались чаевничать. Слышалось дыхание десятка старателей, обрывки слов из сновидений. Охала вьюга за стенами, две тени шевелились на стене. Знали, что у каждого из них есть о чем печалиться, и чтобы не углублять ночных дум, старались говорить о чем-нибудь постороннем. Однажды в притихшем бараке Мишка подсел к Лидии поближе:

— Я хочу поставить столбик на могиле Мотьки, ты как думаешь?

— Очень хорошо было бы. Конечно, ей-то безразлично, но для себя надо это сделать. Мне давно это приходило в голову.

Мишка задумчиво возразил:

— Я с тобой не согласен. Надо оставить след человека, который погиб не только за свое. Против быта шел. Знал, какая грозит расплата, а все-таки шел.

Они долго шептались за столом около холодного чайника, вспоминая самое лучшее, что осталось в памяти о белокурой девушке. Укоряли себя, что не смогли уберечь ее, а можно было это сделать.

Представлялись обоим сотни возможностей, которыми пренебрегали, упустили из вида. Не хватило заботы и чуткости к человеку, пришедшему из другого мира.

На следующий же день Мишка втащил в барак лиственничный столб и на стесанной стороне отметил рамку для надписи. В надписи хотелось выразить и свое чувство к Мотьке и придать ее смерти значение, выходящее за пределы личного горя. Наконец, набросок был готов. Раскаленным в печке острым железным прутом он выжег:

«Мотя, твоя смерть помогла нам понимать и любить человека еще больше. Миша и Лида».

Мишка попросил двух старателей помочь отнести столб на кладбище. Лидия пошла было с ними, но вернулась, — снег буквально засыпал маленькую процессию. Глубокие следы сейчас же затягивались поземкой…

Мишка с артельщиками пришли при огне. Топтались у порога, отряхали друг с друга снег, грели руки у печки. Всю ночь играла метель, лишь с полдня следующих суток прояснилось. По ключу тянул жесткий ветер. На разрезе копошились старатели с лопатами.

Снова наступила зима с тихой добычей, с надеждами на весну.

4

Необозримые пространства между Тимптоном и Алданом, белые и холодные, погрузились в молчание. Спрятались пташки, уснули бурундуки, лишь дятел в тишине продолжал долбить сушины и перелетать с места на место, роняя по пути легкий пуховой снег. Глухо и мертво. Ноябрьское солнце бессмысленно глядит с ледяного неба. День обманчив, как марь под снегом, кажется, что он впереди, но уже замутился запад тусклым кармином. И опять — ночь, жестокая, долгая, у костра под небом. Сколько путников торопится придти к теплу жилья до этой ноябрьской ночи в сопках, сколько не приходят и продолжают глядеть вперед в надежде поймать меж деревьев огонек…

Немногие остались зимовать на ключах с тем, чтобы по апрельскому насту выйти к жилью или большой водой попытаться выскочить на Алдан. Половина ушедших на Терканду блуждала по зимней тайге без троп, без надежды. Счастливцев с богатым запасом сухарей было немного. Велики таежные пространства! Редко след одного пересекал след другого. Редко случались встречи среди темных лесов.

На сучьях деревьев белели навесы снега, ветки пушились серебряными перьями. Легким, едва уловимым звоном осыпались снежные подвески на четырех путников, пробиравшихся между кустарников. Их шапки, плечи и сумки были белы. Люди шли тихо не только потому, что были слабы от голода, но и оттого, что не знали, куда идут, может быть, с каждым новым шагом — дальше от жилья. Выйдя в распадок, они остановились: можно идти прямо, влево, вправо… Сопки лежали белыми саванами, в складках едва приметно темнелись леса. Бесконечную царапину прочертили путники за две недели по долинам, речкам, через сопки и сырые, еще не замерзшие мари. Темными точечками утоптанного снега и пепла остались ночевки у огней.

Сегодня они прошли совсем мало, обошли только сопку, если считать по прямой — не сделали и километра. Позади, совсем близко, виднелась голая скала, под которой ночевали. Все четверо избегали смотреть друг на друга, в запавших глазах каждого стояла одна мысль: опять ночлег у костра, бессонный, голодный, опять Степка непременно заговорит о жеребьевке. Он уже третий день твердил об этой жуткой игре в случай, в которой страшно не только проиграть, но не менее страшно выиграть.

— Идемте еще, вечер не скоро, рано шабашить, — сказал недовольно Ван Ху и пошел через долину к видневшимся темным елям.

— Ван Ху, — окликнул его Жорж, — что-то нет твоего Тимптона!

Он пошатнулся на ровном месте, как подвыпивший гуляка, и едва не упал. Била кровь в висках, в глазах потемнело. Справился с припадком слабости и продолжал:

— Много речек пересекли, а Тимптона нет. Зря не свернули влево. Я говорил.

Ван Ху в туго стянутом подвязками треухе плохо слышал. Покосился и не ответил. Берег каждую капельку сил, не хотел растрачивать ни на что иное, кроме движения. Жорж сделал несколько шагов и ухватил Ван Ху за рукав. Они остановились и принялись ссориться. Двое, всегда отстающие, заметив, что передние приостановились, немедленно опустились на снег. Они были настолько слабы, что даже сидя не чувствовали себя неподвижными, казалось, продолжается отвратительная качка. Ничего иного, кроме досады, не могли вызывать эти бесполезные нахлебники в пути, не способные срубить дерева на остановке. Ван Ху зашагал снова: может быть, отстанут наконец.

— Они опять идут за нами, — оглянулся Жорж. — Они, видно, не отвяжутся, пока не издохнут!..

Ван Ху и Жорж прибавили шаг. Сыпкий мерзлый снег всплескивался из-под ног. Но не надолго хватило сил. Лишь только закат окрасил вершины сопок, они остановились. Застучали топоры. В снегу из-под деревьев медленно разгорался костер. Над пламенем таяли с лиц сосульки, в огонь совали руки, протягивали ближе к теплу ноги в разбитой, опутанной бечевкой и тряпками обуви. Двое отставших явились не скоро. Завидев огонь между деревьев, они долго ковыряли снег и собирали мох, чтобы, усевшись у тепла, жевать его до полуночи.

Степка был сильнее, он уже поджарил на палочке первую порцию мха и ел его, пихая в рот щепотью, когда приполз Васька со своей добычей. Лица их оживились от движения ртов, было похоже, что они ужинают в самом деле. Утром будут молча корчиться от страшных резей, знают это, но не в силах преодолеть голод.

Жорж натаял снегу и вскипятил воду. Ван Ху достал два сухаря, один положил себе на колено, другой, поменьше, — сунул товарищу. Макали в кипяток твердый бесформенные огрызки и долго сосали, стараясь продлить наслаждение. Вот уже третий вечер у костра двое ели сухари, а двое жевали мох и глядели в огонь. Ван Ху наотрез отказался делить остаток продовольствия. В кармане у него осталось еще четыре крохотных сухарика — на два дня.

Степка бросил с полы в огонь недоеденный мох. Его лицо исказилось, долго заикался, прежде чем сумел заговорить. Его преследовала мысль убедить товарищей испытать счастье — кинуть жребий. Все понимали разумность его предложения, но потому, что это единственное в их положении средство могло оказаться для одного из них — неизвестно для кого, а значит для каждого, — добровольным согласием умереть, в то время, как другие, может быть, выйдут в жилое место, никто не решался ни возразить, ни принять это предложение. Делали вид, что не слышат или не понимают рассуждений Степки. И на этот раз никто не проронил слова. Протягивали руки к огню, поправляли выпавшие головешки, брали нечувствующими пальцами раскаленные угольки и кидали в костер. Движения были неискренние, деланные. Васька закашлялся и долго перхал, сгибаясь, не в силах произнести слова. Наконец, он поднял мокрые от напряжения глаза.

— По крайней мере, кто-нибудь да выйдет. Я согласен. Дается фарт — так, не дается — один конец. Я согласен, — повторил он и не сводил взгляда с Ван Ху и Жоржа.

В первый раз идея Степки нашла сторонника. Еще глубже почувствовалась вражда между двумя лагерями. Двое, сумевшие сохранить в себе на капельку больше сил, молчали. Двое, обреченные завтра повалиться на снег и замерзнуть, не дойдя до костра, приставали:

— Думаете на одном сухаре выйти к жилью? — Блестящие точечки в глубоко запавших глазах Степки тлели, как огоньки в туннеле. — Мы завтра, допустим, а вы, допустим, через два дня. Делом надо говорить.

— Они еще не пробовали мох, — добавил Васька, — попробуют, тогда согласятся.

Ель от жаркого огня шевелила лапами, словно отмахивалась от кошмарного сна. От прыгающих теней лица сидящих вокруг костра казались смеющимися. Наступило молчание. Настороженно смотрели друг на друга, и ни один не смежил тяжелых век, несмотря на мучительный соблазн забыться хоть на одну минуту возле тепла.

«Без жребия, сонного, никто не будет против», — думал Жорж. Так думали и остальные.

В костер всю нескончаемую ночь подкладывали сучья, — даже Васька.

5

Утром двое остались сидеть у костра, а двое медленно побрели через долину, к темнеющим елям. Степка зашевелился и растолкал Ваську.

— Ушли они. Что будем делать?

Васька, испуганный сообщением, поднял из воротника лицо и оглянулся. Черные фигуры уже далеко продвинулись по серебряному тальнику. Не зная, для чего ему нужны эти чужие и опасные люди, он попытался вскочить, чтобы идти следом, но упал на бок и, беспомощно шевеля руками, разгребал снег. Степка тоже не сразу смог встать. Они окончательно подорвали свои силы бессонной ночью. Наконец, оба были на ногах.

— Шпана бодайбинская, завели и хотят бросить. Набили брюхо, а другие подыхай. Нет, я не отстану от них. Врут!

Васька трудно дышал тощей грудью и, боясь снова свалиться на снег, придержался за листвень. Степка оторвался было от дерева, но Васька остановил его ругательствами.

— К ним поближе подвигаешься, хочешь в милые попасть. Все равно нет у них ни черта, не пройдет номер.

— Что ты лаешь, скажи, пожалуйста. Сам вскочил, чтоб бежать за ними.

— Ты подлизываешься к ним, а не я!

Они меряли друг друга ненавидящими взглядами и вдруг присмирели, поняв всю нелепость ссоры. Сошлись близко, так что слышали отвратительный запах изо ртов и торопливо заговорили:

— А что мы их… Чтоб не водили!

— Нет, давай кинем жребий. Их не догонишь теперь.

Васька снова стал ругаться, обвиняя товарища в том, что именно он вытянет счастливый жребий. Степка удивленно доказывал:

— А может, тебе достанется! — Он сломил ветку, зажал в кулак и спрятал за спиной обе руки.

— Угадаешь — твое счастье.

Васька пытливо глядел в глаза Степки, стараясь разгадать его замысел.

— Нет, давай я спрячу, ты угадай.

Но и Степка не доверился ему. Они умолкли, чувствуя полную безвыходность положения. Оба почувствовали, что даже в случае выигрыша ни тот, ни другой не уйдет из тайги в одиночку. От мысли, что останется только снег, сопки и черные стволы лиственниц, и никого живого на сотни верст кругом — опускались руки, хотелось упасть, спрятать лицо и лежать, не двигаясь.

— Пойдем, что ли, — прошептал Стопка, глотая горлом и делая гримасы от начавшейся резкой боли в желудке. — Опять закрутило!

Они медленно двинулись по следу, и, боясь приостановиться хоть на мгновение, чтобы не упасть, торопились переставлять ноги. Видели только след, ничего иного для них не существовало. К полудню Васька остался далеко позади. Степка был уже у костра и жевал горячий мох, когда приплелся, наконец, Васька и повалился на снег. Ван Ху сидел неподвижно, не шевельнулся, чтобы сбросить с колен его беспомощную руку. Жорж напряженно прислушивался и, казалось, слышал отдаленные голоса и скрип снега. Боролся с наваждением, направляя мысль на что-либо иное, но ожидание спасительного обоза, идущего по тропе где-то совсем близко за сопкой, было сильнее.

— Пошли, — первый, как всегда, поднялся Ван Ху — толку нет сидеть.

И опять двое ушли от огня, а двое опять ковырялись в снегу, не будучи в силах подняться на ноги. Степка с интересом следил за товарищем, который сидел, растопырив руки и подобрав под себя ноги: отдыхал после неудачных попыток встать. В голове Васьки шел гул и звон, в глазах плыл туман. Видно, не подняться ему. Те двое, а с ними и Степка, уйдут и, наверное, сегодня же будут есть горячий суп и спать в теплом зимовье, а он останется один, неподвижный, на белом снегу. И Васька вдруг неожиданно для себя самого легко поднялся и насмешливо скривил рот.

— Думал не встану, поверил небось.

Степка молчал и продолжал глядеть на него с тем же любопытством.

— Ну, давай кинем на счастье. Что глядишь? Хочешь — сам лови, я кину, мне все равно, а то кидай ты, я буду ловить. — Васька отодрал чешуйку коры с дерева, возле которого стоял, и разломил на две части. Одну пометил зубами. — На, смотри: с меткой — выигрывает.

