Тибурций был по-настоящему очень странный человек: в его странностях не было ничего нарочитого, и, приходя домой, он не сбрасывал их, как шляпу и перчатки; он был оригинальным в четырех стенах, без свидетелей, наедине с собой.
Но я прошу вас, не думайте, что Тибурций был просто смешон, что у него была какая‑нибудь невыносимая для всех, навязчивая мания: он не ел пауков, не играл ни на каких инструментах, никому не читал стихов; это был уравновешенный, спокойный юноша, он говорил мало, слушал еще меньше, взор его из‑под полуопущенных век, казалось, устремлен был всегда в глубь его души.
Он жил, примостившись в углу дивана, зарывшись в подушки, так же мало занятый текущими событиями, как тем, что происходит на луне. Немногие из имен существительных производили на него впечатление, и никто не был менее чувствителен к громким словам. Он нисколько не дорожил своими политическими правами и полагал, что в кабачке народ всегда свободен.
Его мысли о вещах отличались простотой; он любил безделье больше работы и предпочитал хорошее вино плохому и красивую женщину — безобразной; в естествознании он придерживался упрощенной классификации: съедобно и несъедобно. Он был до такой степени далек от человеческих забот и так рассудителен, что казался безумцем.
У него не было ни малейшей самовлюбленности, он не считал себя осью мироздания и прекрасно понимал, что земля может вертеться без его вмешательства; он ставил себя не выше акара[1] в сыре и угря в уксусе; лицом к лицу с вечностью и бесконечностью ему просто недоставало смелости быть тщеславным; так как он иногда заглядывал в микроскоп и телескоп, то не преувеличивал значения человека; он был ростом пять футов четыре дюйма, но думал, что жители Солнца могут быть ростом в восемьсот лье.
Таков был наш друг Тибурций.
Не следует, однако, на этом основании считать, что Тибурций был лишен страстей. Под пеплом его спокойствия тлело много горячих углей. Все же никто не мог назвать его постоянной любовницы, и он не очень‑то ухаживал за женщинами. Тибурций, как почти все молодые люди нашего времени, не будучи по-настоящему поэтом или художником, прочел много романов и посмотрел много картин. Ленивый от природы, он предпочитал довольствоваться чужим мнением: он любил любовью поэта, смотрел глазами художника, знал больше портретов, чем лиц; действительность его отталкивала, и, живя среди книг и картин, он больше не воспринимал подлинной природы.
Самые известные красавицы казались ему безобразными рядом с мадоннами Рафаэля и куртизанками Тициана. Женщины в шляпах, платьях и накидках, любовником которых он мог бы стать, были вульгарны по сравнению с Лаурой Петрарки, Беатриче Данте, Гайде Байрона, Камиллой Андре Шенье; однако он не требовал идеала с крыльями из белоснежных перьев и ореолом вокруг головы; но изучение античной скульптуры, итальянских школ, знакомство с шедеврами искусства, чтение поэтов сделали его очень чувствительным к форме, и для него стало невозможным любить самую прекрасную душу на свете, если она не обладала плечами Венеры Милосской. Вот почему Тибурций ни в кого не был влюблен.
Его тяготение к красоте выражалось в бесчисленных статуэтках, гипсовых слепках, рисунках и гравюрах, покрывавших стены и загромождавших его комнату, которую обыватель счел бы весьма сомнительным обиталищем, так как здесь не было другой мебели, кроме упомянутого выше дивана да пестрых подушек, разбросанных по ковру. Так как у него не было секретов, то он обходился без секретера и не сомневался в неудобстве удобных комодов.
Тибурций мало бывал в свете не из‑за дикости, а по небрежности; он очень хорошо принимал друзей, но никогда не делал ответных визитов.
Был ли Тибурций счастлив? Нет! Но он не был несчастен, Хотя имел одно неудовлетворенное желание — одеваться в красное. Поверхностные люди обвиняли его в бесчувственности, а содержанки считали бездушным, но на самом деле у него было золотое сердце, а его жадность до красоты плотской выдавала внимательному. взгляду, как горько был он разочарован в возможности обрести мир красоты духовной. Не найдя сладостного аромата, он искал изящный флакон; он не жаловался, не сочинял элегий, не носил траурных кружевных манжет, но было ясно, что в прошлом он страдал, был обманут, а любить бездумно не хотел. Так как гораздо труднее замаскировать тело, чем душу, он предпочитал физическое совершенство; но, увы! красивое тело встречается так же редко, как красивая душа. Кроме того, Тибурций, испорченный мечтаниями романистов, живя в пленительном идеальном обществе, созданном поэтами, пресыщенный шедеврами скульптуры и живописи, обладал презрительным и высокомерным вкусом, и то, что он принимал за любовь, было только восхищением артиста. Он обнаруживал, что линии тела его любовницы несовершенны, и даже не подозревал, что женщина для него — только натурщица.
