Король Франции Людовик XI[1] стоял у алтарной ограды Орлеанской часовни, держа на руках новорожденного кузена. Его крестник пронзительно орал, а сам король больше всего на свете желал бы сейчас швырнуть этого маленького негодяя в серебряную купель с освященной водой. Швырнуть и, как можно дольше, не вынимать, потому что это бастард[2] — и тут нет сомнений, хотя доказать ничего не докажешь.
Недобрый взгляд короля, как нож в масло, вошел в фигуры священников, бормочущих молитвы в своих ярких красочных облачениях, пронзил их насквозь и уперся в нечто. Это нечто, по-видимому, должно было считаться отцом крохотного существа, что вопило тут и сучило ножками. Король разглядывал престарелого герцога Орлеанского. Тот, наблюдая за обрядом крещения, весь так и светился от счастья.
«Идиот, — подумал король, — ведет себя будто и вправду верит, что это его сын по крови, плоть от его плоти».
Косые лучи летнего солнца пробились сквозь витражное стекло и цветными бликами мягко окрасили в розовые и желтые тона худое утонченное лицо Карла, вспыхнули в его голубых глазах торжествующим ликованием.
«Старому дураку далеко за семьдесят, — с горечью продолжал свои размышления король, — и за все годы супружества он смог произвести на свет только одну маленькую дочь с такой же, как и у него самого, изящной комплекцией. Так какое же, скажите на милость, он имеет право дурачить нас, выдавая этот кусочек крепкой мужской плоти за собственное произведение?
Дитя получит его имя — это верно, и унаследует все обширные земли герцогства Орлеанского, а ведь они должны были отойти к королю, если бы герцог Карл умер, не имея наследника». Сознавать это само по себе было уже противно, но претензии герцога на отцовство переполняли чашу королевского терпения, заставляя его кипеть внутренним гневом, который он едва сдерживал. Желудок Людовика XI, изнуренный постоянной злобой и нервными стрессами, болезненно содрогался от спазмов, когда король представлял себе, что же произошло на самом деле.
Любому из присутствующих было ясно, как Божий день, что молодая герцогиня, — с согласия мужа или без такового, — имела связь с молодым сильным мужчиной, а результат этой связи — вот он, в королевских руках.
С кислой улыбкой на худом лице, мрачный как туча, король уложил дитя на атласную подушечку и огляделся вокруг. Церковь переполняли коленопреклоненные бароны, съехавшиеся в Блуа из всех провинций герцогства Орлеанского, чтобы присутствовать на крестинах Людовика, наследника герцогства и, возможно, наследника французского престола. Крестным отцом младенца был сам король Людовик.
Это было живописное зрелище. Перед королем простирался луг, покрытый изумительными цветами. Зеленые и голубые камзолы мужчин (парча, отделанная горностаем) были туго стянуты в талии широкими поясами (здесь преобладали тона зеленый и коричневый). Пышные шляпы без полей, напоминающие тюрбаны, из алого с золотом шелка необыкновенно контрастировали с высокими из черного бархата конусообразными энненами[3] женщин. Титулы собравшихся были под стать их одеяниям — герцоги и герцогини со всей округи оказали честь Орлеанскому дому и младенцу, который в один прекрасный день мог стать королем всей Франции.
Но красочная панорама не развеселила угрюмого короля. Ни один мускул на его лице не дрогнул, когда он наконец остановил свой взгляд на милой склоненной головке матери ребенка. Губы ее шевелились в молитве. Мария Орлеанская, молодая и свежая, выглядевшая именно так, как однажды ее описал супруг, то есть «настоящий солнечный зайчик в тенистом саду», прилежно молилась. Вне всякого сомнения она благодарила Господа за то, что Он наконец даровал ей сына. Ее светлые длинные волосы были убраны под высокую коническую шляпу, отчего обнажилось маленькое розовое ушко и вдобавок были хорошо видны не менее розовые щечки. Платье — из лазорево-голубого бархата. Обильно расшитое внизу золотыми нитями, оно обтягивало ее с разумной скромностью. Все это как нельзя лучше подчеркивало темно-голубые глаза герцогини и коралловый изгиб ее губ, не тронутых помадой. Она вдруг испугалась за свой точеный носик. Ей показалось, что он слегка покраснел от всех этих переживаний. Под прикрытием широкой кардинальской мантии она наклонилась еще ниже и бросила быстрый взгляд на блестящий серебряный диск, что висел у нее на поясе, украшенном драгоценными камнями. Тогда вошло в моду использовать такие маленькие серебряные диски как зеркальца. Да, ее нос немного блестел, и ей немедленно захотелось помазать его тем снадобьем, что камеристка купила недавно у странствующего парфюмера-итальянца.
Тем временем месса закончилась. Быстро опустила она зеркальце, укоряя себя за суету в такой момент — ведь только что окрестили ее сына. Ее с Карлом сына! Радостно взглянула она на мужа, который стоял рядом у алтаря.
«Зачем она на него смотрит? — грустно удивился король. — Почему бы не оглянуться вокруг и не поискать глазами мужчину, того, кто на самом деле сделал ей этого отпрыска?» Согласно общему мнению папашей являлся Ален де Морнак, мажордом двора герцога Орлеанского.
Когда сия потрясающая новость две недели назад достигла королевского двора в Туре, придворные со смехом повторяли друг другу, что матушка-природа поощрила естественный союз, ибо формальный никуда не годился.
— Слышали, — хихикала одна дама, — у герцога Орлеанского родился сын?
— Вы имеете в виду, что герцогиня родила сына? — следовал быстрый ответ.
— Как это чудесно, — ликовала притворно первая дама, стараясь быть серьезной, но едва сдерживая смех, — что Бог наконец внял ее молитвам!
— Вы знаете, я слышала, Бог этот весьма хорош собой, — продолжалось злословие. — Темноволосый неотразимый гасконец, у него необычайный дар быстро откликаться на женские молитвы.
— Что вы говорите! — удивленно выкатывала глаза первая дама. — Тогда, может быть, и нам следует усерднее молиться. Во всяком случае, я очень бы хотела пообщаться с таким Богом.
В другое время король, наверное, тоже от души посмеялся бы, но не сейчас. Рождение этого ребенка так много отняло у него, что тут было не до забав. Больше всего короля мучило сознание того, что все возможно было предотвратить. Достаточно было удерживать своего престарелого кузена, Карла Орлеанского, при королевском дворе, не отпуская ни на шаг. То есть устроить так, чтобы муж и жена все время жили порознь. Герцогиня, возможно, все равно родила бы сына, но тогда ничего не стоило доказать, что это бастард, и лишить его всех прав наследования.
«Следовало догадаться, — с горечью думал король, — что нечто подобное обязательно произойдет. Будь он на их месте, несомненно поступил бы точно так же. И никакая мораль здесь ни при чем.
Больно, очень больно сознавать, что мерзкий ублюдок будет владеть землями, которые по праву должны принадлежать королю».
Людовик заметил, большинство женщин в церкви начали вытягивать свои слабые шейки, чтобы разглядеть де Морнака, «Благодетеля», как его все в Орлеане называли. Проклиная себя в душе за то, что он вообще находится здесь, король слегка повернул собственную шею, желая взглянуть на предполагаемого отца своего августейшего кузена.
«Да, — чертыхнулся в душе король, — выглядит он, как настоящий благодетель. Его благодеяний, пожалуй, хватит на целый полк бастардов, а то и больше».
Темноволосый крепкий гасконец — настоящий жеребец — возвышался, точно утес. Его лицо оставалось невозмутимым, как будто всех этих женщин вокруг, что хихикали и сверлили его глазами, не было и в помине.
— Проклятье Божье! — вдруг негромко воскликнул король Людовик, чем изрядно напугал стоявшего рядом священника.
Поспешно приподнял он подушечку с младенцем, но было уже поздно. Теплая струйка просочилась сквозь подушечку и окрасила полы королевского плаща. Нового и весьма дорогого. Длинное нарядное это одеяние король Людовик любил особенно. Оно укутывало его в тяжелый бархат от шеи до лодыжек, скрывало худые коленки, которые постоянно зябли, несмотря на шерстяные чулки, а вечно холодные руки надежно прятались в широкие, с рубчатыми краями и пурпурным подбоем, рукава. Словом, самое подходящее одеяние для человека с неважным кровообращением.
И вот теперь, вдобавок ко всем неприятностям, что доставил этот противный младенец, он еще испортил и лучшую вещь в королевском гардеробе!
Сразу же по окончании церемонии, будучи в гневе, король направился в опочивальню Марии, где той предстояло вновь улечься в постель.
— Мадам, — желчно начал король, — ваш маленький отпрыск промочил всего меня насквозь и испортил мой лучший плащ. Прошу сказать, что все это означает, предзнаменованием чего, по вашему мнению, является?
Надо заметить, король Людовик XI редко выходил из состояния постоянной подозрительности. Помимо этого, он был еще и очень суеверен, в каждом событии, даже самом незначительном, всегда искал какие-то знамения и таинственные знаки свыше. Рассказывают, что однажды он приказал казнить чем-то не угодившего ему астролога. Когда того вели на смерть мимо короля, тот объявил:
— Сир, моя кончина наступит за три дня до вашей!
В испуге король отменил свой приговор и долгие годы опекал астролога, как лучшего друга.
Вот и сейчас вопрос прозвучал столь неожиданно и неуместно, что Марию вдруг разобрал смех, и ничего она не могла с собой поделать, несмотря на явное неудовольствие монарха. Она была счастлива, и ее радовало все, совершенно все. Мария откинулась на атласную подушку и смеялась так, что заболели ребра.
Более опытный и хладнокровный Карл тоже был на седьмом небе от счастья, однако предпочел объясниться, слукавив:
— Я полагаю, это означает следующее: поскольку вы были столь добры, дав младенцу свое имя, он, в свою очередь, тоже пожелал вам дать что-нибудь.
— Ах, вот что это означает, — холодно заметил король. — В таком случае поблагодарите его от моего имени и передайте, что впредь я предпочел бы обойтись без подобных интимных подарков.
— Сейчас ему просто больше нечего вам предложить, — сказал Карл, а Мария вновь разразилась хохотом.