Они принялись за обсуждение подробностей жеребьевки. Каждый из них втайне решил в случае проигрыша превратить игру в шутку. Степка подбросил вверх две половинки лиственной коры. Васька торопливо поймал одну длинными белыми пальцами. Степка поднял со снега другую и молча показал коринку с пометкой. Васька заспорил, потребовал пометить явственнее, чтобы можно было отличить одну от другой.

— Жилить начал!

— Не жилить, а над тобой, дураком, посмеялся. Ну и голова, сообразил ведь какую штуку!

Степка не спускал с него глаз. Невероятная злоба поднималась в нем. Точно такое же чувство бывает при встрече с должником, который прятался от уплаты, а при встрече делает удивленное лицо и нахально смотрит в глаза — ничего не знаю, в первый раз слышу. Готов был кинуться, вцепиться, бить, душить, все равно, если и сам ляжет вместе с ним. Но постарался как можно проще отмахнуться и сказать:

— Ладно, так и так. И не лезь больше.

Как будто покончили обоюдным согласием, но с этого мгновенья начали особенно зорко следить друг за другом, старались держаться подальше, чувствовали небывалый подъем. Забыли об ушедших спутниках, все помыслы их сосредоточились в круговине нетоптанного возле костра снега.

Не в первый раз Степка с Васькой отставали, подолгу не появлялись на следу, и ничего, кроме радости, это не вызывало. Но на этот раз Жорж почему-то часто оглядывался назад и все медленнее и неохотнее следовал за Ван Ху. Наконец, окликнул его и остановился.

— Понимаешь, в чем дело, Ван Ху?

Тот молча кивнул головой. Остановка не вызывалась необходимостью, меж тем оба с деловыми лицами осмотрелись, точно здесь собирались ночевать. Ноздри у Ван Ху шевелились, руки нетерпеливо поправляли пояс. Он молча повернул назад по своему следу. Шли осторожно, словно боялись вспугнуть кого-то, делали друг другу предостерегающие знаки, перебирались от дерева к дереву, и прежде чем сделать новый переход, долго прислушивались и вглядывались в тихую белую тайгу. Никакого сомнения не было: Степка и Васька, или один из них должен был бы уже встретиться…

Движения крадущихся становились совсем неслышными, они напрягали всю оставшуюся ловкость. Наконец, Ван Ху сделал знак. Жорж притаился за лиственницей. На том самом месте, где утром сидели у огня, пылал костер. Один из отставших сидел на корточках, другой лежал на снегу. Ни единый звук не нарушал тишины серебряной тайги. Жорж пошевелился и тяжело задышал.

— Степка… — прошептал он.

Ван Ху кивнул головой и, нисколько не заботясь об осторожности, треща ветками, пошел прямо к костру.

6

Тусклый день, как вчера, лежал на волнистых горизонтах. Три путника с отягченными сумками шли бодро и уверенно, далеко оставив ночлег. Ван Ху распустил наушники треухи, лицо его играло естественной желтизной. На ходу весело загребал снег пригоршней и глотал. Степка бодро поспевал за ним; они поторапливали Жоржа, который часто останавливался и, обхватив дерево, свесив голову, глядел себе под ноги. Его мутило. Слабый желудок не выдержал обильной пищи.

— Плохой таежник, — шутил Ван Ху. — Пошли, Жорж, пошли. Тимптон скоро. Верно!

Он угадывал близость реки но едва уловимым переменам в тайге и сопках. В полдень он вдруг крикнул:

— Тимптон! Вот тебе Тимптон. Сказал, налево надо!

Перед путниками открылась ровная снежная поляна без единого дерева — полотно реки. По ровному холсту пробегал едва приметный след полозьев. Над ним остановились, как над диковиной, и оживленно обсуждали новость. Две недели не видели ничего напоминающего о существовании человека в тайге. Жорж почувствовал новый припадок невыносимой боли и тошноты, согнулся, застонал и отошел к берегу.

— Человек на оленях ехал, пошли туда, — позвал его Ван Ху.

Жоржа взяли под руки и повели к санному следу.

— Не могу. Подождите хоть немножко. Не могу. Видите, что со мной делается.

— Ночью спал, утром больной, — с досадой процедил Ван Ху.

Теперь, когда вышли на реку и своими глазами увидели след нарты, ни Ван Ху, ни Степка ждать не соглашались. Кто знает, что будет завтра. Повеет пурга и заметет чуть видимый след. Иди опять, куда глаза глядят. Тимптон велик, кто скажет, где пересекает его Неверовская тропа.

— Лежи тут, мы пошли. Догоняй завтра.

Посидев, пока боль немного утихла, Жорж осмотрелся и, придерживая живот руками, прошел вдоль берега, чтобы подыскать удобный ночлег в затишье, поближе к сушняку. Поспешно поднялся вверх по крутому обрыву и копнул ногой. В снегу зачернелась дыра. Он набрел на старое жилье золотоискателей, зимовавших в тайге. Землянка поосыпалась, но была вполне пригодна, чтобы отсидеться день-другой. Даже сохранилась дверца. Не считаясь с болью, принялся выкидывать снег, обирать и обметать паутину из углов. Натаскал сучьев и зажег костер. Землянка скоро нагрелась, он снял куртку. В одной рубахе, почесывая под мышками, сидел на свежей хвое и чувствовал, как размягчаются мускулы и воля. Веки сладко отяжелели. Он думал о том, что не стоит рисковать и опять идти куда-то в неизвестность. Лучше обождать здесь у следа. Если кто-то проехал один раз — проедет и в другой. В тайге не так много дорог. Не хотелось отрываться от приятных мыслей, но все же поднялся и заботливо убрал сумку подальше от тепла. Ее тяжесть окончательно утвердила принятое решение. Улегся, натянул на себя куртку, чтобы не прозябнуть, когда прогорят дрова, и заснул крепким сном.

Утром, продрогший и обеспокоенный шорохом, торопливо вскочил. Первое, что бросилось в глаза, был свежий чистейший снег, надутый в дверные щели. Белые полосы тянулись заостренными концами к остывшему костру, словно хотели раскидать его. Над кровлей, как в огромную трубу, с шипеньем дула разбушевавшаяся ночью пурга. Бросился искать горячие угли в золе — всего-навсего оставалось пять спичек — нашел и, стоя на четвереньках, принялся раздувать их, всхлипывая и тараща глаза. Лишь только вспыхнули сухие ветви, почувствовал невыносимый голод. Такого голода он не испытывал даже третьего дня, до сытного ужина, который сделал его и сильным и больным. Все погасло перед желанием наесться и тогда уже думать и двигаться. И опять ослабела воля; отяжелели веки, сон свалил его, как паралич. Только к вечеру отрезвила тревожная мысль: след нарты занесла пурга, если никто не проедет мимо — не сумеет выйти из тайги к жилью. Дрожащей рукой взвесил сумку и выругал себя за расточительность. Долго возился, размеряя порции. Нарезал мясо на кусочки, снова принялся за расчеты и снова поделил каждый кусочек пополам.

Изуродованная ветрами сосна на скале, под которою приютилась землянка, наклонилась над рекой. Она походила на молодого еще, но пережившего несчастье чело-века. Спина гнулась, кудрявые волосы запорошила серебряная пыль…

7

Стояли декабрьские морозы. Транспорт, переваливая с реки на реку, используя попутные пади, наконец, скатился на широкое ложе Тимптона. Тимптоном предстояло пройти до ближайшего притока, подняться до его вершины и перевалить в Большой Нимгер. На берегах пылали многочисленные костры. Осыпанные инеем деревья напоминали огромные клубы пара; оживленный новой охапкой сухих сучьев, свет костров выхватывал из мрака громады скал. Слышалось фырканье и внезапное ржанье. Организованные в бригады возчики и верблюдчики-буряты, выставив дежурных к возам, спали в кипах сена, под мехами, у костров. Усталость брала свое: несмотря на холод, спали крепко, и в начале пути нередко транспорт поднимался при солнце.

Мигалов взял на себя подъем бригадиров, чтобы они в свою очередь толкали тех, кто дежурит по выдаче корма и очистке прорубей. Сознание ответственности порученного ему дела не только не мешало, а вынуждало думать о мелочах. Он понял, что мелочи в походе приобретают огромную важность и вырастают до больших слагаемых победы или поражения. Предостережением с самого начала были: начавшийся падеж животных от горной воды, побои на плечах от невнимательности к упряжи и неправильного распределения грузов. «Мелочи» грозили уничтожить тягловую силу. Возчики-частники не сразу поняли преимущество общего руководства транспортом и пытались сопротивляться системе перегрузок с ослабевшего животного на более сильное, независимо от желания того или другого хозяина, пробовали сохранить свои традиции кормежки, ночлегов, дневок, а потом благодарили. Мигалов твердо усвоил первые уроки, не надеялся ни на кого, весь до отказа наполнялся заботами о маршрутах, санях, оглоблях, подковах, сене, хлебе. Транспорт шел почти что в пустыне: на тысячу километров на все четыре стороны ни одного селения, лишь случайные стойбища кочующих по тайге орочон. Транспорт нес в себе все: кормовую и продовольственную базу, кузницу, мастерские, лазарет и, на случай беды, — похоронное бюро.

В это утро памятного дня Мигалов проснулся далеко до рассвета; его закутанная в тулуп фигура долго неподвижно чернелась на фоне яркого огня. Оранжевая рука доставала лучистые часы и снова прятала за пазуху. Наконец стрелки вытянулись в одну полоску — шесть часов. Поднялся, расправил задеревеневшие члены и пошел искать и будить всех, кого надо. С нетерпением прислушивался к звукам пробуждения огромного стана на сорокаградусном морозе. Шум, говор и скрежет между скал рассыпались, как огни фейерверков. Черные тени проворных коней, великанов-верблюдов и оглобель, поднятых к небу, зашевелились, перепутались на освещенном снегу.

Но вот водопой и кормежка окончены. Обозы выстроены вереницей, сливающейся с ночной еще далью. Далеко впереди родились неопределенные звуки и отдались в скалах. Дрогнули дуги — середина транспорта присоединилась к движению.

Мигалов пропустил мимо половину транспорта, устроился на санях, закрыл лицо воротником тулупа и отдыхал от утренних волнений, словно в поезде, отошедшем, наконец, от станции с ее бестолковой посадкой, давкой и тревогой за багаж. Рассвет уже начался. Виднее становились берега и сопки.

Солнце в это утро поднялось позади, — речной плес уходил на запад. Обоз превратился в темную линию, проведенную по розовой бумаге. Мигалов соскочил с саней, и его тень уперлась заостренной головой в скалу. Полы длинного тулупа мотались, из-под них мелькали белые валенки с красными разводами на носах и задниках. Курился розовыми облачками пар от дыхания животных и людей, берега ползли назад. Дальние сопки поворачивались, будто на оси.

Двести верблюдов и полтораста лошадей шли в обозе. На санях громоздились машинные части, сизые от изморози, расклепанные котлы, как огромные осколки черной глиняной посуды, ящики, рогожные кули, мешки, похожие на туши. Огромные четырехугольные возы зеленого сена, перевязанные веревками, наполовину пряча под собой мохнатых забайкальских коньков, плыли особенно торжественно. Подводы, словно вагоны, скрепленные крюками, сливались в сплошную цепь. Шорох подполозков по острому кристаллическому снегу напоминал шум огромного примуса и был привычен настолько, что тишина при входе транспорта на мягкую полосу вызывала тревогу.

Мигалов прибавил шагу и обгонял подводу за подводой, касаясь варегой оглобель. Он искал техника: непременно где-нибудь уже прикурнул. Удивительная способность спать! Лишь только тронется транспорт и заскрипят полозья, — он уже готов. Хотелось поболтать. Разыскал его в глубокой ямке на возу с сеном и принялся будить:

— Эй, дядя, во что ночью спать будешь? А я почти не заснул сегодня. Откроешь глаза — звезды, закроешь — машины. Одним словом — механика. Глупое ведь дело — не иметь понятия о принципах движения, о которых надо говорить, как о самых простых вещах, как, например, о подкове или оглобле. Понимать политику миллионов, революцию миллионов, а не иметь представления, почему и отчего движется типографский станок.

— Эту штуку и ты хорошо знаешь, — улыбнулся механик и с сожалением поглядел на покинутое углубление. — Из-за таких пустяков не стоило будить. Двигатель движет твой станок. А вот почему и как работает двигатель — другой разговор. Да, это разговор другой. Это ты — верно. Ну-ка, дай папиросу, если разбудил.

8

Мигалов испытывал нечто вроде зависти к усатому технику Трунину. Его внимание и жадность к каждому слову о машинах удивляли и возбуждали. Трунин принялся толковать о двигателях на дровяном топливе, — ехал на установку драг. Не прочь был и похвастаться знанием золотого дела. По его словам, в алданских условиях, при больших высотах, драги меньше всего были нужны. Гидравлика должна вытеснить все способы, кроме, конечно, электрического.

