Да, Тибурций, как бы ты ни был удивлен, знай, что Гретхен намного выше тебя. Она не читала поэтов и не знает даже имени Гомера или Вергилия; жалобы Вечного Жида, Генриетты и Дамона, гравированные на дереве и грубо раскрашенные, составляют для нее всю литературу, если к этому прибавить латинский требник, который она добросовестно перелистывает каждое воскресенье; Виргиния[35] в своем раю магнолий и мирт знала не больше ее.
Правда, ты отлично знаешь литературу. Ты постиг до самых глубин эстетику, мистику, пластику, архитектонику и поэтику; Марфурий и Панкрат[36] не обладали более подробным списком искусств и дисциплин, кончающихся на «ика». От Орфея и Ликофрона до последнего томика Ламартина впитал ты в себя все выкованные метры, все шеренги рифм, все отлитые в ту или иную форму строфы; от тебя не ускользнул ни один роман. Ты обозрел от края до края огромный мир фантазии; ты знаешь всех художников от Андре Рако де Канди и Бидзамано до господ Энгра[37] и Делакруа[38]; ты изучал красоту у самых чистых источников; барельефы Эгины[39], фризы Парфенона, этрусские вазы, священные скульптуры Египта, греческое и римское искусство, готику и ренессанс — ты все проанализировал, все ощупал, ты стал чем‑то вроде маклера красоты, у которого художники спрашивают совета, когда выбирают натурщицу, как советуются с конюхом, покупая лошадь. Конечно, никто лучше тебя не разбирается в физических качествах женщины, на этот счет ты можешь сравниться с афинскими скульпторами; но поэзия так поглотила тебя, что ты отрекся от природы, мира и жизни. Твои любовницы были для тебя только более или менее удавшимися картинами: красивых твоя любовь расценивала, как произведения Тициана, хорошеньких — как модели Буше[40] или Ванлоо[41], но тебя никогда не тревожил вопрос, трепетало ли и жило ли что‑нибудь под этими внешними формами. Хотя у тебя доброе сердце, скорбь и радость кажутся тебе двумя гримасами, нарушающими спокойствие линий. Женщина для тебя только теплая статуя.
Ах, бедный мальчик, брось в огонь свои книги, разорви гравюры, разбей гипсовые слепки, забудь Рафаэля, забудь Гомера, забудь Фидия, раз у тебя не хватает мужества взяться за кисть, перо или резец; к чему тебе это бесплодное восхищение? Чем кончатся твои безумные порывы? Не требуй от жизни больше, чем она может тебе дать. Только великие гении имеют право быть недовольными мирозданием. Они могут смотреть прямо в глаза сфинксу, потому что способны разгадать его загадки. Но ты не великий гений; будь прост сердцем, люби тех, кто любит тебя, и, как говорил Жан — Поль, не проси ни лунного света, ни гондолы на Лаго Маджоре, ни свидания на Изола Белла.
Сделайся адвокатом — филантропом или швейцаром, направь свое честолюбие на то, чтобы стать избирателем или капралом в своей роте; приобрети то, что в обществе называется положением, сделайся добрым буржуа. При этом слове, конечно, твои длинные волосы станут дыбом от ужаса, потому что ты так же презираешь буржуа, как немецкий бурш — филистера, военный — штатского и брамин — парию. Ты подавляешь беспредельным презрением всякого честного торговца, предпочитающего куплет водевиля терцине Данте и одетых в муслин красавиц модного портретиста оборванцу Микеланджело. Для тебя подобный человек ниже любого дикаря, а между тем есть и такие мещане, чья душа полна поэтического трепета, которые способны на сильную любовь и самопожертвование и испытывают чувства, недоступные тебе, ибо у тебя мозг поглотил сердце.