— У него есть Орлеан, и этого уже достаточно! — в свои слова королю удалось вложить как можно больше сарказма. — Кстати, я еще не поздравил вас, мадам. Не каждая женщина способна столь неожиданно подарить супругу наследника. А главное, — столь своевременно.
Карл слегка приуныл, а у Марии немедленно пропало желание смеяться. Видимо, до них тоже дошли слухи.
Она поблагодарила короля за поздравление, сделав вид, что не заметила никаких намеков.
— Благодарю вас, — ответила она. — Этого события мы ждали долгие годы. Я тоже еще не успела поблагодарить вас за то, что вы милостиво согласились быть крестным отцом нашего маленького Людовика. Это также было для нас неожиданно.
— Все это не стоит мне ровно ничего. Тем более что малыш мой кузен, — в устах короля эта фраза прозвучала довольно грубо. — Я счастлив быть занесенным в список его отцов.
Произнося эти слова, он наблюдал за выражением лица Марии. Увидев, как зарделись ее щеки, он почувствовал себя чуточку лучше. Ему тут же захотелось выложить им про свои намерения относительно ребенка, они пришли в голову, когда он держал его на своих руках и клялся перед алтарем быть младенцу вторым отцом.
Разумеется, в первую очередь крестный отец надеялся на смерть ребенка. На это всегда нужно надеяться, но, поскольку младенец является предполагаемым наследником престола Франции, предпринимать что-либо в этом направлении сейчас никак нельзя. Да, да. Если король умрет, не оставив сына (а его у него пока нет и, видимо, не предвидится), то этот ребенок Марии и один Бог знает чей станет королем Франции. Ежели ребенок умрет, а в обстоятельствах его смерти будет что-то необычное, найдутся многие, кто заподозрит короля. Буря, которая может подняться после этого, способна смести Людовика с трона. Значит, остается надеяться только на то, что ребенок родился слабым и болезненным, и в конце концов какой-нибудь фатальный недуг скосит его, словно сорную траву.
С улыбкой посмотрел король на герцога и герцогиню Орлеанских, стараясь придать своему облику злого коршуна как можно более благочестивый и доброжелательный вид.
— В судьбе маленького Людовика я намереваюсь принять самое горячее участие. Ваш сын — мой кузен и крестник. Я дал ему свое имя и собираюсь дать много больше. Я отдам ему свою дочь!
Он увидел, как супруги обменялись ликующими взглядами, и это ему не понравилось. Людовику захотелось сделать им больно. Не зная пока, как это сделать, он продолжил:
— Думаю, через несколько лет мы объявим об официальной помолвке. Я желаю, чтобы он как можно чаще бывал в моем доме, в Туре, чтобы он привык к моей семье. К тому же я хотел бы лично следить за его образованием.
Затем с непроницаемым видом он принял их горячую благодарность и быстро покинул опочивальню. Находиться там дольше Людовик не имел никакой возможности. Глядя на счастливые лица родителей, ему хотелось немедленно задушить их обоих.
Сразу же после его ухода Мария забралась в свою обширную постель под балдахином и принялась успокаивать дитя, которое все это время не переставало плакать. Ребенок протестовал против мира, в котором невинных младенцев забирают из теплой колыбельки и, прижав к жесткой мужской груди, несут к купели, где окунают в холодную воду.
— Ш-ш-ш, ш-ш-ш, — нежно шептала Мария.
Никогда еще она не была столь счастлива. Подлинное блаженство вот так переводить взгляд с ревущего младенца на супруга и обратно. Супруг в это время глядел в окно, обозревая свои родовые владения. Теперь они перейдут к сыну. А он-то боялся, что у него никогда уже не будет сына.
Карл стоял у окна, погруженный в воспоминания. После печально знаменитой битвы при Азенкуре[4] он попал в плен к англичанам и провел там долгие двадцать пять лет. Боже, как жаждал он все эти годы хоть краешком глаза взглянуть на родные земли.
Двадцати лет от роду он встал во главе объединенной французской армии и повел ее к катастрофе. Мальчишка, чьи познания о войне ограничивались стихами, которые сам же и сочинял. Однако в армейских рядах царил дух самоуверенного оптимизма, несмотря на молодость и полное отсутствие опыта у полководца.
Воинам было достаточно того, что их ведет Карл, герцог Орлеанский, второе по значению лицо в государстве после короля и дофина. В сияющих доспехах, верхом на своем чудесном коне Карл с гордостью объезжал свое войско. О, как он ненавидел потом эту свою гордость и самодовольство! Но это уже после краха. А в ту ночь, ночь перед решающей битвой, его переполняло чувство уверенности. Он был уверен в том, что завтра, двадцать пятого октября 1415 года, как только наступит серый рассвет, здесь, на поле у Азенкура, он наголову разгромит войско короля Англии Генриха V, а вместе с тем раз и навсегда отпадут его смехотворные претензии на французский трон.
С ним бок о бок сражались все знатные бароны Франции, за исключением герцога Бургундского, который метался между французским королем и английским и в конце концов принял мудрое решение пересидеть дома и подождать, чем закончится битва.
Сражаться в первых рядах войска, где смерть настигает раньше, было привилегией самых именитых. Карл Орлеанский на своем неутомимом коне стоял во главе баронов. Справа находился Людовик де Бурбон, слева — коннетабль[5] Франции д’Альбер, а сразу следом шли Аленсон, Невер, Даммартин, Савэ, Вендом и Брабан. И это только те немногие, кто его окружал в сей роковой день. Они балагурили и весело шутили по поводу несметного количества пленных, которых возьмут завтра утром, и о том, каким унижениям подвергнут Генриха Английского.
Де Бурбон с притворной строгостью ворчал:
— Да это же преступление! Преступно говорить так о славном короле Хэле[6]. Он всего-то пришел сюда, чтобы заявить свои законные права на трон. Вместо того чтобы раскрыть ему объятия, вы берете в руки оружие.
Последние слова потонули в хохоте. Савэ широко улыбнулся:
— Завтра он увидит, как мы его встретим!
Карл Орлеанский криво усмехнулся:
— Англичане — весьма талантливая нация. Надо уметь так глупо и упорно претендовать на Францию[7], пытаясь урвать для себя лакомый кусок, и при этом на столь серьезном уровне. Это, знаете ли, потрясающая черта — шутить, и чтоб было совсем не смешно.
— Скоро они загрустят от своих шуток, — резко бросил д’Альбер.
Всегдашняя способность Карла отрешаться от общепринятых представлений позволяла ему смотреть на вещи прямо, без предубеждения.
— Конечно, все верно. Но англичане привыкли делать любое дело хорошо и основательно. Претендуя на что-то, они никогда не допустят, чтобы даже самый маленький лучик иронии проник сквозь толщу фальшивой искренности, которую они обычно напускают на себя. И тем не менее я восхищаюсь их хладнокровием и…
Что же восхищает Карла в англичанах, поведать ему так и не дали. Друзья попросту отказались слушать. Со всех сторон посыпались шутки, голос Карла был заглушен смехом. Мнение было единодушным — если француз вдруг начал восхищаться англичанином, значит, это мертвый англичанин.
Как не терпелось им тогда броситься в атаку, хотя до рассвета оставалось еще около трех часов. О сне никто и не помышлял. Хотя бы просто прилечь на охапку скошенной травы, этого не было и в мыслях, ведь все они были слишком возбуждены, им хотелось петь или в крайнем случае просто покричать. Возможно, на исходе была их последняя ночь на бренной земле, и им не хотелось проводить ее во сне. К тому же не хотелось вылезать, а потом вновь облачаться в тяжелые доспехи.
Сверху начало понемногу моросить. Огромные сучья в кострах зашипели, вверх взметнулись черные столбы дыма. Сердито отплевываясь от дождя, взлетали высокие языки пламени, отражаясь в золотых и серебряных доспехах, высвечивая в ночи то там, то здесь яркие плащи и не менее яркие знамена. Священной французской орифламмы[8] среди них не было, она появится утром непосредственно перед атакой. Неустойчивое пламя быстро гасло, и тогда все погружалось во мрак: плащи, доспехи, которые в темноте приобретали темный, даже зловещий вид. Только глаза и лица французских солдат продолжали светиться своим особым внутренним светом, светом надежды и нетерпения. Солдаты уже видели изрядно потрепанную армию короля Генриха, оттесненную на север, к Кале, сейчас они стояли на ее пути к проливу, не давая возможности отплыть неприятелю в Дувр. Таким образом, французская армия находилась в своеобразных тисках между англичанами и Англией, и Генриху, захоти он добраться до дома, нужно было прокладывать себе дорогу через их укрепления.
Будь Карл Орлеанский и остальные его сподвижники чуть более опытными и осторожными, они бы продолжали оставаться на тех же позициях. И тогда малочисленная английская армия, отрезанная от источников снабжения и не имеющая возможности отступать, согласилась бы на самые унизительные условия мира. Генрих уже посылал парламентеров с предложением перемирия. Он обязывался, если ему и его армии позволят вернуться в Англию, возместить ущерб, который нанес французам в Нормандии. Но его посланцев просто выбросили из штабного шатра французской армии под улюлюканье и смех. Такой бесплодный мир Франции был не нужен. Полный отказ короля Хэла от своих идиотских притязаний на корону Франции — вот чего они хотели и не сомневались, что получат желаемое в пятницу после полудня 25 октября 1415 года. В рыцарских наставлениях и балладах о битвах ничего не говорилось об осмотрительности и осторожности. Французские бароны всегда преклонялись перед безрассудной отвагой в бою, а добиваться победы ценой каких-то осторожных маневров, об этом Карлу Орлеанскому и д’Альберу даже в голову не приходило.
Карл вглядывался вперед, перед ним простиралось поле, где в темноте притаились враги, он еще раз повторил про себя план утреннего сражения. И увидел себя во главе авангарда кавалерии. Они обойдут с флангов передовые ряды английской пехоты — кавалерии у тех вовсе не осталось. Всадники пройдут сквозь массу пеших воинов с легкостью, с какой меч рассекает оплавленную свечу, а затем атакуют их с тыла. И, прежде чем те сообразят в чем дело, прежде чем поймут, что, собственно, произошло, они будут полностью окружены. А когда восемь тысяч воинов — а именно столько насчитывает сейчас английская армия — окажутся в кольце сорока тысяч французов, победить их будет несложно.