Вскоре их разговор был неожиданно прерван. Спереди донесся тревожный, хватающий за сердце вопль. И как это бывало не раз, через минуту вопль, подхваченный сотней голосов, превратился в жалобный концерт: стонали верблюды, завидев или крутой подъем с реки на берег или наледь. Мигалов соскочил с саней и, на ходу сбросив тулуп на воз, пустился бежать к голове обоза. Добежав до первого верблюда, с досадой крикнул в поднятую морду:

— Что ты разорался, дуралей, узнай сначала, в чем дело! — и ткнул варегой в пушистый бок.

Пока дошел до головы транспорта, верблюды, равняясь по вожаку Самохе, самому огромному и сильному, один за другим полегли на снег прямо в оглоблях. Их длинные шеи стояли настороженно, торчали, головы все до одной повернулись к волынщику — своему вожаку — и ждали дальнейших распоряжений. Теперь их не поднять, пока Самоха не разрешит.

У наледи, разлитой от берега до берега, собрались буряты-верблюдчики в островерхих шапках. Многократная, судя по наращениям, наледь преградила путь верблюдам с их мягкими лапами. Подтягивался конский обоз, подходили извозчики, начинались ругань и споры о том, обязаны ли они помогать переправлять верблюдов. Неожиданная остановка вызывала досаду. Трудно было сказать, что хуже — пурга, снег, марь с кочкарниками или эти постоянные наледи.

Все свободные вышли на лед с пешнями, топорами и лопатами, чтобы насекать рубцы на полированной, блестящей поверхности. Поднялись каскады белой пыли. Все дальше уходила рубчатая лента. Вдруг работавшие с криком пустились бежать к обозу. Новое непредвиденное обстоятельство разрушало планы: вода вновь разорвала ледяной покров и хлынула из щели. Над рекой поднялся пар. Людей охватила тревога. Однажды, вот так же, пока рубили лед, разлившаяся наледь подошла к обозу и приморозила десятки саней. Надо было, не мешкая, что-либо предпринимать. Мигалов оглянулся назад: показалось немыслимым поворачивать сотни саней и отступать, — никто не мог поручиться за то, что там, куда отойдет обоз, не разольется такая же наледь.

Он мигом добежал до группы возчиков, вернувшихся с рубки льда.

— Ступайте и продолжайте. Проведем!

Риск был огромный: Самоха не пойдет вовсе или, добравшись до воды, даже войдя в нее, остановится, а с ним встанет весь обоз. Люди с ропотом ушли продолжать рубку льда.

Трунин тоже сомневался в результатах мигаловской затеи.

Рубка подвигалась быстро. Можно было трогаться — с наледи сигнализировали взмахами шапок. Самоху пытались поднять сначала криками, потом ударами бичей, но он не шевельнулся. Голова упрямо торчала на высоко поднятой шее. Блестящие глаза недоверчиво и пугливо глядели на белый путь. Он решительно отказывался подняться. Верблюдчик выходил из себя и, наконец, ударил его по носу. Самоха харкнул ему в лицо и воинственно следил за ним глазами, чтобы еще раз отомстить за обиду. Мигалов велел распрячь верблюда и снять с саней груз.

— Мы его сейчас — под белые ручки. Давайте пару коней покрепче.

Он коротко пояснил свою мысль; верблюдчики засмеялись и с веселыми возгласами принялись за дело. Связанного великана втащили на огромные сани и тронули коней. Любовь к своему старшему товарищу, доверие к нему и, может быть, привычка видеть впереди красный флаг в передке саней, которые возил он, как и предполагал Мигалов, сделали свое дело. Верблюды поднимались один за другим и трогались за конями, увозящими Самоху. Они жалобно кричали, их шеи взволнованно колыхались, но все же шли по ненавистной воде, обжигающей лапы. Мигалов отшагивал в отяжелевших валенках рядом с санями и только когда миновали наледь, сообразил, что можно было не мокнуть.

Выведенный с наледи транспорт снова остановился: надо было очистить ноги верблюдов и коней. Чистка отняла не мало времени. Лед, намерзший на копыта, с трудом поддавался ударам молотков, а с лап верблюдов обирать ледяшки приходилось руками, осторожно, чтобы не причинить боли и не повредить кожу. Наконец, Самоха тронул свои сани с флагом. Транспорт снова двинулся вперед.

— Ну, и денек дался, — ворчал Мигалов, — пяти километров не прошли сегодня.

Он с досадой повернулся к подошедшему старосте:

— Ну, что там еще случилось?

Тот указал на поворот реки, обозначенный скалой; со скалы простирала корявые ветви кудрявая сосна.

— Хивус{75} зарежет верблюдов.

— Мы так никогда не дойдем до Незаметного!

Староста настаивал на своем: плес{76} может выйти прямым, повернуть транспорт в узких берегах будет трудно и придется стать на ночлег под смертельным для вспотевших животных ветром.

Мигалов раздумывал. Ни разу еще не распрягали при солнце.

— Попробуем. Пошел!

Жорж в своей землянке давно уже слышал шум, поднявшийся в тайге, но еще крепче сжался под рваным пиджаком, стараясь поместиться под ним с ногами и головой. Он лежал так уже несколько суток, с тех пор, как однажды по недосмотру погас костер. От долгой голодовки он чувствовал сонливость и почти не просыпался, непрестанно находясь в полузабытьи. Шум транспорта казался ему шумом внезапно поднявшейся пурги. Сколько их отшумело, пока он живет здесь! Но вот он сбросил с головы пиджак и, не дыша, напряженно прислушался, преодолевая желание закрыть глаза и погрузиться в дремоту. Внезапно сел, слух уловил человеческие голоса и визг саней. С безумной радостью поднялся на ноги, постоял, держась за стенку, обождал, пока кончится головокружение, и толкнул дверцу. Дверца, не открывавшаяся давно, засыпанная снегом и обмерзшая, туго скрипнула и не подалась. Сквозь щели глядел яркий белоснежный день. В отчаянии засуетился, поднял с полу головешку и принялся колотить по дверце. Закричал о помощи. Рот его раскрывался все шире, но крики только ему казались громкими, на самом же деле из горла выходили глухие стоны. Прислушавшись, он понял, что обоз уходит. Последним нечеловеческим усилием рук и тела еще раз попытался выбить дверцу, ткнулся в доски лицом, медленно сполз вниз, затем опрокинулся навзничь на холодный очаг.

Пепел, поднятый падением, взметнулся и, резвясь, как рой мотыльков, долго кружился по землянке.

9

Хвост двухкилометрового транспорта миновал утес; с кудрявой сосны на приглаженную дорогу осыпались снежинки, потревоженные шумом. Мигалов только было уселся на кипы сена, как издалека, от саней к саням передался крик передового возчика:

— Стой! Становись! — Он почувствовал ожоги на лице от встречного ветра.

Сделалось тихо в белых берегах. Верблюдчики бросились выпрягать своих верблюдов, возчики — коней; оглобли поднялись кверху. Зазвучали удары пешней, топоров, взъерошились тюки сена под руками заботливых погонщиков; вспыхнули огни. Каждый делал свое дело, не путаясь и не мешая другим.

Запад розовел тусклым румянцем. Близкие скалы, напоминая стены древних полуразрушенных замков, заслоняли полнеба. Трунин у костра зябко шевелил плечами — предстояла отчаянная ночка. Кажется, такого мороза еще не было.

— Брр! Приятно в теплой картинной галерее посмотреть на иней и розовый снег, а ночевать в таком пейзажике — покорно благодарю. Каково, в самом деле, остаться одному в этой милой природе. Да еще без спичек, скажем. Как ты находишь, Мигалов? То ли дело на паровозе! От топки несет жаром, хоть раздевайся донага, не надо ни верблюдов, ни лошадей, ни карты: рельсы, будки, семафоры — катись. Точно, скоро. Вот она механика-то где вспоминается. Брр, черт его дери!

Мигалов улыбнулся, но сейчас же на лицо набежала тень. К костру приближалась толпа возчиков.

— Что за дьявольщина сегодня творится! Опять что-то случилось.

Толпа окружила костер, возчики наперебой рассказывали о найденном в землянке человеке. Несколько, рукавиц показывали на скалу с кудрявой сосной. Возчики залезли на берег за дровами и услышали стоны…

— Живой, дышит, а без памяти.

Мигалов приказал сейчас же доставить находку. Трое расторопных ребят запрягли порожние сани и ускакали по реке. Через несколько минут с саней подняли человека в тряпье, намотанном на руки и ноги, и бережно опустили у огня на брошенное сено. Мигалов снял рукавицу и приложил руку к груди человека, похожего на мертвого; велел влить в рот немного спирта; чтобы оживить конечности, торопливо размотал тряпье с рук и ног, встал на колени и принялся оттирать варегой, окунутой в снег.

— Однако, живой, — сказал один из толпы любопытных.

На Мигалова глядели мутные глаза очнувшегося от обморока. В них оживало удивление, белые губы шевелились. Лежавший до сих пор недвижимо незнакомец задергался, точно связанный. И вдруг назвал имя Мигалова. Когда и где они могли встречаться?

— Колек много на свете, какой Колька?

— Мигалыч, а то какой же…

Мигалов дернул плечом, как будто хотел сбросить с себя упавшие на спину Бодайбинские прииски. Мигалычем его звали только там и чаще других — Жорж. И явственно из нахлынувших образов вырастал кудрявый черноволосый парень в бархатной куртке, широкоплечий, с бронзовым лицом. Сомнений не было — на сене у огня лежал Жорж. Не он и в то же время он. Продолжая хлопотать, Мигалов с любопытством вглядывался в серое, нечеловеческого цвета лицо, пытался сравнить его с другим, цветущим.

— Товарищ Мигалов, — окликнул его возчик и кивнул головой, приглашая отойти в сторонку.

Казалось, уже довольно неожиданностей для одного дня, хотя бы и такого исключительного, но возчик отходил все дальше. Наконец, остановился и, озираясь, вынул из-за пазухи обглоданную кость.

— Да в чем дело, говори толком!

— Гляди лучше. В землянке нашел.

— Ну, и что же, что нашел. Что ты от меня хочешь?

И вдруг стала понятна таинственность, с какой возчик показывал кость. Словно огнем дохнуло в лицо. По телу промчался озноб. Мигалов оглянулся и впился в лицо извозчика потемневшими глазами:

— Ни единой душе. Брось, чтоб никто не знал!

10

Транспорт продолжал путь. Жорж целыми днями лежал или сидел на возу, закутанный в тулуп. И Мигалов однажды убедился, что тайна, которую он пытался схоронить, стала общим достоянием. Возчик не удержался и разболтал. Жорж привлек общее внимание. Каждому хотелось взглянуть, каков человек после «этого». По тайге ходило много слухов о людоедстве.

Мигалов не раз пробовал разговориться с Жоржем. Несмотря на то, что в лице бывшего товарища все яснее выступали знакомые черты, а порой он казался совсем прежним, в глазах стыла все та же отчужденность. Новый Жорж не был уже откровенным, развязным парнем. В нем произошло что-то, сделавшее его затаенным, медлительным.

Хотелось попытаться раскачать его, вынудить у него признание, от которого, несомненно, самому ему стало бы легче. И однажды прямо поставил вопрос, как случилось с ним «это» несчастье. Жорж плотнее стянул воротник на лице.

— Что ты привязался, скажи, пожалуйста. — Он в первый раз повысил тон. — У меня свидетели есть, что я ничего не знаю.

— Но ты ведь сделал то, о чем я тебя спрашиваю?

— А какое ты имеешь право спрашивать? Какое тебе дело? Посмотрел бы я, как ты запел на нашем месте. Все одинаковые.

Мигалов махнул рукой на свои намерения помочь Жоржу выбраться из темного жуткого прошлого, так изменившего всю его сущность. И когда однажды Жорж не появился ни у костра, ни в зимовье, возле которого ночевал транспорт, — нисколько не пожалел. Предстояли самые тяжелые переходы, все острей давали о себе знать утомление конского и верблюжьего поголовья, недостаток фуража и продовольствия. Надо было торопиться, пока не легли глубокие снега и не начались ураганные ветры на перевалах, обнажающие гольцы, делающие немыслимым движение на полозьях.

11

На Незаметном давно ждали прибытия транспорта. Наконец, однажды вечером на спуске в знаменитый ключ показались головные сани. Вечерело. Радиосопка, порозовевшая в последних лучах тусклого январского солнца, сливалась вершиной с мглистым небом. Исхудалый Самоха с обвисшим горбом, завидя подъем с ключа на берег, подал жалобный вопль, но возчик-вожатый с остервенением дернул за обледенелую веревку, продетую ему в ноздри, и не дал повторить призыв к остановке. Великан, напрягая последние силы, не оглядываясь, вытащил свой воз с флагом в передке на бугор. Шумная лавина вторглась в поселок.

