С появлением в Самарканде Михаила Морозова заметно активизировалась агитация против самодержавия. Бесстрашный борец против зла и несправедливости, человек решительный и энергичный, Морозов очень скоро объединил местных революционеров в единый кружок, организовал выпуск газеты «Самарканд», на страницах которой стали появляться яркие, злободневные статьи. Основное ядро кружка составляли рабочие типографии Демурова.
«Все, убьют его теперь! — носился по дому Сергей-Табиб, до которого дошла весть об аресте Намаза. — Непременно убьют! Побоями и пытками его не сломить, организм у него крепче стали. Но они наверняка повесят его, без лишней канители. Эх, надо бы как-нибудь спасти Намаза! Нельзя опускать руки, нельзя! Безвыходных положений не бывает. Нужно немедленно ехать в Самарканд, а там уж видно будет, что предпринять!..»
— Хайитбай! — крикнул Сергей-Табиб. Мальчишка, устроившийся на козьей шкуре возле очага и занятый чтением какой-то книги, вздрогнул от резкого крика.
— Я здесь!
— Ты что, оглох? Зову-зову!
— Да ведь вы один раз только позвали, дядя Сережа!
— Чем ты занимаешься? — спросил Рябов, понимая, что несправедливо накинулся на мальчишку.
— Сами же велели следить, чтобы отвар не перекипел.
— Не загустел еще?
— Нет, совсем как водичка.
— А где Тухташ?
— Вы же велели ему выкопать корней чинары.
— Беги, разыщи его, плохи дела, сынок…
— А что случилось?
— Нам надо срочно ехать в Самарканд…
Оставив ребят в «Приюте сирот», Сергей-Табиб отправился налегке в город и к вечеру разыскал Михаила Морозова в типографии: он перечитывал завтрашний номер газеты.
— Я ждал тебя еще вчера! — воскликнул Морозов, радостно обнимая друга. — Как поживаешь, старина? Знаю, сейчас ты будешь говорить не о себе, а о Намазе, будешь просить помочь вызволить его из «Приюта прокаженных», так, кажется, называют местные здешнюю тюрьму, да? Даже пригрозишь, наверное, поджечь типографию, если не помогу, верно я угадал?
— Ты как в воду глядел, Михаил Васильевич.
— Дело у нас одно, помыслы тоже, значит, и беспокоят нас одни и те же проблемы, — сказал Михаил Морозов, усаживая гостя за стол, — ты посиди немного, старина, я должен вычитать эти полосы. Потом поговорим спокойно.
Закончив чтение, Михаил Морозов придвинул свой расшатанный, кривобокий стул ближе к Сергею-Табибу.
— Ну, Сергей Степанович, рассказывай, что новенького в кишлаках, как настроение дехкан?
— А что в кишлаках… везде о Намазе говорят. Легенды про него рассказывают.
— Мы должны поддерживать Намаза, хотя и не все одобряем, что он делает. О его аресте я услышал только вчера. Потому и ждал тебя, знал: тотчас примчишься. Не беспокойся, парня мы вызволим. Уже даже предприняли кое-какие шаги. В тюрьму послали своего человека, доктора. Говорят, среди арестованных очень много раненых… Главное — нельзя допустить, чтобы движение было разгромлено. Спасти Намаза можно, лишь устроив побег. Иначе его повесят. Я дам тебе парня по имени Атамурад. Да ты его видел, он участвует в работе нашего кружка. Умный, предприимчивый юноша. Здорово переживает арест Намаза… Где ты остановился?
— В чайхане «Приют сирот».
— Чайханщик человек надежный?
— Намазу он вместо отца родного.
— Ну давай прощаться. Приходи завтра вечером в библиотеку. Намечаются споры с эсерами и либералами. Расскажешь о настроениях среди дехканства… Атамурад вечером зайдет за тобой. Ну, бывай!
Чайхана «Приют сирот» одно время была только обиталищем бесприютных бродяг, бездомных нищих, да заглядывали сюда днем немощные старцы, живущие по соседству, попить пиалу-другую чая, повидать какую-никакую живую душу. После того как Намаз несколько раз посетил Дивану-бобо и оказал ему помощь, дела чайханы пошли на лад: наружная стена, готовая вот-вот развалиться, была возведена заново, починена прохудившаяся крыша, заменены расшатанные, покоробившиеся двери и окна, отремонтированы столетние сури, закуплены новенькие паласы, цветные чайники и пиалы.
Еще одно новшество появилось в чайхане, разумеется, опять-таки не без помощи Намаза: в «Приюте» по пятницам и воскресным дням готовилась бесплатная пища для всех, кто нуждался в еде, а также справлялись обновки тем, на ком своя одежка уже обветшала.
Сергей-Табиб остановился в «Приюте сирот», но появлялся здесь лишь глубокой ночью. Днем же пропадал вместе с наборщиком типографии Демурова Атамурадом Каргаром. И вот что им удалось выяснить: дознание по делу намазовских джигитов шло полным ходом, его вели следователи, специально прибывшие из Ташкентского окружного суда. Намаза еще не допрашивали ввиду его тяжелого состояния после жестоких побоев, которые учинили над ним при аресте. Самым неутешительным было известие о том, что следствие велось в самой тюрьме, так что о побеге по дороге на допрос не могло быть и речи. На осторожные расспросы адвокат Н. Болотин ответил весьма неопределенно: «Ничего утешительного пока доложить не могу…»
На третий день, однако, Атамураду Каргару повезло. Он смог связаться с надзирателем тюрьмы Петром Загладой. Этот человек и раньше оказывал кое-какие услуги группе Морозова: однажды даже предупредил участников маевки на берегу Сияба о готовящемся на них налете казаков. Жена Заглады покупала молоко, творог и сметану только у Каргара.
Сегодня утром, уходя на службу, Заглада сам остановился перед Каргаром, который как бы случайно оказался на его пути. «Что-то ты, Атамурад, — сказал он, — все крутишься вокруг меня, а не скажешь, что тебя мучает. Говори, не стесняйся, в чем нужда, помогу, коли смогу».
Атамурад предложил надзирателю встретиться вечером, сославшись на то, что, дескать, дело требует обстоятельного разговора. И сразу отправился к Михаилу Морозову доложить о Загладе. «Среди царских гончих он один и есть, более или менее сочувствующий нам, — ответил, подумав, Морозов. — Придется говорить с ним откровенно, но все ж будь осторожен, как бы не нарваться на провокацию».
И вот вечером они с Сергеем Степановичем ждали Загладу в чайхане.
— А что, если Заглада обманет нас? — в который раз спрашивал с сомнением Сергей-Табиб. — Вдруг это ловушка?
— Все может быть, — соглашался Каргар, — но ведь и мы не дураки, чтобы так просто даться им в руки.
— А вообще-то говоря, у нас нет другого пути, как идти на явный риск, — согласился Рябов.
К ним поспешно подошел, держа в руке чайник, Дивана-бобо. Он был явно обеспокоен. Опуская чайник перед гостями, проговорил едва слышно: «Там полицейский появился, что-то вынюхивает».
— Зовите его сюда, — попросил Каргар, приведя в полное замешательство старика.
Петр Заглада оказался высоким, крепко сложенным человеком с густыми черными усами. «Нет, такой не продаст», — подумал с удовлетворением Сергей-Табиб, разглядывая открытое лицо Заглады.
— Откуда вы родом? — спросил он, когда поздоровались и гость устроился на сури.
— Москвич я, — ответил Заглада, прихлебывая горячий чай. — Только скажу вам сразу, господа, не надо играть со мной в кошки-мышки. Не люблю, когда начинают расспрашивать, откуда родом, кто родители, то да се… где я служу — вы знаете, конечно. Потому-то, наверное, с тех пор, как арестован Намаз, уважаемый Атамурад частенько стал «случайно» попадаться мне на пути и у тюрьмы не раз появлялся, верно говорю?
— Верно, — честно признался Каргар.
— Если вы мне доверяете, я могу вам помочь. Иначе казнят его, ясное дело… Удивительного мужества и достоинства человек. По-русски говорит прекрасно… Я дважды перевязывал его раны. Большой души джигит… Я раньше много слышал о нем, но не представлял, каков он на самом деле. Такому можно только позавидовать. «Намаз, почему никто не проведает тебя? — спрашиваю я его как-то. — Почему никто и еды никакой не принесет?» — «А у меня никого, кроме тебя, нет», — отвечает. Пожалел я его очень. Стал подкармливать помаленьку, за ранами смотреть…
— Мы как раз те, кто беспокоится о судьбе Намаза, — сказал Сергей Степанович, глядя прямо в глаза надзирателя.
— Так уж всегда ведется: хорошего человека все жалеют. Говорите откровенно, чем я могу быть вам полезен?
— Намазу нужно помочь бежать.
Петр Заглада некоторое время молчал, то и дело поглаживая пышные, густые усы.
— Помочь можно, — проговорил он наконец, — только это дело надо обговорить с начальником тюрьмы господином Панковым. — И продолжал, заметив, как собеседники недоуменно переглянулись. — Не пугайтесь. Этот человек до того падок до денег, что вы не представляете! Если бы он мог, то наверняка вывел бы всех арестантов на Сиябский базар и распродал в одиночку и оптом. Сейчас он по уши в долгах. Проигрался в карты. Вот-вот дом и все имущество пойдут с молотка… Если ему сейчас предложить денег, он собственную мать продаст…
— За деньгами мы не постоим. Заплатим всем, кто готов помочь…
— Деньги, они, конечно, всем нужны, — не сразу ответил Петр Заглада, словно обдумывая слова собеседника. — Но если, говоря так, вы имеете в виду и меня, то зря обижаете. Я не торгую людьми, прошу не забывать. В общем, господа, я предлагаю привлечь к этому делу господина Панкова. Другого пути освобождения Намаза нет. Предупредите его джигитов, что остались на свободе, пусть и не помышляют взять тюрьму штурмом. Ничего не выйдет: рядышком расположен военный гарнизон, готовый к любым случайностям. Всех перестреляют. Нельзя перелезть и через стены: на них установлены немецкими специалистами особые сигнальные устройства. От малейшего прикосновения они такой шум поднимают, хоть уши затыкай. Если же не удастся договориться с Панковым, уйти можно через подкоп, сделанный под стенами тюрьмы.
— Нелегкое это дело, думается, сделать подкоп? — выразил сомнение Рябов.
— Вы не можете не понимать, что любой легкий путь может привести к неудаче. Хотя… все это пока лишь прикидка. Что делать, мы будем знать, когда господин Панков пересчитает собственноручно денежки, которые вы ему вручите. Еще вот что. Нынче есть возможность устроить своего человека на работу в тюрьме.
— Это было бы здорово! — обрадовался Каргар.
— Администрация тюрьмы хочет обзавестись дворником, который выносил бы мусор из тюремного двора на улицу, таскал дрова, воду.
— На себе? — спросил, думая о чем-то своем, Сергей-Табиб.
— Нет, на ишак-арбе, потому как и мусора, и дров-воды немало приходится возить.
— В таком случае, подросток подойдет?
— Если я порекомендую, возьмут.
— У меня есть ребята, считай, родные сыновья.
— Узбеки? А то ведь русских на черную работу не возьмут.
— Один узбек, другой таджик. Но оба хорошо знают русский.
— Отлично! — обрадовался Петр Заглада. — Только пусть они не подают виду, что знают язык.
— Я их предупрежу. — Сергею Степановичу стало необыкновенно легко и хорошо от того, что найден путь к спасению Намаза. — Так, теперь, пусть не покажется бестактным, сколько же, интересно, готовить денег для господина Панкова?
— Деньги лучше давать частями, — сказал Петр Заглада, не задумываясь, — горький пьяница он. Денежки пустит по ветру, а там и отвернуться может, что с ним сделаешь? А если давать по частям — его можно крепко держать в руках… Но вы, господин, что-то не представились, похожи на чиновника из канцелярии самого господина губернатора, одеты с иголочки, изысканно-вежливы…
— Зовут меня Сергеем Степановичем Рябовым.
— А кто по профессии?
— Доктор.
— Ну и допрос ты затеял! — засмеялся Атамурад Каргар.
— Так вы доктор? — обрадовался Петр Заглада. — Что ж вы молчали до сих пор? Я вас очень прошу, посмотрите мою жену. Болезненная она у меня, бедняжка. Никак не может родить. Доносит до трех месяцев и — выкидыш. Я завтра утром приеду за вами, у меня и позавтракаем. Украинские пироги ели когда-нибудь?
— Выходит, вы украинку умыкнули в эти края? — засмеялся Сергей-Табиб.
— Так я и сам хохол, Сергей Степанович. А если сказать правду, то не я умыкнул ее в эти края, а она — меня. Решила, что в Москве вечно пасмурно, сыро, все мечтала о Туркестане, где всегда тепло и сухо. Вот мы и поехали…
— Кашель есть у нее?
— Больше зимой кашляет. Ладно, мне пора. Скоро на дежурство. Значит, договорились. А за вами, доктор, утром приеду.
Назарматвей, выполняя поручение Намаза, готовил к восстанию русское население Ургутской стороны. Еще он должен был запасти достаточное количество оружия и боеприпасов. Там, в Ургуте, и дошла до него черная весть о пленении Намаза. Назарматвей всю ночь гнал коня и перед рассветом был уже в камышовых зарослях вблизи Джаркишлака. В условленном месте разыскал вооруженных Джавланкула и Амана.
После долгих размышлений они пришли к выводу, что Намаза можно спасти, атаковав тюрьму. Началась подготовка к скрытному переходу в Самарканд. В это самое время на стоянку прибыл Тухташбай, гонец Сергея-Табиба. Рябов послал его к Джавланкулу за деньгами для господина Панкова.
— Их путь, по-моему, гораздо вернее! — обрадовался Джавланкул, узнав, как собираются спасать Намаза самаркандские друзья. — Только вот зря не сказал твой русский дядя, сколько им денег потребуется…
— Чем больше будет, тем лучше, — тут же вывернулся хитроумный Тухташбай. — Таких простых вещей не знаете, что ли?!
— Кому велено доставить деньги? — Джавланкул пропустил мимо ушей дерзость мальчишки.
— Диване-бобо. Вай-бой, до чего лохматая у вас борода, нельзя, что ли, малость подстричь?
— Дивана-бобо — это тот чайханщик, которого Намазбай заместо отца считает? — продолжал допытываться Джавланкул.
— Не заместо отца — настоящим! — вспылил Тухташбай. — Надо поторапливаться, там Намаз-ака небось измучился в тюрьме, а вы только и знаете, что задавать вопросы! Хурджин денег нужно, понятно, целый хурджин!
На рассвете следующего дня в Самарканд отправились две арбы. Выехали специально в воскресенье, потому что в базарные дни дорога на Самарканд оживала сразу после полуночи. Арбы, всадники, пешие… Одни везут пшеницу, другие — рис, женщины в паранджах несут на головах свертки, люди помоложе — мешки за спиной, постарше навьючены хурджинами, чабаны гонят отары овец, на верблюдах везут вязанки дров, — всего и не счесть. Все спешат на Сиябский базар, не забывая по дороге и про цены узнать и молитву сотворить, чтобы купля-продажа прошла успешно и выгодно.