Однажды, выкурив свой кальян, полюбовавшись триптихом «Леды» Корреджо в сетчатой рамке, повертев в руке последнюю статуэтку Прадье[2], взяв левую ногу правой рукой и правую левой, положив пятки на край камина и исчерпав тем самым все свои возможности развлечься, Тибурций вынужден был признаться самому себе, что он не знает, куда ему деваться, и что серая паутина скуки сползает со стен его комнаты, покрытой пылью дремоты.
Он спросил, сколько времени, ему ответили, что теперь без четверти час; это ему показалось окончательным и бесповоротным. Он оделся и принялся бродить по улицам; по дороге он понял, что у него в сердце пусто и ему необходимо «закрутить любовь», как говорят на парижском арго.
Приняв это похвальное решение, он задал себе такие вопросы: «Полюблю ли я смуглую испанку с густыми бровями и волосами как смоль? Или итальянку с классическими чертами лица, у которой из‑под янтарных век сверкает пламенный взгляд? Или хрупкую француженку с носиком Роксоланы[3] и кукольной ножкой? Или рыжую еврейку с кожей, голубеющей, как небо, и зелеными глазами? Или негритянку, черную как ночь и лоснящуюся как новая бронза? Будет ли моя любовь блондинкой или брюнеткой? Вот в чем огромное затруднение».
Погруженный в эти мысли, он шел опустив голову и вдруг натолкнулся на что‑то твердое: оно отскочило назад, испустив ужасное ругательство. Это «что‑то» был один из его друзей- художников: они оба входили в музей. Художник, большой поклонник Рубенса, останавливался преимущественно перед полотнами нидерландского Микеланджело, чрезвычайно заразительно и пламенно выражая свое восхищение. Тибурций, пресыщенный греческими линиями, римскими контурами, рыжеватыми тонами итальянских мастеров, наслаждался этими выпуклыми формами, атласной кожей, телами, цветущими как пышные букеты, всем этим сладострастным здоровьем, которое антверпенский художник красноватыми и голубыми жилками пролил под кожу изображенных им существ. С чувственным восторгом ласкал его взор прекрасные перламутровые плечи, бедра сирен в потоках золотых волос и морских жемчужин. Тибурций, в высокой степени обладавший способностью вживаться в самые разнообразные вещи, понимавший одинаково хорошо самые различные типы людей, был сейчас настоящим фламандцем, словно родился в польдерах и никогда не терял из виду порты Лилля и колокольни Антверпена.
«Итак, решено! — сказал он себе, выходя из галереи. — Я полюблю фламандку».
Так как Тибурций был самым последовательным человеком на свете, он отлично рассудил, что фламандки встречаются во Фландрии чаще, чем в других местах, и что «на охоту за белокурой» необходимо ехать в Бельгию. Этот новый Ясон, ищущий другое золотое руно[4], в тот же вечер занял место в брюссельском дилижансе, торопясь, словно банкрот, уставший от коммерческих дел с людьми, и чувствуя необходимость бежать из Франции, классической страны искусства, изящных манер и установлений для охраны торговли.
Через несколько часов Тибурций не без радости увидел на вывесках кабачков бельгийского льва в облике пуделя, одетого в бумазейные брюки, и неизбежную надпись «Verkoopt men dranken»[5]. На следующий вечер он гулял в Брюсселе на Магдаленаштрасс, поднимался на гору, поросшую огородной зеленью, любовался витражами святой Гудулы и вышкой ратуши и рассматривал не без волнения всех проходящих женщин.
Он встретил бесчисленное количество негритянок, мулаток, квартеронок, метисок, замбо, женщин желтых, бронзовых, зеленых, женщин цвета отворотов на сапогах, но ни одной блондинки; если бы было чуть-чуть жарче, он мог бы подумать, что находится в Севилье; все было налицо, даже черные мантильи.
Все же, возвращаясь к себе в гостиницу на Золотой улице, он заметил молодую девушку, темную шатенку, но она была некрасива; на следующий день он увидел еще у дворца Лаэкен англичанку с морковно — красными волосами в светло — зеленых ботинках; но она была худа, как лягушка, служившая барометром и просидевшая в банке шесть месяцев, и это не давало ей возможности достичь рубенсовского идеала.