Транспорт встретили алданзолотовские служащие. Он разделился на части и, разорванный, слился в наступившей ночи с темными бараками, землянками, зимовьями и грязным, истоптанным снегом. Толпы любопытных расхаживали по улице и обсуждали новость. По ухабам, мелькая на гребнях, как по волнам, носились резвые лошади, развозя начальство, мчались олени, унося на тонких невидимых в темноте постромках нарты с возбужденными орочонами. Таежный центр волновался. В стеклянных окошках казенных бараков, в холщовых окошечках старательских, через полости палаток и в ледяные дыры землянок до полуночи лились струи света. Толковали о машинах, продовольствии, фураже, железе, инструментах, и общее чувство сливалось в одно: Алдан живет, растет. В морозном воздухе слышался скрип снега под копытами многочисленных коней, ночующих в поселке, ржание, говор, хлопанье дверей и песни возчиков, успевших напиться после двухмесячного воздержания.

Было уже довольно поздно, когда кончилось наскоро созванное совещание в главном управлении. Передача и приемка грузов, прибывших с транспортом, требовали большого внимания. Сложные задачи — выбор юридических лиц от обеих сторон, взаимоотношения официальных лиц со смешанной комиссией от организаций — были согласованы не без споров, не без трений. Наконец, все поднялись, с шумом отодвигая стулья и табуреты. Заведующий административно-хозяйственным отделом взял было под руку Мигалова, чтобы направить в комнату для приезжих, но Шепетов разделил их и кивнул головой: «Пошли, пошли». Он давлю поглядывал на беспокойные движения Мигалова и его усталое лицо.

Приятно охватил морозный воздух на крыльце. Над дверями управления горели два фонаря, освещая истоптанный снег, клочья сена и конский навоз. Из темноты за светлым полукругом выскочил заиндевелый конек, впряженный в кошеву.

— Кончилось? — спросил кучер.

— Ты кого везешь? — в свою очередь спросил Шепетов.

— Секретаря.

— Ну вот и хорошо.

Через несколько минут они были на квартире. Шепетов помог Мигалову раздеться, осторожно стягивая рукав с больной руки. Повесил полушубок на гвоздь и вышел попросить домашнюю работницу приготовить ужин и чай. Мигалов, оставшись один, огляделся в комнате. Она была действительно теплая и уютная. На столе — чистая скатерть, на двух койках — синие одинаковые шерстяные одеяла аккуратно расстелены и подвернуты, чтобы выглядывала кайма пододеяльника, подушки вспухлены и положены углом. У стола и у коек лежали коврики из шкурок. В углу виднелся из-за щитка койки веник с рукояткой, обвязанной чистой бумагой.

«Сам, разбойник, наводит чистоту и порядок», — подумал он, вспоминая бодайбинскую квартиру Шепетова, такую же аккуратную и чистую. И вдруг внимательно пригляделся к листку бумаги, приколотому кнопкой на стене. Он уже видел этот трогательный листок в бодайбинской квартире и точно так же на стене над койкой. Листок пожелтел, но детские каракули остались неизменными: «Дорогому папе от сына Владимира Шепетова подарок». И рисунок парохода тот же. Широченная труба, из трубы валит дым, похожий на жесткие иглы дикобраза…

«Что у него с семьей?» — Мигалов вдруг резко отвернулся от стены и сделал вид, что стоял у стола. — Шепетов внес на тарелке мясо и картофель.

— Чай будет немного погодя.

Мигалов прошелся по комнате и невольно скосил глаза на листок с детским рисунком.

— Послушай, ты мне не рассказал: был ты дома в Ростове в прошлом году или нет?

— А с какой стороны тебя это вдруг заинтересовало, скажи сначала?

— Да так просто… — Мигалову стало неловко.

— Ну, знаешь, раз начал — договаривай. Я понимаю, что именно тебя интересует. Я тебе так отвечу. Я не спрашиваю — жалко тебе отрезанных пальцев или не жалко. Надо было — отрезал. Ведь если бы не отрезал, антонов огонь мог начаться. Ну и все. Остальное неинтересно.

Некоторая неловкость, возникшая благодаря неосторожному вопросу, скоро исчезла. Они делились воспоминаниями о Бодайбо, перескакивали из витимской тайги в алданскую, спешили спросить о том и другом, вдруг вспомнившемся товарище, и так незаметно закончили ужин и чай. Убрав со стола, Шепетов приготовил постель и уложил Мигалова. Прикрутил фитиль в лампе и улегся сам. Некоторое время в комнате было тихо, казалось, оба заснули, но не прошло и десяти минут, как Шепетов не выдержал и, осторожно повернувшись к стене, чиркнул спичкой и закурил. Сейчас же раздался голос Мигалова:

— Ну, дай и мне папиросу, раз ты не спишь.

— Ты тоже, значит, не спишь. Почему? Рука не дает?

— Нет, рука ничего, терпимо вполне. Не спится.

— А ты все-таки спал бы. Я делаю так: считаю в уме до пяти, потом сначала с единицы опять до пяти и скоро засыпаю. Мысли все исчезают потому, что приходится следить за счетом.

— А сейчас почему не применил своего способа?

— Не действует, черт его возьми, — рассмеялся Шепетов, сел на койке, поджал ноги и прикрыл колени одеялом. — Ты мне вот что скажи: скоро можно наладить выпуск газеты?

И они заговорили снова, опять так же отрывочно: о типографии, о необходимых мерах для поднятия работы в союзе, о поселковом совете, о нацменьшинствах. Мигалову было интересно все, как человеку, явившемуся в новую обстановку. Шепетова интересовали взгляды Мигалова на многие затронутые темы, взгляды свежего человека.

— Скажи, как с программой у Алданзолото?

— Не зря спросил. Что же, программа выполняется, — улыбнулся Шепетов и оживился еще больше. — Но весь вопрос — как? Случайно выполняется. Пришли старатели в достаточном количестве — хорошо, а не пришли бы — плохо. Или ушли бы на какую-нибудь новую Терканду. Одним словом, программа не стоит твердо на ногах, покачивается все время. Я уже понемножку вникаю в эти дела. Надо, по-моему, прекратить самотек старателей на Алдан. С разбором надо пускать. Горняк, из Бодайбо? — проходи, милости просим. Старатель, с Амура? — пожалуйста. Кузнец, слесарь, плотник, столяр, маляр, портной, даже парикмахер, — проходи, пожалуйста, нужен. А кто лезет просто так, за золотом, — поворачивай назад оглобли. И твердая вербовочная практика должна тут, конечно, стать на помощь. Определенная, точная организация кадров в зависимости от обстоятельств. И тогда, голубчики, будьте любезны увеличить вашу программу разика в полтора. А то у них все хорошо. Даже премии получают за перевыполнение. Здесь легко их получить, но так же легко получить и по шапке. Случайность. Стихия. Самотек!

— А что за история случилась на Белоснежном ключе?

— Неужели известно в крае?

— Да нет. Я слышал в дороге от старателей. А потом произошла непредвиденная встреча с самим смотрителем Пласкеевым. Третьего дня.

— А ну, давай, рассказывай. Ты ведь работал с ним на бодайбинских, кажется.

Мигалов кивнул головой. Оба опять закурили.

— Мы на перевал через сопку поднимаемся, а с перевала кто-то спускается. Свернули с дороги в снег, по хомут лошади, и стоят. Знаешь ведь, каково встретиться с обозом. Если бы в оба конца на север и на юг шли обозы — были бы настоящие драки: кому свертывать, неизвестно. Да и так, впрочем, дерутся, бывает. Я на передней ехал. Поравнялся. Гляжу — знакомый человек, а по бокам — военные. По его физиономии сразу догадался, в чем дело. Представляешь, сидит прямо, по-смотрительски; как будто не узнал. Я слез. Близко не подпускают. Хотелось поближе посмотреть на него, — я ведь его хорошо знаю, — что-нибудь изменилось в его физиономии или такая же осталась, какая была, — поджатая, сухая, запертая на внутренний замок? Хотя по физиономии, по глазам видно, что остался таким же. Я спрашиваю: «Федор Иванович, неужели не узнаете меня?» Он, знаешь, что сказал? Точно помню, даже не переставлю слова. «Мы с тобой, Мигалов, наверное, если сто лет проживем, друг друга узнаем». Я говорю: «Почему же?» «Потому, что останемся такими же». «Постареем, говорю, поседеем», «А не изменимся», — изволил сказать он и отвернулся. Надоело ему разговаривать со мной по-пустому. Деловой человек, служака. Должен тебе сказать — твердый тип. Настоящий стопроцентный вредитель. Ехал я потом и думал: что ему нужно, чего он добивается, на кой черт ему нужны прежние владельцы или концессионеры? А вот поди ты, тверд на своем, убежден в чем-то. Какие воспитывались надежные кадры… Оглянулся, все стоят сани черной точечкой в снегу, а наш транспорт идет мимо, и нет ему конца. Ну, хоть такая встреча убедила бы его. Черта с два! Сидит прямо, поджал губы, нащетинился, как волк.

Шепетов молчал долго. Наконец, задумчиво сказал:

— Да. Именно нащетинился. Ну, спать. Я не разговариваю больше. Имей в виду — тебе надо отдохнуть. Я-то дома сидел.

И хотя решительно повернулся к стене, все же оба долго не могли уснуть. То Мигалов возился, то сам не мог удержаться, чтобы не закурить, потихоньку чиркнув спичкой по коробке.

12

В Мишкином бараке в вечер прибытия транспорта тоже долго не спали. Встречать ходили все, кроме Лидии, — помешало какое-то странное неприятное чувство. Когда все вернулись и наперебой рассказывали — особенно Мишка, — она продолжала сидеть в сторонке, не принимала участия в общем оживленном разговоре. То, что Мигалов явился на Алдан, как будто нисколько не обрадовало ее. И ни капельки не испытывала радости от того, что Николай взлетел так высоко, что о нем только и слышно в парткоме и в Алданзолото и вот тут в бараке. Они теперь далеки друг от друга не только оттого, что когда-то разорвалась их жизнь, их теперь разделяла новая стена, по одну сторону которой надпись — большой, по другую — малюсенький. Мишка угадывал настроение Лидии и подшучивал над ее надутым лицом. Подсаживался к ней и начинал рассказывать, какой был транспорт, какие грузы, сколько верблюдов, лошадей, наверное, рояль привезли для нардома, — ящик большой видел, очень подходящий для рояля, — но она в ответ деланно зевала и советовала ложиться спать.

— Дуришь, Лида. Неужели тебе неинтересно? Сколько, наверное, новостей привез Мигалыч. Завтра доклад, пожалуй, сделает на активе.

— Как бы не сделал!

И в самом деле, на следующий день никакого доклада не было нигде. Лидия не удержалась и с кривой улыбкой подтрунила в отместку над восторгами Мишки. Она просидела безвыходно у себя в отделе и до того изнервничалась, что малейший стук заставлял ее вздрагивать, словно вот-вот войдет Николай, прежний, совсем такой, каким его знала. Не самой же, действительно, бежать разыскивать его. Но входили разные люди, много людей, только не он. Не пыталась спросить, даже отворачивалась, когда заговаривали с ней о нем.

— Товарищи, можно в другом месте обсуждать новости, мешаете работать! — сердилась она.

Так прошел первый день.

В конце второго дня ворвались Мишка и Поля, чтобы специально сообщить:

— Мигалов остановился у Шепетова. Говорят, всю ночь сидели, не спали.

— Ну и превосходно, мне-то какое дело — спали они или не спали. Вы, ребята, совсем спятили с ума. Вот необыкновенная радость — всю ночь не спали!

— А ты не рада?

Поля обняла ее за плечи.

— Ты, Лида, слишком требовательна. Наверное, он еще не опомнился с дороги. Слышала, что было на Эвотинском перевале?

Лидия порывисто спросила:

— Что случилось?

Поля пыталась рассказать, но Мишка тащил ее от стола.

— Не рассказывай, раз ей неинтересно.

Поля передала слух о том, как на вершине Эвоты транспорт не попал на дорогу, заблудился и вдруг начал вязнуть в сугробы, насыпанные на стланик — ползучий кедровник. Деревья, растущие в лежачем положении, под своими лапчатыми ветвями сохранили пустоту, в нее-то и начали проваливаться верблюды и лошади. Была ночь, хотя и лунная. Мела поземка. Оставить животных в снегу нельзя, засыплет да и замерзнуть могут без движения. Некоторые возчики отморозили руки и ноги. Мигалов — пальцы на левой руке. Но, говорят, обойдется, благополучно.

— Да ничего подобного. Говорят, что отнять придется руку, — принялся снова дурить Мишка. — Голову еще, говорят, отморозил. Как будешь с ним теперь разговаривать?

Лидия торопливо собрала бумаги со стола. Поля притихла, попросила остаться на минутку, если есть время. В пальто, надетом на один рукав, Лидия присела на табурет и, не скрывая нетерпения, ждала. Очень хотелось выйти на улицу, побродить, — взглянуть на остатки нашумевшего транспорта, который не пошла смотреть из-за смешного каприза. Поля вдруг пошла к двери.

— Подожди, куда же ты? Хотела что-то сказать, а сама удираешь. — Лидия удержала ее за руку. — Давай, что у тебя?

— Да нет же, я так. Пустяки. Ступай, пожалуйста.

— Ты что, обиделась? Могу раздеться, изволь.

