Никогда еще пани Стишинская, резидентка герцогини Курляндской, так не хлопотала, как этим Великим постом.
Госпоже ее было поручено супругом устроить большой маскарад на третий день Пасхи, в котором должны были принимать участие не только придворные и городские дамы и кавалеры, но также и весь сброд уродов, шутов и шутих, дураков и дур, составлявших ближайший штат императрицы.
При этом герцог объявил своей супруге, что праздник этот ничем не должен напоминать все виденное раньше ее величеством.
Бенигна тотчас послала за своей резиденткой и, перечислив требования супруга, прибавила в заключение:
— Вот, милая моя пани, что от меня требуют! А вам известно, что, когда он вобьет себе что-нибудь в голову, нет никакой возможности заставить его отказаться от придуманной затеи.
— А какую сумму ассигновал герцог на этот праздник? — деловитым тоном осведомилась Стишинская.
— Он сказал, чтоб издержками не стесняться.
— Чего же сокрушаться, ваша светлость? С деньгами все возможно. У меня много приятелей среди иностранцев, они нам помогут устроить нечто такое, чего никто здесь еще не видывал. Ее величество тоже намерена принимать участие в процессиях?
— Не знаю… вряд… Она моциона не любит и, вероятно, предпочтет быть зрительницей… Впрочем, я ничего не могу вам сказать наверное, надо спросить у герцога.
— Спросите, а я тем временем отправлюсь к моим приятелям на Васильевский остров и попрошу их нам помочь.
Вернулась она домой, во дворец, только вечером и с целым ворохом рисунков и эскизов костюмов для процессий и живых картин и с программами зрелищ и увеселений по версальским образцам.
С час времени выкладывала она перед своей госпожой рисунки китайских, индийских, испанских костюмов, золоченых колесниц, гномов, нимф и фантастических олимпийских богов и богинь.
— Ах, как бы пристал этот костюм императрице! — вскричала герцогиня, выхватывая из кучи рисунков мужественную Юнону, в головном уборе из брильянтов и в алой бархатной расшитой золотом тунике.
— Что ж, ее величество, может быть, и согласится появиться на празднике в этом костюме, — заметила пани Стишинская, — брильянтов на украшения у нее хватит.
— Сейчас спрошу у нее, — подхватила Бенигна и, взяв рисунок, направилась к двери.
— Предложите ее величеству появитьея в этом костюме, сюрпризом для герцога, — посоветовала Стишинская.
— Прекрасно! Какие у вас всегда счастливые мысли, Стишинская!
Вскоре она вернулась, сияя от радости, и объявила, что императрица пришла в восторг от ее предложения и приказала немедленно приняться за изготовление костюма.
— Нам для этого понадобится Позье, — сказала Стишинская, — он мастер подбирать драгоценные каменья и лучше, чем кто-либо, сообразит, что надо сделать.
— Пошлите за ним сегодня же, чтоб он мог завтра приняться за работу. Времени нам терять нельзя: до Пасхи остается только две недели, — объявила герцогиня.
Позье явился, рассмотрел рисунки, внимательно прочитал программу и решил, что, кроме костюма, для императрицы надо изготовить трон, с которого бы она в костюме богини правосудия могла, не утомляя себя, председательствовать над увеселениями и любоваться танцами, процессиями и живыми картинами. С обычною своею услужливостью предложил он прислать портных, портних, кауферов и башмачников для изготовления костюмов тем из участников и участниц торжества, которые сами заняться этим не могут, как, например, шуты и шутихи, дураки и дуры, от которых нельзя и требовать, чтоб они все это изготовили на свой вкус.
Благодаря усердию Позье и его помощников дело закипело, и слухи об интересном празднике разлетелись по всему городу. Желающих принять в нем участие оказалось так много, что пани Стишинскую завалили письменными и словесными просьбами включить их в число действующих лиц готовящегося представления.
Никогда еще тщеславная полька не была так счастлива, как в эти две-три недели Великого поста: ее осыпали комплиментами и подарками с утра до вечера. Она жеманничала, ломалась, клялась всеми святыми употребить все усилия, чтоб услужить их сиятельствам и превосходительствам, или с холодною надменностью выпроваживала назойливых просителей, смотря по тому, выгодно ли ей было или невыгодно за них хлопотать. Подношений вещами и деньгами у нее набралось так много, что опять появилась возможность сделаться домовладелицей, и уже не в грязной противной Москве, а в Петербурге, что было для нее во всех отношениях выгоднее и приятнее. Здесь у нее было такое великое множество друзей и знакомых, здесь столькие нуждались в ее протекции и у нее были такие блестящие связи, которые она надеялась закрепить, когда у нее будет свой собственный дом, в котором будет несравненно удобнее принимать людей, имеющих до нее надобность, чем в каморке, на антресолях, на половине герцога Бирона.