Со стороны англичан не было слышно ни смеха, ни ликующих возгласов. Это было усталое войско, истосковавшееся по дому. Но войском этим руководил Генрих, руководил умно и умело. В походе с ним произошла метаморфоза — из распутного, легкомысленного принца он быстро и незаметно превратился в хладнокровного, строгого короля. Свою миссию, ниспосланную, как он считал, свыше, Генрих видел в том, чтобы покарать французов за их злодеяния. Он тоже всматривался вперед, туда, где находились враги, и видел яркие отблески костров в лагере французов, слышал их громкие крики, смех и пение. Генрих понимал, насколько французы уверены в победе. Он хорошо понимал также, сколько их противостоит ему. Но ему на руку были глупое безрассудство и юношеский задор предводителей французов. Те упорно лезли в драку, а надо бы методично осаждать англичан, и вскоре Генрих сам бы запросил пощады. Но они жаждут битвы, битвы в открытом поле. Хорошо, пусть грянет битва. У Генриха был свой план сражения, и план этот не имел ничего общего ни с рыцарством, ни с поэзией.
Забрезжил рассвет. Хмурый, серый, бессолнечный. Все небо затянули низкие тучи. Поля Азенкура поливал мелкий холодный назойливый дождь.
Посмотрели французские воины на хлябь, разверзшуюся перед ними, и неясная пока еще тревога в первый раз закралась в их сердца. Их предводители собрались вместе и о чем-то оживленно толковали. Невидимый и неслышимый призрак битвы при Креси[9] заметался по стану французов.
— Так уже было однажды. Вспомните, что случилось при Креси, — шептал он на ухо солдатам, и те внезапно содрогнулись от дурного предзнаменования.
А Генрих, наоборот, ожил. И этот дождь, ливший всю ночь напролет, и эта непроходимая грязь на полях — все было для него знаком свыше. Все вдохновляло его. Он выехал перед своим авангардом, куда поставил английских и шотландских лучников. Мысленно послав молитву Господу, он сделался на мгновение печальным, склонив долу свое красное лицо и ссутулив плечи. Но уже в следующее мгновение выпрямился и звенящим голосом, в котором для его воинов заключалась особая магия, прокричал:
— Именем Всемогущего Бога, знаменосцы Святого Георгия, вперед!
И сразу же в сочащееся влагой небо высоко взметнулись штандарты Святого Георгия. Лучники опустились на колени. Каждый взял щепоть грязи с поля и помазал ею губы в знак того, что все они пыль Господня, в пыль и уйдут, если падут на поле биты. Ничто в облике этих лучников не смогло бы тронуть восторженное сердце француза. Никакой романтики и поэзии не было в их грязных кожаных доспехах. Босые ноги облеплены грязью. Они сняли обувь, чтобы легче было держаться на ногах в этой непролазной грязи.
Карл Орлеанский, Бурбон, д’Альбер и остальные бароны — вся высшая знать Франции — опустили забрала и наклонили головы, чтобы стрелы, летящие к ним, словно хищные злые птицы, не смогли найти уязвимого места. Прежде чем отдать приказ к наступлению герцог Орлеанский с минуту помедлил, обозревая ряды англичан. С удивлением он обнаружил, что каждый лучник имеет острый длинный прут, на несколько футов выше его головы. Воткнув этот прут глубоко в грязь перед собой, лучник стоял за ним, будто хотел спрятаться за тонким деревцем без листьев. Поскольку такой прут был у каждого лучника, передовая линия англичан, что пересекала все огромное поле, напоминала длинный забор, сооруженный из острых кольев. Расстояние между кольями составляло около двух футов, и позади каждого стоял человек. Смешная защита от тяжелой кавалерии французов, не правда ли? Но ни Карл, ни Бурбон, вообще никто из них не засмеялся. Воистину дурной, зловещий знак.
А сырые острые колья поблескивали на тусклом солнце, а за каждым из них молча стоял человек и ждал, изготовив свой длинный лук.
Приподнявшись на стременах, Карл поднял высоко над головой копье и дрожащим от волнения голосом возгласил:
— Во имя Господа Бога, вперед, Франция!
И атака тяжелой кавалерии началась, как он и планировал.
Но оказалось, что кавалерийская атака в его планах и на поле Азенкура — две совершенно разные вещи. То, что в представлении Карла должно было со свистом нестись навстречу врагу, медленно и тяжело тащилось. Кони по колено увязали в густой жиже, и только боль от английских стрел заставляла их вообще двигаться куда-либо. А двигаться следовало вперед. И если это удавалось, то непосильная ноша была для них еще хуже вражеских стрел.
Французы медленно ползли вперед. Причем каждый думал не столько об атаке, сколько о том, чтобы не упасть. Ибо падать было нельзя. Вес великолепных, роскошных доспехов неумолимо тянул вниз. А там внизу человек захлебывался жидкой грязью. Падение означало смерть. Бесславную смерть.
Воинам, идущим следом, было легче передвигаться. И они шли, тесня передних, не подозревая об этом. У авангарда было два варианта: либо воины тонули в море жижи, либо, счастливо избежав этой подобной печальной участи, оказывались прижатыми к английскому «забору», где также погибали, ибо там было скользко, слишком скользко.
В передних рядах нельзя уже было различить, где кони, а где люди. Они падали вместе и порознь, делали отчаянные попытки подняться, но вырваться из черной пучины их не пускали доспехи. А через мгновение на них наступал следующий ряд людей и коней, и все повторялось вновь. Потери были бесчисленными, но огромная тяжелая французская машина все-таки двигалась вперед. И ряды англичан дрогнули, в «заборе» образовались бреши. Они отступили. Карл, — к счастью, он тогда еще был в седле, — с восторгом увидел, как знамя Святого Георгия оказалось в руках у Савэ. Тот немедленно швырнул его в грязь. Но следующий момент Карлу увидеть не довелось, когда Савэ упал с коня с дюжиной смертельных ран. Карл вообще ничего больше не видел, ибо конь его поскользнулся и тяжело повалился в грязь. Животное еще дергалось и било копытами, визжало от боли в раненом боку, но Карл не делал никаких попыток подняться, потому что тяжелые доспехи все равно не дали бы ему это сделать, но главным образом потому, что он был без сознания.
Битва длилась еще много часов, но ничего уже не видели голубые глаза двадцатилетнего полководца. Англичане действительно отошли назад, но это было не отступлением, а только стратегическим маневром, чтобы уйти от невероятного слепого нажима французов. Отступление это сослужило англичанам неоценимую пользу. Французская кавалерия в буквальном смысле сама себя погубила. Своих лучников французы поставили в тыл, ибо негоже представителям низших сословий идти в первых рядах войска. Поэтому стрелять они могли только в спины своих баронов, которые по праву шли впереди. И тут англичане, босые, в легких кожаных доспехах, внезапно появились из леса, окружавшего со всех сторон поле, и начали крушить английских воинов, одетых в неуклюжие стальные латы. Этот маневр вскоре решил исход сражения. При этом каждый четвертый из воинов, которые еще совсем недавно были так веселы и беспечны, так уверены в скорой и легкой победе, остался лежать мертвым на этом поле. Десять тысяч жаждущих сражения, непобедимых молодых людей тихо лежали на поле Азенкура. Ни тебе победы, ни славы — только тишина. И в этой тишине медленно обходили павших и раненых англичане в поисках дорогого оружия и драгоценностей. Выискивали они также и знатных пленников. Когда они подошли к Карлу Орлеанскому, тот был еще жив.
Вместе с Бурбоном, Вендомом и несколькими другими, избежавшими смерти, его на повозке доставили в Кале. Они предпочли бы лучше умереть, чем быть узниками Генриха и постоянно выслушивать его бесконечные проповеди и морали.
Со всеми почестями их усадили за пиршественный стол короля Генриха, однако глаз не спускали. Пленники старательно перемешивали еду в своих тарелках, набросав туда кусочки хлеба и сделав вид, что полностью поглощены этим занятием. Головы они поднимали редко, только тогда, когда замечание короля или какой-либо его вопрос относился лично к ним. В их сознании рядом с ноющей болью, вызванной позором и унижением, вертелась только одна мысль — как скоро смогут их выкупить из плена? Английский король не торопился обсуждать этот вопрос, но заверил, что пребывание в гостях в такой стране, как Англия, весьма полезно. Он даже пошел дальше и, кажется, ожидал от них что-то вроде благодарности за то, что увозит их из жестокой Франции.
Философский склад ума не позволил Карлу поддаться всеобщему унынию. Он делал вид, что сосредоточен на еде, а сам исподтишка наблюдал за королем. Это было довольно забавное зрелище. Умные пытливые глаза никак не вязались с полными чувственными губами, причем эти губы непрерывно изрекали благочестивые сентенции. Король наслаждался и не скрывал этого. Карл улыбнулся про себя, подумав, что в такой обстановке немудрено получать удовольствие, когда твои враги повержены и вынуждены выслушивать все, что ты им ни скажешь.
— Воздержание, — говорил король с набитым ртом, едва шевеля языком, — умеренность, эти понятия вам, французам, неведомы. Вы предаетесь разврату и пьяному разгулу даже в святые дни. Неудивительно, что Господь отвернулся от вас.
Он оглянулся вокруг в ожидании аплодисментов и получил их, увидев, как согласно закивали головами его епископы.
«Какая прелесть, — подумал Карл, глядя на короля и стараясь не выдать иронии во взгляде, — неужели он забыл, как совсем недавно, будучи принцем Хэлом, пьяный обходил одну таверну за другой, инкогнито, но каждому желающему с готовностью прямо в ухо орал, кто он такой».
Карл оглядел стол и увидел, что об этих похождениях нынешнего монарха помнит каждый из присутствующих, кроме, пожалуй, самого короля. Поглядев на хмурое, презрительно надутое лицо Бурбона, Карл снова про себя улыбнулся.