Ночью высыпал легкий снежок. Воздух был студеный, мела поземка. На упряжи передней арбы восседал Тухташбай, на арбе, прислонясь к мешкам с соломой, примостились Улугой и Насиба. В одном из безвинных с виду мешков спрятано пять винтовок, в другом — мешочек золотых монет. Женщины закутаны в паранджи, ноги укрыты чапаном. Они сидят, тесно прижавшись друг к дружке. Словоохотливый Тухташбай болтает, не умолкая ни на минуту. Он уже успел рассказать всю свою жизнь, и в первую очередь о том, как Намаз-ака чуть не силком привел ребят к Сергею-Табибу, как тот поставил их на ноги. Поведал он и о том, какие порядки в доме доктора, в какие игры играют дети в Мужицком кишлаке, в общем, вовсю старался отвлечь спутниц от невеселых дум.
— А на днях я видел Намаза-ака, — сообщил он вдруг шепотом, неожиданно меняя тему разговора.
— Вай, мед твоим устам, братишка, неужто ты видел его? — подалась вперед Улугой, слегка приподняв чачван паранджи. — Почему же ты молчал об этом до сих пор?! Давай-давай рассказывай, когда ты его видел, как?..
— В среду я его видел, тетушка, — зачастил Тухташбай, очень довольный тем, что догадался самый интересный разговор оставить на потом. — Ей-богу, я его видел собственными глазами, как вот вас сейчас. Оделись мы в лохмотья, как ходили раньше, — это нам дядя Сергей посоветовал — и пошли к «Приюту прокаженных». Там знаете сколько нищих? — видимо-невидимо! — и старенькие, и маленькие, есть даже женщины с грудными детишками… Помню, год или два тому назад там одна тетенька умерла. Она упала мертвая, лежит, а малое дитя грудь сосет, ей-богу, своими глазами видел.
— Ты давай, братишка, дальше рассказывай… — сказала Улугой упавшим голосом. — Ты же хотел про Намаза…
— Ах да!.. Стоим мы у тюрьмы, попрошайничаем, смотрим, подъехала арба такая — фаэтон называется — с крытым верхом, арестантов привезла. Подбегаю я к арбе, а из нее вылезает Намаз-ака. Как увидел я его, не удержался, заплакал как маленький, а Намаз-ака кивнул мне и отвернулся, но я все равно увидел, что и у него на глазах слезы выступили…
— Что ты говоришь, это у Намаза-то слезы? — искренне удивилась Улугой. — Да я у него в жизни не видела ни слезинки!..
— Но глаза его все равно были мокрые, — не сдавался Тухташбай.
— Ну а что было потом?
— Потом я побежал на горку за углом — с нее можно видеть, что за стенами тюрьмы делается. Крикнул оттуда, нет ли у него какой нужды. Намаз-ака только махнул рукой и сказал: «Передай привет Насибе-апа и тетушке Улугой!» — Тухташбай приумолк на некоторое время.
— Так и сказал? — спросила молчавшая всю дорогу Насиба.
— Может, так сказал, а может, чуть иначе, но мне показалось, что именно так сказал… — начал изворачиваться Тухташбай.
Три дня назад они с Хайитом и правда пошли к тюрьме в надежде что-нибудь узнать о Намазе-ака (об их вылазке, кстати, Сергей-Табиб ничего не знал). Намаза они, конечно, не увидели и ничего о нем не слышали.
— Хотите, я вам спою? — оживился Тухташбай.
— Спой, если хочешь, — согласилась Улугой без особой охоты. Душа ее, полная печали и страха за судьбу Намаза, ничего не принимала сейчас. «Хоть бы разрешили свидеться, домашней еды малость передать, — думала женщина. — А не разрешат, так к самому хакиму пойду, у порога его лягу, просить буду, плакать, умолять, требовать, но добьюсь, чтобы разрешили свидание, чтобы могла я прижать его к груди, погладить его горемычную голову…»
Насиба тоже была погружена в свои мысли. Девочка ее, появившаяся на свет раньше срока, прожила лишь полдня. Благослови аллах Пакану-бобо, подоспевшего им на помощь, он сам все обряды совершил над умершей, сам похоронил. Потом раздобыл арбу, отвез Насибу в Джаркишлак. С того дня Насиба стала сама не своя. Ни с кем не разговаривала, на вопросы не отвечала. Перед ее невидящим взором постоянно стоял ее любимый Намаз, окровавленный, со связанными руками, и ее девочка, исходившая в крике… Ничего другого она не видела и не слышала; эти две картины застили перед ней весь белый свет. В ушах ее вновь и вновь звучал последний крик Намаза: «Насиба!»
«Я приеду к ним, — думала Насиба, — скажу, бросьте меня тоже в темницу, потому что и я участвовала в налетах Намаза, я тоже стреляла в ваших людей. Лишь бы поместили нас вместе с Намазом-ака. Остальное не страшно. Это он из-за меня попал в их лапы, а то бы дался им Намаз, как же! Буду я с ним рядом, буду, хотят — пусть вместе вешают, хотят — пусть вместе расстреляют…»
— Тетя, хотите расскажу анекдот про Ходжу Насреддина? — не унимался Тухташбай. — Я их уйму знаю!
— Ну и болтун ты, братишка, — мягко укоряла его Улугой. — Мама, видать, рожала тебя, болтая… Рассказывай, коли хочешь.
Второй арбой правил Баротали. С ним ехали Эшбури, Назарматвей, Джавланкул и Халбек. Они все были укрыты паранджами и большей частью молчали, но если уж говорили, то только о спасении Намаза.
— Тянуть не будем, — говорил Джавланкул, ни к кому не обращаясь. — С подкупом не удастся — присмотримся к обстановке да и нападем на проклятую тюрьму!
— Ничего это не даст, сами погибнем и тем беднягам хуже сделаем, — не соглашался миролюбивый Эшбури. — Может, лучше пойти и поклониться в ноги уездному начальнику, простите, мол, Намаза. Его же вынудили взять в руки оружие, да и никого он зря не обижал, лишь помогал обиженным. Разве справедливо держать такого человека в темнице?
— Брось ты, Эшбури, — возражал Халбек, — лучше уж заплатить, чем кланяться этим псам. Сколько запросят, столько и заплатить. В крайнем случае, себя в залог предложим. Скажем, хочешь — сажай нас всех, а Намаза освободи.
— Да предложи им таких, как мы с тобой, хоть четыре сотни, они все равно предпочтут Намаза, — остудил его Эшбури.
— Почему же? — удивился Халбек. — Все-таки четыреста голов — это четыреста голов! Не шутка!
— Как ты не поймешь? Ведь чего хочет белый царь: чтоб ему непременно голову самого Намаза принесли, а не твою. Иначе он и спать спокойно не может.
— Это уж точно. Они не успокоятся, пока не казнят Намаза.
— А мы будем сидеть сложа руки, смотреть, как он гибнет из-за нас!
— Тише, пожалуйста! — попросил Джавланкул. — Не забывайте, что в парандже сидите.
— Дня три-четыре выждать придется, — вмешался в разговор молчавший до сих пор Назарматвей, — изучим обстановку, свяжемся с друзьями в городе. А если позволит обстановка — соберемся и, как предложил Джавланкул-ака, атакуем тюрьму. Коли окажется, что нельзя взять ее штурмом, устроим Намазу побег. Как вы считаете, Джавланкул-ака?
— Это все-таки лучше, чем ничего не делать.
— А если мы не сможем устроить ему побег? — спросил с сомнением Эшбури.
— Тогда сдадимся и разделим с Намазом его участь.
— Ну а вдруг всех казнят? — не сдавался Эшбури.
— Что ж, казнят так казнят. Тогда, во всяком случае, не будет совесть мучить… Одной голове — одна смерть.
Тюрьма находилась у подножия высокого холма. Рядом протекала небольшая речка. С востока протянулась улица Прокаженных, на западе расположился военный гарнизон. Тюрьма была старая, даже старожилы не могли припомнить, какому падишаху вначале она служила. Устроена была она в виде зинданов — темниц, вырытых в земле и расположенных вокруг площадки с крытым верхом. Камеры-клетушки темные, узкие, сырые.
Намаз лежал на жестком, соломенном тюфяке, подложив руки под голову. Из небольшого отверстия под самым потолком, забранного решеткой, едва проникают лучи недавно взошедшего яркого солнца. В помещении еще царит мрак: стены с выступившей на них от сырости солью почти неразличимы. На ногах Намаза тяжелые ржавые кандалы. На правой щеке, на лбу его багровые, с затвердевшей коркой раны от ударов плетью. Поэтому Намаз может лежать только на левом боку. Глаза его еле открываются: так опухло лицо. Нестерпимо болят плечи, руки, все тело — били его зверски. Намаз не помнит, сколько дней он провел здесь: когда его привезли в тюрьму, он был без сознания.
Кто-то негромко позвал его по имени. Намаз открыл глаза.
— Следуйте за мной, — приказал тот же голос.
Намаз поднимался по ступенькам лестницы, ведущей наверх, едва волоча ноги. На залитой светом площадке он почувствовал страшную слабость, казалось, вот-вот потеряет сознание. Его ввели в одну из камер, расположенных тоже по кругу над зинданами. Его встретил среднего роста, худощавый, хорошо одетый господин с бородкой клинышком. Здесь находился еще здоровенный надзиратель с пышными, густыми черными усами.
— Вы Намаз, сын Пиримкула? — спросил бородатый. — Я — доктор, мне велено осмотреть ваши раны и оказать вам помощь.
— Благодарствую, — кивнул Намаз, — вы позволите мне присесть?
Ему подставили деревянную табуретку.
— Разденьтесь, я вас осмотрю, — сказал доктор, но видно, тут же понял свою оплошность: Намаз не то что раздеться, но и рук поднять не мог.
— Ничего, ничего, я вам помогу, не спешите, осторожно. Да на вас здорового места нет!
— Бить у нас умеют, — усмехнулся Намаз криво.
— Слава богу, кости целы. Принесите теплой воды, — обернулся доктор к усатому.
Надзиратель принес воды, помог Намазу умыться, осторожно протер раны. Перевязывая раны, смазывая их какими-то мазями, доктор покачивал головой, прищелкивал языком.
— Организм у вас крепкий, все скоро заживет, — пообещал он, помогая Намазу одеться.
Обратно в зиндан его вел надзиратель с пышными усами, который помогал доктору. Входя в темницу, он вдруг тихо спросил:
— Вы поймете, если буду говорить по-русски?
— Пойму, — обернулся к нему Намаз, но не мог встретить его взгляд.
— Друзья ваши тоже здесь, — сообщил усатый, вытаскивая из кармана клочок бумаги. — Зачитать имена?
— Не нужно, — сказал Намаз, — он не мог понять, куда клонит надзиратель. И потому все пытался поймать его взгляд.
— Слушайте, — продолжал тот, не обращая внимания на ответ Намаза. — Шернияз, сын Худайназара…
Надзиратель называл одно за другим имена самых близких к Намазу джигитов. Зачем он это делал? Хотел ли установить, вправду ли то были его товарищи, или хотел дать знать, кто именно находится в тюрьме? Но с чего это вдруг полицейский стал таким добреньким?
Эсергеп, Халбай, Каршибай, Аваз… да-а, немало джигитов оказалось в тюрьме… А вот Джуманбая он не назвал. Может, ему удалось скрыться? Или погиб, бедняга, под развалинами дома?! И Насибу не упомянул… Ах, Насиба, что с ней сталось? Все ли у нее благополучно? Каких только бед он, Намаз, не навлек на ее голову! Лишь бы они не тронули Насибу… Ведь эти собаки могли и ее избить, изувечить, с них станется! И на старуху, помогавшую Насибе, у них могла подняться рука. А ведь он, Намаз, обещал привезти ее обратно, обманул, выходит, доброго старика, мужа старухи…
День этот Намаз провел в страшных мучениях. Физическую боль, пусть не такую, как теперь, он привык переносить. Еще в те времена, когда служил у Ивана-бая, частенько в схватках с известными силачами, получив травму, он все равно доводил борьбу до конца. Его выносливости удивлялись даже противники, признавая, что в этом он превосходит их.
Намаза терзали и душевные муки. Его пожирал огонь бессильной ярости, ему вспоминались все пережитые унижения.
Когда его схватили, руки ему завели назад и связали. На поясе затянули веревку, конец которой был привязан к луке седла Лутфуллы. Он так гордо и важно восседал на коне, точно один на один сразился со львом и вышел победителем. А ведь не будь солдат капитана Голова, он приблизиться бы к Намазу не посмел. Капитан, хмурый и мрачный, велел хакиму доставить пленного куда следует, а сам повернул отряд в другую сторону: ему, видно, вовсе не улыбалась роль жандарма.
Лутфулла же хаким был вне себя от радости: выходило, честь поимки неуловимого Намаза полностью доставалась ему. Он приказал вести Намаза по самым многолюдным улицам кишлаков, через площади, мимо мечетей: пусть каждый голодранец видит, в какое положение попал их любимец! Всех их ждет такая же участь, коли вздумают последовать примеру бандита!
На случай нападения на конвой джигитов Намаза или кишлачных жителей Лутфулла-хаким увеличил количество сопровождающих: впереди ехали двадцать нукеров, позади следовали полукольцом еще тридцать вооруженных людей. Они настороженно и внимательно приглядывались, что происходит на дороге и вокруг, готовые при малейшей опасности открыть огонь.
Посоветовавшись с приближенными, Лутфулла-хаким решил остановиться у Хамдамбая. Этим он как бы убивал сразу двух зайцев: во-первых, даст отдых своим уставшим доблестным воинам, а во-вторых, сдерет с бая суюнчи — подарок за поимку старого врага Байбувы, вора и грабителя Намаза.
И вправду, появление «победителей» в доме Хамдамбая стало настоящим праздником для его обитателей и, конечно же, для самого хозяина, уже несколько оправившегося после недавней душевной болезни. Он тотчас велел зарезать несколько барашков, пригласить специальных поваров и хлебопеков.
Пленного привязали к чинаре, росшей посреди двора. Намаз стоял, опустив голову, чтобы не видеть торжествующих злобных взглядов своих врагов. Если кто приближался, он отворачивал лицо в сторону.
Байбува, конечно, не удержался, подошел к ненавистному Намазу. Поднял его голову концом рукоятки плети.
— Ба, кого я вижу, Намаза-палвана! — хохотнул он издевательски. — Неужто такой богатырь сдался в плен, вместо того чтобы сложить голову в честном бою?!
Намаз только глянул на бая хмуро, промолчал.
— И жрать, наверное, хочется богатырю? — продолжал бай, нарочно потянув в себя воздух, насыщенный ароматами кухни. На лице Намаза не дрогнул ни один мускул. — Принесите сюда посуду, из которой едят мои собаки! — рявкнул Хамдамбай, отступая на несколько шагов. — Да наполните ее до краев помоями!
Алим Мирзо тут же подбежал с большой глиняной чашей, наполненной помоями.
— Поднеси ему! — приказал бай. — Пусть лакает, собачий сын!