Посмотри на Гретхен, которая всю свою жизнь только поливала гвоздики и сплетала нити; в ней в тысячу раз больше поэзии, чем в тебе, господин артист, как теперь говорят: она верит, она надеется, она улыбается и плачет; одно твое слово вызывает солнце и дождь на ее очаровательном личике; вот она сидит в большом вышитом кресле у окна, в рассеянном свете дня, и делает свое обычное дело. Но как работает ее юная головка! Как горит ее воображение! Сколько воздушных замков она строит и разрушает! Вот она краснеет и бледнеет, ей жарко, ей холодно, как влюбленной из античной оды; кружево выпадает из ее рук, она слышит на плитах тротуара звук шагов, который распознала бы среди тысячи других с той остротой и проницательностью, которую страсть придает органам чувств; хотя ты и приходишь в назначенный час, тебя уже давно ждут. Весь день ты был единственным ее занятием; она спрашивала себя: где он теперь? что он делает? думает ли обо мне в то время, как я думаю о нем? может быть, он болен, — вчера он мне казался бледнее обычного; когда он уходил, у него был грустный и озабоченный вид; не случилось ли с ним чего‑нибудь? не получил ли он из Парижа неприятных новостей?.. И еще, и еще вопросы, все те, которые задает себе влюбленная женщина, охваченная благородной тревогой.
Для этой бедной девушки с таким щедрым сердцем переместился теперь весь центр существования: она дышит, она живет только тобой. Так изумительна тайна любовного перевоплощения, что ее душа живет в твоем теле, ее дух спускается к тебе и осеняет тебя; она бросилась бы наперерез шпаге, угрожающей твоей груди, — ведь каждый предназначенный тебе удар может убить ее. И, однако, ты взял ее лишь как игрушку, для тебя она кукла, которую можно одевать так или иначе по прихоти воображения. Чем ты заслужил такую любовь — бросил несколько взглядов, подарил несколько букетов и проникновенным тоном произнес несколько шаблонных фраз из романа. Быть может, более горячо любящий не достиг бы цели; ибо — увы! — чтобы внушить любовь, нужно самому ее не чувствовать. Ты хладнокровно смутил навеки безмятежность ее скромного существования. Поистине, маэстро Тибурций, обожатель белокурых красавиц и презирающий мещанство, ты совершил злое дело; очень жаль, что нам приходится тебе это говорить.
Гретхен не была счастлива: она чувствовала между собой и своим любовником невидимую соперницу, ее охватила ревность; она стала следить за Тибурцием и убедилась, что он ходит только в свою гостиницу «Брабантский герб» и в собор на площади Мейр. Она успокоилась.
— Почему, — сказала она ему однажды, — вы всегда смотрите на святую Магдалину, поддерживающую тело спасителя на картине «Снятие с креста»?
— Она похожа на тебя, — ответил Тибурций.
Гретхен покраснела от удовольствия и побежала к зеркалу, чтобы проверить справедливость этого сравнения; она убедилась, что у нее влажные блестящие глаза, белокурые волосы, выпуклый лоб, весь абрис лица, как у святой.
— Так вот почему вы зовете меня Магдалиной, а не Гретхен и не Маргаритой, моим настоящим именем?
— Ну да, — смущенно ответил Тибурций.
— Я никогда не Считала себя такой красивой, — сказала Гретхен, — но я ужасно рада — вы будете больше любить меня.
Спокойствие воцарилось на некоторое время в душе молодой девушки, и мы должны признать, что Тибурций делал мужественные усилия, стремясь победить свою безумную страсть. Боязнь превратиться в маньяка охватила его; и, чтобы покончить с этим наваждением, он решил вернуться в Париж.
Прежде чем уехать, он напоследок пошел в собор и заставил своего друга сторожа открыть ставни «Снятия с креста».
Магдалина показалась ему более печальной и заплаканной, чем обычно; крупные слезы текли по ее побледневшим щекам; рот искривился горькой судорогой, синеватые тени окружали нежные, печальные глаза, солнечный луч сошел с ее волос, и во всем, во всей ее позе чувствовалось отчаяние и удрученность; можно было подумать, что она не верит больше в воскресенье своего возлюбленного. Действительно, на Христа падали в этот день такие мертвенные, зеленоватые тени, что невозможно было поверить, будто жизнь когда‑нибудь может вернуться в это разлагающееся тело. Все другие персонажи картины разделяли эту боязнь; у них был тусклый взгляд, мрачное выражение лиц, и их нимбы бросали какие‑то свинцовые отсветы: бледность смерти легла на это полотно, раньше казавшееся таким горячим и живым.