— Но только не в святые дни, — пробормотал он себе под нос и заметил испуганно-удивленные взгляды, которые устремили на него несколько придворных Генриха.
Их держали в Кале еще несколько недель. За это время им пришлось выслушать немало проповедей короля, и только в середине ноября Карл и другие знатные пленники были погружены на флагманский королевский фрегат, который и отбыл в Дувр.
«Это просто сон, кошмарный сон, — думал Карл, наблюдая, как исчезает за горизонтом французский берег. — Конечно, это сон. Скоро наступит утро, и я проснусь в своем доме в Блуа рядом с Бонн, моей молодой женой». Он вспомнил ее чарующую красоту, ее прелести, и тоска железной рукой сдавила сердце. Боже, в каком Раю он жил. Ведь это был Рай, подлинный Рай, где он мог предаваться беззаботной, абсолютно счастливой жизни с красавицей женой, там у него были поэзия, свои книги, свои земли и замки, дающие ему все необходимое».
«Как же это так? — говорил он про себя. — Не может же все это кончиться вот так, бездарно. Нет, это кошмар, и я снова после пробуждения окажусь в Блуа».
Но прошло двадцать пять лет, прежде чем ему вновь удалось увидеть свой дом. А темноволосую свою, улыбчивую Бонн он никогда больше не увидел. Она умерла через несколько лет после его пленения.
Один за другим после внесения выкупа обретали свободу узники Генриха. Они прощались с Карлом, немного стесняясь своего счастья и сожалея, что он не с ними. Однако Карл был самым важным заложником, ибо мог следующим после дофина претендовать на французский трон. А дофин был очень хилым. Поэтому рано было отпускать Карла Орлеанского домой. Его переводили из одного узилища в другое. Из лондонского Тауэра, где он находился в полном заточении, в Виндзорский замок, предоставив в распоряжение дюжину комнат, кучу лакеев и всевозможные удобства. Затем его перевели в Понтефракт, где опять держали за семью замками. Именно Понтефракт Карл особенно ненавидел из-за климата.
— Что за страна, о Боже! — жаловался он своим слугам. — Даже солнце посещает ее так редко, как только возможно. Меня удивляют люди, живущие здесь. Они не узники, они свободны, и все-таки остаются здесь. Я предпочел бы быть псом во Франции, чем королем в Англии.
— Вы, наверное, просто замерзли, — возражали ему. — Может, вам принести теплое одеяло из английской или шотландской шерсти? Тогда вы согреетесь и почувствуете себя лучше.
— Да нет же, дело не в одежде, — искренне заверял их Карл. — Этот холод приходит ко мне изнутри, не снаружи. Шерстью его не одолеешь. Я носил уже эти глупые одежды и знаю. Я укрывался таким одеялом. — Затем он приказывал подать свой легкий элегантный шелковый костюм и снова съеживался от холода.
Шли годы, а он их как будто не замечал. В его сознании это был один длинный дурной сон, от которого он должен был однажды пробудиться. Надежда позволяла ему выжить, а способность отрешиться от реальности сохранила спокойный взгляд на вещи. И сам факт, что он находится в заключении, был для него не так уж важен, особенно после смерти жены, поскольку он всегда имел склонность к одиночеству и медитации. Но, когда Карл просыпался утром и вместо приветливого французского солнца видел в окне серые английские небеса, жестокая ностальгия, подобно приступу тяжелой болезни, сотрясала все его существо. Душа его нуждалась в пище. А пищей этой были горы и озера, солнце и звонкий смех французских девушек.
Юность прошла, проходила и молодость, а две страны по-прежнему враждовали, и вражда эта держала его здесь, в заточении. Много времени проводил он в молитвах о мире. Во всех своих бедах он винил войну. Первая и единственная битва преподнесла ему жестокий урок: война — это вовсе не красивое живописное представление, каким он рисовал ее в своих стихах. В действительности это грязный кровавый кошмар.
А за тюремными стенами тем временем кипели страсти. Англия, по-прежнему претендуя на французскую корону, вновь вторглась на территорию Франции и далеко продвинулась, вплоть до стен Орлеана, сметая все на своем пути, сжигая урожай крестьян и их деревни, разрушая города. Карл сидел, не выходя из своей комнаты. Невыносимо было для него слышать ликующие возгласы англичан, когда они поздравляли друг друга со скорым окончанием войны, с победой. И, кажется, это было действительно так. Дряхлый король Франции наконец умер, хворый дофин испуганно свернулся калачиком за мощными стенами Орлеана. Никаких шансов у него не было. Станет ли сильный король Хэл (уже другой Хэл — Генрих VI) также и королем Франции было делом месяцев, а то и недель. Но тут случилось непредвиденное. Сводный брат Карла по прозвищу Орлеанский бастард — прозвище, которое он с гордостью носил всю свою жизнь, — и деревенская девушка, вошедшая потом в историю как Орлеанская дева, возглавили оборону города. Им удалось переправить трепещущего дофина в Реймс[10], где тот был помазан священным елеем и коронован как король Франции.
Денно и нощно Карл возносил молитвы, умоляя Господа даровать мир многострадальной Франции. Но мир так и не наступил, хотя, благодаря энтузиазму и отваге Жанны Д’Арк и Орлеанского бастарда ход войны круто переломился. Очень важным оказался факт официальной коронации и помазания дофина в Реймсе[11]. Генрих VI был вынужден вывести свои войска из Франции, по крайней мере на время, хотя мысль заполучить французскую корону не оставил. Во всяком случае Карл снова смог спокойно вздохнуть.
Лето сменяла осень, шли годы, и наконец начались переговоры об освобождении Карла Орлеанского. Дело в том, что у французского короля были дети, поэтому Карл перестал представлять особую ценность как заложник. Цена была назначена, и, хотя она была для него почти непосильной, он ее принял в обмен на свободу. Его сводный брат, услышав цифру выкупа, только тяжело вздохнул и печально подумал о разоренных провинциях герцогства. Затем распрямил свои мощные плечи, которые долгое время несли груз забот Орлеана, и потянулся за кошельком, чтобы выплатить первый взнос.
Так, в 1440 году, спустя двадцать пять лет после того, как Карл покинул Блуа, он был освобожден и снова туда вернулся.
И сразу окунулся во Францию, подобно тому, как усталое дитя приникает к материнскому плечу. Вне себя от счастья, что наконец вернулся домой, он зажил тихой жизнью в Блуа, объезжая свои владения с молодым мажордомом де Морнаком по прозвищу Благодетель. Де Морнак очень рьяно взялся за восстановление разрушенного хозяйства провинций, умело используя средства, дарованные королем Орлеану в благодарность за поддержку. По вечерам Карл читал и писал стихи. В общем, жизнь его была наполнена до краев, одно только сейчас ее омрачало — не было у него наследников. И он стал подумывать о женитьбе.
В первые дни после возвращения из Англии он, взглянув как-то на себя в зеркало, увидел немолодое лицо с запавшими глазами и со вздохом произнес:
— Я все эти годы играл со временем в мяч. Теперь у меня на счету сорок пять!
При счете больше пятидесяти он нашел наконец себе подходящую невесту, четырнадцатилетнюю Марию из Клеве, милую застенчивую блондинку.
— Она похожа на солнечный зайчик в саду, — воскликнул Карл, увидев ее в первый раз, и продолжил с улыбкой разглядывать. Если сам не молод, то пусть хоть молодой будет жена. И на том спасибо судьбе. Бонн давно уже нет, настолько давно, что мысль о ней нисколько не мешала ему любить свою новую невесту. Он спокойно принял, как данность, тот факт, что молодость не вернуть, даже если крепко ее обнять, даже если прижаться к ней.
Маленькую Марию Клевскую никто не спрашивал, хочет ли она замуж. Воспитанная в духе своего времени, она полностью полагалась на родителей. И, когда взволнованная мать вошла к ней поправить прическу и проверить, как затянут на талии пояс, — это было в день принятия предложения герцога Орлеанского — Мария послушно выполнила все ее наставления.
В тот день она вела себя безупречно, только вот перед тем как войти в зал, зажмурилась и задержала дыхание, отчего щечки ее слегка порозовели. Жених показался Марии весьма приятным мужчиной, и она не чувствовала себя несчастной, ни стоя перед епископом в момент венчания, ни позднее, ложась с ним в постель.
— Странно, — задумчиво сказала она себе утром, — сколько всего мне об этом говорили, а оно совсем и не страшно. Конечно, женщине, чтобы иметь детей, приходится идти на некоторые неудобства, но все совсем не так плохо, как я прежде думала…
Карл был внимательным и нетребовательным супругом, а чувствовать себя хозяйкой Орлеана в огромном замке в Блуа с пышным убранством его комнат и великолепными садами и парками вокруг просто восхитительно.
Орлеанский замок стоял высоко на покрытой зеленым лесом горе, возвышаясь над Луарой, обращенный фасадом к Блуа. Массивные башни, крепкие высокие стены, изящные арки — все это было сооружено, чтобы противостоять и времени, и вражеской осаде.
К моменту появления в нем Марии замку исполнилось уже две сотни лет. Своей мощью и красотой он был известен всей Франции. Внутри комнаты блистали изысканным убранством. Поражали воображение сверкающие мозаичные полы, высокие сводчатые потолки со сложной золотой лепниной, полированные плиты каминов и изящные бронзовые принадлежности к ним, толстые персидские ковры, резные столы и стулья из Италии, кровати с балдахинами, убранные тончайшим бархатом, парчой и атласом. Стены замка украшали гобелены, привезенные из Бретани и Фландрии. Обращала внимание помпезная галерея портретов герцогов и герцогинь Орлеанских в массивных золоченых рамах. Стоит упомянуть также и о кованых железных воротах из Испании, золотых и серебряных блюдах и тарелках с рельефным рисунком из Милана и Флоренции, драгоценных кубках из Венеции. Короче говоря, в создании красоты и комфорта здесь приняла участие вся Европа.
Главное здание замка насчитывало четыре этажа, двор был выложен каменной брусчаткой. Из окон верхних этажей открывался изумительный вид на реку и город. Темно-зеленые заросли дубов и тополей покрывали склоны холмов. На крутых берегах Луары росли боярышник, каштаны, дикие яблони и вишни, а у самой воды огромные ивы склоняли к ней свои ветви.
