В 1928 году я совершил свое первое путешествие в Бразилию. Это была зоологическая экспедиция, подобная нашей укаяльской. Мне удалось тогда среди других экспонатов заполучить двадцать с лишним живых животных. Об этих милых созданиях я написал потом книгу под названием «Бихос, мои бразильские друзья». Книгу эту я написал всем сердцем и посвятил ее, разумеется, своей дочурке Басе.
Сейчас, когда тоска снова привела меня в тропические южноамериканские леса, я, как и прежде, окружил себя зверюшками. Я разместил их на высоком берегу Укаяли, и их крики и возня разносятся далеко, до самой середины широкой реки. Эта возня, особенно шумная в послеполуденные часы, довольно внушительна, ибо заставляет проплывающих мимо индейцев чама выходить на берег. Заинтригованные, они удивленно рассматривают зверюшек, заглядывают в каждую челюсть и каждый клюв, с видимым удовольствием прислушиваются к адским крикам и одобрительно покачивают головами:
— Приятные звуки, хорошая музыка!..
Но тут же, мгновенно спустившись с заоблачных высот на прозаическую землю, добавляют:
— Да и лакомство хорошее. Сколько мяса…
И, высказав эту наивысшую похвалу, они чмокают губами и садятся в свои челны.
Шестьдесят животных, да это же целый зоопарк! Слава о нем проносится на пятьсот километров вверх и вниз по реке. Чикиньо на седьмом небе. Чикиньо — владыка моих зверей. Он с ними на короткой ноге, кормит их, называет всех по имени, и звери слушаются его. Всем нашим гостям, особенно индейцам, Чикиньо рассказывает придуманные им же истории и сказки, изображая своих воспитанников героями. Он сочиняет страшные приключения, в которых участвуют его звери, и, конечно, лжет безбожно. В конце концов об этом догадываются. Но нередко какой-нибудь индеец сидит, долго слушает, хлопает глазами, разевает рот от удивления, пока, наконец, хитрая, понимающая улыбка не осветит его лицо. Теперь он сообразил, что Чикиньо сочиняет все это потому, что очень любит животных.
Среди птиц самый большой озорник тукан. У меня их несколько: черти, а не птицы. Они всюду лазают, всюду суются, запускают в суп свои невообразимые клювы, этим же клювом хватают вас за нос, выщипывают волосы, а когда вы их прогоняете, то они садятся вам на плечи. Если туканы направляются куда-нибудь и вы окажетесь на их пути, они ворчливо требуют, чтобы вы уступили им дорогу. По части еды они не признают шуток. Вечно голодные, они пожирают и собственные порции и все, что удается урвать у других, более слабых животных. Да что тут говорить: они терроризируют половину моего зверинца, не исключая даже белого ястреба, который хоть и сильнее их, но по молодости еще глуп и поэтому подчиняется их команде.
Единственное, к чему с почтением относятся туканы, это к клювам арар — этих пестро раскрашенных матрон, восседающих на самых высоких ступенях общественной лестницы и, вероятно, поэтому всегда взбирающихся на верхушки жердей. Кроме арар, туканы боятся как огня двух тромпетеров (трубачей). Это почтенные черные птицы с белыми крыльями из семейства журавлей. Тромпетеры издают глухие звуки, как будто исходящие из недр земли, и своей суровостью усмиряют даже назойливое племя домашних кур. Но, притесняя зверей, к людям эти птицы относятся очень приветливо и доверчиво. Один из них любит, когда я почесываю ему голову и глаза. Другой обожает одного мальчишку из племени чама. Увидев маленького индейца, он мчится к нему, заходит кругами и, распластав крылья, ложится у его ног.
«Много шуму из ничего» производят мои тридцать пивичей — маленькие, величиной с детский кулачок, зеленые горластые попугайчики. Когда ни подойдешь к моему зверинцу, всегда слышны их голоса. Я убежден, что если в пальмовой оранжерее в Познани поместить хотя бы трех таких пивичек, то их голоса заменили бы шум всего тропического леса. Но тридцать пивичей — это уж слишком! Производимый ими адский шум действует на нервы не только двуногих, но и четвероногих соседей.