Видя, что Брюссель был населен только андалузками со смуглой грудью, что легко объясняется долголетним испанским владычеством в Нидерландах, Тибурций решил ехать в Антверпен, предположив с некоторой долей вероятности, что близкие Рубенсу типы, которые он постоянно изображал на картинах, должны часто встречаться в его родном и нежно любимом городе.
Поэтому он отправился на вокзал железной дороги, ведущей из Брюсселя в Антверпен. Паровая лошадь уже съела свой овес — уголь, она фыркала от нетерпения и выдыхала со свистящим хрипом из пылающих ноздрей густые клубы белого дыма, смешанного с искрами. Тибурций вошел в свое купе, где неподвижно сидели, как каноники в капитуле, пять валлонцев, и состав двинулся.
Скорость сначала была умеренная: ехали не быстрее почтовой коляски по десяти франков за прогон, но вскоре лошадь разгорячилась и помчалась с невероятной, бешеной скоростью. Слева и справа придорожные тополя убегали, как разбитая армия, пейзаж становился смутным и затушевывался серой дымкой; сурепка и пестрые маки слегка расцвечивали золотыми и голубыми звездами черные полосы земли; время от времени хрупкий силуэт колокольни показывался на фоне клубящихся облаков и тотчас же исчезал, как корабельная мачта на бурном море; в глубине палисадников мелькали выкрашенные в светло — розовый или яблочно — зеленый цвет кабачки, увитые гирляндами дикого винограда или хмеля: то тут, то там водяные пятна, окруженные коричневым илом, рябили в глазах, как зеркальца ловушек для жаворонков. Между тем железное чудовище со все возрастающим шумом изрыгало кипящую воду; оно свистело, как астматик — кашалот, и горячий пот покрывал его бронзовые бока. Оно, казалось, жаловалось на безумную быстроту бега и просило пощады у своих черных возниц, которые пришпоривали его громадными лопатами торфа. Послышался шум сталкивающихся буферов и цепей: приехали!
Тибурций бесцельно бегал направо и налево, как заяц, которого только что выпустили из клетки: он пошел по первой попавшейся улице, потом по второй, по третьей, он смело углублялся в самое сердце старого города, ища прекрасную блондинку со страстной настойчивостью, достойной странствующего рыцаря былых времен.
Он видел много домов, окрашенных в мышино-серый, канареечно-желтый, светло-зеленый, светло-лиловый цвет, со ступенчатыми крышами, резными коньками, дверями с извилистым, выпуклым орнаментом, приземистыми колоннами, украшенными четырехугольными браслетами, как в Люксембурге, окнами в стиле Ренессанса со свинцовыми сетками, скульптурными масками, лепными балками и тысячью любопытных архитектурных деталей, которые во всех других случаях привели бы его в восторг; он едва бросил рассеянный взгляд на раскрашенных мадонн, на христов, держащих фонари у переулков, на деревянных или восковых святых с безделушками и мишурой, со всеми этими католическими эмблемами, которые кажутся Столь странными для обитателей наших вольтериански настроенных городов. Другая забота овладела им: его глаза искали сквозь асфальтовую окраску закопченных окон какой‑нибудь белый призрак женщины, милое и спокойное лицо брабансонки, румяное, как свежий персик, и улыбающееся в рамке золотых волос. Он видел только старых женщин, плетущих кружева, читающих молитвенники или следящих украдкой из своих уголков за редкими прохожими, отражающимися в стеклах их «шпионов» или в полированном свинцовом шарике, подвешенном к потолку.
Улицы были пустынней и молчаливей, чем в Венеции; ничто не нарушало тишины, кроме часов, на колокольнях различных церквей, звенящих на самые разнообразные тона в течение, по крайней мере, двадцати минут; мостовые, обрамленные бахромой травы, как у покинутых домов, показывали, как редки и немногочисленны здесь прохожие. Едва касаясь земли, как торопливые ласточки в полете, несколько женщин, закутанных в темный, ниспадающий складками шелк, чуть слышно скользили вдоль домов, иногда в сопровождении мальчика, несущего за ними собачку. Тибурций ускорял шаги, чтобы посмотреть на головки, спрятанные под тенью капюшонов, и видел худые и бледные лица со сжатыми губами, с темными кругами под глазами, скромно прячущимися подбородками и тонкими, настороженными носами, — настоящие лица римских ханжей и испанских дуэний. Его пламенный взор встречал мертвый взгляд, взгляд вареной рыбы.