Из-за войны с Англией сады и парки вокруг замка были запущены, но Мария уже видела, что нужно сделать, чтобы вернуть им былое великолепие.
И вообще, нужно было сделать очень многое. Марии приятно было думать обо всем этом. Особенно часто она думала о детях. У нее будет много детей, и главное сыновей. Сыновья очень нужны — для Орлеана, Блуа и вообще всех провинций, иначе, если у герцога не окажется наследников, они отойдут к королю.
Для начала Мария решила завести трех сыновей, а потом можно будет себе позволить и дочь. Но шли месяцы, затем и годы, а она все ждала. Ждала, предчувствуя недоброе. Испуганная, Мария проводила все дни у алтаря в своей опочивальне, чистым искренним голосом повторяя литании[12], моля о сыне. Все это продолжалось до тех пор, пока Карл, зайдя однажды к ней, не обнаружил ее всю в слезах у аналоя[13]. Он поднял Марию на руки и опустился в кресло, усадив к себе на колени. Тревожно вглядывался Карл в ее бледное заплаканное лицо, упрекая себя за то, что не обратил внимание на ее состояние раньше.
— Для меня совершенно очевидно, — строго начал он, — что тебе и в голову не приходит, что своими постоянными обращениями к Небесам о сыне ты выставляешь меня на посмешище.
Мария непонимающе смущенно посмотрела на него, а он, избегая встретиться с ней взглядом, продолжал:
— Понимаешь ли, за рождение ребенка ответственны не только Небеса. Женщина в этом деле обычно нуждается в содействии супруга.
У Марии вспыхнули щеки, и она опустила глаза. Подробности родов ей были хорошо известны, но тайна зачатия терялась для нее где-то во мраке.
— Ты же сама видишь, Мария, я уже не молод. Сколько мне сейчас? Да уже почти шестьдесят. И некоторые, глядя на твои молитвы, наверное, посмеиваются, повторяя друг другу, что не Господня помощь тебе нужна, а молодого мужчины.
Мария, возмущенная, вскочила на ноги. Смущения как и не бывало. Кто может усомниться в мужественности ее супруга!
— Кто осмелится произнести вслух такие слова? Это моя вина! Это я глупая и порочная. Карл, меня иногда посещают такие порочные мысли. Это в наказание за то, что я не могу подарить тебе сына. Ах, если бы они могли видеть, — она сделала жест в направлении алтаря, как если бы все многочисленные святые присутствовали здесь, при их разговоре, — если бы они только могли видеть, как это несправедливо по отношению к тебе! Я молила их о сыне, а вместо этого мне такое наказание. О, лучше бы мне умереть!
Карл потянулся и возвратил ее к себе на колени. Он прекрасно знал, что за порочные мысли ее посещали. Это было не более чем бессознательное стремление молодости к молодости, стремление к себе подобному. Она была воспитана в послушании, но не важно, как она была воспитана, — природа берет свое. Ее сердце и тело сами знают, что им нужно. Им нужна любовь и тот восторженный блеск, что она наблюдала в глазах влюбленных. Мария еще не разобралась до конца, что с ней происходит, чего не хватает в ее жизни, что есть везде, о чем знает каждый, но что проходит мимо нее.
Но до сих пор у них все шло хорошо. Она любила Карла, как никогда не любила своего отца. И Карл, находящийся где-то на обочине ее жизни, искренне привязался к ней, не требуя ничего большего. Она упрекала себя за то, что не может дать ему этого большего, и обвиняла в этом только себя. Но где-то в глубине сознания в ней зрело понимание, каким должен быть настоящий муж. Сколько ни терзай, ни упрекай себя, против естества не пойдешь. Карл все это хорошо понимал. Вспоминая свою собственную молодость, свои влюбленности, он видел, что зря женился на Марии Клевской. Криво усмехаясь про себя, он говорил, что, если бы все повторить сначала, он бы отказался от соблазна обладать юношеской свежестью, а женился на вдове своего возраста. Все равно детей у него уже не будет.
Карл тяжело вздохнул. Ладно, упрекнуть себя за ошибки у него еще будет время.
— Да, с сыном мы пока терпим неудачу. Но это не должно отравлять нам существование. Надо жить и получать удовольствие от жизни.
Мария пробовала возражать, а мысленно уже перенеслась в спокойную жизнь, когда так приятно радоваться каждому наступающему дню и знать, что ты ни в чем не виновата.
Карл читал все это на ее лице, вглядывался в него своими ласковыми, любящими, печальными глазами. Единственное, что по-настоящему он мог для нее сделать, так это снять груз вины с ее хрупких плеч и вернуть к удовольствиям. Хотя его самого эти удовольствия давно уже не привлекали. Книги и поэзия — вот что ему было нужно, и больше, пожалуй, ничего, но она… она до сих пор не знает любви и, сама не сознавая этого, ищет ее. Увидев, как легко оказалось ее успокоить, Карл улыбнулся в свою светло-каштановую бороду. Мария боготворила его мудрость, боготворила его самого, она и в мыслях не осмеливалась ослушаться его. Карл в ее глазах был более значительным, чем все святые, вместе взятые.
Это поклонение трогало его еще больше потому, что нигде больше в мире никто не почитал его так. Пока он долгие годы томился в английском плену, при дворе его забыли. Сейчас никто его там всерьез не принимал. Да и сам он очень неохотно покидал свои владения. Исполнение пустых формальностей при дворе его утомляло. Но все же ко двору приходилось являться — положение обязывало. И он наезжал иногда в Тур, где король Карл VII жил большую часть времени, а иногда в Версаль и Париж, где ему приходилось присутствовать на заседаниях Генеральных Штатов[14]. С собой он непременно брал Марию, это ей нравилось.
Мария уютно устроилась на коленях у Карла и задумалась.
«Этот сезон при дворе будет потрясающим. Я сошью себе новые платья, буду танцевать, кокетничать. Нет, нет, разумеется, ничего серьезного, но… возможно, появится черноволосый молодой человек с горящими глазами, который безнадежно влюбится в меня. И в этом году я наконец не буду терзаться от зависти и вины при виде королевы с ее сыновьями и других дам с детьми. Я в этом не виновата. Карл ведь так и сказал, что я в этом НЕ ВИНОВАТА!»
Все внутри у нее сейчас пело. Она пришла в состояние такого возбуждения, что Карл испуганно на нее посмотрел.
— В чем дело, дорогая?
— Все дело в тебе, — пылко воскликнула она, молитвенно сложив руки. — Ты… ты такой хороший, такой добрый… все, что я ни сделаю, будет недостаточно, чтобы тебя отблагодарить!
— Полно, полно тебе, дорогая, — отозвался он с легкой иронией, а сам про себя подумал, что самое лучшее, что мог бы для нее сделать, так это умереть поскорее, оставив ее молодой вдовой.
«И сразу же отдать Орлеан в руки короля?!» — раздался внутри у него настойчивый голос, который постоянно это повторял, по поводу и без повода, голос, который часто будил его среди ночи, заставлял подойти к окну и любоваться своими владениями, залитыми лунным светом.
О, как любил он эту землю! Больше, чем кого-либо из женщин. И эта земля навсегда будет потеряна для его семьи, потому что у герцога Орлеанского нет сына.
Часто стоял он у окна (порой до самого рассвета) и удивлялся, почему это имеет для него такое значение. Ведь после его смерти не останется никого в Блуа, кто носил бы его имя. Он глядел на темные холмы. Они сбегали вниз, к полноводной Луаре, в черном зеркале которой отражалась полная луна. Что этим холмам, стоящим здесь века, до того, ступит ли на них или нет очередной отпрыск рода герцогов Орлеанских? Земле все безразлично. Если его сын уже никогда не сможет полюбить то мощное дерево, что посадил отец, или отведать вина из старых подвалов, это сделает чей-нибудь еще сын. И Карла охватывала глубокая печаль, смысла которой он не понимал.
Итак, Карл смирился с мыслью, что после его смерти Орлеан отойдет к короне. Правда, у него оставались еще небольшие владения, которыми он мог распоряжаться по своему усмотрению и завещать кому угодно. Серьезно обдумав ситуацию, Карл отправился к своему другу, герцогу Бурбонскому.
Бурбон был старше Карла, но его брак оказался более удачным. Он произвел на свет десять сыновей, на восемь больше, чем мог обеспечить владениями. Когда Карл рассказал ему о своих затруднениях, Бурбон внимательно его выслушал и громко свистнул три раза. Вскоре все сыновья собрались вокруг, и он предложил Карлу усыновить любого, кроме первых двух.
— Ну, как тебе мой выводок? — спросил он, обняв за плечи двух своих первенцев и с гордостью обозревая остальных. — Выбирай. Хочешь Рене? — он указал на одного из младших, темноволосого подвижного сорванца. — Правда, если возьмешь его, то спокойной жизни не обещаю. Чего он только не вытворял: срывался с самой верхушки высокого дерева, падал с коня прямо под копыта. Не успеешь перевести дух, а он уже снова на ногах и готов к очередным подвигам. Но когда-нибудь, — Бурбон погрозил пальцем перед носом у озорно улыбающегося мальца, — это плохо для тебя кончится.
Карл смеялся вместе со всеми, ему нравился мальчик, но для своих целей он предпочел бы более осторожного и спокойного сына. Риск потерять ребенка его не устраивал.
Бурбон это понял и обрадовался. После старшего Людовика его любимцем был именно Рене.
Он продолжал перечислять достоинства остальных.
— Армана я не рекомендую, — он насмешливо указал на следующего сына, — поскольку сей отпрыск решил посвятить себя церкви. Ну и на здоровье. Этим он ублажит свою мамочку. Думаю, тебе следует выбирать между Денизом и Пьером. Пьер мой пятый сын, ему сейчас двенадцать, а Дениз — седьмой, ему исполнилось семь.
Карл оглядел обоих. Грустные глаза мальчиков, ожидающих своей участи, его смутили. Он сразу же выбрал крепыша Пьера, который к тому же был слегка похож на Марию.