Намаз так встрепенулся, что дрогнула верхушка древней чинары.
— Пригуби по доброй воле из этой чаши — и я отпущу тебя на все четыре стороны, — вдруг мягко попросил Хамдамбай.
— Зачем же ты мне свою еду уступаешь, господин сукин сын?! — ответил Намаз, топнув ногой от бессилия.
— Влить ему мое угощение силой! — приказал бай.
Однако байские лизоблюды не смогли запрокинуть голову джигита. И тогда Заманбек, сын Хамдамбая, вылил содержимое чаши на голову Намаза. Но тут отец оттолкнул сына в сторону.
— Отойди, Заманбек, вначале я сам должен с ним расквитаться. Ведь именно из-за этого ублюдка я чуть не лишился состояния! Слушай ты, свинья, ты украл покой и сон моих близких и друзей, из-за тебя заболел я позорной и страшной болезнью, так получай же теперь заслуженное, вот тебе, вот!
Заманбеку, любящему сыну, не хотелось, чтобы отец, перенесший тяжкую болезнь, перетрудил себя. Он выхватил у Хамдамбая плеть и сам принялся за работу. Намаз стоял молча, широко расставив ноги, глядя прямо в глаза своему истязателю. Палван, казалось, и не чувствовал ударов плети, они были для него сродни укусам комара, тогда как его, намазовский, взгляд полосовал байского сына острее любого клинка.
Взъяренный своим полным бессилием перед Намазом, Заманбек отбросил в сторону плеть и приказал принести палку.
Намаз не помнил, когда он потерял сознание: истязание длилось очень долго. Придя в себя, увидел, что лежит на земле, а над ним склонился Заманбек. Тот, ступив сапогом на челюсть, пытался раскрыть ему рот. Помои, которые лил сверху Алим Мирзо, струей лились на лицо Намаза.
— Не-ет! — взревел Намаз, собрав все силы и пытаясь подняться на ноги, но опять потерял сознание и больше в себя не приходил…
Намаз лежал на боку, глядя на слабую игру лучей солнца на стене темницы. Он не мог отрешиться от печальных мыслей, они бесконечной вереницей чередовались в сознании.
Вечером того дня, как его водили к доктору, Намаз услышал песню Шернияза. В тот миг он был погружен в полубредовый сон: мнилось ему, будто они с Насибой живут в шалаше при бахче. Светит ущербный месяц. Насиба, качая детскую люльку, ласковым голосом поет колыбельную. Вдруг за шалашом загромыхали конские копыта. Намаз знал, что они несут опасность сыну, жене, ему самому… Схватив винтовку, бросился наружу… и тут проснулся, медленно возвращаясь к действительности. Лежал он не в шалаше, а в темнице, и месяца не было видно — в зиндане царил мрак. Но песня… такая же печальная, протяжная, какую только что пела Насиба, продолжала литься… Прислушавшись, Намаз узнал голос Шернияза. Добравшись на ощупь до стены, на верху которой находилось отверстие, Намаз прислонился к ней, закрыл глаза… И песня тотчас унесла его на своих крыльях в широкие степи, где щебетали птицы, шелестели травы, со звоном неслась по арыкам прозрачная вода…
Бедный Шернияз разлучился с любимой в день, когда должен был соединиться с ней навсегда… Не в невестиной комнате, разукрашенной разноцветными шелками, лежит он, а в сыром зиндане с простреленной ногой… Не довелось бедняге любить-ласкать свою жену, задать пир друзьям и родственникам и сказать самому себе с гордостью: «Вот и я теперь стал человеком семейным, и у меня теперь есть дом, хозяйство…» Разбились мечты в пух и прах, развеялись по ветру… И горя теперь в душе Шернияза вдвое больше, чем у любого самого несчастного на свете… И оно, горе это, изливалось теперь в песне, летевшей в ночном мраке…
Я плачу, как влюбленный соловей,
Твердя стихи любви по тайной книге.
Сниму ль обид и горести вериги,
Достигну ль я возлюбленной моей?
Горит, горит в груди огонь разлуки,
И душу точит горькая слеза.
Прозрел Машраб — открыла боль глаза,
Но встречу ль я любимую, о други?..
«Шернияз! Братишка, спасибо за песню! Спасибо, что подал голос, который я уже не чаял услышать! — хотелось закричать Намазу. — Живой, значит, и на том спасибо. А беды и горе мы как-нибудь переживем, привычные…»
Он еще долго стоял, прислонясь к стене, словно надеялся, что Шернияз споет еще. Но кругом царила тишина.
«Они, наверное, обижены на меня, — с горечью подумал Намаз. — И поделом мне. Они верили, надеялись на меня, а я не уберег их. Что я могу теперь сделать? Как могу освободить их? Как спасти их от тюрьмы, а может, и от смерти? Нет, я должен бежать, как угодно — бежать! Иначе мне не вызволить джигитов из темницы! Ногтями буду рыть землю, коли понадобится, ребро свое выну, чтобы сделать подкоп, но все равно убегу! Выберусь — всех освобожу за одну ночь!.. Странно, почему усатый надзиратель так ведет себя? Из жалости? Еду приносит, раны перевязывает… Может, попытаться поговорить с ним: вдруг поможет связаться с джигитами? А что, если взять да попросить напильник? Даст — так даст, нет — хуже ведь не будет… Нас может спасти только риск, смелый риск! Не зря же говорят: «Кто рискует — того аллах не забудет…»
В один из последующих дней произошло событие, которое воспламенило его надеждой на скорый побег. Его вели в уборную, когда, пересекая тюремный двор, Намаз вдруг увидел парнишку, грузившего мусор на ишак-арбу. Вернее, он только делал вид, что грузит, а сам во все глаза глядел на Намаза. Это был Хайитбай. После того как взгляды их скрестились, мальчишка деланно-равнодушно отвернулся и продолжал работать, мурлыча про себя какую-то песенку. Весь его вид как бы говорил Намазу: «Увидел меня, понял, зачем я здесь, ну и ладно! Это-то нам и нужно было». — «Понял, братишка, все понял! — ликовал Намаз. — Значит, не забыли нас товарищи на воле, беспокоятся, предпринимают какие-то шаги к нашему спасению. Великодушное поведение усатого полицейского тоже, видать, результат стараний друзей. Надо сегодня же попытаться вызвать его на откровенность».
Все тюрьмы края были переполнены джигитами намазовского отряда и людьми, подозреваемыми в поддержке намазовского движения. В сорока шести волостных и уездных казиевских судах шло разбирательство их дел. Особо опасные «преступники» содержались в тюрьме «Приют прокаженных», и их дела должны были рассматриваться русским окружным судом. Предчувствуя, что своими силами не справиться, господин Гескет обратился к генерал-губернатору Туркестанского края с просьбой о помощи: Николай Гродетов, сам заинтересованный в скорейшем окончании «Намазовских беспорядков», прикомандировал в Самарканд отряд судейских чиновников Ташкентского окружного суда.
Допрос Намаза поручили следователю по особо важным делам Владимирову, имевшему большой опыт работы с политическими заключенными.
Хотя истекала неделя, как Владимиров принял дело Намаза, он не спешил начинать допросы. В первую очередь следователь досконально изучил кипы жалоб на «деяния» Намаза и его соратников, поступившие в генерал-губернаторство в разное время, донесения администраторов, полицейских чиновников и пришел к заключению, что Намаза, сына Пиримкула, можно обвинить по статьям о грабительстве, вымогательстве, воровстве, убийстве, о неподчинении местным властям, о вооруженном выступлении против существующего строя. Уж не по одной — нескольким статьям можно было казнить Намаза не задумываясь. Удовлетворенный, господин Владимиров наметил план предстоящего допроса и велел конвоирам доставить заключенного.
И вот перед ним предстал Намаз, совсем еще молодой человек богатырского сложения. Руки связаны за спиной, на ногах кандалы. Увидев это, следователь уткнулся в бумаги, испытывая нечто вроде смущения. По закону тюремная администрация не имела права заковывать арестованного в кандалы прежде, чем виновность его будет доказана.
— Развязать узника, снять кандалы, — сердито приказал Владимиров конвоирам. Намаз усмехнулся: он хорошо знал законы, но знал также и то, что они постоянно будут нарушаться.
— Администрации тюрьмы будет заявлен протест, — сказал следователь, когда Намаз был освобожден от пут. — Садитесь. Мне говорили, что вы свободно владеете русским языком, это правда?
— Ну, не совсем свободно, но разговаривать могу.
— Выходит, толмач нам не понадобится. Тем лучше. Как вы себя чувствуете?
Намаз молча повел плечом.
— Не нужно ли вам чего-нибудь? Говорите, не стесняйтесь.
— Вчера кормили очень соленой баландой, — улыбнулся Намаз, — а воды дать забыли.
— Принести воды, — приказал Владимиров одному из конвоиров. — Скажите, Намаз, вы женаты?
— Да.
— Дети есть?
— Детей… — произнес Намаз и осекся. — Детей нет.
Следователь кивнул: Намаз, сам не зная о том, сказал правду. Но Владимиров не собирался сообщать заключенному о смерти его дочери. Это могло окончательно выбить Намаза из колеи, и так слабого после жестоких побоев. Тогда о работе с ним не могло быть и речи.
— Скажите, вы давно связаны с самаркандскими социал-демократами?
— А что это такое?
— Вы человек достаточно просвещенный, чтобы не знать, кто такие социал-демократы.
— Но я и вправду никакого представления о них не имею! — воскликнул Намаз.
— Хорошо. Выходит, вы стали на преступный путь разбойника самостоятельно?
— Прошу вас, господин следователь, больше не называйте меня разбойником. Я никогда не разбойничал и никого не грабил. Я всегда был и оставался истцом, требующим положенного ему по закону и совести.
— И потому вы присвоили пятьсот тысяч таньга у Хамдамбая, сына Акрамбая?
— Во-первых, «не присвоил», господин следователь. Все эти деньги я раздал тем несчастным, которые гнули хребет на Хамдамбая и которым он отказался заплатить. Во-вторых, я отнял у него не пятьсот тысяч таньга, а сто. Как видно, Хамдамбай и здесь решил погреть руки.
— Во всяком случае, вы не отрицаете — как бы мы ни называли ваши поступки, — что изымали у людей деньги силой?
— Но вы же прекрасно понимаете, хотя бы про себя, — открыто признавать вы никогда не станете! — они же не отдают по совести того, что люди заработали своим честным трудом!
— Хорошо, положим, вы отобрали деньги, якобы причитающиеся людям, их заработавшим. Но вам-то какая забота? Кто вас уполномочил совершать такие деяния?
— Прежде всего моя совесть, жажда справедливости. А потом и люди, те самые, обманутые, втоптанные в грязь. Начиналось все официально: пострадавшие сами просили меня защитить их права, выступить на казиевском суде.
— Вы можете представить какие-либо доказательства о том, что эти люди просили вас выступить на казиевском суде защитником их интересов? У вас сохранилось их письменное прошение?
— Нет. Все это происходило изустно.
— Мне очень, очень хочется помочь вам, но сделать это вряд ли смогу: у вас нет никаких доказательств в оправдание своих поступков.
— На суде, если вы сведете меня с истинными грабителями, все будет доказано.
— Но ведь существовал верный и законный путь справедливого решения вашего дела. А вы надумали разрешить его под покровом ночи, с оружием в руках…
— Как я мог воспользоваться «законным путем», когда вся дахбедская администрация погрязла во лжи и своеволии?
— Ладно, оставим пока этот разговор. Вы мне скажите, в тот вечер, когда вы… посетили дом Хамдамбая, я полагаю, вы были не одни?
— Разумеется, — улыбнулся Намаз.
— Назовите их имена.
— Увы, этого я сделать не могу.
— Почему?
— А просто потому, что я не предатель.
— Ну что ж… — Следователь помолчал минуту, потом произнес с сожалением: — Как ни крути, вашу деятельность начиная с той ночи мы не можем классифицировать иначе, как откровенный разбой. И вам, к сожалению, никак не удастся доказать обратное.
— А я буду доказывать, — качнул головой Намаз, чувствуя, что его опять охватывает слабость. — Я буду доказывать, что между разбоем и присвоением силой того, что тебе же причитается, — разница как между небом и землей. Разбойником у нас называют человека, который отобрал чью-то собственность, личную вещь. Хамдамбай располагает миллионами. Откуда появились у него эти богатства, коли он ни кетменем не машет, ни серпом не жнет и на поливе не проводит бессонных ночей? Все его богатства заработаны бедняками, а Хамдамбай присвоил их себе. Выходит, грабитель вовсе не я, а он, Хамдамбай, которого вы защищаете. Я прошу дать мне с ним очную ставку.
— Не горячитесь. Всему свое время. Не хотите еще воды?
— Нет, спасибо.
— Пойдем дальше, — Владимиров открыл другую папку, лежавшую перед ним на столе. — Наряду со многими другими, Намазбай, вы обвиняетесь также в убийстве.
— Ложь. Я не убийца.
— Если бы вы смогли доказать это, я был бы только рад. Вот по этому донесению, подписанному управителем Пайшанбинской волости, начальником полиции, вы, Намаз, сын Пиримкула, обвиняетесь в убийстве пайшанбинского жителя Хидирбая, сына Мурадбая.
— Это неправда, — сказал Намаз сдавленно. — Я все расскажу по порядку. Этот негодяй Хидирбай считался самым богатым человеком в Пайшанбе. Как-то остановился я переночевать у одного тамошнего знакомого… Уже вечерело, когда в дом, где я остановился, прибежала с плачем женщина. Она рассказала, что Хидирбай запряг ее мужа и двух сыновей вместо волов в маслобойку. Вначале я даже не поверил этому. Джигиты мои тоже не поверили. Да вы и сами, наверное, не поверили бы, разве не так, господин следователь?
— Продолжайте, — сказал следователь, не отвечая на вопрос.
— Но соседи подтвердили, что Хидирбай всегда заставляет своих должников расплачиваться таким образом. Я пошел к баю, взяв с собой четверых джигитов. Маслобойка находилась за конюшней, старая такая, рассохшаяся, скрипучая. В нее были впряжены двое ребятишек и старик — одни кости да кожа… На шеи надето, как у волов, ярмо, крутят себе жернова, крутят… Пот с них градом, глаза заливает. На мои расспросы ответили, что уже три дня, как их заставляют крутить маслобойку… Я думал, у меня сердце остановится — так было больно и обидно за несчастных. Пошел и выволок из дома лежавшего на атласных тюфяках Хидирбая и двух его сынков, впряг в ту самую маслобойку, которую крутили старик с сыновьями. «Посмотрите, испытайте на своей шкуре, каково работать вместо скотины!» Бай, однако, оказался упрямее любого вола, никогда не видавшего маслобойки. Уперся, и все, ни с места. Была у него там айвовая палка, которой погоняют обычно волов, ну я ею и отделал подлеца хорошенько…
— Кто дал вам право учинять подобную расправу?
— А кто ему дал право превращать людей в скотов?
— Но ведь есть должностные лица, обязанные бороться против несправедливости! А вы присвоили себе их полномочия.
— О ком вы говорите, господин следователь? О собутыльниках того богатея?