Поля явно колебалась, наконец решилась:

— Вот в чем дело. Петю опять перевели на Незаметный. Ты, может быть, иначе смотришь, но я хочу тебя попросить — будь с ним… ну, как тебе это объяснить, не знаю уж, ну, поласковее, что ли… Одним словом, не надо отталкивать его. Ты ведь понимаешь, о чем я говорю? Он сам поймет, что не имеет права требовать от тебя того, чего ты не можешь ему дать. Пусть сам поймет. Это лучше. Стоит ему незаметным образом внушить это, чтобы он, конечно, не догадался, и, я уверена, он будет опять хорошим партийцем. Сделаешь, Лида? Я прошу не только для себя. Мне, конечно, хочется видеть его прежним, но я не об этом. Надо это сделать вообще. Попробуешь?

Лидия с недоумением смотрела на Полю. О чем она ее просит? Что значит быть поласковее с человеком, который любит.

— Ты понимаешь, что ты говоришь?

— Понимаю, — Поля открыто смотрела в глаза. — Отдаю себе полный отчет. Я бы сделала. И поэтому только считаю себя вправе просить.

Лидия невольным движением погладила ее по волосам:

— Дурочка ты, дурочка, что тебе еще сказать. Что ты согласилась бы отдать себя ему, я верю. Но ведь ты любишь его, а я — не люблю. Вот в чем разница.

Поля сидела, поникнув головой. Большое горе делало ее лицо одухотворенным своеобразной внутренней красотой. И когда она подняла глаза, наполненные все той же просьбой помочь ей, Лидия обняла ее и принялась целовать в озабоченный лоб, отстраняя челку:

— Милая Поля, я все сделаю, но этого не могу, и не поможет это. Ты права — виновата во всем я.

— Не ты, а все мы. Все прошлое виновато. Не знаю как, но знаю, что люди должны стать иными, мы их должны сделать иными всех, чтобы не было таких, как Петя…

И Поля вдруг расплакалась, повторяя:

— И таких, как я…

13

Тусклый от морозного тумана полдень едва светился. Медленно падали пуховые снежинки. Встречные, закутанные до глаз шарфами и воротниками, торопливо визжали обувью. Дымили все до одной трубы; над поселком стоял густой лес столбов дыма — они напоминали пальмы с кронами, раскинутыми поверх стройных стволов. Лидия, проводив Полю до барака, несмотря на холод, пробирающийся под пальто, не торопясь, двигалась по уличке и раздумывала не вернуться ли поработать, — идти домой не хотелось. И вдруг к ней возвратилось то самое состояние, которому помешала Поля: бродить по улицам, думать о каких-то волнующих событиях… Скоро начало казаться, что она идет без пальто и шапки. Повернула домой, обрадовалась пустому бараку. Вытащила из-под нар корзину, выложила все свои наряды, выбрала темно-серое платье — самое лучшее, перед зеркальцем внимательно уложила вокруг шеи воротничок и причесалась.

Скоро пришли старатели, потом Мишка. Парень удивленно уставился на нее:

— Что ты сидишь, губы надула? Знаешь, кто явился?

— Не знаю, пока не сказал.

— Жоржик преподобный. Приглашал зайти, интересно, что расскажет, но он не изволил даже пообещать. На улице встретились. Худой, как Кащей бессмертный. Вот и нашелся молодец-удалец. Ты что на меня уставилась?

— Ты, видно, приглашал его плохо.

— Ничего подобного. Как следует звал.

Лидия молча вышла из барака. Почему Жорж не хочет зайти? Где он мог остановиться? Надо поискать в зимовьях. Несомненно нуждается, но из гордости не напомнит о долге. Она знала, что долга ему не сможет возвратить, если бы даже хотела, но, возможно, ему негде даже ночевать. Последние дни взвинтили нервы. Вспомнились жуткие слухи о теркандинцах.

Она обратила внимание на толпу возле харчевни Сун Хун-ди. Не там ли? Через дощатую дверь и полотняные окна вырывалась визгливая музыка. Протиснулась в дымную горницу. Хозяин сейчас же заметил редкую гостью, очистил место у самого прилавка и, улыбаясь, выслушал заказ: суп и больше ничего.

Тесно, плечо к плечу, как мешки в складе, сидели пирующие в куртках и полушубках нараспашку. В уголке, прижатые столами, три музыканта короткими движениями рук старались извлечь из своих инструментов — скрипки, флейты и барабана — связные звуки. Никого, сходного с Жоржем, не нашел взгляд Лидии. Пожалела, что забралась в такую духоту, торопливо съела суп, хотела выйти, но, поднявшись, обратила внимание на один из столиков. За ним сидели два оборванца: они играли в кости. Сквозь говор можно было расслышать восклицания: «Тройка. Двойка. Шестерка». Один из игравших сидел к ней спиной — во всяком случае не Жорж: низенький, сутулый, с короткой шеей, другой — изможденный, с тонкими бледными губами, в шапке надвинутой на глаза, сидел на виду, но тоже не напоминал его, как бы он ни изменился. И вдруг Сун Хун-ди крикнул в их сторону:

— Жорж, в ресторан играл нельзя. Ступай зимовье!

Лидия замерла в ожидании: сейчас поднимется тот, кого Сун Хун-ди назвал Жоржем. Худой, изможденный игрок поднял голову и ответил хозяину:

— Мы не играем, мы так себе. Посмотри, у нас кости из хлеба слеплены, — он покатил по столу кубики, — иди, посмотри, если не веришь!

Только один лоб, который не мог так измениться, как изменилось лицо, смогла признать Лидия: он остался таким же гладким и красивым.

Жорж, видимо, проигрался. Худая рука совалась в боковой кармам куртки, шарила по карманам шаровар за подкладкой, он пожимал плечами: удивляясь, куда могли деваться деньги.

— Черт его знает, куда мог их сунуть… Не веришь? Ей-богу, двадцать рублей, кроме тех, которые проиграл, вот сюда утром положил, хорошо помню. — И опять длинная рука полезла в боковой карман.

Лидия испугалась, как бы не узнал ее Жорж. Торопливо, отвернулась, бросила деньги на стойку и мгновенно очутилась за дверью. С облегчением окинула взглядом просторное небо над хребтами и с наслаждением набрала в грудь морозный воздух.

14

Доклад Мигалова был назначен лишь на четвертый день по прибытии транспорта. Для необычного собрания главное управление предоставило большую комнату. Лидия дала себе слово не ходить, не показываться на собрании, которое обещало быть многолюдным, но, представив впечатление, которое произведет ее отсутствие, оделась и вышла из барака. Умышленно не торопилась: не хотела появиться в те минуты, когда в ожидании открытия собрания ребята болтаются от нечего делать. И все же не рассчитала: доклад еще не начинался, в зале стоял говор. Рядом с Шепетовым за столом сидел Мигалов. Мгновенно заметила разительную перемену в его внешности. Лицо кирпично-красного цвета от мороза и ветра, щеки впали, возле губ появилось что-то новое — складки, или, может быть, — усмешка; весь какой-то тонкий. В выражении глаз тоже что-то чужое, но что именно — понять при беглом взгляде не могла. Одно, и самое для нее важное, поняла она — он спокойно относится к встрече с ней. Значит она не ошиблась… Как глупо все это в конце концов: томиться, кидать взгляды. Отвернулась, делая озабоченное лицо, принялась искать глазами, где бы сесть.

Все места оказались занятыми, кроме двух мест на передней скамье. На собрание, помимо партийцев обоих Незаметных, съехались со всех ближайших приисков. Кроме того, здесь были кандидаты, комсомольцы и беспартийные, которых привели с собой партийцы по своим билетам. Цвет юного края собрался послушать приезжих товарищей, привезших с собой машины, материалы, продовольствие. Кое-кто разделся, таскал с собой на руке верхнюю одежду, большинство же так и осталось в полушубках, меховых куртках, дохах. На воротниках блестели капельки влаги от растаявшего инея. Треухи походили на шлемы с открытым забралом: лица, обрамленные мехом, казались смелыми, глаза — уверенными. В комнате стоял сдержанный гул голосов. Не видавшиеся несколько месяцев радостно пожимали друг другу руки, делились мыслями. Перекликались, издали приветствуя друг друга. Лидии вспомнились собрания господ управляющих и инженеров с женами на официальных банкетах в бытность Эльзото на бодайбинских приисках. Каждый, вновь пришедший, там еще от двери старался приметить, к кому ему первым долгом надо подойти, почтительно поклониться и осторожно, с улыбочкой, пожать протянутую руку. Там даже за столом соблюдалась установленная почтительность с одним, развязность с другим, и высокомерие с третьим, в зависимости от служебного и неслужебного положения… Невольная гордость наполняла сердце. Пусть она пока что не вполне еще своя большинству этих собравшихся, не партийка, но она чувствует себя среди них легко, как с равными; ей тоже кивают головой, у нее здесь много знакомых и друзей.

Лидия вдруг заметила, что Мигалова нет за столом. Пока она занялась встречами и своими мыслями, он куда-то девался. С беспокойством принялась искать глазами. Вся замерла: он успел пробраться между рядами скамеек и был уже в трех шагах от нее.

Измятый, бесцветный шарфик на шее, — привычка, приобретенная в дороге, — на левой руке белоснежный бинт. Застыла на месте, опустила глаза; видела только одни приближающиеся валенки.

— Здравствуй, Лида. Ну, как тут живешь? — Не заметила, как подал руку, но уже чувствовала пожатие. — Много я тут о тебе наслышался, даже усомнился, о тебе ли рассказывают. В общем, поздравляю.

Полминуты или минуту, пока говорили, — не выпускал руку, но пожатие и прикосновение не согрели его слов.

— Около двух лет ждала похвалы, наконец, удостоилась… — Он с изумлением посмотрел ей в глаза и понял свою ошибку: нельзя говорить таким тоном, так улыбаться и так похваливать. Она стояла в ожидании, когда он посторонится, чтобы пройти к передней скамье против стола.

— Между прочим, ты скоро начнешь? Пропусти, пожалуйста.

Мигалов хотел что-то сказать, но сделал лишь неуверенное движение рукой и с недоумением в глазах дал ей пройти мимо себя, подавшись немного назад. Не дыша почти, прошла мимо, совсем близко. Торопливо протискалась к передней скамье и поскорей села. С облегчением подумала, что теперь он не видит ее, и вдруг почувствовала тяжелую давящую пустоту внутри себя…

Входная дверь позади продолжала беспрерывно скрипеть, над головами под самым потолком то и дело проносились облака ворвавшегося с улицы морозного воздуха. Шепетов беспокойно и нетерпеливо исподлобья кидал взгляды на дверь. К нему подошел Мигалов, сел рядом за стол и, вынув записную книжку, принялся ее перелистывать. В нем было так удивительно много прежнего и не меньше — чего-то нового, что делало его почти незнакомым…

Шепетов обратился к Мигалову так, чтобы его было слышно во всей комнате:

— Товарищ Мигалов, начнем, пожалуй. Не все, конечно, пришли, но не ждать же нам каждого, когда он изволит раскачаться. У нас ведь тайга. Наработаются так, что пластом лежат на нарах. Да выпить не дураки. Вот поживешь — увидишь нашу действительность.

Он поднялся, отрекомендовал Мигалова и открыл собрание. Мигалов говорил сидя. Начал он с наболевшего вопроса — все усиливающегося стремления старателей создать свой союз. Говорил просто, пояснял живыми примерами из практики Амурского золотопромышленного района, очень характерного для старательской системы труда. Стремление к союзу появилось в последние годы. Советские законы убедили в том, что так называемый «вольный» труд не способен обеспечить жизненный минимум большинства рабочих, занятых в золотой промышленности. Упорными сторонниками «вольностарательства» остаются только старые таежники, для которых их «свобода» имеет особый смысл, как утверждение их права собственности на тайгу. Если до сих пор вопрос о союзе для старателей оставался нерешенным — на это были причины.

Нельзя было брать на себя ответственность за людей, объединенных только по единственному признаку — держит в руках кайлу. В золотопромышленных районах много людей с темным прошлым, с несоветским настроением и даже хуже — контрреволюционным. Попы, лавочники, помещичьи сынки, оставшиеся без дела, белогвардейцы. Союз, в который вошли бы подобные личности, не мог быть союзом, полезным государству и партии.

Лидия не спускала глаз с Мигалова. Усилием воли заставила себя сосредоточиться на докладе, но снова теряла нить. Что же, в конце концов, с ней происходит? Она не находила в себе чувства к Мигалову. Точно оледенело внутри. Она видела, как Мигалов все чаще встречает ее взгляд и поводит плечом, словно ежится от озноба. Понимала, что ее взгляд волнует его. И все тоскливее становилось на душе от пустоты. Становилось страшно: так долго лелеянная мечта лопнула, как мыльный пузырь. Пыталась не думать, отложить окончательное решение до встречи с ним наедине, согласна была на все, что угодно, лишь бы не эта пустота!

— А чем же виноваты старатели, настоящие рабочие, если есть попы!

Мигалов едва заметно пожал плечами:

— Я еще не кончил, может быть, подождешь несколько минут?