— Если возможно, — произнес он, положив руку на плечо мальчика, — я бы выбрал Пьера.
Это решение устроило всех, хотя Бурбон был и удивлен. Он всегда считал Пьера славным малым, но очень уж медлительным.
Друзья немедленно отправились в дом, чтобы отпраздновать это нешуточное событие — прибавление в Орлеанском семействе. Домой Карл возвращался в приподнятом настроении. Он почувствовал даже какую-то незнакомую доселе ему отцовскую гордость, увидев, как уверенно держится парень на коне, какая у него осанка. Да и нрав у мальчика вроде тоже неплохой.
Пьер тоже был очень доволен. Его положение круто изменилось. Он был одним из самых младших в многодетной семье, а тут в одночасье превратился в единственного сына могущественного магната, не говоря уже о том, какие блестящие перспективы его ожидали в будущем.
К новой семье он привык очень скоро, всей душой полюбив новых родителей. Особенно близкие отношения почти сразу у него установились с Марией. Не такая уж у них была большая разница в возрасте, и они часто играли вместе, как дети. Мария была счастлива. Перестав мучиться угрызениями совести, она наслаждалась жизнью. Все или почти все, что попадало в поле ее зрения, вызывало искренний веселый смех. Даже наиболее скромные из круга их друзей и те вели себя с ней свободно, а некоторые и вовсе начали позволять себе вольности. Но она, зная, насколько ей доверяет Карл, ни на что не обращала внимания, флиртовала направо и налево. При этом каждый раз, почувствовав волнение и смущение при встрече с тем или иным кавалером, она задумывалась: не любовь ли это.
В такие моменты она коварно подкрадывалась к Карлу и требовала, чтобы тот рассказывал ей о любви.
— Ну, например, что чувствовал ты, когда влюбился в первый раз? — вопрошала она.
И он покорно рассказывал ей обо всем. Любовь в его повествованиях всегда была романтической и безответной. Он собирал вместе все, что когда-либо слышал, читал или сам писал о любви.
Когда он заканчивал, то видел, как она сравнивала в уме услышанное со своими чахлыми переживаниями. Некоторое время Мария сидела молча, задумавшись. Затем, мотнув прелестной белокурой головкой, грустно провозглашала:
— Нет, — и умиротворенно вздыхала.
Ей и в голову не приходило, что Карл догадывается, о чем она думает. Он всегда был рад ее приходу. Отложив в сторону книгу, немедленно отвечал на любые ее вопросы. Причем так, как, по его мнению, этого хотелось ей. Что бы он стал делать, однажды услышав от нее «да», он и сам не знал.
Пока Карл, мирно сидя в кресле, давал своей жене теоретические уроки любви, Франция и Англия изнуряли друг друга жестоким противостоянием, которое длилось уже сто лет. Ранней весной 1445 года вместе с зимним льдом снова треснуло и зимнее перемирие. По дорогам потекли весенние ручейки, сливаясь в большие потоки. Точно так же небольшие группы людей покидали свои дома, прощались с близкими и сливались с другими такими же группами, превращаясь в войско. Ведомые герцогами, они направлялись на Север. И вот в одно туманное утро близ Кале французская армия разгромила англичан, взяв реванш за поражение при Азенкуре. Англия потеряла все свои владения на континенте. Столетняя война наконец завершилась.
Земли герцогства Орлеанского от этой войны пострадали очень сильно. У Карла оставалась только тень былого богатства. Выкуп из английского плена буквально его разорил, и, если бы не благодарный король с его деньгами, Карлу никогда не удалось бы начать восстановление городов и сел. Важную роль во всем этом сыграл молодой мажордом де Морнак. Он работал не покладая рук, несмотря на то что все эти земли все равно позднее отойдут к короне, а оставшиеся унаследует Пьер.
Один из декабрьских дней 1457 года несколько изменил ситуацию. Неожиданно для всех, особенно для себя, Карл оказался отцом очаровательной дочурки Марии-Луизы. А было ему тогда все шестьдесят три.
Бурбон был болен в это время, лежал в постели, но он нашел в себе силы взобраться на коня и прискакать в Блуа, поздравить друга.
У большого огня, что весело гудел в камине в трапезной, мужчины грели себя снаружи, а изнутри их согревало красное вино, привезенное из Испании. Они пили за здоровье Марии и ребенка, за короля и за самих себя. Пили много, хотя оба знали, что завтра утром за свое легкомыслие им придется расплачиваться.
— Однако ж все-таки девочка! — пригорюнился в конце вечера Бурбон. — Это все равно, как, если нет сапог, а тебе подарили золотые застежки к ним… Ну, ничего, все же, — он оживился, — раз родился один ребенок, то родится и второй. На этот раз обязательно будет сын.
И они подняли тост за следующий раз, забыв под влиянием винных паров, что для следующего раза, возможно, уже не остается времени.
— А в положении Пьера ничего не изменится, — заверил Карл Бурбона. — Мы женим его на моей дочери Марии-Луизе.
И двое друзей выпили еще и за это. Четырнадцатилетний юноша был тут же помолвлен с девочкой, которой от роду исполнилась всего одна неделя. То есть ему придется ждать свою невесту, по крайней мере, не меньше двенадцати лет.
Свои отцовские чувства Карл выражал до смешного преувеличенно. Например, он десять раз на дню на цыпочках подкрадывался к переполненной няньками детской и изводил их своими вопросами и командами, которые отдавал свистящим шепотом. Опасаясь, что не хватит молока, он приказал нанять так много кормилиц, что все западное крыло дома для слуг было заполнено кормилицами и их младенцами.
Когда Мария-Луиза широко открывала свой беззубый ротик и издавала крик, Карл тут же ударялся в панику, что ребенок болен. Если же она тихо спала в своей выстланной атласными пеленками резной колыбельке, он немедленно начинал переживать, что ребенок не дышит, что она, не дай Бог, умерла. Чтобы разубедить себя, Карл нежно касался влажной щечки младенца и, чувствуя на своей руке его легкое дыхание, выпрямлялся. Застыв в почти религиозном умилении, он, для выражения своих чувств, тщетно пытался найти нужные эпитеты и рифмы. Искал он их долго, а затем, отчаявшись, отступался, убедившись, что нет в мире слов, с помощью которых возможно описать невероятную чистоту спящего ребенка.
Когда Марии-Луизе исполнилось три года, Карла охватило страстное желание показать ей все свои владения. Он запланировал официальную поездку по провинциям Орлеана с остановками во всех крупных городах, в каждом из которых должна была быть объявлена амнистия всем узникам местной тюрьмы.
Мария от идеи такой поездки в восторг не пришла. И не потому, что любила дочь меньше, чем муж, — она ее обожала. Нежно-розовые щечки, огромные голубые глаза, золотистые кудри, улыбка, от которой можно сойти с ума, — не дитя, а ангелочек. Просто подобного рода процессии устраивали для сыновей, не дочерей. Поэтому все это было для Марии как соль на рану.
Но Карла отговорить не удалось. Поскольку дитя родилось в декабре — то есть для поездок верхом этот месяц не годился — Карл назначил процессию на апрель, в день рождения Марии.
И вот в один из теплых весенних дней по булыжным мостовым Блуа застучали подковы красочной кавалькады. Горожане высыпали на улицы, повысовывались из низких окон своих домов, крестьяне с женами оставили в этот день свои поля, чтобы приветствовать герцога и герцогиню.
Карл ехал на коричневой кобыле с атласной кожей. Он выбрал ее за спокойный нрав, чтобы быть уверенным, что она в этой суматохе вдруг не понесет и не испугает маленькую белую лошадку рядом, на которой восседала верхом Мария-Луиза, заботливо укутанная в бархат. Золотое ее седло имело форму кресла. Ребенок не понимал, да и не мог понять, смысла происходящего, почему так много людей вокруг, почему они все выкрикивают ее имя. Ей попросту было страшно, нижняя губка трогательно отвисла, на глаза навернулись слезы. Мария-Луиза была готова вот-вот расплакаться.
Карл видел это. Он нервно оглядывался по сторонам, часто наклонялся, чтобы погладить ее по головке и немного успокоить. Все время напоминал охране держать возбужденную толпу подальше.
Крестьянки в серых шерстяных костюмах и своих лучших белых чепцах, жены горожан, кто в шерсти, а кто и в бархате (это уж какие у мужа доходы), все они, затаив дыхание, умильно наблюдали за процессией.
— Она испугалась, бедная деточка!
Маленькие надутые губки Марии-Луизы, испуганные округлившиеся глазки превращали ее вдруг из далекой, заоблачной Орлеанской принцессы в маленькое беспомощное дитя, точно такое же, как и их собственные Франсуа и Франсуазы.
Женщины осаживали своих не в меру шумных мужчин:
— Да уймитесь же вы, идиоты! Вы и так напугали бедную крошку своими глупыми выкриками.
Шум постепенно стих. Все, не отрывая глаз, следили, заплачет ли ребенок. Но, подбодренная ласками отца, Мария-Луиза внезапно улыбнулась и помахала ручонкой. При этом она своими пухленькими пальчиками пошевелила так, как ее учили. Это привело толпу в такой восторг, что почти одновременно все радостно засмеялись. Карл чувствовал себя триумфатором.
Процессию составляли сто Орлеанских конных рыцарей, едущих впереди герцога и его дочери. Столько же их замыкало шествие. Они медленно наполнили городскую площадь и остановились перед массивным каменным зданием ратуши. По другую сторону площади мрачно возвышалась тюрьма.
Звеня шпорами и кольчугами, всадники на полном скаку подъехали к ступеням ратуши, а затем выстроились по обе стороны, создав проход, по которому герцог и его дочь должны были подъехать к входу, где их с волнением дожидался городской совет.
Маленькая семилетняя девочка, дочь мэра, наряженная в цвета Орлеана, испуганно прижимала к груди охапку цветов — орлеанские розы и французские лилии. Она должна была в нужный момент преподнести их Марии-Луизе и сказать небольшую речь. Но бедное дитя забыло все слова своего выступления. В смущении она бросила цветы к копытам коня и уткнулась головой в отцовскую мантию. Во всем остальном церемония прошла довольно гладко. Ее кульминацией было вручение Марии-Луизе золотого ключа от тюрьмы, чтобы она могла отпереть ее и выпустить узников.