— В ту ночь Хидирбай умер.
— Он умер своей смертью.
— Если бы вы не впрягали его в жернова, он бы не умер.
— Если бы он не мучил бедняков, задолжавших ему какие-то гроши, я бы не впряг его в жернова. У этого Хидирбая был целый хурджин расписок, полученных им с должников. Те тоже должны были крутить маслобойку вместо волов. Когда я сжигал эти бумаги, сердце бая не выдержало — он упал замертво.
— Вы явились причиной его смерти, суд признает вас убийцей.
— Я не убийца, я — мститель.
— Бай имел право принимать какие-то меры против злостных неплательщиков долгов.
— Но не превращать человека в скотину. Такого права ему никто не давал.
— Но и вы не имели права убивать человека, чтобы доказать свою правоту.
— Он получил по заслугам!
— Намазбай, я бы просил вас не горячиться. Вы прекрасно знаете, что материалы следствия служат основой решения суда. В ваших интересах считать меня своим защитником, обязанным понять вас, мотивированно объяснить многие ваши поступки. Если честно, я мог бы отвести от вас ряд обвинений, как несостоятельных. Спокойное, деловое выяснение всех обстоятельств дела позарез необходимо как вам, так и мне. В таком случае облегчится тяжесть обвинений, павших на вас, да и у меня будет совесть чиста, а уверенность, что не допустил несправедливости, станет мне наградой.
— Почему, в таком случае, вы не поинтересовались тем, почему и кому я начал мстить? Ведь что-то заставило меня применить силу против силы?
— Вот это-то я и пытаюсь выяснить, — мягко сказал следователь. — В этой бумаге отмечено, что вы избили до полусмерти тысячника Арсланбека Джамской волости, а контору его подожгли.
— Верно, — кивнул Намаз, глядя прямо в глаза следователя.
— Расскажите поподробнее. И зачем вы это сделали?
— Написать об этом, конечно, в той бумажке забыли?
— Забыли, — вздохнул следователь.
— Что ж, слушайте, — продолжал Намаз. — Верно, я привязал негодяя Арсланбека вверх ногами к чинаре на многолюдной площади Джама и крепко отхлестал плетью. А сделал я это за то, что он изнасиловал девятилетнюю дочь своей служанки. Будто мало было ему четырех жен, да еще тех, на которых он женится на месяц-другой… Девочка не вынесла позора — бросилась в Бурхауз… Труп выловили на следующий день. Мать сошла с ума.
— Отец?
— Отца у девочки не было, вернее — им был сам Арсланбек.
— Неужто он изнасиловал собственную дочь?!
— Как видите! — усмехнулся Намаз. — Потому и сошла с ума бедная женщина. Приезжаю, вижу: близкие, родственники бедняжки почернели от горя… Что бы вы сделали на моем месте, господин следователь?
— Продолжайте, — ушел от ответа Владимиров.
— А что продолжать? Привязал негодяя к чинаре вверх ногами на площади и отхлестал плетью. Потом предал огню его контору. Тут мне донесли, что к Джаму приближаются солдаты. Я увел своих джигитов в горы, чтобы избежать кровопролития.
— Хорошо, — начал подниматься с места следователь, давая понять, что разговор окончен. — Я предупрежу тюремную администрацию, чтобы вас нормально кормили. Конвой, увести заключенного.
Протест следователя ни в тот день, ни в последующие не был принят во внимание. Все, начиная от полицмейстера и кончая генерал-губернатором Туркестана, хорошо знали, что Намаз, сын Пиримкула, дважды совершал дерзкие побеги из тюрьмы, а в бытность на свободе многократно выходил живым-невредимым, уводя и свою банду, из самых немыслимых, отчаянных положений.
Правда, хотя кандалов не сняли, в те дни случилось несколько событий, которые заметно улучшили настроение Намаза. Намазу довелось повидаться со всеми соратниками, взятыми под стражу: следователь устроил им очную ставку в надежде раскрыть их взаимоотношения с Намазом, что должно было сыграть определенную роль в деле. Однако, к досаде господина Владимирова, многие джигиты заявили, что человека, представленного им неким Намазом, сыном Пиримкула, видят впервые в жизни и никаких общих дел с ним не имели. «У каждого из нас свои обиды, мстить за которые мы поднялись без чьего-либо наущения», — убеждали они, всячески стремясь отвести от Намаза хотя бы часть страшных обвинений.
В один из дней, когда борьба на следствии разгоралась все сильнее, с Намазом опять заговорил надзиратель, сопровождавший его в зиндан.
— Намазбай, тебе привет от жены, — проговорил он без всякого выражения в голосе.
Намаз, хоть сам и собирался поговорить с Усачом при первой же возможности, которая, впрочем, до сих пор не выдавалась, поначалу так опешил, что ничего не смог ответить.
— Сестра твоя Улугой тоже в Самарканде, — продолжал Усач спокойно.
— Серьезно? — На этот раз Намазу удалось заглянуть в глаза надзирателя.
— Зять твой, тесть и еще русский парень, который всегда ходит в узбекской одежде, Назар Матвеевич, кажется, его зовут, — все находятся в городе. Ищут возможность спасти тебя.
— Кого еще ты видел, хороший человек?
— Мало ли кого, — уклонился от прямого ответа Усач. — Ты от меня узнал то, что тебе следует знать.
— Понятно. И на том спасибо, — кивнул Намаз. — А как тебя зовут, хороший человек?
— Для тебя это не имеет никакого значения, — опять ответствовал надзиратель. — А имеет значение вот что. Ты должен растянуть следствие как можно дольше. Делай все, что можешь. Изобрази даже, что сошел с ума, лишь бы следствие не завершили и дело не передали в суд. Нам необходимо выиграть время.
— Ты, конечно, не скажешь, чья это воля?
— Выберешься отсюда — сам узнаешь. Начинай действовать, не откладывая. Только смотри не вызови подозрений.
Навстречу им показались стражники.
— Все остальное потом, в камере, — успел шепнуть Усач.
Глаза Намаза уже привыкли к полумгле темницы, ему казалось даже, что здесь он видит лучше, чем при солнечном свете.
Едва захлопнулась дверь, Намаз быстрым взором окинул клетушку, где каждая трещинка на стене, каждый бугорок на глиняном полу, — все-все было ему уже знакомо до отвращения. Взгляд узника не мог остановиться ни на чем. Пусто было и под соломенным тюфяком. Неужто Усач так жестоко подшутил над ним, намекнув, что в камере его что-то ждет? Не может того быть, ведь надзиратель сообщил ему, что происходит на воле, передал привет от жены и родных. Скажем, к ним он как-то еще мог втереться в доверие, но провести хитроумного Назарматвея не такое уж легкое дело. Тут быстренько обожжешься! Назарматвей не стал бы показываться провокатору, тем более представляться своим именем-отчеством, но Усач ведь так и сказал: «…Русский парень, который всегда ходит в узбекской одежде», и имя назвал! Постой-постой, еще что-то важное сказал полицейский, а он, Намаз, упустил в радостном волнении. Что же это было? Одно слово, одно-единственное, но главное… Какое же? «Потом»! Усатый полицейский сказал: «…Потом, в камере»!
Значит, Усач придет в камеру. Что-то принесет или еще что-то скажет. Какое счастье, Насиба жива, находится на воле! Как она, интересно, управляется с ребенком? Тяжело, наверное, одной, в чужих краях, с бедою горькой в душе… Хорошо хоть, Улугой рядом… Сестра… Бросила на произвол судьбы детей своих малых, поехала в дальнюю даль, чтобы узнать, жив ли брат Намаз, каково ему в неволе!
И верный друг Назар Матвеевич тоже здесь. Назарматвей не мог приехать один, с ним наверняка верные джигиты, готовые пойти ради друзей в огонь и воду. Выходит, на воле не сидят сложа руки, действуют вовсю, чтобы вызволить своих друзей из темниц. Выходит, существуют еще на свете верность, доброта, дружба, любовь…
Дверь темницы с грохотом открылась, Намаз, задумчиво шагавший из угла в угол, поспешно оглянулся. Он надеялся увидеть усатого полицейского. Но вместо него в камеру просунулся стражник-узбек.
— Принимай ужин, Намаз! — крикнул он громко.
Ужин был обернут в клетчатый платок.
— Вначале достаньте штуку из-за моей пазухи, — быстрым шепотом произнес стражник. Намаз вынул «штуку», завернутую в рогожу, сразу почувствовав ее железную тяжесть. Стражник положил еду на пол и поспешно удалился.
Намаз лихорадочно развернул рогожу: сверкнуло лезвие остро наточенной теши[44] примерно в две ладони! Не держи Намаз в собственных руках это орудие, он наверняка ущипнул бы себя, чтобы проверить, не сон ли он видит. Но вот она, теша, острая, с гладко отполированной ручкой. А что можно делать ею? Копать, рубить, а обратной стороной лезвия, обухом, пользоваться как молотком. Задача ясна: друзья на воле пришли к заключению, что он должен делать подкоп. Но какой, в какую сторону, ведь он, Намаз, даже предположительно не знает, в каком месте находится его зиндан. Это во-первых. Во-вторых, куда он будет девать землю, которую вынет? Друзья ничего ему об этом не сообщили. И почему тешу принес не сам Усач, а этот грубоватый с виду парень-стражник?
Намаз подошел к обитой железом двери и громко постучался.
— В чем дело? — раздался голос стражника, приносившего ужин.
— Что-то живот скрутило! — крикнул Намаз.
Медленно шагая по тюремному двору, Намаз зорким взглядом оглядывал, запоминая, общее строение тюрьмы, здания, примыкавшие к нему. Его зиндан находился в той стороне, где стояли строеньица кухни и дровяного сарая. От стены тюрьмы до крепкого глинобитного забора, опоясывавшего «Приют прокаженных», было около пятидесяти шагов, не меньше. Поскольку зиндан Намаза находился на полметра ниже основания тюремной стены, если вести подкоп прямо, можно будет, минуя снизу кухню и дровяной склад, выйти к подножию холма, уже за тюремным забором.
— Заключенный, выходите! — постучались в дверь.
И вот он опять в своем зиндане. Намаз, обычно принимавший быстрые, единственно верные решения, сейчас был растерян, не зная, что предпринять. Долгая, тяжкая работа тешой его не пугала: за свою жизнь он перепахал кетменем, наверное, не одну тысячу танабов земли. Хотя, конечно, работать тешой, да еще скрытно, — не кетменем махать в поле. Тут нужна особая осторожность: небольшой шум уже хорошо слышен в других, соседних темницах. А кто там: друг, враг? Каким образом землю выносить, друзья, наверное, продумали, да и все остальные детали не сегодня завтра сообщат. Но разве может сидеть Намаз сложа руки, когда впереди забрезжил луч надежды?!
Намаз одним махом съел холодный жидкий пшенный суп и, взяв тешу в руку, принялся обследовать стены камеры пядь за пядью, все более убеждаясь, что пробить брешь в них — дело невозможное: они были выложены из жженого кирпича, скрепленного ганчом — особым видом раствора алебастра. Бессмысленно копать яму в полу: в каком уголке темницы ни начнешь — сразу заметят. Разве что под тюфяком, но и тюфяк велят каждую неделю перетаскивать на другое место.
Намаз обессиленно опустился на пол, прислонился к холодной стене, глубоко вздохнул, стремясь подавить подступающее отчаяние.
Только что казалось: скоро солнце засияет над головой, придет желанная свобода, — где теперь свет надежды?! Намаз поглядел на приятно оттягивающую руку своей тяжестью тешу, вздохнул и опять принялся осматривать клетушку, в которую был заключен, внимательным, изучающим взглядом. Неужто ничего нельзя придумать? Но ведь сказал же кто-то из мудрецов, что безвыходных положений не бывает. Может, друзья, переправляя ему тешу, и сами не представляли, какой подкоп он начнет рыть, надеялись только на его ум и смекалку? Так неужели он, Намаз, не найдет тот единственный путь, который должен существовать?
Взгляд Намаза остановился на лестнице в четыре ступеньки, ведущей к двери темницы наверху. У основания лестница была сложена из больших каменных глыб…
Весь напрягшись, Намаз медленно поднялся и так же медленно, не отрывая взгляда от этих глыб, словно завораживая их, направился к лестнице. Если только суметь вынуть один из камней, лежащих в самом низу, все пойдет хорошо… Только работы поприбавится, копать придется шагов десять-пятнадцать лишних…
Каменные глыбы тоже были скреплены между собой ганчом. Бить тешой по ним нельзя — такой звон поднимется, что только уши затыкай.
Намаз выбрал нижний камень ближе к стене, в углу, провел тешой по застывшему камнем раствору. Едва он провел по нему лезвием, раздался сухой скрип, какой издают мельничные жернова, когда в желобах уменьшается напор воды. Намазу показалось, что звук этот поднял на ноги всю тюрьму. Прислушался затаив дыхание. В «Приюте прокаженных» царила прежняя тишина. «Значит, мне показалось, что очень громко, — решил Намаз. — Ведь в моей темнице царит такая тишина, что уши отвыкают от звуков, и малейший шорох кажется грохотом. Но все равно рисковать нельзя. Надо дождаться, когда стражники в нарушение всяких уставов, как всегда, прикорнут. Тогда ведь оживают молчавшие весь день узники. И джигиты мои начинают петь, чтобы излить свою тоску по воле…»
Намаз опустился на землю, вытянув ноги, прислонился к стене и закрыл глаза… Сказать кому на воле — поверит ли кто, что люди в тюрьме поют? Поют люди, которые знают, что не сегодня завтра непременно могут быть приговорены к смертной казни? Говорят, женщины освобождают душу от горя и печали плачем, а мужчины, видать, песней… И не мудрено, если песня еще и поможет им свободу отвоевать…
«Кичкина, мой малышок, вместе с шапкою — вершок», — вдруг отчетливо зазвучал в ушах голос Шернияза, затянувшего шутливую песенку:
Меньше малого орешка, кичкина, мой малышок! —
хором подхватили многие голоса. Намаз вскочил на ноги, словно в него влили живую воду, подступил к облюбованному камню.
Кичкина, мой малышок, вместе с шапкою — вершок!..
Удар по проклятому ганчу! Удар, еще удар!
Меньше малого орешка, кичкина, мой малышок!..
Сейчас, наверное, Шахамин, человек немолодой, но любитель пошутить и посмеяться, вышел в середину круга, изображая жеманную женщину, принялся плясать, не обращая внимания на рвущие кожу кандалы, на звон цепей… Поплясав, Шахамин начнет превращаться в арбуз: втянет голову в плечи, ноги согнет в коленях, руки сложит перед собой, выгнет спину, глядишь, перед тобой то ли человек, то ли в самом деле арбуз, и не маленький, конечно… Намаз улыбнулся. Ему вспомнилось, как часто его джигиты во время привалов в тугаях или безбрежной степи, несмотря на усталость, собирались в круг и тотчас затягивали свою любимую «Кичкинаджан», а Шахамин выходил плясать первым и приглашал других не оставаться в стороне.
Меньше братца Эсергепа, с кем делился крошкой хлеба,
Меньше деда своего — Шахамина самого!