— Пока солнце взойдет, роса очи выест…

— Не выест настоящему пролетарию.

— Лидия, — застучал Шепетов по столу. — Не мешай!

— Но мне непонятно…

— Вопросы потом. Не мешай.

Мигалов не спускал глаз с Лидии. Видно было, что настроение его изменилось, доклад начал сокращаться. Он вел к концу.

— Нам необходимо золото, золото и еще раз золото. Да, я сам иначе думал о старательском вопросе, приблизительно, как товарищ Лидия, мне тоже казалось — как это можно, помилуйте, чтобы рабочий и не состоял в союзе. Обида, невнимание. Но ни одно наше доброе сердце требуется в таких делах. Надо учитывать политическую, экономическую, хозяйственную и бытовую стороны. И никто ведь не позабыл, вот в чем суть. Старателя никогда не забывали. Может быть, кому-либо хотелось, чтоб о нем позабыли, это другой разговор. Вот теперь, когда, по приисковому выражаясь, промылось золото, высушилось, обдулся шлих, когда в руке чувствуется тяжесть самородочков, можно и надо говорить о союзе. Не секрет, товарищи, шлих есть еще, и порядочно, но золота больше. Это главное. Можно уже считать, что в золоте небольшая примесь железняка, а не наоборот. Вы знаете, кто тут был года два-три назад, что тут творилось. Вообразили — на Алдане Клондайк: можно распоясаться, чувствовать себя как дома. Пока хватятся, очухаются там в центре, можно гнать золото через границу, за щепоть махорки брать щепоть золота, торговать, спекулировать, продавать друг другу участки, деляны и мечтать, что сюда не скоро заглянет советская власть со своими законами, партийными организациями, с культурной работой. Но она явилась скорее, чем ее ждали. И теперь даже на самых отдаленнейших разведках никто не сможет пожаловаться на недостаток внимания к кому-либо из рабочей семьи.

Докладчик в упор глядел в глаза Лидии, как будто для нее одной продолжал свою речь:

— Да, товарищи, на днях мы получили распоряжение о присоединении старателей к союзу со всеми правами и обязанностями. Вопрос нескольких дней.

Конец речи произвел огромное впечатление. Тишина не нарушалась несколько мгновений ни единым движением. Вдруг Мишка сорвался с места и гаркнул: «Браво!» Мигалов улыбнулся и поднялся с табурета:

— Значит, ты доволен, Миша?

— А тебе Шепетов наговорил, наверное, про меня? Да, я стоял за союз здорово.

Собрание заговорило, задвигалось. Шепетов постучал карандашом по столу. Выступил техник Трунин. Он с явным удовольствием рассказывал о механизмах, доставленных последним транспортом, — дражных частях, динамо, типографском станке, нефтяных катках для утрамбовки каменного щебня на дорогах. Шепетов сначала сам слушал охотно, но, видя, что техник так вошел в азарт, что не кончит до полуночи, все чаще стал поглядывать на него и делать карандашом знаки: подержав вертикально, клал на стол, давая этим понять, чтобы кончал. Затем выступали с вопросами Мигалову и Трунину; раздавались восклицания, а иногда от удачного слова — и смех.

— Надо так сотворить, товарищи, чтобы даже по ошибке никто не назвал Алдан окраиной, вот как надо постараться! — узнала Лидия Мишкин голос.

Поднялся Шепетов. Пригнувшись вперед, подождал, пока перестанут переговариваться, кашлянул несколько раз, приложив ладонь к губам. Он подхватил Мишкины слова, брошенные с места, напомнил, что если о машинах можно так горячо говорить, никак не остановишь, — действительно сложная и интересная штука машина, — то партийцам надо еще горячей думать и говорить о своей работе, которая важнее в тысячу раз любой машины. Ведь все включается в партийную работу, как все речушки и золотоносные ключи вливаются в Алдан. Все дано для того, чтобы сделать край действительно культурным и передовым в промышленном его значении…

Секретарь еще не кончил, а Мигалов уже встал из-за стола и начал потихоньку, чтобы не мешать, пробираться к выходу. Лидия угадала его намерение. Тоже поднялась, прошла к двери и, опустив голову, ждала. Опять видела приближающиеся валенки. Тихим голосом, почти шепотом, совсем не тем, каким давеча пытался с ней разговаривать об успехах, он сказал:

— Может быть, пройдемся?

Она вспыхнула и ответила одними ресницами. Мнимая пустота, будто овладевшая ею, наполнилась горячим чувством радости. Щеки ее обжег огонь.

15

На улице было светло от взошедшей луны. После душного собрания показалось не так холодно, но по визгу снега под валенками Мигалов заключил, что такого мороза не было нынешней зимой, которую он провел с самого начала под открытым небом. Он остановился и поднял воротник на барнаулке Лидии. Она склонила голову к его груди, чтобы было удобнее это сделать.

— Руку не потревожь.

— Я осторожно.

Они прошли вдоль ключа до конца поселка. У последнего зимовья стояли и лежали верблюды.

Мигалов сейчас же узнал Самоху, взял Лидию под руку и повлек к нему. Верблюд грелся: раскачивался и переступал ногами. Тут же стояла упряжка оленей, привязанная к нартам. В туманном морозном свете картина казалась фантастической. Что-то неожиданное и вместе с тем трогательное было в соседстве верблюда и оленя возле придавленного в снег жилья с одним, едва светящимся окошком. Не удержался и погладил взъерошенную шерсть на боку Самохи.

— Север и юг, — сказала Лидия. — И оба чувствуют себя неплохо.

Мигалов понял: она — бодайбинка, он — южанин, но обоим хорошо в этот январский морозище. Забыл о больных пальцах, обхватил ее голову, закутанную в треуху и воротник, и поцеловал в холодные отдающиеся губы. Взял за талию и повернул назад в поселок.

Опять шли медленно и почти не говорили. И не надо было слов. Каждый испытывал радость от близости, от прикосновения одежды от осторожных толчков на шагу. Слишком много было у каждого, о чем хотелось бы сказать: молчание понималось лучше слов… Между тем, становилось не на шутку холодно. Мороз находил малейшую прореху в меху и совал свое жало. И ни у нее, ни у него нет комнаты, куда бы можно было спрятаться. Лидия потянулась к Николаю бледным от луны лицом и комично сложила губы:

— Бедненькие мы мерзляки. А весна не скоро. Как у тебя насчет квартиры?

— Обещали на днях. Но вот какое дело — я просил не спешить, ведь тут нет гостиниц, придется теснить кого-нибудь. Тебе очень холодно, скажи правду?

— Мне хорошо.

Перебрасываясь редкими словами, они прошли еще немного по совсем пустой улице. Тени их на снегу сливались.

Стояла тишина. В немногих искренних и самых обыденных словах они с каждым мгновением приближались друг к другу, и двухлетняя разлука начинала казаться выдуманной. Инстинктом обходили больные места, понимали с полунамека мысль друг друга и, пока луна коснулась сопок, узнали один о другом все, что больше всего нужно было знать.

Она коротко рассказала о любви Пети. В ее словах звучало искреннее сожаление о случившемся, как о большой непростительной ошибке. Мигалов пошутил:

— Надо вылечить парня. Хотя бациллу любви никакой мороз не берет, а надо вылечить, если он такой на самом деле, как ты рассказываешь.

— Не язви хоть для первой встречи.

Несколько раз пробовали расстаться и снова шли. Наконец, поспорили, кто кого должен проводить. Лидия ни за что не хотела оставить это право за Николаем, новичком и гостем на Алдане Он услышал дрожь в ее голосе и позволил довести себя до квартиры Шепетова.

Оставшись одна, Лидия поняла, как она прозябла и пустилась бегом. Шаги четко отдавались в тишине, как будто кто-то торопливо бежал рядом. Повторялись мгновения переживаний, испытанных когда-то. Будучи гимназисткой, такой же точно морозной и лунной ночью бежала по тротуарчику в Бодайбо и также как будто кто-то бежал в один шаг. Откуда торопилась, почему так радостно было, не помнилось, но как сейчас хотелось в полной мере отдаться нахлынувшим чувствам. В радостном сознании было то же: произошло что-то необыкновенно важное в жизни. И так же как тогда, хотелось поскорее прибежать домой и наедине с собой вспомнить каждое слово, каждое движение, каждый миг…

18

Лидия с Мигаловым почти не встречались. Он не искал встречи, откладывая ее до лучших времен будучи чрезмерно занят в профбюро, парткоме и особенно в типографии. И только когда становилось невмоготу от тоски, Лидия устраивала минутные свидания в новом срубе под крышей из теса, с земляным полом в ухабах. В будущей типографии день и ночь бушевали железные печи; по стеклам текли потоки, пахло глиной. Николая можно было застать там до девяти утра в большой половине, где слесари под руководством Трунина монтировали станки, или в машинном отделении, где котельщики клепали котлы с оглушительным грохотом. Прыгали по доскам, брошенным через лужи, добиралась до него и, удовлетворенная кивком головы, стояла в сторонке. Если он, увлеченный, забывал, что она еще тут, — уходила без обиды.

Знала о занятиях Николая с механиком, о вечерних курсах, которые он сам сколотил, и где читает лекции по политэкономии, была на заседании профбюро, на котором он поставил вопрос об организации курсов по подготовке кадров младшего надзора из лучших горняков. От того, что Николай так жадно работал, она, словно не желая отстать, за две-три недели сделала столько, что самой не верилось: побывала на всех приисках: притащила с собой делегаток, просиживала с ними целыми днями, чтобы крепко пристегнуть к делу. Дни проходили в нервном подъеме. Даже не было времени подумать о близости весны, — третьей на Алдане.

Однажды она спросила Николая, сидящего на корточках, возле станка:

— Мишка номер второй, как дела с газетой и квартирой?

— Газета — скоро, а о квартире не узнавал. Говорят — сохнет, потом будет, наверное, мокнуть, — он потянулся к ключу в руке монтера. — Подожди, куда же ты гайку крутишь, я что-то не пойму? Ах, да, правильно, опрокинутый винт — в обратную сторону… Никак не могу запомнить. Надо шайбу спилить. Давай, я живо смахну.

Лидия ни словом после первой встречи не обмолвилась о Пете, но он однажды сам вдруг вспомнил:

— А где тот молодой человек, что-то его не видно? Петя, кажется?

— На Орочоне работает.

— Ага.

— Что значит «ага»?

— Я хотел попросить тебя дать материал для первого номера.

— Что же все-таки значит «ага», ты не сказал.

— Попробуй дать Мишку Косолапыча с его нардомом. Ты его лучше меня знаешь. Эх, есть все-таки порох в пороховницах. Таких ребят, как Мишка, можно на выставку посылать: смотрите, какими надо быть. А у меня есть идея сделать отдельчик такой — вроде показа лучших.

— Все это хорошо, но что же значит «ага». Ты нехорошо сказал это слово. В чем дело? Неужели есть что-то во мне не совсем ясное?

Николай задумался, по лицу прошли тени. Ему, видимо, нелегко было возвращаться к прошлому этой близкой и дорогой женщины.

Он положил руку к ней на колено:

— Хватит. Я человек понятливый.

— С умным приятно дело иметь, — улыбнулась она с горечью.

— Да, умный не заскандалит, будьте уверены. В крайнем случае, нырнет или в химию вдобавок к механике, или в коммунистическую академию. Будьте любезны, — хватит места.

— Уже подумываешь? Только имей в виду — я от тебя не отстану. Учитывай это. В план, в случае чего, включай двоих. Довольно одиночных выступлений.

Николай понял ее тревогу и улыбнулся, давая понять, что разговор на неприятную тему кончен.

— Я хочу тебе показать одну вещь.

Он повел ее в пристройку к типографии — в кладовую, — там в полутемноте, прежде чем открыть длинный, окованный железом ящик, крепкий, как сейф, погладил ее по щеке своей худощавой рукой. Разгреб, как в закроме пшеницу, свинцовый шрифт и сам залюбовался им.

— Одно обидно — смешан из пяти размеров, надо сейчас же ставить людей разбирать.

— Ну, чем еще похвалишься, а то бежать надо?

— Ничем больше. Я не хвастаюсь, а хочу, чтобы ты поняла, как протекала моя жизнь без тебя. Основательно покувыркался, как говорят. Накраснелся достаточно за свое невежество, — подглядывал, выспрашивал, какие книжки читают люди, какие надо читать, чтобы понимать кое-что, кроме штреков и крепления. Кувалдой долбил, тачку гонял — хронометражистом работал, — чтобы не на авось норму давать. Сидел управляющим на прииске на Амуре. Всего понемногу попробовал, конечно, недостаточно, но черт ее дери, если жизнь такая коротенькая, в особенности, если опоздаешь.

Рассказывала о себе и Лидия. О том, что переживала из-за Федора Ивановича, вернее, из-за своей запутанной жизни. Было тяжело и стыдно вспоминать. Николай понимал ее и не задавал никогда вопросов, касающихся этой поры.