Самый дикий зверек в моем зверинце — хирара, называемая в Перу манко. Ко мне привезли ее с другого берега реки. Этот храбрый зверек из отряда грызунов, угодив в плен, все время что-нибудь грыз. Ко всему окружающему он был совершенно равнодушен, он только шипел и без устали грыз. Прутья своей клетки, сделанной из дерева седро, он превратил в порошок. Он прогрыз железный лист, из которого мы хотели сделать ему намордник, он лихо расправлялся с древесными колодами, которые Педро впихивал ему в клетку. Два человека постоянно стерегли его, отталкивали, всячески препятствуя его намерениям, но он был неутомим и яростен в своей жажде свободы и продолжал исступленно рваться из клетки. И в конце концов случилось невероятное: зверь победил. Он вырвался из четырех вооруженных палками рук и удрал в лес — бесстрашный, упорный борец за свободу. Он преподал нам урок: отвага и выдержка побеждают даже в самом трудном положении.
Приключения совсем другого рода произошли у нас со змеей анакондой. Ее нашли спящей недалеко от плантаций сахарного тростника и, набросив лассо, привезли на чем-то напоминающем сани. Чудовище это имело пять метров в длину и весило свыше двух центнеров. Анаконду я решил привезти в Польшу живьем и поместил ее в клетку. На съедение ей мы бросили живого цыпленка. Но тут случилось то, чего я меньше всего мог ожидать: цыпленок подружился со своим извечным врагом. Укладывался спать в клубке свернувшейся змеи, нагло клевал ее кожу и буквально лазил по голове. А свирепая анаконда все терпела, видимо не собираясь расправляться с цыпленком.
Миновали две недели такой идиллии, и мы пришли к выводу, что анаконда больна и надо ее умертвить. Но прежде чем сделать это, мне захотелось сфотографироваться с ней: очень уж эта бестия была фотогенична. Не успел я, однако, принять подобающую позу, как вдруг анаконда взвилась и схватила мою руку своей страшной пастью. К счастью, прежде чем ей удалось обвиться вокруг моего тела и сокрушить мне ребра, мои товарищи воткнули ей в пасть кол и освободили мою израненную и обильно кровоточащую руку. Однако этот отчаянный поступок не спас змею от смерти. Ее убили, а из вытопленного сала приготовили какое-то спасительное лекарство, цыпленка же постигла обычная участь: он угодил в горшок.
Однажды в первых числах апреля ко мне пришла старая индианка чама с острова, расположенного выше Кумарии, и спросила, не хочу ли я купить обезьянку. «Куплю, — ответил я, — если она не больна». Тогда индианка развернула какую-то тряпицу, и я увидел большие, испуганные глаза, черный чуб и миловидную мордочку обезьянки капуцина. При виде этой старой приятельницы, знакомой мне еще со времен моей первой бразильской экспедиции, у меня от волнения защемило сердце и защекотало в горле. Ведь это же точь-в-точь тот самый Микуся, которого я тогда привез с собой в Польшу и с которым так подружилась моя дочурка Бася. Сколько тогда было радости, детских шалостей и игр!..
Индианка спрашивает, знаком ли мне этот вид обезьянок.
— Знаком, — отвечаю я и показываю ей фото из моей книжки «Бихос», изображающее Басю с Микусей.
Индианка узнала обезьянку и ужасно обрадовалась. Потом спросила, где эта девочка. Тут-то возникла загвоздка. Как мне было объяснить этой краснокожей даме с разрисованными щеками, с большой серьгой в носу что как раз год тому назад бедную Басю зарыли в землю? И как укрыть от старухи слезы в глазах путешественника? Удивительно это человеческое сердце: ничто не может вытравить в нем память прошлого, ее неспособно выжечь жаркое солнце экватора, ее не могут смыть бурные тропические ливни, не могут покрыть пеленой забвения огромные враждебные леса.
Положение спасает милый тапирчик. Он проголодался и прибежал просить еды. Тапирчик настойчиво трется у моих ног и тянет меня за ботинки. Ладно уж, сорванец, получай свою порцию!