Намаз работал с удесятеренной силой, точно поющие помогали ему. Подкопанная снизу, крупинка за крупинкой лишавшаяся удерживавшего ее ганча, глыба едва заметно качнулась, как зуб, подточенный долгой болезнью!
Меньше малого Халбая,
Ачилды и Каршибая,
Но зато он всем дружок,
Кичкина, мой малышок,
Кичкина, мой малышок, вместе с шапкою — вершок! —
все неслось откуда-то, было не понять, сверху ли, с боковых, расположенных рядом с клетушкой Намаза темниц.
«Да они никак песней сообщают, кто здесь находится!» — улыбнулся Намаз, вставляя тешу в едва заметную расщелину, образовавшуюся между каменными глыбами. Та, «намазовская», снизу, неуклюже шевельнулась, потом покорно опустилась одним краем в вырытую под нею яму. Обрадованный Намаз, однако, не спешил свалить ее окончательно. Наоборот, подперев глыбу рукоятью теши, руками отскреб всю вытащенную землю обратно в яму, тщательно утоптал, а затем, поднатужившись, приподнял и уложил камень на место почти так, как он лежал раньше. Что эта глыба вынималась, можно было обнаружить только при очень внимательном осмотре. Намаз подмел полой халата вокруг камня. Никаких следов от его ночных трудов не осталось.
Теперь нужно было придумать, куда спрятать тешу. Оказалось, некуда, кроме как в тюфяк. «Ладно, ночь мы с нею как-нибудь переночуем, — подумал Намаз. — А завтра что-нибудь придумаем. Когда тайный ход удлинится, там много чего можно будет спрятать. А пока придется рисковать».
Время, знать, давно перевалило за полночь. Исполнители «Кичкинаджана» давно угомонились. «Молодцы, мои дорогие! — улыбнулся Намаз. — Пойте, пойте побольше, это вам и душу облегчит, а может, и освобождению нашему поможет!»
Едва Намаз растянулся на своем жестком ложе, как почувствовал, что по ногам потянуло холодом. Видать, кто-то бесшумно отворил дверь и теперь прислушивался. Намаз по старой привычке напрягся и чутко ждал, что произойдет дальше.
— Намаз, не спишь? — донесся в темноте знакомый голос усатого надзирателя.
— Не сплю, — ответил он с облегчением.
Усач на ощупь добрался до него, опустился на тюфяк.
— Орудие тебе передали?
— Передали.
— Тогда слушай, что я скажу, — продолжал еле слышным шепотом надзиратель. — Во-первых, перестань ты так дичиться меня, я свой, понял, ну не в том смысле, правда, что я борец за какую-нибудь там идею, нет, свой в том смысле, что и у полицейского может найтись для таких, как ты, сострадание и желание помочь. Так вот, вначале мы думали подкупить начальника тюрьмы, старого пьянчужку. Не вышло. Как раз когда он нам понадобился, он упал с коня и вот уже несколько дней лежит без памяти, в себя не приходит. А и придет — вернется ли на свое место, нет, неизвестно. Пока же сюда назначен новый начальник. Зверь, а не человек. Ты должен быть очень осторожным, понимаешь?
— Понимаю.
— На твое счастье, отряд стражников, которые подчиняются мне, на время перевели сюда в ночное дежурство. Среди них у меня есть несколько верных людей. Одного ты уже видел. Дежурить мы будем дней десять, не больше. На это время я обещаю помогать во всем, в чем будет нужда.
— Хорошо. Но что я буду делать с этой штукой, которую передал мне ваш человек?
— Рыть подкоп. Как ты его будешь рыть, мы должны с тобой сейчас решить. Но я сперва хочу объяснить тебе, в какую сторону примерно должен идти тайный ход.
— Если по прямой, то от того правого угла, напротив двери, — сказал Намаз, — пройду под кухней и дровяным сараем, под тюремным забором и выйду наружу, к основанию холма.
— Видишь, ваши ребята не ошиблись в тебе, когда говорили, что ты быстро сообразишь, что к чему, — обрадовался Усач.
— Рыть-то я могу, — горько усмехнулся Намаз. — А куда я буду девать ту уйму земли, которая будет выходить из рва?
— Я принес тебе мешок. Возьми, пока спрячь в подушке. Землю будут выносить мои люди. Мы это продумали. Работать ты должен только ночью. И еще одно: никому ни слова о готовящемся побеге. Среди ваших есть предатель, но кто — сказать не могу. Сам не знаю. Понял?
— Понял, — сказал Намаз, разом представив себе всех тех джигитов, которые сегодня помогали ему своей веселой, разудалой песней. — Только вы им не мешайте петь по ночам, хороший человек, ладно?
— Ясненько, — тихо засмеялся надзиратель. — Пусть поют. А то у ночи, говорят, уши длинные! Но мы с тобой не решили главного — откуда копать так, чтобы никому ничего, даже при тщательном осмотре, не было заметно… Вот главное, что нас мучает. Я сам уж думал-думал, чуть голову не сломал, но так ничего и не придумал…
— Ну, это дело уже решенное, — теперь засмеялся Намаз. И рассказал, что он успел сегодня продумать и проделать. Усач пришел в полный восторг.
— Не зря, выходит, твои твердили, что ты уж обязательно что-нибудь придумаешь, — хлопнул он по крепкой, как камень, спине узника. — Да, привет тебе от Сергея-Табиба, как вы называете Сергея Степановича.
— Он тоже в городе? — обрадовался Намаз.
— Бывает частенько. Он нынче лечит мою жену. Прекрасный человек. Вот это ключ от твоих кандалов, я сделал дубликат. Ночью, когда будешь работать, будешь снимать кандалы. Но к утру не забывай их надеть, понял?
— Этого уж я не забуду, — горько усмехнулся Намаз.
— Да, еще. Над приятелями твоими уже начался суд.
— Когда?
— Вчера. Ты должен оттягивать окончание следствия всеми силами. Иначе прорыть подкоп не успеешь.
— Постараюсь. Вы мне доставьте сюда, пожалуйста, свечей. В подземном ходе будет темно, можно и не то направление взять.
— Свечи у тебя будут. Об этом не беспокойся. Не забывай об осторожности и о том гнусном человеке, который затесался среди вас.
— Спасибо, хороший человек, не забуду.
— Ладно, пойду я. Сейчас сюда спустится еще один человек, только не шумите, пожалуйста. Он и будет таскать отсюда землю, вынутую тобой.
Слова усатого надзирателя вначале даже бросив Намаза в пот, потому что он подумал, уж не хотят ли пропустить к нему Насибу, но когда Усач сказал, что «он будет таскать землю, вынутую тобой», понял, что речь идет не о жене. Но все равно он весь подобрался в ожидании.
Послышались осторожные шаги, тихое недовольное бормотанье: «Да уж тут сам черт ногу сломит!..» Голос был знакомый, но Намаз никак не мог его сразу вспомнить. Ломкий какой-то, почти мальчишеский.
— Намаз-ака! — раздался свистящий шепот. — Намаз-ака, я это, ваш приемный брат Тухташ…
— Тухташбай! — Намаз порывисто подбежал к лестнице, нащупал руками Тухташа, боязливо спускавшегося по ступенькам, крепко прижал к груди. Мальчишка тоже обхватил его могучую шею руками, прильнул к нему своим небольшим тонким тельцем. Плечи его вздрагивали.
— Не плачь, братишка. Прошу тебя. Хоть в темноте да свиделись, живыми-здоровыми. Ты лучше расскажи, как очутился здесь. Ведь, клянусь аллахом, кого угодно ждал встретить, только не тебя.
— Так ведь я в полиции служу!
— Да что ты говоришь?!
— Ей-богу, если не верите, вот, пощупайте, стоячий воротник, на груди целый ряд железных пуговиц!.. — с некоторой даже гордостью стал рассказывать Тухташбай. — Они мне и жалованье платить обещали. Тридцать таньга в месяц. Но работа больно уж грязная… Всякий сор-мусор, конечно, ладно, но они и уборные чистить, а потом нечистоты вывозить заставляют… И еще… приходится носить эти самые… не помню, как называются по-ихнему… за больными, которые сами не могут сходить по нужде, все приходится выносить… Такие есть узники, ака, вы не представляете! Одни высохли как щепки, а другие распухли как бочки… Я им помогаю подойти к этой самой штуке… да вспомнил! — параша называется, справлять нужду. Ну ладно, тут интересного мало. Поговорим о деле. Ту землю, что вы нароете в подземном ходу, буду выносить я. Кстати, Хайитбай тоже здесь, — с мальчишеской непосредственностью перескочил Тухташбай с «дела», о котором принялся говорить, на другое. — Только его надо немного приструнить. Со стражниками взял привычку в карты играть. Я ему говорю: «Зачем ты это делаешь?» — а он: «Не твое дело, — говорит. — Нам нужны деньги, много денег, чтобы помочь Намазу-ака». Он на ишак-арбе ездит. Землю, которую я буду выносить от вас, он повезет на своей арбе из тюрьмы. Не бойтесь, ни у кого это не вызовет подозрения. Дядя Петр велел во дворе новую уборную копать, хотя еще и старая вполне годилась. Это он специально сделал, чтобы было, какую землю вывозить.
— Какие новости на воле? — успел вставить Намаз в безумолчную трескотню мальчишки.
— Э, и не спрашивайте, ака. На воле все так и ходит ходуном. На днях из Каттакургана на нескольких арбах люди приезжали. Остановились у полицейского управления и давай шуметь. Покажи нам Намаза, говорят, не покажешь, значит, вы убили его без суда и следствия. Уж к ним и начальник выходил, объяснял, что чушь все это, велел всем расходиться, а они ни в какую, уперлись, что твой осел, и все требуют вас показать. Тогда начальник велел жандармам стрелять, те выстрелили, правда, в воздух, но люди, конечно, испугались, начали разбегаться. Нескольких из них схватили, теперь и они здесь, в «Приюте прокаженных» находятся.
— Кого схватили, не знаешь?
— Нет, — вздохнул с сожалением Тухташбай. — У меня ведь никаких знакомых в Каттакургане… Если нужно, я постараюсь узнать, — после небольшой паузы Тухташбай продолжал: — Что я хочу вам сказать, Намаз-ака, Насиба-апа после смерти ребеночка какая-то такая стала, знаете… Не смеется, не разговаривает, все смотрит в одну точку, все смотрит… Мы боимся, как бы…
— Разве ребенок умер? — прервал Намаз мальчишку задрожавшим голосом.
— А вы разве не знали? Всего полдня-то и жила ваша дочка… Насиба-апа и не видела почти… а вот переживает. Дивана-бобо вызывал самых лучших знахарей, изгоняющих духов, муллы молитвы читали… А она все такая же. Сергей-ака велел нам незаметно добавлять в ее пищу и чай какие-то пилюли, теперь она вроде чуток повеселела. Да, чуть не забыл: Улугой-апа специально для вас испекла лепешки с луком и шкварками, просила передать вам, если удастся. Сегодня я так спешил, когда узнал, что смогу вас увидеть, забыл их взять с собой. В следующий раз обязательно принесу. Ведь такие лепешки не черствеют! Хорошо, Намаз-ака?
Тухташбай вдруг почувствовал, что Намаз его и не слушает вовсе, что он словно находится где-то далеко-далеко, за тысячи верст отсюда.
— Пойду я, — заторопился мальчик, — дядя Петя просил не задерживаться, ругаться начнет…
Тухташбай на ощупь добрался до лестницы, поднялся по ступенькам, открыл дверь. В темнице царила могильная тишина, точно там и не было живого человека. Мальчику стало страшно. Он тихо затворил за собой дверь, повернул ключ в замке.
Обе стороны, борющиеся за голову Намаза, спешили одинаково. Одни торопились снести эту голову с плеч, чтобы поскорее избавиться от ненавистного человека, сеявшего смуту. Их противники всеми силами стремились сохранить золотую голову простого дехканского парня, поднявшегося против богатеев, защищая честь и права бедных и обездоленных.
Растянуть следствие не удалось. Вернее, даже самому господину Владимирову, считавшему себя принципиальным и справедливым человеком, никогда не выносившим поспешного обвинительного заключения, не дали довести следствие до конца. Дело спешно передали суду.
Судебные заседания проходили с такой невероятной, лихорадочной быстротой, что Намаз, готовившийся к худшему, в первые дни даже растерялся. Стало ясно, что администрация инспирировала судебный процесс с явным намерением ввести в заблуждение общественное мнение, заткнуть глотку крикунам. По существу, приговор над обвиняемым был вынесен еще задолго до того, как его схватили. Намаз это хорошо знал. Но, странное дело, даже зная об этом, он питал в душе какую-то надежду. Намаз надеялся высказать на суде открыто хотя бы то, что не стало выяснять дознание. «Должны же они понимать, что не бывает причины без следствия, — размышлял он, — мы же не просто так, от нечего делать, взбунтовались. Ведь нас к тому вынудили! Неужто и правительственные судьи, обязанные строго придерживаться буквы закона, уподобятся казиям, которые, как известно, с готовностью держат сторону обладателя толстой мошны?! Неужто все они мазаны одним миром?!»
В эти дни Намаз сильно сдал. Он похудел, почернел весь. На лице, казалось, остались одни глаза, горящие жарким, лихорадочным пламенем, да острые скулы, окрашенные нездоровым румянцем. Ночами Намаз не спал ни минуты, копал подземный ход. Потом целыми днями стоял на ногах, отвечая на бесчисленные вопросы судьи и обвинителя. Удавалось вздремнуть немного лишь по пути к зданию суда, куда возили его в крытом фаэтоне. Намаз хорошо понимал, что спать по ночам он не имеет права, в противном случае все его старания и старания друзей пойдут насмарку.
Все происходящее на суде окончательно убедило Намаза, который прежде задавался вопросом, правильный ли он путь избрал, добиваясь справедливости, в собственной правоте.
— Суд идет! — провозгласил громоподобным голосом полицейский, стоявший на часах у двери.
В зал вплыл, источая важность и благообразие, судья, человек крупного телосложения, с окладистой, аккуратно подстриженной бородой на плоском багровом лице. Спину он держал неестественно прямо.
Все заняли положенные места.
Судья, нацепив на нос очки в серебряной оправе, открыл перед собой папку.
— Обвиняемый Намаз, сын Пиримкула, вы готовы отвечать суду?
Намаз неторопливо поднялся.
— Да, господин судья, готов.
— Хамдамбай, сын Акрамбая, вы готовы участвовать в судебном заседании?
Вот так дела! Ведь еще не доказаны обвинения каттакурганских истцов, большинство которых Намаз отверг начисто. Не разбирались сколь-нибудь серьезно также в иске пайшанбинских и джумабазарских господ. Выходит дело, высокий «справедливый» суд принимает на веру без всякого сомнения любые обвинения, предъявленные заключенному? Потому и настала теперь, значит, очередь дахбедских «обиженных»! Уж как вы спешите, господин судья, как спешите!
Намаз готовился стойко переносить произвол, с которым столкнется на суде, но душа никак не могла смириться с творившимся беззаконием! Открытая поддержка судьей стороны истцов, его нежелание выслушать обвиняемого пробудили у Намаза чувство, похожее на обиду ребенка, несправедливо наказываемого родителями.