Однажды, встретившись в совсем уже готовой типографии, они прошли в редакцию, где сидел секретарь. Кое-что прочитали, обсудили. За деловой беседой Николай вдруг спросил неожиданно о Жорже:

— Тебя, как женщину, он должен был волновать несомненно.

Она усмехнулась:

— Впустую, дорогой. Жорж нравился своим мотовством, удальством. Вызывал бабью жалость своей обреченностью. Не забывай — я дочка своего папаши-копача.

Мигалов устремил на нее пытливый взгляд:

— А знаешь, ты права. Он обречен.

Он рассказал о встрече с Жоржем в тайге и жуткой находке возчика. Лидия зябко повела плечами. Взяла его руку и тихонько погладила с молчаливой просьбой — забыть этот тревожный разговор.

17

Февральские морозы гнали с делян. На ключе копошились только те, кому завтра нечего есть. Закутанные до глаз старатели зажигали костры возле бутар. Накаляли печку в гезенге и кое-как, с грехом пополам, мыли на харчи. Незаметный казался пустынным. Пар от воды, нагретый в ямках, поднимался столбами, как дым от пожарища. Звуки шагов, скрип помп и удары топоров раздавались за километры.

Жорж после прибытия на Незаметный занялся лоточничеством. Взял в конторе разрешение, обзавелся лотком и бродил по ключу, промывая эфеля и случайно оставленные необработанные пески. Его скоро узнали все на разрезе и встречали недоброжелательными окриками: «Идет побираломученик». Он не мог осмыслить своего падения, не желал и не умел присмотреться к жизни. Просто считал, что счастье временно отвернулось от него. Он по-новому приспособлялся к новым для него условиям борьбы за существование. Два-три золотника были для него теперь достаточным капиталом, можно и выпить, и закусить, и перекинуться в карты, сидя на нарах в зимовье, где он приютился постоянным ворчливым квартирантом. Однажды, несмотря на сорокапятиградусный мороз, а отчасти именно потому, что в такой холод многие старатели сидят дома, он деловито сполз с нар и отправился на добычу. Он казался длинным и неуклюжим от худобы и короткого не по росту пиджака, приобретенного у проигравшегося молодца из таких же, как он, завсегдатаев зимовья. Старался засунуть руки в карманы как можно глубже, перебрасывал лоток с одной стороны на другую и вполголоса ругался от досады. В прошлый раз ему посчастливилось на одной из делян и его снова тянуло туда же в надежде, что в такой мороз там нет ни души. Но он ошибся в расчетах. Артель вынимала из разреза пески и собиралась мыть; в гезенге шипела печка, на колоду уже навалили первую порцию. Его встретили дранью:

— Опять пришел. Отчаливай подальше! Сам был смотрителем, должен понимать, как достается нашему брату каждая штука.

Жорж все же приблизился, погрел руки над печкой: и покосился на кучку оттаянных песков:

— Видал я вас, сиротой притворяетесь, а сами фунтите.

— Может быть, другие фунтят, только не мы. Одним-словом — проваливай!

Но слишком соблазнительно выглядывала теплая талая куча, из которой лопатка брала полной мерой и кидала в колоду. В надежде услышать только лишь брань, которая его нисколько не обидит, Жорж, заискивающе растягивая губы, присел возле кучи и бросил в лоток несколько пригоршней.

— Не обеднеете, ребята, бросьте задаваться.

Старатель оставил гребок на бутаре и молча ударил нахального лоточника в грудь. Сделав несколько смешных телодвижений, чтобы удержаться на ногах, Жорж растянулся в грязи. Слишком просторный валенок с одной ноги отлетел в сторону. Поднимая голую ногу, ползком добрался до него и, обуваясь, крыл артель самыми отборными словами.

— Сами небось по ночам ходите воровать на чужие деляны, будь вы прокляты!

Старатель, поощряемый товарищами, снова положил гребок, и Жорж, боязливо озираясь, пошел прочь.

Солнце затянулось морозным туманом. День посерел. Стало еще холоднее в ватном пиджаке. Жорж проворнее зашагал вдоль разреза, но неудача продолжала преследовать его: талых песков вовсе не оказывалось на пустующих делянах, а где были, там снова встречал упреки и брань. Он уже поглядывал назад, но вернуться ни с чем означало не получить даже стакана чаю и ночевать на полу. Он вдруг присел за отвалом и ползком добрался до оттаянных песков. Артель, по-видимому, прозябла, не закончив дневную работу, убралась домой. Достал из-за пояса огрызок кайлы и принялся крошить; крупные куски. Насовал в карманы, за пазуху, за голенища валенок, нагрузился так, что едва выпрямился. Оставалось промыть пески. Он прошел несколько артелей на разрезе, но ни одна не позволила ему пристроиться с лотком возле нагретой воды, не хотели даже видеть близко бродягу. Так он дошел до последних номеров, безнадежно остановился и почувствовал, что начинает коченеть. Влажные пески за пазухой, за голенищами начали смерзаться, сжимать тело калеными клещами. Напрягая последние силы, пересек ключ и вошел в первый попавшийся барак. Добрался до нар и тяжело опустился на них со своим грузом. И тут ему не порадовались. Артель, видно, прилегла отдохнуть после сытного обеда. Один из лежащих на нарах толкнул ногой незваного гостя в спину:

— Ты здесь не мусорь, слышишь. Без тебя грязь не просыхает в бараке. Иди вон в землянку, там никого нет, хоть пляши там. Слышишь, тебе говорят!

Пришлось выйти из тепла снова на мороз. Нечего было и думать зайти в соседний барак, прошел мимо и остановился перед землянкой, вросшей в снег. К входу вели грязные следы. Из сугроба вился дымок и запахом гари напоминал о тепле. Почему не зайти, не попытать счастья, авось позволят и обогреться и промыть песчишки? Поселок кончился, впереди жилья не было, лишь далеко на отшибе чернелись бараки хозрабочих. Он с трудом пролез в низенькую дверь. Обдало сырым мозглым теплом. В дырявой печке тлели угли. Освоился с темнотой и заметил человека с гребком в руке. Это был китаец в затрепанной ватной кофте, очень легкой для февральских морозов.

— Ты что здесь делаешь?

— Моя барак покупай, твоя ступай.

В голосе китайца слышалась тревога, словно ему угрожала опасность.

— Я тебе дам «ступай»! Такой же хозяин, что хочу, то и делаю в землянке.

— Моя барак покупай, артель домой пошла, твоя ступай, — заговорил китаец еще торопливее.

И Жорж понял, в чем тут дело. Китаец, оказывается, не напрасно встревожился, он мыл землю, поднятую с пола. Признаки добычных работ были налицо: маленький отвал в углу, около торчал наполовину окунутый в воду лоток.

— Ага, вон оно что, молодчага!

Жорж насмешливо растянул губы и, не торопясь, освободился от своего груза.

— У кого же вы приобрели землянку, разрешите узнать?

— Моя покупай, артель ступай, барак бери.

Жорж шагнул к лотку, присел на корточки, вытянул из воды и взглянул. На дне ютилась щепоть чистого золота. Когда-то просыпанное богатыми старателями, оно было втоптано в земляной пол и поджидало смышленого счастливца. Удачливые гуляки пировали здесь в первые годы загремевшего Алдана и не считали нужным нагнуться за рассыпанной горстью.

Китаец, весь напряженный, следил за каждым движением Жоржа.

— Здорово, — говорил Жорж, — в тепле, в сухоте моешь. Люди ноги и руки морозят, а он без торфов, без забоя поковыривает, и горя ему мало. Пожога не надо, таскать из разреза не надо. Купил, говоришь? Ну, брат, я тоже купил. Тоже буду мыть.

Не обращая ни малейшего внимания на протестующую речь хозяина землянки, соображая, где больше возможности на достачу, он наложил земли в свой лоток и приступил к промывке. Земля мигом растворялась в воде, промывка в несколько минут была закончена. Громко выругался; на дне лотка — ни крупинки. Вторая порция дала слабые признаки. Только третья порция дала значительную добычу, несколько золотников. Ощеряя бледные десна, высыпал золото в тряпочку, затянул узлом, и, довольный удачей, обратился к хозяину, не смущаясь его горящим взглядом:

— Купи у меня землянку. Или продай, все равно.

Китаец тяжело дышал и не ответил на насмешку.

— Сколько возьмешь отступного? Твой барак продавай?

Китаец с визгом в голосе крикнул.

— Моя барак покупай, твоя уходи!

— Моя барак покупай, твоя к черту пошел!

Жорж хотел спрятать узелок в карман, но китаец цепко схватился за него. В борьбе за несколько золотников они ломали пальцы друг у друга, затем, оступившись в ямку, повалились на землю, царапались, тяжело сопели и мычали от напряжения. Тряпочка разлетелась в клочья, и золото рассыпалось, облив руки холодком, словно струйкой воды. Они дрались не только за это рассыпавшееся золото и то, которое намыл китаец, но за право владения всей землянкой, так как только победитель сможет продолжать дальнейшую добычу в тепле возле печки. Каждый из них в минуту схватки вообразил, будто борется за настоящее богатство, за настоящее счастье, наконец, доставшееся в руки после долгих поисков. Растерзав тряпицу, два врага, лежа на полу, схватили друг друга за горло. В полутьме слышалось хрипение, как будто мучилась лошадь, задавленная перевернувшимся хомутом. Оба чувствовали, что борьба ведется с равными силами и нет надежды на легкую победу. Наконец, они ослабели и, словно по уговору, разом разжали пальцы и отодвинулись друг от друга подальше. И снова Жорж поставил вопрос: продаст ли китаец землянку или, может быть, купит ее у него. Китаец выразил желание купить. Его уступчивость Жорж принял за поражение и поставил новое условие: сначала он промоет рассыпанное золото и только тогда будет говорить о цене. Перемыл весь верхний слой на полу и принялся оттаивать свои пески. Промывка краденых песков дала несколько крупиц. Если бы не счастливый улучай, — быть бы голодному. Он благодушно ухмыльнулся.

— Наш с тобой прииск куда богаче. Ну так сколько же даешь отступного за землянку? Так и быть, черт с тобой, бери.

Китаец пошевелил губами, высчитал что-то и твердо назначил два золотника. Жорж расхохотался. Китаец, возмущенный, закричал:

— Твоя брала много штука, твоя нехороший человек. Три штука бери, ладна? — деловито спустил он тон. — Три штука — много нада стучи, многа — таскай.

— Ну, давай. Пользуйся моей добротой. Пойду в зимовье — все равно проиграю.

Китаец сочувственно приблизился к обидчику.

— Зачем играй? Кушай нада. Зачем играй!

— Не везет мне, брат, в последнее время. Терканда Ходил, понимай? В карты тоже — лучше заранее вынь из кармана и отдай без игры. Может быть, с тобой прокинем? Давай? Вот увидишь, что проиграю. Все равно кому не проиграть, а ты малый хороший.

Но китаец качал головой:

— Не надо играй. Кушай нада.

— А черт ее дери с твоим кушай! Заладил, сорока.

Жорж стал решительнее собираться. Он уже не мог спокойно сидеть в землянке, стоило лишь представить игру на нарах в зимовье, горячую закуску и чай. Он выполоскал лоток, дал ему обтечь и на прощанье похлопал китайца по плечу.

— Пошла играй. Некогда мне, а то бы посидел, поболтал с тобой часок-другой.

18

Случайная удача в землянке на целый вечер сделала лоточника Жоржа центром внимания среди забулдыг в зимовье, но на следующий день он пожалел о своей излишней горячности в игре и щедрости в угощеньях. Он с горечью понял, что лоточничество не может дать ему и сотой доли той независимости и свободы в средствах, которые были до проклятой Терканды. Снова бродил он по ключу с лотком под мышкой, так же озирался, хитрил, и по-прежнему гнали его, как вора. Неудачи продолжали преследовать когда-то бойкого черноволосого шахтера. Редкий день он имел возможность съесть горячее. А голод переносил он очень трудно, боялся панической боязнью, как будто вновь переживал то страшное, что случилось в тайге по пути с Теркандинских ключей. Глаза завистливо блестели на возчиков, всегда много евших с мороза. Запах поджаренного мяса щекотал ноздри и вызывал головокружение.

Не раз, проходя мимо конторы Нижнего, он видел толпу желающих попасть на хозработы — зимнее затишье гнало на верный заработок у треста, — и его мечты шли уже дальше: хотелось непременно попасть на Орочон, где, по слухам, хорошо зарабатывают на подъемном золоте. Два самородка уже сдали с нового богатого прииска.

И вот он, наконец, собрался. Это утро было для него радостным, как переход из темной просечки в светлый штрек. На насмешливую улыбку зимовщиков он не хотел даже отвечать. Расплатился за ночлег и кипяток и вышел в путь. Два-три километра продолжалось хорошее расположение, но чем дальше, тем труднее стало двигаться по дороге. Изгибы просеки казались нарочно придуманными для того, чтобы раздражать его бесконечным заманиванием все дальше и дальше в тайгу. Сопки расплывались в глазах, словно жидкое тесто на столе. Сказались результаты голодовки и невоздержанной жизни. Все чаще присаживался он на бревне или камне. Тайга, как запутанная колючей проволокой изгородь, стояла непроницаемой стеной. Чтобы скоротать пятнадцатикилометровый путь, пытался представить себе свое новое житье-бытье на Орочоне. Оно представлялось похожим на бодайбинское, привольное и богатое. Шахты, шуровка, светлые бараки, своя постель, столовая в которой можно взять две и три порции — были бы деньги.