Переходя из квартала в квартал, из улицы в улицу, Тибурций вышел через арку порта на набережную Шельды. Великолепное зрелище заставило его вскрикнуть от удивления: бесчисленное количество мачт, снастей, рей на реке казалось каким‑то безлиственным, оголенным лесом. Водорезы и антенны доверчиво опирались на перила набережной, как лошади, которые кладут морды на шеи своих соседок по упряжке; тут были голландские урки с красными парусами и выпуклым корпусом, вытянутые черные американские бриги с тонкими, точно шелковые нити, снастями; норвежские коффы цвета семги, источающие пронзительный аромат сосновых стружек, шаланды, сторожевые катера, бретонские солеварни, английские угольщики, корабли со всех концов света. Непередаваемый запах сушеной сельди, табаку, прогорклого сала, расплавленной смолы, к которому примешивался еще острый аромат с кораблей, пришедших из Батавии, груженных перцем, ванилью, имбирем, кошенилью, наплывал густыми клубами, как дым огромной курильницы, зажженной в честь коммерции.
Тибурций, надеясь найти в низших классах настоящий народный фламандский тип, входил в таверны и в кабачки; он пил там брюссельское пиво, ламбик, белое пиво Лувена, эль, портер, виски, стремясь одновременно познакомиться с северным Бахусом. Он курил также сигары разнообразных сортоз, ел семгу, sauer Kraut[6], желтую картошку, кровавый ростбиф и познал все удовольствия этого края.
Пока он обедал, немки с перекошенными лицами, смуглые, как цыганки, в коротких юбках и эльзасских чепчиках беспомощно пропищали у его стола жалостную Lied[7] под аккомпанемент скрипки и других жалких инструментов. Белокурая немка, точно в насмешку над Тибурцием, намазалась так, чтобы казаться покрытой темным загаром; он бросил им в сердцах горсточку сантимов и получил в знак благодарности другую Lied, еще более визгливую и дикую, чем первая.
Вечером он походил по танцевальным залам посмотреть, как пляшут матросы и их любовницы; у всех этих женщин были роскошные черные, словно лаком покрытые, волосы, блестящие, как вороново крыло; очень красивая креолка подсела к нему и, по обычаю страны, фамильярно пригубила из его стакана и попыталась завязать с ним беседу на очень хорошем испанском языке, так как родом была из Гаваны; у нее были такие бархатные глаза, такая горячая золотисто — белая кожа, такая маленькая ножка, такая тонкая талия, что Тибурций в отчаянье послал ее ко всем чертям, что очень поразило бедное создание, не привыкшее к подобному обращению.
Совершенно нечувствительный к смуглым прелестям танцовщиц, Тибурций удалился в свой отель «Брабантский герб». Очень недовольный, он разделся, завернулся, как мог, в камчатные скатерти, служащие во Фландрии простынями, и вскоре заснул сном праведника.
Ему снились самые белокурые сны на свете.
Нимфы и аллегорические фигуры из галереи Медичи, легкомысленно полуодетые, посетили его ночью; они нежно смотрели на него большими голубыми глазами и дружески улыбались яркими губами, похожими на красные цветы на молочной белизне их круглых, пухлых лиц. Одна из них, Нереида с картины «Путешествие королевы», дошла до того, что запустила в волосы спящего завороженного любовника свои красивые тонкие, слегка окрашенные кармином пальцы. Складки узорчатой парчи искусно скрывали уродство чешуйчатых ног, заканчивающихся раздвоенным хвостом; ее белокурые волосы были украшены водорослями и кораллами, как и подобает дочери моря: она была обольстительна. Группы детей с пухлыми и красными, как розы, щеками плавали в сияющем воздухе, поддерживая гирлянды ослепительно сверкающих цветов, и лили с неба дождь ароматов. По знаку Нереиды нимфы разместились в два ряда, связали концы своих длинных рыжих волос, создав нечто вроде золотой сетки для счастливого Тибурция и его возлюбленной с рыбьими плавниками; они улеглись в нее, и нимфы убаюкивали их, слегка покачивая головой в такт бесконечно нежной мелодии.
Внезапно раздался резкий шум, золотые нити порвались, и Тибурций покатился на землю. Он открыл глаза и увидел только устрашающую бронзовую физиономию, уставившую на него большие эмалевые глаза: казалось, это были одни белки.
— Mein Herr[8], вот ваш завтрак, — сказала старая негритянка — готтентотка, служанка отеля, ставя на столик поднос с посудой и серебром.
— Ну и дела! Мне надо было поехать в Африку, чтобы найти блондинок! — пробормотал Тибурций, с отчаянием принимаясь за бифштекс.