И вот мечта эта была уже близка к осуществлению благодаря затее могущественного фаворита императрицы.
Поглощенная разнообразнейшими заботами и приемами с утра до ночи, пани Стишинская только вечером могла урвать свободную минутку, чтобы прибежать взглянуть на работу ювелира, которому была отведена особая комната во дворце, и на костюмы, изготовленные под его наблюдением.
Француз капризничал, выдумывал свои рисунки, уверял, что ему недостает таких-то и таких-то драгоценных каменьев для осуществления его фантазии, и приводил в отчаяние не только пани Стишинскую, но и герцогиню описанием чудных парюр, виденных им в Париже на таких-то герцогинях, принцессах, контессах и на самой королеве.
— Вот из таких драгоценностей можно что-нибудь сделать, а из этих ничего не выйдет, ровно ничего, — повторял он, брезгливо и с презрением отталкивая кучу брильянтов и драгоценных каменьев, возвышавшуюся перед ним на его рабочем столе.
— Послушайте, Позье, нельзя же нам выписывать из Парижа то, то вы там видели. Надо постараться сделать головной убор для ее величества из того, что у нас есть, — прервала с досадой его иеремиады пани Стишинская, убеждаясь, что проходит слишком много времени в брюзжании и воспоминаниях.
— Сразу видно, что вы не артистка, пани Стишинская! Никогда вам не понять моих чувств, — с горькой усмешкой возразил он.
— Да вы бы, по крайней мере, сказали, что вам именно нужно?
— Мне нужно… мне нужно вот сюда такой орнамент, который затмил бы все прочие украшения, а из того, что вы мне принесли, я не могу его сделать, — возразил он сердито.
— Хорошо, сегодня уж поздно, но завтра я постараюсь достать вам то, что вы требуете, — смиренно отвечала резидентка герцогини.
Но все ее старания оказались тщетны: что бы она ни принесла Позье, он на все фыркал и на все увещания быть благоразумнее отвечал дерзостями.
Хоть совсем отказывайся от костюма для императрицы! Позье продолжал капризничать и толковать о брильянтах с розовым оттенком, мерещившихся ему и во сне и наяву так упорно, что разговаривать с ним становилось с каждым днем неприятнее.
Пани Стишинская принялась искать брильянты у частных лиц, у богатых купчих, у иностранных коммерсантов, у дам из посольства, у приезжих авантюристов.
И вот однажды, когда вернулась она домой весьма не в духе после неудачных поисков, ей доложили, что какой-то человек уж давно ждет ее возвращения, чтоб переговорить с нею по весьма важному и лично ее касающемуся делу.
Рассеянно приказав его позвать в комнату, служившую ей и спальней и приемной, она сбросила с себя шубу и капор и, обернувшись к коридору, по которому раздавались шаги, весьма неприветливо возвысила голос, чтоб спросить:
— Кто вы такой? Что вам от меня нужно?
Проситель, верно, какой-нибудь. Эти люди воображают себе, что она в таких хороших отношениях с герцогом, что может лезть к нему со всяким вздором…
Неудача с разыскиванием нужных Позье брильянтов привела ее в отвратительное расположение духа, и если она сдержала желание выпроводить докучливого посетителя, не дав себе труда его выслушать, то единственно только потому, что не знала, от кого он прислан. Может быть, он — протеже каких-нибудь важных вельмож, и тогда неудобно было бы обращаться с ним чересчур бесцеремонно, но она все-таки ему скажет, что ей сегодня недосуг с ним терять время и чтоб он пришел в другой раз…
Однако когда, не ответив на ее вопрос, он проник в комнату и очутился с нею лицом к лицу, пани Стишинская, бледнея от испуга, попятилась от него в противоположный угол комнаты, не будучи в силах произнести ни слова.
— Я пришел вам сказать, что тот человек, который давал мне известия о Лизавете, ушел в Соловки и что мне теперь не от кого узнавать, жива ли она еще или замучена до смерти, — глухо, с мучительным усилием произнес он, не спуская со своей слушательницы пристального, полного невыразимого страдания взгляда.