При прииске, несмотря на сильные морозы, шла оживленная стройка. На хозучастке суетился народ. Непрерывным потоком тянулись обозы с крепежным лесом, строевыми бревнами и дровами. По-настоящему вы глядели подземные выработки. Бойкая жизнь сказывалась в каждом звуке счастливого прииска, которому суждено расцвести в плодородной золотой долине. Жорж остановился возле длинной очереди, уходящей в двери конторы, и спросил человека в пестрой дохе:

— Как, есть золотишко в шахтенке?

— А то ты не знаешь, — недружелюбно отозвался человек. — Не открыли бы хозяйских, если бы не было. Только нашему брату не попасть — горняков берут в шахту, бодайбинцев.

Жорж засуетился: бодайбинцев принимают! Ну, конечно, кто же иначе, как не бодайбинцы, поведут подземные работы по всем правилам? Не амурцы же, старатели. Он тянулся к дверям, толкался локтями. Его хватали за пиджак, крыли по-шахтерски.

— Не пускайте его. Ему надо, а другим не надо!

— Я не с вами буду говорить, понимаете. Горняк я, понятно?

— Был горняк, — крикнул обозленный голос, а теперь — мерзляк.

Будь это раньше, Жорж вернулся бы и спросил, кто это сказал «мерзляк», но теперь ограничился лишь ворчаньем.

— От такого слышу. Лезет всякая рвань, шахту только заваливать!

Он пробился в коридор, где тоже стояла очередь. Пришлось опять со скандалом лезть мимо злых людей. Наконец, очутился в большой комнате; за столом сидел завгор. Развязно, с полной уверенностью в успехе объяснил, где работал и попросил поставить в забой. Но завгор холодно посмотрел ему в лицо и предложил доставить справку о здоровье и союзную книжку. Жорж возмущенно совал уцелевший документ о службе ьа Верхнем, горячился, мешал разговаривать со следующими в очереди. Размахивая руками, искал союз, но ему разъяснили — надо идти на Незаметный. Разыскал медпункт, спрятавшийся в низеньком бараке; фельдшер пытливыми глазами оглядел его с ног до головы, задумчиво положил перед собой листок бумаги и обмакнул перо в чернила. Еще раз внимательно заглянул в желтое лицо и снова обмакнул перо. Молчание встревожило Жоржа. Он совершенно не был подготовлен к подобному приему: недавно еще сильный, крепкий, не знавший, что значит нездоровье, не мог и подумать о своей непригодности.

— В шахту хочу спуститься за самородком, — пошутил он, чтобы смягчить настороженную тишину в приемной, — на верховых холодно в моей дохе.

— А ну-ка, покажи язык, — сказал фельдшер.

— Не языком буду работать, а руками.

— Нам язык нужнее твоих рук.

Жорж первый раз в жизни слышал просьбу высунуть язык и, не совсем доверяя серьезности минуты, мялся около столика. Только на категорическое требование, наконец, показал свой белесый язык. Фельдшер вздохнул.

— Не могу пустить тебя на работу. Рецептик напишу, подожди.

В тишине скрипело перо. Жорж совал руки в карманы, вынимал, глядел на них и вдруг невнятно и торопливо, будто приговоренный к тяжелому, незаслуженному наказанию, заговорил:

— Ты не заливай, ты дурака не валяй. Языком мне не работать, не партийный.

— Недельки через две наведайся. Не задерживай, не один на пункт пришел.

Жорж долго околачивался возле конторы, хотел дождаться управляющего, обвинял и завгора и фельдшера в стачке со шпаной, которую ставят в забои с подъемным золотом из доли.

— Мы посчитаемся, — угрожал он. — Десять лет работал, а теперь негоден! Посмотрим, как шпану ставить, а горняков провожать коленом с прииска.

Ночевал он в бараке и до полуночи возбужденно разглагольствовал о непорядке на прииске и о своих подвигах на Витиме, Алдане и Терканде. Уснул он с твердым намерением непременно разыскать Мигалова и рассказать ему о «лавочке» на Орочоне, Раз партиец, — должен обратить внимание.

19

У въезда в поселок со стороны реки Алдана пестрела оживленная толпа: с минуты на минуту должен прибыть транспорт с тяжелыми частями драги. Мартовское солнце гладило лица. От вида черных полушубков и пиджаков фаянс окружающих сопок казался еще белее, а блеск — острее. Мигалов с Лидией стояли рядышком в гуще толпы. Николай то и дело дергал Лидию за рукав, чтобы не отвлекалась. Ему хотелось поделиться с ней мыслями. Три тысячи километров по Лене, две тысячи по Алдану против течения, малоизвестным фарватером. Рисовал картину перегрузок неудобных грузных частей примитивным способом, на «склизах»{77} под дубинушку на фоне дикой реки. Он улыбался.

— Можешь себе представить — соскучился по гудку. А как откликнется эхо в хребтах!

— Приделал бы у себя в типографии и гудел, за чем дело стало. Между прочим, не будет заминки, выйдет завтра газета?

— Все в порядке. Даже будет статья о первой драге, которая скоро засвистит и запыхтит. Первая драга подаст сигнал к организованному труду на Алдане. О ней писать — одно удовольствие.

Издали доносились крики погонщиков верблюдов и возчиков. Мимо, по пустынной еще дороге, пронеслась кошевка с возбужденным техником и десятником. Мигалов метнулся было туда, где приостановился транспорт, где что-то случилось, но Лидия удержала его за рукав.

— Без тебя дело обойдется. Уже тронулся.

Из-за поворота вытягивалась черная волнующая змея — вереница верблюдов и коней, впряженных парами, образующих бесконечный цуг. Лица в толпе, покрашенные морозом, повернулись в одну сторону. Ни Лидия, ни Мигалов не заметили, как к ним подошел человек с руками, глубоко засунутыми в карманы коротенького пиджака. Мигалов почувствовал на себе взгляд и обернулся.

— А, здорово, дружище. Как, пригревать начинает солнышко? — несколько смущенный встречей, заговорил он.

Жорж с обидой оглядел его с ног до головы.

— Вы так делаете, что в январе жарко станет. Человеку приходится петлю на себя надевать.

— В чем дело?

— На Орочоне хотел в шахту по старинке спуститься. Говорят — не годен. Скажи, почему я стал не годен? Может быть, я не умею кайлить, не умею крепить, а? Пусть кто-нибудь станет со мной рядом. Если не умею, тогда, черт дери, — согласен. Даю честное благородное слово — шпана собралась и нашего брата, горняка, не хотят допускать. Могу побожиться — лавочка определенная.

Он снял шапку. Лидия глядела на чистый лоб, единственное, что осталось от прежнего Жоржа. Даже глаза ничего не напоминали ей, выцвели и утонули в костлявых впадинах. Мигалов взял руку бывшего приятеля и поднял ее вместе с шапкой к голове.

— Надень-ка, не лето. Не волнуйся, никто тебе не запрещает работать, это, конечно, ерунда.

— Тогда почему же не пустили в шахту!

— Я не знаю, но, наверное, есть причины. Скажи по совести, как было дело.

Жорж с азартом распахнул пиджак и выпятил грудь.

— На, ослушай сам, больной я или нет. Ослушай сам, что ты во мне найдешь. И дай, пожалуйста, записку, чтобы приняли в союз.

По дороге мимо темных шпалер толпы ползла огромная дражная «бочка», похожая на паровой котел. Рядом с «бочкой» по обеим сторонам бежали рабочие и поддерживали ее вагами, не давали раскатываться подсанкам. Шерсть на боках лошадей закручивалась от пота, верблюды вытягивали ноги и медленно переставляли их, что указывало на большое напряжение. Раздавался свист, гам, хлопанье кнутов.

Жорж требовал дать заключение о его здоровье и записку, по которой его приняли бы в союз и на работу в шахту. Мигалов терпеливо убеждал его, что он не имеет права давать записки, а ослушивать — тем более.

— Такой же гад, я давно знаю. Так и скажи — не хочешь. Рабочего человека гонят в шею. И прав не добьешься ни у кого. Лида, спроси его, куда же теперь идти, если свои товарищи не хотят слушать.

— Я тебе по-приятельски говорю — надо полечиться, пройти в союз, а потом поискать работу полегче.

— Вижу по морде приятельское отношение. Позабыл, как вместе шуровали. Тогда Жорж нужен был. Казенного золота жалко стало. Одна лавочка. Одним все вы миром мазаны.

Мигалов чувствовал на себе взгляды любопытных, привлеченных громкими выкриками. Он затруднялся ответить на выходку бывшего приятеля. Разошедшийся Жорж продолжал вспоминать различные, пришедшие ему в голову, сценки из общих похождений, в его голосе, в блестящих глазах были ненависть и презрение. Казалось, он решил свести, наконец, счеты за все обиды.

— Подумаешь — морду воротит. Такой же блатнюга. Законного мужа в собственной квартире при жене, скажешь, тоже не бил? Мы, люди темные, не сделаем этого. Человек — на службу, а он — к его бабе!

Жорж вышел из себя от молчания Мигалова, чувствуя, что тот как-то иначе принимает его слова, не так, как хотел бы он.

— Стерва ты, гад, и больше никто! — крикнул он и прибавил скверное ругательство.

Мигалов побледнел; негромко, имея в виду исключительно посторонних свидетелей скандала, отчеканил:

— Верно, вместе воровали, пропивали, но я теперь коммунист, не ворую, а ты просишь меня помочь тебе воровать.

Жорж заметил, как Лидия дернула Николая за рукав, предлагая не связываться со всяким проходимцем, — так он понял ее движение, — и, потеряв голову, обрушил и на нее первые попавшиеся на язык небылицы, ища сочувствия. И в самом деле, скандал начинал кое-кому доставлять удовольствие. Лидия тянула Николая за рукав, чтобы вывести из толпы любопытных, но чувствовала, как он сопротивляется ее усилиям. Выкрики Жоржа сделали все-таки свое дело…

Не глядя друг на друга, они вышли на безлюдную окраину поселка. Глаза Лидии были влажны от слез.

— Неужели я должна перед тобой оправдываться, Коля?

Он повернул к ней виноватое лицо.

— Я перед тобой, а не ты…

Шли молчаливо, каждый по-своему справляясь с только что пережитым. Николай тряхнул головой, словно отпугивая назойливую муху.

— А самую последнюю новость я тебе и не рассказал. Приятель пишет из Бодайбо, что на приисках начались забастовки. Лена-Голдфилдс не платит за работу. Продовольственный кризис. Общество запуталось в своих же тенетах{78}. Злоба к СССР затмила даже жажду наживы. Для них были созданы самые благоприятные условия со стороны советских финорганов, и все же они провалились, а теперь даже занимаются вредительством Я знаю такой интересный факт. Общество, посылает с уральских концессий на анализ руду, которая пролежала десятки лет на поверхности и подвергалась изменениям. Выносится соответствующий диагноз, изготовляется оборудование для флотационной установки{79} извлечения меди. Ясно — меди нет до сих пор. Советский рынок, планируемый с учетом концессионной продукции, недополучил металл. У них девиз: меньше капиталовложений, больше хищничества и вредительства.

Лидия, наморщив лоб, слушала. Ее подавлял шагающий рядом, такой, как будто близкий, прежний и в то же время новый для нее человек. Неловко было расспрашивать подробнее, что означает то или иное слово, которым он пользуется, как обыденным. Невольно вспоминались первые недавние шаги его.

— Колька, — воскликнула она наконец, — ты прямо отпугиваешь от себя. Срочные восьмипроцентные облигации, флотационные установки… Ничего не понимаю. Смысл улавливаю, конечно, но этого ведь мало, правда?

— Вполне тебя понимаю, — рассмеялся Мигалов. — Однажды в казарме за обедом бухгалтер со счетоводом принялись судить Лена-Голдфилдс, а я сидел, хлопал ушами и краснел. Ничего, Лида, премудрость не велика. Если надо будет, зубы стиснешь и узнаешь.

Транспорт, переправившийся на левую сторону ключа, двигался к голове разреза Нижнего прииска. Уменьшенные расстоянием верблюды и кони напоминали детские аппликации, наклеенные на белый картон. Перспектива ступенчатых далей, уходящих к горизонту, брошенная в сопки узкая долина, окруженная закопченными домиками и лачугами, люди, солнце, отмякший снег, запах оттепели создавали праздник в душе. На миг в серых с золотой искоркой глазах Николая сверкнул шалый огонек младшего смотрителя из шахты № 4. Он схватил Лидию за плечи и затряс.

— Лида, идем глянем на первую драгу. Она маленькая в сравнении с теми, какие прибудут за ней следом, но сегодняшние люди, вроде нас грешных, может быть, счастливее далеких, очень великих. Идем!

Загрузка...