Тибурций был тронут выражением бескрайней печали, разлитой по лицу Магдалины, и его решение уехать поколебалось. Он предпочел приписать все это некоему сверхъестественному влиянию, чем игре света. Погода была хмурая, дождь чертил небо тоненькими струйками, и свет дня, с трудом пробиваясь сквозь воду и туман, просачивался через стекла, залитые дождем и иссеченные крыльями шквала. Но это объяснение было слишком простым, чтобы Тибурций согласился его принять.
— Ах! — сказал он, шепча строку одного из наших новых
— Ах, оживи, и будешь мной любима!
Почему ты только неощутимая тень, навсегда прикрепленная к ткани этого полотна, навсегда плененная тонким слоем лака? Почему ты только призрак жизни и не можешь жить? Какой смысл в том, что ты прекрасна, благородна, возвышенна, что в глазах твоих — пламя земной и небесной любви, а на челе — сияющий ореол раскаяния, раз ты всего — навсего несколько мазков масляной краски, расположенных определенным образом? О прекрасная возлюбленная, обрати ко мне свой бархатный и одновременно сверкающий взгляд; грешница, сжалься над безумной страстью, ты, которой любовь открыла двери неба; выйди из рамы, выпрямись в своей длинной юбке зеленого атласа — ты уже очень давно стоишь на коленях перед священной Голгофой, — святые жены сохранят тело и без тебя, и их будет достаточно на погребальном бдении.
Приди, приди, Магдалина! Еще не все ароматы пролила ты из кувшинов к ногам небесного владыки — в глубине ониксовой чаши должно было остаться достаточно нарда и корицы, чтобы вернуть блеск твоим волосам, запачканным золой покаяния. У тебя будут, как прежде, жемчужные ожерелья, пажи-негры и покрывала из сидонского пурпура. Приди, Магдалина! Хотя ты умерла два тысячелетия назад, у меня достанет молодости и пыла, чтобы оживить твой прах. Ах! Призрак красоты, одну минуту держать тебя в объятиях, а затем — умереть!
Заглушенный вздох, слабый и нежный, как стон раненной насмерть голубки, прозвучал в воздухе. Тибурций подумал, что Магдалина ответила ему.
Но это была Гретхен: она спряталась за колонной, все видела, все слышала, все поняла. Что‑то разбилось в ее сердце — она не была любима.
Вечером Тибурций пришел к ней, бледный и изнеможенный. Лицо Гретхен покрывала восковая бледность. Пережитое утром стерло краски с ее лица, как пыльцу с крыльев бабочки.
— Завтра я уезжаю в Париж; хочешь поехать со мной?
— И в Париж и куда угодно; куда вы хотите, — ответила Гретхен. В ней, казалось, угасла воля. — Разве я не буду несчастной повсюду?
Тибурций бросил ей светлый и глубокий взгляд.
— Приходите завтра утром, я буду готова; я отдала вам сердце и жизнь. Располагайте вашей служанкой.
Она пошла с Тибурцием в «Брабантский герб», чтобы помочь ему приготовиться к отъезду; уложила его книги, белье и гравюры, потом вернулась в свою маленькую комнату на улице Кипдорп. Она не разделась, а как была, так и бросилась на кровать.
Неодолимая грусть овладела ее душой; все кругом казалось тоже охваченным печалью; букеты увяли в вазочках синего стекла, лампа трепетала, бросая бледные, прерывистые лучи; Христос слоновой кости склонял свою скорбную голову на грудь, и освященный самшит казался кипарисной веткой, смоченной святой водой.
Маленькая Мадонна ее комнатки как‑то странно смотрела своими эмалевыми глазами, а ветер так нажимал коленом на стекла окон, что свинцовый переплет стонал и трещал.
Самые тяжеловесные предметы, самые незначительные вещички, казалось, выражали сочувствие и понимание; они горестно потрескивали, издавая душераздирающие звуки. Кресло протягивало свои опустевшие объятия; плющ с трельяжа безо всякого Стеснения просунул зеленую ручку через разбитое стекло; котелок жаловался и плакал среди золы очага; занавеси постели свисали еще более вяло и уныло, чем обычно; вся комната, казалось, понимала, что она теряет свою юную хозяйку.
Гретхен позвала заплаканную старую служанку, передала ей ключи и доверенность на получение своей маленькой ренты, потом открыла дверцу клетки и вернула свободу двум маленьким горлицам цвета кофе с молоком.
На следующий день она вместе с Тибурцием уехала в Париж.