Взять огромный блестящий металлический предмет Мария-Луиза категорически отказалась. Это сделал за нее Карл и тут же передал члену совета, который вручил его начальнику тюрьмы, а тот в свою очередь передал своему первому помощнику. Помощник, отвесив глубокий поклон, подошел к большой железной двери и начал действовать так, как будто он ее отпирает.
Разумеется, этот ключ был чисто символическим. Его специально изготовили для подобных оказий. В ряде случаев он символизировал собой ключ от городских ворот. Его вручали герцогу, когда тот проезжал через город. Порой его представляли как ключ от сердца горожан и дарили в знак гостеприимства. В любом случае, это был очень красивый золотой ключ.
Для внешних дверей ключа не нужно было вовсе, а ключи от камер использовали час назад. Узники уже были готовы и стояли за дверью, ожидая момента, когда она откроется и они смогут выйти на свободу, которую в свой трехлетний юбилей так милостиво даровала им Мария-Луиза.
Дверь скрипнула и демонстративно распахнулась. Показались заключенные, их было не меньше двух сотен (около шестидесяти из них арестовали прошлой ночью, чтобы милосердный жест герцога и его дочери выглядел более впечатляюще). Медленно выходили они из дверей и заполняли собой пространство перед герцогом. Узники должны были выразить ему свою благодарность. Тоже часть ритуала.
Четверть этого сброда составляли женщины — толстые краснощекие бабы в лохмотьях. Большая часть их сидела за мелкие кражи, несколько отбывали наказание за убийства или за еще более тяжкие преступления, например, такие, как выбрасывание из окон мусора. От этой пагубной привычки отцы города решили отучить всех. Мужчины в своем большинстве были грабители и убийцы, некоторые обвинялись в государственной измене, что было в те годы весьма распространенным преступлением. Все вместе они являли миру неприглядную картину. Окружив довольно плотным кольцом герцога с дочкой, преступники опустились на колени.
Карл сделал знак охране, чтобы не позволяли им близко подползать в нему, ибо благодарность преступников отдавала крепким смрадом тюремного быта. Когда последний из них вышел за дверь, апрельское солнце немедленно скрылось в облаках, как бы желая прикрыться от зловония. И это, кстати, дало возможность узникам чуть-чуть шире раскрыть глаза на свет Божий после долгих дней, недель, а то и лет, проведенных в темных, без окон, казематах.
Когда они все вместе принялись выкрикивать слова благодарности, поднялся невообразимый шум. Особенно старались те, что сидели за государственную измену. Во всю силу своих легких они вопили о преданности до гроба герцогу Орлеанскому. Женщины рыдали и пытались найти в толпе проход, чтобы поцеловать герцогу руку. Мария-Луиза стояла испуганная, готовая в любую минуту расплакаться.
В конце концов, это столпотворение рассеялось, и бывшие узники растворились в толпе горожан, отправившись праздновать свою свободу.
В следующем, 1441 году Карлу VII Французскому пришел конец, что весьма прискорбно. Практически он сам себя уморил голодом, ибо боялся, что его отравит родной сын. Действительно ли Людовик XI что-то предпринимал, чтобы ускорить смерть отца, сказать невозможно, тем более доказать. Но из своего нетерпеливого ожидания отцовской кончины он никогда секрета не делал. Как только напуганный до смерти король отправился в могилу, Людовик XI проворно взобрался на трон, жадно схватил корону и крепко нахлобучил ее себе на голову. Затем извлек на свет тысячу всевозможных планов и немедленно начал претворять их в жизнь.
Коронация Людовика XI представляла собой пышное, феерическое зрелище, затем последовал парад по городам Франции — первый шаг в продуманной и хорошо организованной кампании[15] (сейчас бы сказали, и рекламной кампании по популяризации нового короля). Так началось долгое и неоднозначное правление этого «короля-паука», как его вскоре прозвали, и прозвище закрепилось за ним навсегда.
Карл Орлеанский прибыл в Париж, чтобы присутствовать при въезде своего кузена в город. Король Людовик был ласков и сердечен со своим владетельным родственником, чьи земли он со временем унаследует. Пытливо вгляделся король в лицо престарелого Карла и остался весьма доволен, как бывал доволен, замечая признаки смерти, подкрадывающейся к его отцу. Он был рад тому обстоятельству, что здоровье Карла ухудшается. Значит, все идет хорошо. Значит, можно спокойно отпустить его обратно в Блуа к жене. И король освободил Карла от его обязанностей при дворе, разрешив ему вернуться домой. На прощание Людовик сказал Карлу несколько теплых слов, предполагая, что никогда больше его не увидит. Да и слышать о нем он ничего не хотел, кроме, пожалуй, одного — довольно радостного известия о его кончине.
Но на следующий год, в июне, Карл с благочестивым трепетом смотрел на личико своего новорожденного сына. Голубые глаза Карла затуманили слезы, а горло пересохло от восторга, который был столь велик, что его нельзя было даже выразить.
— Сын мой, Людовик! — шептал он не в силах произнести эти слова вслух.
Он обернулся и посмотрел на постель, где лежала Мария. Он хотел увидеть глаза жены. Вокруг суетилось множество женщин, и она глядела на Карла поверх их голов. А глаза ее не улыбались. Случилось такое чудо, что смеяться тут не пристало.
Это были долгие и трудные роды. Дочь свою она родила пять лет назад, и теперь была уже не столь сильна здоровьем и молода, как прежде. Она корчилась на атласных простынях, стонала сквозь стиснутые зубы, а королевские наблюдатели и все остальные, кто обладал привилегией присутствовать при рождении принца крови, внимательно за ней следили. Она закричала только один раз, когда наконец разродилась младенцем, и это был жуткий крик, крик агонии. Карл, не в силах его слышать, заткнул уши.
Сейчас же, забыв обо всем этом, она тихо лежала на сияющих белизной подушках, а рядом хлопотали повитухи.
Она посмотрела в глаза супруга, и время остановилось.
Это был момент, о котором она мечтала все годы замужества за Карлом. Это был момент, ради которого Мария жила, ради которого родилась на свет. Это был ее день, и день этот был чудесен, никогда и в мечтаниях своих она не осмеливалась его представить. Полностью забыв о своем измученном теле, она единственно была благодарна ему, бесконечно благодарна за то, что оно смогло-таки подарить Карлу его мечту. В течение долгих месяцев беременности, чтобы родить мальчика, она делала все, что только можно себе вообразить. Исполняла сложные и странные ритуалы, морила себя голодом, ела только кислую пищу до тех пор, пока ее рот и горло не высохли и сморщились совершенно. Ничто не было для нее противным, ничто ее не отпугивало. И вот теперь за все свои муки она была вознаграждена восторженным взглядом Карла.
Обряд крещения наконец завершен, будущее младенца августейшей особой определено, и теперь Карл смог снова посмотреть на красное сморщенное личико новорожденного сына и уже в который раз произнести:
— Сын мой, Людовик!
Затем он перевел свой взгляд дальше, туда, где за окнами сиял летний день, на залитые солнцем земли Орлеана, которые теперь не будут потеряны, ибо у него есть сын, он понесет теперь древнейшую фамилию рода герцога Орлеанского.
На те же самые поля и холмы глядел в эту минуту и король Франции, трясясь в большой карете по дороге в Тур.
Кареты — это особый вид пыточного инструмента, ибо большинство дорог страны полгода представляют собой непролазную грязь, а в остальное время — выжженные солнцем колдобины и ухабы. Ни один человек, могущий хоть как-то держаться в седле, не выберет для поездки карету. Но после одного случая король путешествовал в карете. А случилось вот что: в прошлый раз, когда он проезжал по другой орлеанской провинции, откуда-то неожиданно вылетела стрела, пущенная из большого лука (в рост стрелка). К счастью, стрелок этот промахнулся, он убил только коня, однако с тех пор король решил, что путешествие в мягкой карете хотя не столь удобно, зато все-таки там если и ушибешься когда при тряске, то все ж не до смерти.
Был жаркий июньский день, и король в этой душегубке буквально жарился заживо. Он считал все эти поля почти своими, все эти аккуратные зеленые деревушки, что проплывают за окном кареты тоже. Они обязательно перейдут к нему, когда этот старый дурак Карл Орлеанский умрет через несколько лет.
Загорелые до черноты крестьяне, что собрались в небольшие группки по краям своих полей и приветствовали короля, тоже должны были стать его собственностью. Король Людовик уже передвинул границы своих владений на карте, что висела в его кабинете. Теперь придется возвращать назад, забыть про богатые плодородные поля, про хорошо укрепленные города. А все потому, что герцогиня родила сына!
Видя, что король в дурном расположении духа, Оливер ле Дем, его секретарь, задвинулся в угол прыгающей на ухабах кареты настолько, насколько позволила его солидная комплекция. Постоянно растущая полнота сейчас ему сильно досаждала. Пухлое лицо раскраснелось и покрылось капельками пота. Он хотел есть — а есть он хотел всегда — и грустил. Для этого были причины. Дело в том, что сегодня ему исполнилось сорок лет. И вместо того чтобы отмечать это событие в прохладной полутемной гостиной за чаркой доброго вина и со специально откормленным кабаном, с жаренной на вертеле дичью на столе, его круглое короткое тело, как мяч, прыгало от одной стенки кареты к другой, а хозяин смотрел на него так, словно хотел ударить.
Король действительно любил разряжать свои эмоции, давая тумаки своему секретарю. Вот и теперь он вдруг треснул тростью по колену Оливера.
— Просыпайся, Оливер! Ты так храпишь, что лошади могут взбеситься.
Оливер и не собирался спать, тем более храпеть, но он давно привык просить прощения за то, чего никогда не совершал. Поспешно извинившись, он все же допустил одну ошибку, незаметно вздохнул.
Король услышал этот вздох и резко бросил:
— Я чувствую, Оливер, что утомил тебя сегодня. Может, ты предпочитаешь выйти на свежий воздух и пройтись пешком?
Оливер посмотрел на палящее солнце и весь съежился.