Хамдамбай в шапке из лисьего меха, с бархатным верхом и широкой оторочкой, в черной шубе не спеша поднялся с места, окинул орлиным взором сидящих в зале вельмож, перевел его на судью:
— Готов, господин судья!
Взгляды Намаза и Хамдамбая скрестились. Нет, это была не случайная встреча двух пар ненавидящих глаз. И Намаз, и Хамдамбай давно ждали этого мига, готовились к нему. Взгляд Намаза как бы говорил: «Нет, Байбува, не радуйся раньше времени, я не сдался, я еще поборюсь с тобой!»
Глаза Хамдамбая, выпученные и круглые, как пиалы, горели жаждой крови, точно у дикого зверя, который наконец-то настиг свою жертву и готов растерзать ее. Ах, если бы позволили эти чистоплюи ему самому расправиться с ненавистным босяком, уж он-то нашел бы столько ужасных, мучительных казней, что самим чертям стало бы тошно!..
— Обвиняемый Намаз, сын Пиримкула, — обратился к нему бесстрастным голосом судья, — вы признаетесь в том, что десятого числа октября месяца прошлого года вы забрались ночью в дом Хамдамбая, сына Акрамбая?
— Признаюсь, — подтвердил Намаз, все еще не в силах оторвать взгляд от Байбувы, — однако, наверное, справедливому суду интересно узнать, зачем я это сделал?
— Это собачье отродье отобрало у меня в ту ночь пятьсот тысяч таньга!
— Неправда! — возмущенно вскричал Намаз.
— Еще он увел у меня двадцать отборных скакунов.
— Ложь!
— По наущению этого негодяя мои слуги и работники перестали выходить на работу, чем нанесли мне большой убыток.
— Господин судья… — начал было Намаз, но, увидев холодные глаза, бесстрастное лицо вершителя своей судьбы, умолк.
А судья спросил прежним сухим, официальным голосом:
— Связывали вы в ту ночь руки-ноги своей жертве?
— Связывал.
— Затыкали рот кляпом?
— Затыкал.
— У вас были сообщники? Или вы все это проделали один?
— Хамдамбай, господин судья, был нашим должником, — заговорил Намаз поспешно, боясь опять быть прерванным, — он не отдавал деньги пахсакашам, заработанные ими на строительстве его дома…
— Ваши действия в ту ночь, Намаз, сын Пиримкула, квалифицируются как откровенный грабеж, — заявил судья решительно, точно уже объявлял приговор. — Истец Мирза Хамид, сын Мирзы Усмана, вы готовы участвовать в судебном заседании? — перевернул защитник законности еще одну страничку дела.
Бывший управитель Дахбеда Мирза Хамид нехотя поднялся, кашлянул в длинный рукав шубы:
— Готов.
— Какие претензии вы имеете к подсудимому Намазу, сыну Пиримкула?
— Никаких.
Судья, сняв с носа очки, вначале внимательно поглядел на ноги Мирзы Хамида, потом перевел взгляд на его заметное брюшко, укрытое просторной шубой, и, лишь удовлетворившись этим обзором, посмотрел ему в лицо.
— Вы, господин Мирза Хамид, в жалобе, написанной в свое время, предъявляли к подсудимому Намазу, сыну Пиримкула, ряд обвинений. Вы отказываетесь от них?
— Недоразумение между нами было потом улажено.
— И вы теперь ничего не имеете сказать суду?
— Пока что нет.
— Вы отказываетесь от своих показаний, данных на следствии?
— Меня на следствие не вызывали.
— А вы знаете, что несете уголовную ответственность за ложные сведения, данные полиции?
— Что ж, — пожал плечами равнодушно Мирза Хамид, — чему быть — того не миновать.
— Садитесь! — сердито отвернулся от него судья.
«Вот новость так новость! — удивлялся Намаз, глядя на бывшего управителя, грозу волости, и не узнавая его. — Тот ли это Мирза Хамид или его подменили? Ведь он был моим ярым врагом, не уставал гнаться за мной с того самого дня, как я оседлал коня? Может, он боится мести моих джигитов, оставшихся на свободе? Или заговорила совесть, находившаяся до сих пор в глубокой спячке? Ведь не кто другой, а именно Мирза Хамид участвовал в лицедействе, когда обвинили меня в конокрадстве, сам стегал плетью, вызвав во мне жажду мести!.. Или он просто-напросто пожалел меня? Но я не нуждаюсь в его жалости. Я не из тех, кто отбирает у собаки кость, чтобы самому ее грызть…»
Судебные заседания были неожиданно прерваны. Три дня уже Намаза не выводили из темницы, и ему было совершенно неизвестно, что происходит за стенами «Приюта прокаженных». А между тем окружной суд в спешке вынес смертный приговор семнадцати бунтовщикам и Намазу в том числе, пятнадцать приговорил к пожизненной каторге в Сибири. Решение суда было отправлено на утверждение генерал-губернатору Туркестанского края Николаю Гродетову. О том, что их участь решена, не знали лишь сами приговоренные.
С наступлением вечера, как только в тюрьме устанавливалась тишина, Намаз приступал к рытью подземного хода. Он вконец обессилел. Теша едва держалась в руке. К тому же в сапе не хватало воздуха, чуть поработав, Намаз чувствовал сильное головокружение, тело покрывалось потом. Несколько раз терял сознание. Чем дальше вел подземный ход от зиндана, тем труднее становилось входить и выходить. Вперед приходилось вползать, а назад — отползать, таща за собой тяжелый мешок с землей. Доставалось это с неимоверными усилиями, но остановиться Намаз не мог, пока в силах был держать тешу. Он должен, обязан выбраться отсюда, выбраться и спасти друзей! Там, на воле, его ждет Насиба. Сестра Улугой, племянники. Ждут не дождутся. Когда он с друзьями выйдет отсюда, они уйдут куда-нибудь в дальние дали, в горы синие, где зеленеют пахучие ели, ласково звенят ручьи, мягко овевает лицо пряный горный ветерок. Они станут под сенью дерев вести приятные, услаждающие душу беседы. Начнется удивительная, похожая на сказочную жизнь, беззаботная, тихая, умиротворенная…
Намаз изо всей силы боролся со слабостью. Голова его клонилась, ноги слабели, не слушались. Но сказочный мир, только что стоявший перед глазами, вдруг исчез. Горы налезли друг на друга, небо накренилось, бег ручьев прервался, как перегнившие тесемки, вечнозеленые ели слились в один уродливый ком. И ничего не стало. Пустота кругом. И он, Намаз, ничего не видит, не слышит. Весь мир состоит из бесконечной пустоты и мрака.
Откуда-то из пустоты стало возникать что-то страшное, знакомое. Оно росло и росло, пока не превратилось в Хамдамбая, громадного, как сказочный див. В одной руке у него сверкала сабля, в другой он держал чашу с помоями.
«Ты вылакаешь это, и тогда я освобожу тебя!»
— Нет! Сгинь! — закричал Намаз. И пришел в себя от звука своего же голоса. Поспешно поднял голову. Свеча, воткнутая в землю, почти догорела. Значит, долгонько валялся…
Он выпил несколько глотков воды из глиняного кувшинчика, который всегда брал с собой в подкоп, смочил лицо. Сознание, будто окутанное туманом, вроде бы немного прояснилось. Еще немного полежав, Намаз взял тешу в руку, стал копать дальше.
«Нет, я не могу, не имею права терять сознание, — подумалось ему. — Я обязан держаться до последнего. О аллах, я тебя еще и еще раз прошу, дай мне терпения и сил! Нас тут держат не каменные стены, не земля бесконечная, в которой я должен прорыть кротовью нору, а мир богатеев, злобных угнетателей, мучающих нас, отнявших наши права, растоптавших наши честь и достоинство! По ним я бью тешой, сил у меня сколько угодно, терпение бесконечно, и я их всех одолею, вырвусь на светлую волю!..»
Его опять стала одолевать слабость. Тело покрылось холодным потом. Теша выпала из рук. Закружилась голова… Изо всех сил вцепившись в наполненный землей мешок, он пополз назад. Надо выбраться ненадолго в зиндан, надышаться свежим воздухом — ах, какой легкий, освежающий воздух в его сырой темнице, если бы кто знал!
Он оставил мешок у лаза, с трудом вставил на место камень, ползком добрался до своего тюфяка, растянулся на нем. Головокружение медленно отступало. Стал одолевать сон, но какой-то неприятный, навевающий непонятную тревогу…
В зиндан спускался Тухташбай, чтобы забрать мешок с землей. В темноте он чуть не свалился с неровной, отполированной множеством подошв ступеньки и начал недовольно ворчать: «И это называется государственным учреждением! Не могут даже починить ступеньки зиндана!»
Намаз слышал голос мальчишки, хотел даже окликнуть его, но не мог.
— Намаз-ака, вы спите? — тихо спросил Тухташбай.
Намаз порывался ответить, но язык не слушался. «Неужто я сплю? — удивился он; — Почему же я тогда так явственно слышу, ощущаю присутствие Тухташа? А рук и ног у меня нет… И голоса нет — нет ничего… И отовсюду ползут какие-то мохнатые, отвратительные твари, целые полчища… Сверху спускаются, по-змеиному извиваясь, синие облака… Наверное, так опускается сон, покой… Сон, покой…»
Не дождавшись ответа, Тухташбай поспешно приподнял Намаза за плечи: голова беспомощно повисла. Тухташбай испуганно ощупал уши Намаза, погладил лицо, на котором раны уже зарубцевались.
— Намаз-ака, откройте глаза! — требовательно прошептал мальчишка.
— Тухташ? — раздался едва слышный голос.
— Я это, я — Тухташ, он самый! — чуть не плакал испуганный Тухташбай. — Только откройте глаза!
— Воды… облей… весь горю, — попросил Намаз невнятно.
— Сейчас, вот… Хорошо, что принес полный кувшин. Как вам теперь, лучше?
— Помни малость ноги, руки…
— Что с вами?
— Какие руки у тебя слабые… Становись ногами. Так, дави сильнее, еще… устал я, да, устал…
— Не уставайте, не то сейчас время, чтоб уставать. Не больно? А я вам тыквенные самсы принес. Насиба-апа сама пекла, хотите? Ей гораздо лучше… У Сергея-аты руки золотые, сердце тоже… Насиба-апа веселая стала, серу жует иногда и смеется, когда захочет…
— Ох, и болтун ты, братишка, — улыбнулся Намаз слабо.
— Я же говорил вам, что вырос в тыквенной клетке, вместе с перепелками. Ни минутки не могу молчать, хоть убейте. Как, топтать еще или хватит?
— Давай, давай, покрепче только.
— Намаз-ака, я вам подарок принес. Ух, какой подарок! Я его в мешковину завернул, никто не видел. Нате.
— Никак кинжал? — удивился Намаз, нащупав в темноте поданный Тухташбаем предмет.
— Какой-то кузнец, ваш приятель из Ургута, изготовил его. На рукоятке написано: «Круша злодея род во имя чести, я души умащал бальзамом мести…» Завтра сами посмотрите. Назар-ака и дядюшка Джавланкул ездили в те края, это они привезли кинжал. И дело, по которому ездили, в порядке.
— Что за дело?
— За конями ездили. Десять скакунов привели. Не кони, а крылатые птицы! Давайте-ка, ложитесь на живот, потопчу уж вам спину. Дивана-бобо всегда говорит, что душа человека находится в его спине: помни ее хорошенько, помассажируй — больной и оживет.
— Насибе-апа привет передашь, хорошо?
— Конечно, передам.
— И пусть еще самсы пришлет.
— Ладно, а теперь я пойду. Мне еще в другие темницы надо. Через дверь от вас один такой есть: оглянуться не успеешь — у него уже ведро полное, будто целыми днями только и знает, что арбуз жрет! Где мешок, там же? — послышалось кряхтенье, сопенье, а потом удивленный возглас: — Ия, что такое, мешок-то почти пуст?
— Теперь он будет полный.
— Намаз-ака, послушайте-ка меня. Вам нечего валяться как человеку, через которого переехала ишак-арба. Надо работать, крепко работать.
— Хорошо, теперь поработаю покрепче, братишка.
Поев вкусных, мягких, слипшихся лепешек (видно, завернули их еще горячими), Намаз попил из кувшина, принесенного Тухташбаем, воды. Он попытался вспомнить, кто мог передать ему кинжал, но голова была пуста. В тело медленно возвращались силы, слабость отступала. «Да, не время теперь валяться, как говорит мудрый Тухташбай», — улыбнулся он, медленно вставая. Взяв оставленный мальчишкой пустой мешок, пополз к лазу. Рыть-то осталось всего ничего. Тюремную стену уже миновал. Несколько дней тому назад. Немного осталось теперь, всего несколько аршинов… И почва мягкая, податливая, сразу видно, что сверху ничто не давит. Лишь бы не обвалилась земля, когда уж столько сделано…
Теша в руке Намаза вдруг чересчур мягко вошла в землю, и в тот же миг в лицо его ударила свежая струя воздуха. Неужто это дыхание свободы, неужто подземный ход, который он, Намаз, рыл два месяца, отвоевывая у бесстрастной земли пядь за пядью, подошел к концу?!
Намаз затаив дыхание прислушался. Где-то совсем рядом звенел живой голосок ручья. Со стороны махалли Прокаженных послышался крик раннего петуха.
Намаз уткнулся лицом в сырую землю, плечи его вздрагивали, по телу пробегала дрожь.
Вылив остатки воды в кувшине, Намаз намесил глины и замазал на всякий случай выход лаза. Потом, медленно пятясь, вернулся в темницу.
По темным ступенькам кто-то осторожно спускался, Намаз узнал шаги Петра Заглады, его осторожное, затаенное дыхание: наверное, пришел унести мешок.
— Подойди, дружище, дай обниму тебя! — сказал Намаз, едва сдерживая рвущийся наружу крик.
— Что случилось?
— Я закончил подкоп. Путь к свободе открыт!
— Точно? Дыра-то незаметна?
— Там была только небольшая щель. Но я ее замазал глиной. Иди, дружище, обними меня. Поздравь. Сам не могу подняться… Ноги не слушаются…
Два друга крепко обнялись, замерли на минутку.
— Клянусь богом, я боялся, что не выдержишь, — проговорил наконец Петр Заглада.
Намаз нипочем не хотел один бежать из тюрьмы. Он желал спасти также своих соратников, верных джигитов. Но как это сделать? И вот теперь, вместе с радостью, пришла главная забота: что делать дальше?
— А что, если прорыть ходы и к другим темницам? — подумал вслух Намаз.
— Не успеть, — покачал головой Заглада.
— Почему?
— Потому что вам уже вынесен приговор.
— Как?! Суд-то ведь еще не кончился?
— Приговор вынесен, — повторил бесцветным голосом Заглада. — И отправлен в Ташкент на утверждение.
Опять помолчали, каждый занятый своими мыслями.
— У меня есть план, — вдруг оживился Намаз.
— Ну?
— Сколько дней осталось до праздника курбан?[45]
— Не знаю, — пожал плечами Петр Заглада.