— Благодарю вас, монсеньор, но если вы не возражаете, я остался бы здесь, то есть там, где сейчас нахожусь. А вздохнул я не от скуки. Я только разделил ваше огорчение по поводу неприятного факта рождения этого ребенка.
— Не стоит нам сейчас обсуждать этот вопрос, потому что все равно доказать, что он бастард, мы не сможем. Но о том, что он не имеет никаких прав на земли, я забыть не могу. Если бы он не был наследником французского трона, — мрачно пробормотал король, — ему бы ни за что не дожить до следующего дня рождения. Но, поскольку это так…
— Да не очень уж и долго он будет вашим наследником, — попытался успокоить его Оливер. — Как только у вас родится сын, я просто предчувствую, что именно после этого Людовик Орлеанский сразу же тяжело заболеет. Какая-нибудь там колика, редко какой младенец выживает после такой колики.
— А если у меня никогда не будет сына? — спросил король, бросив на него угрожающий взгляд, который ясно говорил, что если такое несчастье случится, то виноват в этом будет только Оливер.
— Да, будет, будет у вас сын, — поспешил заверить его Оливер. — У вас уже есть дочь.
Да, маленькая дочь Анна действительно у него была. И жена беременна снова. Он планировал держать ее в таком состоянии многие годы. «На это только жены и годны», — презрительно подумал король, вспомнив своих двух жен.
Первая — Маргарет Шотландская. Ее выбрал для него отец, и он ее ненавидел, как и все, что исходило от отца. Несдержанная, экстравагантная, а главное — бесплодная, она страдала чахоткой и умерла в возрасте двадцати одного года. Умерла в одночасье, и враги, разумеется, тут же пустили слух, будто он ее отравил.
Вторую жену он выбрал себе сам. Шарлотта Савойская была холодной бесцветной дурочкой, правда, слава Богу, не бесплодной. Он подумал о ней с удовольствием, вспомнив ее девичью застенчивость, ее тщетные попытки быть общительной, ее слабое трепещущее под ним тело, как она после любовной близости утыкалась лицом в подушку и принималась рыдать и жаловаться, что скучает по своей Савойе. Ну не дура ли! Плачет целые ночи напролет по Савойе, будучи королевой Франции! Франции! Да, если бы она даже утонула в океане слез, он все равно перед этим успел бы ей внушить, что основная ее обязанность — это производить на свет детей. Это единственное, что от нее требуется.
— Боже, какие же женщины дуры, — произнес король, обращаясь к Оливеру. — Ни разума, ни логики, ни тебе гордости, ни чести, ни… ну словом, ничего. Я порой удивляюсь, зачем Господь создал такие существа. Ну, ничего в них нет, кроме отверстия, откуда появляются дети.
Оливер быстро согласился.
— Мир без женщин был бы счастливейшим местом.
Несколько минут король обдумывал это заявление, затем решил выступить в защиту Бога.
— Тогда Рай оказался бы, пожалуй, ненужным, а Господу Рай необходим.
Король был очень набожным человеком. Странными были его одежда, его несуразная черная шляпа, увешанная разными иконками и амулетами. Он часто снимал эту шляпу и молился перед ней, обсуждая с Богом и святыми свои планы и испытывая всякие затруднения, если нужно было объяснить какой-нибудь сложный запутанный ход. Но поскольку Бог для него был в конце концов просто верховным королем и не больше, то Людовик считал, что Он его понимает, а главное одобряет его постулаты, и вообще угрызения совести — вещь с троном не совместимая.
Однажды, после того как Людовик отравил своего дядю (тот мешал ему в чем-то), он несколько часов провел в церкви, рассказывая Пресвятой Деве Марии об этом злодеянии и делая упор на том, что он совершил его на благо Франции. Она не должна на него за это гневаться. Ибо дело это богоугодное. Интересно, что, обладая острым умом и трезво оценивая многие другие обстоятельства, здесь он всей смехотворности ситуации в упор не видел. Юмора ему, конечно, явно недоставало.
Имея за плечами только тридцать девять лет, он постоянно со страхом думал о смерти. Его худощавая фигура все время была облачена в черное. А суровое, темное лицо, затененное густыми черными сросшимися бровями, казалось всегда нахмуренным под черной шляпой с узкими полями, обвешанной фигурками святых. Длинные волосы почти никогда не расчесывались. Тщетно пытались парикмахеры привести его прическу в порядок.
— Да, дочь у меня есть, — со вздохом вернулся он к предмету своих терзаний, — и сегодня я нашел ей хорошее применение. Я обручил ее с Орлеанским отпрыском.
С удовольствием наблюдал он за тем, как застыло в удивлении круглое красное лицо Оливера. Затем, помолчав с минуту, с негодованием воскликнул:
— Ну, Оливер, когда ты был моим брадобреем, то соображал значительно лучше. Может быть, я совершил ошибку, сделав тебя своим секретарем? Может, мне следует вернуть тебя к твоим бритвам и мылу?
— О, нет, монсеньор! — быстро возразил Оливер. — Для меня это сюрприз. Я просто не понял смысла этой помолвки.
Он не понял. Пока. Но он поймет, он все поймет, ибо понимать замыслы короля — это и есть его работа. К тому же расставаться с хлебной должностью ой как не хочется. Ведь Оливер, наверное, единственный в своем роде человек. Рожденный быть цирюльником, он поднялся на такие заоблачные высоты, что, глядя оттуда, у него захватывает дух и кружится голова. Он стал доверенным лицом короля. Оливер — единственная персона во всем королевстве, кому король Людовик XI доверял свои тайны. Дни, когда король был в добром расположении духа, были счастливыми днями Оливера. Он гордился доверием короля, перед ним заискивали принцы крови и бароны, с ним искали дружбы важные вельможи, на него благосклонно посматривали и делали авансы прелестные женщины. Но плохих дней случалось больше, потому что Людовик XI был резким, неприятным человеком, с непредсказуемым характером. В такие дни Оливер старался не попадаться ему на глаза. Вот и сейчас он, как на горячих угольях, вертелся под пристальным взглядом короля.
— Уверен, что сейчас ты все поймешь, Оливер. Если у меня не будет сына, который станет королем Франции, то, по крайней мере, пусть королевой будет моя дочь. Если для ее воспитания приложить достаточно усилий, то, хотя она и женщина, кое-чего, думаю, можно будет добиться. И это все равно лучше, чем вообще не иметь трона никому из твоей семьи.
Оливер понимающе кивнул:
— Я все это понимаю, монсеньор. Чего я не понимаю, так это, почему вы изменили свои планы и отказались обручить принцессу Анну с Жаном Калабрийским.
Король раздраженно бросил:
— Никаких планов я не менял. Мое обещание Калабрии остается в силе. Также и Савойе. Возможно, и Аквитании, а сегодня, — тут его тонкие бескровные губы вытянулись в ниточку, — к ним прибавился еще и Орлеан.
— Но, монсеньор… — Оливер барахтался, не зная, как должным образом выкрутиться из столь неловкого положения.
— Никаких «но», брадобрей. Обещания — это семена. Не все они дадут высокие всходы. Калабрийский жених слаб, он вряд ли доживет до женитьбы. Савойя? Тут еще можно чего-то ожидать. Наш маленький орлеанец, надеюсь, умрет, не выйдя из колыбели. Я просто места себе не нахожу, когда подумаю, что моя дочь должна будет стать женой этого бастарда. Но, с другой стороны, если он женится на другой и у них появится сын, Орлеан никогда не будет принадлежать короне. А я должен получить Орлеан. Должен! — Его глаза жадно впились в тучные поля за окном. — И не только Орлеан, но и Бурбон, Анжу и Майену, Пикардию и Бретань, — бормотал он, задумчиво уставившись вдаль.
— И Бургундию тоже, — подхватил Оливер и тут же прикусил язык, да было поздно. Лучше бы он вырвал свой болтливый язык. Потому что коснулся еще одного больного (очень больного) места короля. Бургундия была одной из самых сильных независимых французских провинций, почти равная по мощи королевству. И когда говорили о Бургундии, всегда подразумевали Карла Смелого, герцога Бургундского, заклятого врага Людовика XI.
Король встрепенулся и погрозил кулаком Оливеру.
— Бургундия! — от злобы он даже дал петуха. — Этот негодяй! Будь он проклят, и пусть душа его отправится в ад, там ее с нетерпением ждут. А я не хотел бы заставлять их долго ждать… Негодяи! Все они, эти герцоги, вроде него, которые прижали свои земли к себе и не выпускают. Мелочно враждуют между собой да еще и со мной. Все они враги Франции и делают все, чтобы ее ослабить, сделать легкой добычей англичан. Все эти герцоги — Бургундский, Орлеанский, все они должны умереть во имя благоденствия Франции. И я послан Богом, чтобы стереть их с лица земли, одного за другим!
Эта страстная речь произвела на Оливера большое впечатление. За очень короткое время с начала своего правления король действительно сделал очень много для достижения своей главной цели — централизации власти во Франции и ослабления власти феодальных баронов. И тут Людовик XI действовал с необычайной ловкостью. Он умело вмешивался в дела отдельных сеньоров, сталкивал их между собой, путем браков, используя исчезновение многих династий, где деньгами, а иногда и силой, добивался присоединения их владений к короне.
Но все-таки изощренный его ум тоже порой давал сбой. Он не смог подняться до мудрости, ибо всегда видел и понимал только одну сторону человеческой природы. Все свои планы он цинично связывал с предательством, изменой и подкупом и никогда для своих целей не использовал такие человеческие качества, как честность и благородство.
Он не верил в честность, считал ее лицемерием. Честный человек в его глазах попросту набивал себе цену. Людовик был готов поставить на кон свою душу, что нет в мире человека, которого нельзя было бы купить за ту или иную цену. А, надо сказать, своей душой он дорожил.
— Бургундия! — снова повторил он и стукнул Оливера по колену. — К дьяволу Бургундию и всех остальных! И вообще, ты расселся тут, занял почти всю карету своими слоновьими ногами!
Оливер вздрогнул от боли, нагнулся было потереть коленку, но не осмелился. Остаток пути к мрачным бастионам Тура они проделали в полном молчании.