— По моим подсчетам, остается три дня, — заговорил Намаз, заметно волнуясь. — Значит, по обычаю, в воскресенье будет день молитвы правоверных перед праздником. Мы все, узники, с завтрашнего дня начнем шуметь, требовать, чтобы нас допустили помолиться перед казнью в мечети Мадрасаи Ханым. Естественно, администрация на это не пойдет. Тогда кто-то предложит помолиться хотя бы в самой тюрьме, ну, скажем, на площадке перед зинданами. Против этого, по-моему, начальство особо возражать не станет. Во всяком случае, если настаивать, можно добиться согласия. Молитву начнем позже положенного времени. Сейчас рано темнеет, так что все может сойти благополучно…
— Ну, а если начальник тюрьмы сам захочет присутствовать при вашей молитве?
— Он будет молчать: связанный, с кляпом во рту.
— А если я останусь с вами?
— Ты… ты уйдешь с нами.
— Это невозможно.
— В таком случае мы тебя тоже свяжем. Всю вину будешь сваливать на тех, кто разрешил общую молитву в тюрьме. Годится?
— Вроде ничего.
— На воле все готово, чтобы нас встретить?
— Об этом не беспокойся. А теперь я пойду. Надо обмозговать все как следует.
— Посиди еще немного, дружище. Что-то я неважно себя чувствую.
— Нельзя. Скоро смена караула. Надо идти. Ты лежи, отдыхай. И будь крайне осторожен, помни, что среди ваших есть предатель. Он может расстроить все наши планы…
Намаз лежал, глядя в темный потолок. Мысли одолевали его. Конечно, хорошо бы ему повидаться с джигитами, подготовить их к побегу. Но предатель… В последний миг может все сорваться. Да, но не могли же они и своего человека приговорить к смерти! В таком случае предатель должен находиться не среди смертников, а среди приговоренных к каторге, чтобы впоследствии он мог без опасений появиться среди людей. Значит, если шум поднимут смертники, а к ним присоединятся остальные, наушник ничего не сможет поделать. Но даже из смертников никто не должен знать, что требование помолиться перед казнью исходит от него, Намаза. Ну а что будет, если власти в ответ на их требование заткнут уши да еще крепче запрут темницы, усилят охрану, ограничат доступ к узникам? Ведь до сих пор даже Тухташбай, не говоря о Петре, приходил в тюрьму как домой. Ведь благодаря только этому ему, Намазу, удалось проделать такой адский труд, как рытье подкопа длиной в несколько сот аршин! Остается надеяться лишь на случай. Однако Намаз не из тех, кто складывает покорно руки, не попытав счастья до конца!
Но кто же все-таки предатель? Ведь он, Намаз, всегда был уверен, что среди его храбрецов джигитов, голов отчаянных, нет подлецов. Он в них верил, как в самого себя!
Взять хотя бы того же Арсланкула. Жадный до денег, своевольный. Грозился расквитаться с ним, с Намазом. Но мог он совершить предательство? Нет. У Арсланкула руки загребущие, крутой, непокорный нрав, но он обладает открытой, беззлобной душой. А стал бы он попусту грозиться, коли служит полиции? Нет, конечно. На предательство такой никогда не пойдет.
Кабул? Трусоват. Такой из-за одного страха, что раскроется его двуличие, не может решиться стать вражеским лазутчиком.
Хатам Коротышка? Постой, постой, как же он забыл про этого парня? Ведь еще в ту ночь, когда их окружили в доме мастера Турсуна, Акрамкул докладывал, что к Хатаму, стоявшему на часах, кто-то подходил со стороны дома Лутфуллы-хакима! И он, Намаз, еще тогда приказал проверить его. Почему же теперь, попав в лапы врагов, он ни разу не вспомнил об этом? Все себя винил, что не уберег людей, доверивших ему свою судьбу, да еще решил, что капитану Голову случайно повезло, что он напал на его, Намазов, след. Как, оказывается, просто: не умение, не доблесть помогли преследователям схватить Намаза и его соратников, — им помогла простая, веками преуспевающая «добродетель»: обыкновенное предательство! И его совершил Хатам Коротышка. Хотя… все же нельзя выносить ему окончательного приговора, пока все не подтвердится. Мало ли что… Но остерегаться, конечно, надо…
Мысли Намаза начали путаться, обрываться. Незаметно для себя он погрузился в глубокий, обморочный сон…
На заре 20 февраля 1906 года в Самарканд поступило сообщение, что генерал-губернатор Туркестана утвердил приговор окружного суда над Намазом и его соратниками. В сообщении говорилось, что губернатор потребовал судить всех остальных бунтовщиков, чтобы даже подозреваемые в связи с движением Намаза не избежали сурового наказания.
Утром, когда черная весть облетела тюрьму «Приют прокаженных», Намаз еще спал. Среди арестантов начался ропот, одни плакали, другие колотили в двери, взывая к милосердию, третьи молча, отрешенно творили молитвы…
Начальник тюрьмы господин Панков, три месяца провалявшийся в постели после того, как пьяный упал с лошади, как раз с сегодняшнего дня приступил к исполнению своих обязанностей. А тут такой случай — полное расстройство. Стараясь не обращать внимания на шум и крики, доносившиеся из камер, он принялся наводить порядок в тюремном дворе, не жалея при этом ни зуботычин, ни отборной ругани, на что был большой мастак. Полицейские, тюремщики, стоявшие на постах, оделись поаккуратнее, подтянулись. Ожидалась инспекция высоких чинов.
Часов около десяти, когда волнение в камерах заметно улеглось, большие тюремные ворота распахнулись, и во двор въехала коляска, запряженная парой горячих белых коней. В ней сидели прокурор уезда, человек большой, дородный, красивый, чем-то напоминающий уволенного дахбедского управителя Мирзу Хамида, плосколицый, густобородый городской полицмейстер полковник Гусаков и слегка прихрамывающий на правую ногу адвокат Болотин.
Начальник тюрьмы Панков засуетился вокруг важных господ, показывая им свое хозяйство. Он то забегал вперед, то вытягивался в струнку, то отставал, скромно потупясь, когда гости обменивались впечатлениями.
Удовлетворенные состоянием вспомогательных служб, прокурор и его спутники вошли в тюрьму. Их интересовали зинданы, в которых содержались преступники. Однако, едва ступив на круглую площадку под сводчатым потолком, на которую выходили двери камер, они остановились: в нос ударил нестерпимый тошнотворный запах. Прокурор брезгливо сморщил свой красивый прямой нос:
— Что это тут так… пахнет? — И неожиданно для самого себя громко икнул. — Простите, господа, — смущенно извинился он. — Как учую дурной запах, так икота одолевает, ик!..
Главной целью посещения прокурором тюрьмы было посмотреть место предстоящей казни, за «благополучный» исход которой он нес личную ответственность. В порыве неожиданного человеколюбия, вдруг нахлынувшего на него сегодня утром, он намеревался еще посмотреть и приговоренных, выслушать их «последнее желание», если таковое будет. Но теперь, еще даже не заходя в темницы, он почувствовал головокружение от мерзкого запаха и тотчас отказался от своего необдуманного решения.
— Где это место, ик!.. И не будут ли слышны оттуда выстрелы? Ик!..
— Никак нет, господин прокурор! — вытянулся Панков. — Прошу следовать сюда… только глубоковато находится эта камера, грунтовые воды, так сказать, к тому же крысы…
Они подошли к красной от ржавчины двери, на которой висел замок величиной с голову трехмесячного жеребенка.
— Ик!.. — Прокурор сделал рукой неопределенный жест, который исполнительный начальник тюрьмы принял за приказ открывать. Он выбежал на тюремный двор и через несколько минут вернулся с фонарем. Засветив его, с заметной натугой повернул ключ в замке и растворил громко, казалось, на всю тюрьму заскрипевшую дверь.
— Прошу, господа.
Ступив по нескольким каменным скользким ступенькам, круто сбегавшим вниз, в могильную черноту, прокурор невольно зажал рот и нос ладонью, поспешно повернул назад.
— Господин Гусаков… ик!.. прошу вас… ик!.. спуститесь, посмотрите, как там… ик!..
Густобородый полковник, услышав приказание, не выразил особого восторга, однако не подчиниться не посмел.
Гусаков не так скоро вышел из темницы, как следовало ожидать. То ли он чересчур тщательно обследовал стены, пол и потолок зиндана, то ли заблудился в его недрах: прокурор даже начал терять терпение. Наконец полковник появился в дверях. Он шел, низко пригнув голову, прижав руки к животу, и его покачивало, как изрядно подвыпившего гуляку. Не вдаваясь в излишние описания, он показал прокурору оттопыренный большой палец, мол, преотличное место, и бегом пустился к двери, ведущей на улицу.
— Сегодня же привести приговор в исполнение… ик!.. — последовал за ним с не меньшей скоростью и прокурор. Адвокат Болотин бросился к нему.
— Господин прокурор, с вашего позволения…
— Ну, что там еще? — недовольно обернулся к нему прокурор, благополучно выбравшийся на свежий воздух.
— Будучи знаком с вашей великой справедливостью, достойной подражания, а также добросердечным отношением к преступившим закон несчастным, я решаюсь обратиться к вам с небольшой просьбой…
Слова «великая справедливость» и «сердечное отношение» явно пришлись по душе прокурору. Лицо его даже порозовело от удовольствия.
— Выкладывайте свою просьбу.
— Хотя мои полномочия по защите обвиняемых истекли, — быстро заговорил Болотин, — я счел бы себя вправе просить об отсрочке казни, исходя единственно из интересов государственных. Дело в том, что завтра большой праздник мусульманского мира. Сегодня, в канун праздника, в Туркестане, в Закавказье, везде, где проживают люди, исповедующие мусульманскую веру, все в белых одеяниях выйдут на улицы гулять. Вы сами прекрасно знаете, что мусульмане всей Зеравшанской долины с нетерпением ждут решения участи своих земляков, к коим питают, по темноте и невежеству своему, определенную симпатию. Кроме того, по исламу, большим знатоком которого вы сами являетесь, запрещено производить смертные казни в канун праздника. Боюсь, как бы весть о произведенном сегодня расстреле не взбудоражила местное население и не вызвала новые волнения.
Как всякий смертный, прокурор был беззащитен против стрел лести. Когда в довершение ко всему его представили еще и большим знатоком ислама, прокурор растаял, как кусок сливочного масла. К тому же он обладал способностью издали чуять возможную угрозу его безоблачной жизни.
— Вы правы, — доверительно положил он руку на плечо адвоката, которого недолюбливал и немного побаивался: ох, уж эти либералы! Затем повернулся к полковнику Гусакову, стоявшему поодаль: — Казнь перенести на послепраздничный день. Да, кстати, господин Панков, покажите-ка мне того главного разбойника, может, у него есть какая просьба перед смертью.
И победоносно глянул на адвоката, мол, знай наших.
Когда Панков и сопровождавшие его два полицейских, громко топоча сапожищами, спустились в зиндан, Намаз все еще спал. Полицейские без лишних слов подхватили его под мышки и поволокли наверх. Намаз не мог понять спросонья, что происходит. Остатки сна покинули его уже тогда, когда он предстал пред высоким начальством.
Прокурор оглядел узника с ног до головы и обратился к Гусакову:
— Морально он уже не существует. — Затем повернулся к Панкову: — Что вы, милейший, не могли побрить-постричь это чучело?
— Никак нет, господин прокурор: сам не пожелал! — не сморгнув, соврал начальник тюрьмы.
Прокурор осуждающе покачал головой.
— Скажи, падишах грабителей, у тебя есть какое-нибудь желание перед смертью?
«Перед смертью»!.. — мелькнуло в голове Намаза. — Значит, приговор утвержден. Все пропало, мы опоздали! А что, если попросить помолиться перед праздником? Ведь спрашивают, нет ли у меня какого желания! Нет, эта просьба не должна исходить от меня. Сразу что-то заподозрят…»
Намаз медленно поднял голову.
— Что молчишь, отвечай! — повторил прокурор, заметно теряя терпение.
— У меня нет никаких желаний.
— Был упрямым, упрямым и подохнешь! — Прокурор резко повернулся и зашагал прочь. Остановился у ворот, возле ожидавшей их коляски, обернулся к Панкову, обрадованному благополучным окончанием инспекции. — Будут какие желания — исполнять беспрекословно.
— Слушаюсь, ваше превосходительство!
— Желающим попрощаться с родными, близкими создайте подобающие условия. Пусть эти дикари воочию убедятся, насколько великодушны и человеколюбивы законы Великой Российской империи! Но усильте охрану, вдвое усильте охрану!
Намаз, которого забыли впопыхах увести, слышал приказы сиятельного господина, сыпавшиеся как из рога изобилия. Они звенели в ушах, когда его ввели обратно в камеру. «Значит, казнь скоро. Но зачем тогда он разрешил свидание с родными? — думал палван, обняв ноги и положив голову на колени. — Возможно, прощание продлится день или два, а вполне может статься, сегодня же постараются все кончить. Боже, неужто они осмелятся произвести казнь завтра?»
Весь день снедали Намаза беспокойные мысли. И чем больше он думал, тем больше овладевало им волнение, тем больше путались, тускнели мысли. Потом он незаметно для себя уснул: сказалось напряжение последних дней.
Ужин принес сам Заглада. Тихо окликнул Намаза, и когда тот не отозвался, присел у изголовья, осторожно притронулся к его лицу. Намаз медленно проснулся, но и, проснувшись, не сразу поднял голову.
— Как ты тут? — спросил шепотом Заглада.
— Боюсь, — горячо выдохнул Намаз.
— Слышал, что говорил прокурор? Не расстраивайся, казнь отложена на три дня. Все успеешь.
— Ты правду говоришь?
— Время ли шутить?!
— Сегодня ночью я должен повидаться со смертниками.
— Это я могу устроить. Ключ у меня заготовлен. Ночью Тухташ принесет его. Но меня смущает…
— Знаю. Но у меня нет другого выхода. К тому же я не думаю, чтобы предатель был среди смертников.
— Ну, смотри, тебе видней.
Наступил вечер. Намаз с нетерпением ждал Тухташбая, а он все не шел и не шел. Только ближе к полуночи послышался его веселый неунывающий голос:
Не найти мне Хайитбая
Ни в раю, ни в аду,
Хоть помру я от досады
И на небо попаду!
Тихо открыв дверь, скатился вниз по ступенькам.
— Как дела, Намаз-ака? Не спите? Насиба-апа вам плов передала. Собственными руками готовила, специально для вас. Приказала, чтоб при мне съели, сил набрались. Дайте сюда ухо, Намаз-ака: я ключ от зиндана смертников принес, понятно?
— Иди, я тебя поцелую!
— Нет, вначале съешьте плов. Тогда жирными губами и поцелуете. Давайте, приступайте… Такой плов надо есть, чтоб за ушами трещало… А теперь, пожалуй, хватит, переедать тоже вредно… Вставайте, пошли.
— Подожди, сейчас сниму кандалы.
— Когда я открою обе двери, вы через площадку перебегайте быстро, ладно? Как бы кто не заметил, хотя здесь стража не стоит. Мало ли что. Обоймите меня за шею. Голова не кружится? Ничего, сейчас дойдем. А теперь стойте здесь, ждите. Как я запою, так бегите, третья дверь слева.
Через некоторое время под сводами раздался негромкий голос Тухташбая:
Осел Хайитбая
В упряжке брыкался,
Поскольку ослихой
Осел оказался!
Намаз распахнул дверь своей темницы…
Двадцать первого февраля 1906 года, рано утром, едва коснулись земли солнечные лучи, окрестности «Приюта прокаженных» огласил душераздирающий крик:
— Вой-дод, нас хотят расстрелять!
Его тут же поддержали сотни голосов, сопровождаемые звоном и грохотом разных предметов. В утренней тиши шум этот разносился далеко по городу.
— Вой-до-од!
— У меня жалоба к губернатору!
— У меня последнее желание!
— Хотим помолиться перед смертью!
У мусульман принято в последний предпраздничный день приносить небольшие подарки узникам. В этот час люди как раз стекались к воротам «Приюта прокаженных». Со всего города и прилегающих кишлаков и городишек шли сюда в надежде поживиться чем-нибудь съестным наравне с узниками нищие, калеки, дервиши. Подъезжали родные и близкие арестантов, везя соседей, детишек в надежде свидеться с дорогим человеком. Крики, плач, стенания, неожиданно обрушившиеся на людей, ошеломили всех, заставили содрогнуться.
— Вой-до-од, папочку моего хотят расстрелять! — заплакал какой-то малыш. Весь остальной люд, словно только этого и дожидался, в голос заплакал, запричитывал, беспомощно колотя кулаками по каменным стенам, железным воротам тюрьмы.
Назревал настоящий мятеж: на головы царя, губернатора, управителей сыпались проклятия, угрозы. К орущим и плачущим присоединились бесноватые маддахи, нищие, калеки.
— О, создатель, помоги нам, защити! — доносится из-за стен тюрьмы.
— Папочка мой родной! Как же я буду без тебя! — взвиваются в небеса тонкие детские голоса.
Вчера на радостях Панков явно перебрал и утром чувствовал себя неважно. А тут вдруг такой беспорядок! Слыханное ли дело? Полуодетый вбежал он к заключенным, заорал, топая ногами:
— Замолчать! Я приказываю!
Однако ему никто не подчинился. Казалось, узники и находящиеся на воле слились в едином мощном скорбном крике. Шум стоял такой, что мог оглушить человека. Господин Панков выбежал во двор, зажимая уши руками.
Вскоре вернулся с толмачом.
— Спроси их, чего разорались?
— Говорят, у них жалоба к губернатору, — сказал толмач, даже не обращаясь к заключенным: он уже знал, чего они требуют.
— А ты спроси, дурень, что за жалоба! И спроси вон тех, которые орут громче всех!
Толмач подошел к большой темнице, где находились приговоренные к казни арестанты, крикнул:
— Помолчите, господин начальник хочет поговорить с вами!
— Чтобы поговорить, вначале дверь открой! — ответили изнутри.
— Пусть не валяют дурака! — взвился господин Панков.
— Они требуют провести праздничную молитву в мечети Мадрасаи Ханым.
— Узников не велено выпускать за пределы тюремных стен. Переведи этим ослам.
— Они говорят, в таком случае вы должны разрешить им помолиться перед смертью хотя бы здесь. Это их последнее желание, которое вы обязаны выполнять по закону и еще по особому распоряжению прокурора!
— Дурак! — схватил вне себя от ярости Панков за ворот толмача, словно тот объявил о своем требовании, а не переводил лишь то, что выкрикивали ему из-за двери узники. — Да кто позволит открывать им дверь зиндана, снимать кандалы!.. Переведи быстренько, не то я тебя задушу….
Крики доносились теперь со всех концов города на протяжении нескольких улиц. Где-то били в колокола, гремели ведрами, медными тазами. «Уж не бунт ли начался?» — съежился в страхе Панков, направляясь к себе. Одевшись, он выбежал на улицу, потом вбежал обратно: он явно не знал, что делать, что предпринять. Наконец, придя к решению, скомандовал зычным голосом:
— Кара-у-ул, слушай меня! В воздух! Пли!
Ружейные залпы, загремевшие в тюремном дворе, больше напугали городского полицмейстера Гусакова, нежели арестантов и шумевших вокруг тюрьмы людей. Он отложил в сторону большую чашу творога, который собирался выпить, вскочил на коляску и помчался к тюрьме.
— Что случилось? — влетел он во двор «Приюта прокаженных».
Шум и крики, казалось, сотрясали сами небеса. Панков, вконец растерянный, вытянулся перед полковником, но ни слова не мог вымолвить. Вместо него ответил толмач, на свой страх и риск объяснив причину недовольства узников. Выслушав его, полковник не разозлился, не затопал ногами, как того ожидал полицейский-толмач, а засмеялся облегченно:
— Ха-ха-ха, и всего-то делов?
— Так точно, господин полковник, — подтвердил начальник тюрьмы, приходя в себя.
— Но ведь сам господин прокурор приказал исполнять любое пожелание приговоренных!
— Однако…
— Я все сказал. Разрешить всем арестантам, кроме Намаза, совершить праздничную молитву.
Толмач, приложив руку ко рту, зычно закричал:
— Эй, мусульмане, слушайте меня! Господин полицмейстер разрешил вам совершить праздничную молитву, очистить свои души от грехов!
Вопли, исходившие из недр тюрьмы, стали медленно затихать, а потом и совсем стихли. Замолчала и толпа, сгрудившаяся у тюремных ворот…
Намаз с утра стоял, прильнув ухом к дверной щели, слушал, волнуясь, что происходит снаружи. Сейчас, услышав объявление толмача, он почувствовал, как невыразимая радость наполняет его. «Все прекрасно, все складывается, как надо! — думал он, бессильно прижав горящую щеку к двери. — Главное — никто ни о чем не догадался. Надо полагать, предатель теперь насторожится. Однако больше его я должен быть начеку. О побеге, о существовании подземного хода никто не должен знать до самого последнего мига»…
Началась подготовка к предстоящей праздничной молитве: подметались полы, стелились паласы, циновки. Панков был вне себя от радости, что все обошлось благополучно, да и ответственность за разрешение помолиться легла вроде не на его плечи, а на плечи полицмейстера. С него и спрос будет в случае чего. Потому он частенько забегал в свой кабинет и прикладывался к бутылке, становясь все более чувствительным и слезливым: он то и дело хватал полицейского-толмача, татарина по происхождению, узбеков-стражников, целовал их, говорил проникновенно, со слезами на глазах:
— По существу, все мы братья, потому как бог — един… Только веры разные, и молимся по-разному… Разрази меня гром, люблю верующих, уважаю… Я для них все сделаю, пусть молятся…
Ко времени третьей молитвы, перед заходом солнца, когда приготовления были закончены, двери всех темниц распахнулись, узники вышли на приготовленную для молитвы площадку. Обросшие, бледные, облаченные в жалкие лохмотья арестанты обнимались, плакали, смеялись от радости свидания. Двери, ведущие во двор тюрьмы, заперли, выставив снаружи охрану. Прислушивавшийся у двери Намаз ощутил наступившую тишину. Он тихо потянул на себя дверь. Она легко поддалась.
Соратники Намаза, не видя предводителя, решили было, что его не выпустят, что ему не разрешили помолиться перед казнью. Теперь, увидев его, неожиданно появившегося в дверях, без кандалов, подтянутого, с решительными движениями, дружно поднялись на ноги.
Палван какое-то время стоял перед джигитами, широко расставив ноги, привыкшие к кандалам, потом произнес негромко:
— Здравствуйте, друзья мои! Поздравляю вас с праздником!
— Здравствуйте, — дружно ответили соратники, — и вас, Намазбай, с праздником.
— Спасибо. Присаживайтесь, братцы.
Но никто и не подумал садиться — все ждали, как в былые времена, на воле, чтоб первым сел Намаз, предводитель. Значит, считать его таковым для себя они не перестали.
Каждая группа узников стояла напротив двери своей темницы. Намаз обошел площадку кругом, здороваясь со всеми за руку. Приговоренные к смерти и приговоренные к каторге стояли отдельно. У всех поникшие головы, печальные глаза.
— Я рад видеть вас живыми-здоровыми, — приговаривал Намаз, пожимая руку каждому джигиту.
— Спасибо. На все воля аллаха.
— Крепитесь. Нельзя терять надежду на лучшее.
— Такова уж, видать, наша доля.
— Говорю же, выше голову!
— Неужто так и дадим им себя убить как баранов, Намазбай?!
Вернувшись к двери своего зиндана, Намаз опустился на циновку. Вслед за ним сели и остальные узники. Намаз попросил Абдукадырхаджу начинать молитву, но сам же не усидел на месте, вскочил.
— Друзья, молиться будем вслух. — Голос его был решительным, твердым, как в былые времена. — Кто не знает слов молитвы, пусть произносит имена святых, Кораном это не возбраняется. Молитесь, просите у создателя сокровенное, не жалейте сил. И да сбудутся ваши пожелания, мои дорогие. Начинайте.
То ли джигиты соскучились по голосу предводителя, то ли они поверили, что в такой день не может не исполниться самая заветная, дерзкая просьба, обращенная к всевышнему, во всяком случае, все дружно опустились на колени и затянули молитву, кто как мог. Звонко, торжественно звучал голос Абдукадырхаджи, казалось, он не молится, а поет последнюю в своей жизни песню.
Намаз обходил круг молящихся, просил, трогая друзей за плечо: «Громче, пожалуйста, громче». Возле каратеринского десятника мастера Турсуна он остановился, присел на корточки, молитвенно подняв руки.
— Отвечайте быстро, коротко, — отрывисто произнес Намаз. — Среди нас есть предатель?
Мастер Турсун испуганно оглянулся.
— Почему вы об этом спрашиваете меня, бек?
— Я вам поручал проверить Хатама Коротышку, помните?
— Помню, бек.
— Проверили?
— Проверил.
— Ну и?…
— Это он навел солдат на ваш след, Намазбай.
— Вы не ошибаетесь?
— Я молюсь перед смертью, бек. Нам никак не дойти до Сибири, вы это хорошо знаете.
— Но ведь и он приговорен к каторге?
— Вы просили отвечать коротко, бек. Я и отвечаю. Сейчас я не могу подробно все рассказать, как я выпытал правду. Но увидите, если доживем, ему сегодня же помогут бежать или вообще отпустят восвояси.
— Хорошо. Продолжайте молиться. Не жалейте голоса.
По углам висели фонари. Проходя мимо, Намаз снял с гвоздя один из них, потом немного замешкался возле группы смертников: от нее отделились двое, Шернияз и Курбанбай, последовали за предводителем. Через минуту все трое исчезли за дверью Намазовой темницы. Вскоре дверь отворилась. Но на площадку вышел… один Намаз.
Узники по-прежнему истово молились, отчасти исполняя просьбу Намаза, отчасти искренне взывая к всевышнему. Однако молясь, они не могли не видеть странного поведения Намаза, почувствовали, что здесь происходит что-то необычное.
Хатам Коротышка, человек с круглой, как арбуз, головой, длинным туловищем и короткими руками, почуял неладное еще тогда, когда Намаз неожиданно вынырнул из своей темницы. А когда тот присел на минутку возле мастера Турсуна, его охватила обжигающая тревога. Собрав остатки мужества, он решил разузнать, что тут затевается, а потом неприметно выскользнуть наружу, где его ждали свобода и туго набитый золотом кошелек.
И Хатам Коротышка продолжал молиться громче прежнего.
«Намаз вышел из темницы один, и фонаря в руках нет, — продолжал он наблюдать, — значит, в зиндане что-то происходит. Вон еще двое исчезли в Намазовой темнице. Сел на место, что-то шепнул друзьям. Те сразу оживились, задвигались. Что, интересно, затевается? А Намаз, тот вообще не похож на узника. Прежний главарь головорезов, да и только! И без кандалов… Без кандалов?! Почему я сразу не обратил внимания на это? Кто мог их снять? Никак тут заговор зреет, да еще какой!..»
— Хатам, — прошептал парень, сидевший рядом с Коротышкой, подтверждая его худшие опасения, — передай соседу, сейчас бежим из тюрьмы. По подземному ходу. Для нас на воле приготовлены кони, оружие.
— Что? — вздрогнул Хатам, точно кто хлестнул его плетью, и начал подниматься. Но тут поймал на себе взгляд Намаза, внимательно наблюдавшего за ним, опустился на место, чувствуя, что ноги не слушаются его.
Что делать? Бежать, бежать скорее, спасаться! Спастись, доложить о том, что здесь затевается, и еще раз заслужить благодарность властей!
Хатам Коротышка, медленно пятясь, спрятался за спины молящихся и проворно пополз, почти касаясь носом пола, к наружной двери. Вот до нее осталось три шага, два, один…
Вскочив на ноги, Хатам грохнул кулаком по тяжелой, обитой железом двери. В мощном шуме молитвы звук этого удара был подобен писку комара в бурю. В следующую секунду кто-то схватил Коротышку за плечи железными клещами, приподнял над полом. Намаз!
— Отпусти, мне нужно. Живот… — скрючился Хатам, отчаянно суча ногами.
— Облегчайся здесь.
— Я буду кричать.
— Тогда я тебя задушу.
Люди молились с прежним рвением. Гул стоял мощный, хотя число молящихся убывало с каждой минутой.
— Отпусти меня, Намаз! — взмолился Хатам с выпученными от страха глазами. — За добро я отплачу добром. Открою тебе, кто украл сестру твоей жены.
— Опять продашь кого-то?
— Ее украл старший сын Хамдамбая Заманбек. Ему помогали нукеры Лутфуллы-хакима. Заманбек каждому из них заплатил по сто таньга. Отпусти же меня теперь.
— Где держат Одинабиби?
— Этого я не знаю.
— Ты выдал меня солдатам.
— Нет!
— Признавайся честно, если не хочешь сдохнуть собачьей смертью.
— Я помог солдатам поймать этого проклятого Турсуна, чтоб глаза его зеленые засыпало землей! Я его ненавижу, он бил, истязал моего брата и дядю. Отпусти же, говорю!
— Джигитов Турсуна тоже ты выдал солдатам?
— Да, я, я! Хватит тебе? А теперь отпусти. И учти — меня нельзя трогать.
— Подлец, никто теперь не спасет тебя.
Моление продолжалось.
— Смерть предателю! Аминь! — крикнул кто-то из молящихся джигитов.
— Намаз, дай я сам его прикончу, — сказал другой.
Намаз, крепко сжимая обеими руками горло Хатама, медленно повалил его наземь. Предатель, едва коснувшись головой пола, слабо дернулся и замер. Лицо его исказила гримаса, похожая на изумленную улыбку. Голоса молящихся стихли. Под сводами площадки воцарилась тишина.
Намаз последним покидал «Приют прокаженных». Он прикрыл труп Хатама потрепанным халатом, брошенным впопыхах кем-то из арестантов, и проговорил без тени сожаления:
— Несчастный, никто-то не прочитает над тобой даже заупокойную…