— Что же я могу сделать? — вымолвила она дрогнувшим голосом. — Она меня не послушала, когда я ей советовала отстать от цесаревны и искать протекции у императрицы и у ее друзей… Я предупреждала ее об опасности, предлагала ее пристроить сюда…. а теперь я и сама могу пропасть из-за нее… у меня здесь нет поддержки, нет родных… я — пришлая иноземка и нужна моим покровителям только до тех пор, пока забавляю их и избегаю говорить с ними о неприятных вещах… Ни один из них не задумается выкинуть меня за дверь, как ненужную тряпку, если только его светлость за что-нибудь на меня прогневается, — продолжала она под наплывом новых, никогда еще, может быть, не приходивших ей раньше в голову мыслей и чувств, навеянных на нее теперь этим страшным выходцем из другого мира, полного слез и стонов, из мира, о котором было так приятно забывать в светлой, жизнерадостной среде, в которую ей посчастливилось попасть. Не улыбнись ей судьба с первых же ее шагов в России, не избери она благого пути, не прилепись всем своим существом к иноземцам, присосавшимся к великому благодушному русскому колоссу, отдайся она тогда своей еще не опороченной душой русским людям, как отдалась им ее дочь, что бы с нею теперь было?!
Мысли эти были так ужасны, что она зажмурилась, чтоб не видеть человека, олицетворяющего собою это ужасное предположение.
— Я к вам пришел, когда уж идти было больше не к кому, — продолжал между тем Ветлов, нарушая тяжелое молчание, воцарившееся в комнате. — Придумайте что-нибудь… ведь она ваша родная дочь… вы живете среди наших врагов, вы их всех знаете, вы знаете, чем можно их подкупить или разжалобить… попытайтесь это сделать, помогите нам… Обещайте хоть помочь, уж вы нам и этим сделаете благодеяние… Если б вы только знали, что значит потерять надежду на спасение дорогого существа!.. Одна только эта надежда и спасала меня до сих пор от безумия… Дайте мне эту надежду хоть на несколько дней… хоть на несколько часов, чтоб я мог собраться с мыслями, одуматься, сообразить… Ведь я близок к сумасшествию, так близок, что начинаю сомневаться во всем… даже в том, что я еще существую… К вам я пришел к последней… больше не к кому… вы — ее мать… вы носили ее под сердцем… Давно уж русским людям нечем дышать в России, давно уж нас гонят и мучают… с царя Петра это повелось, и уж теперь конец России близок… судите сами, таких, как мой отец, как Праксин, как Федор Ермилыч и как все их родичи и по духу близкие, таких все меньше и меньше, с каждым днем число их уменьшается… Сам я давно бы ушел в монастырь, если б не Лизавета…
Для чего он ей это говорил?
Но вопрос этот, мелькавший в его уме, не в силах был остановить срывавшиеся с языка слова. Какое-то особенное жгучее наслаждение ощущал он, прислушиваясь к звукам собственного голоса, точно голос этот доходит куда-то далеко и высоко, куда раньше не доходили самые усердные его молитвы и воззвания.
— Вам бы цесаревна могла помочь, — решилась наконец вставить ошеломленная слушательница в его страстную, полную отчаянной решимости речь.
— Цесаревна?.. Да разве она смеет заступаться за своих? Разве не вырвали из ее объятий любимого человека, не замучили его, не сослали туда, откуда от него никогда и вестей не может быть? Разве ее всячески не унизили, не оскорбили, не разорили, не отняли у нее возможность помогать самым близким? Разве она не должна жить в вечном страхе за себя и за последних, оставшихся еще при ней слуг? Цесаревна может только плакать и молиться за погибающих из-за нее, она может только срывать с себя последнее, чтоб облегчить их страдания, подкупить палачей, чтоб скорее их прикончить… Цесаревна!.. — прибавил он в порыве отчаянья, сменившего призрачное облегчение, которое он почувствовал, описывая страдания родины под иноземным гнетом. — Цесаревна рассталась с подарком отца, со звездой, которая должна была служить украшением ее царского венца, когда народ опомнится и весь поднимется на ее защиту! Она отдала эту звезду моей Лизавете — вот все, что она могла для нее сделать! Ничего не можем мы от нее требовать, она — последняя надежда России, все русские люди отдадут за нее жизнь, как отдал Шубин и все, кого с ним замучили, казнили, ссылали.
Его уж давно не слушали. Маскарад… костюм Юноны… Позье…
Новые представления, сменив впечатления, навеянные словами Ветлова, неотступно закружились в уме легкомысленной польки.
— Про какую звезду вы упомянули? — задыхаясь от волнения, спросила она. — С вами она? Можете вы мне ее показать?.. Да показывайте же скорее! Мне, может быть, этой звездой удастся спасти Лизавету! — вскричала она, заметив недоумение, выразившееся на лице ее зятя.
— Возьмите, — сказал он, подавая ей футляр, завернутый в бумагу, который лежал у него в боковом кармане.
С лихорадочной поспешностью развернула она бумагу, нажала пружинку футляра и чуть не вскрикнула при виде брильянтов, засверкавших розовым блеском при свете зажженного кенкета, к которому она их поднесла.
Ошеломленное воображение заиграло. Тысячи новых планов, соображений затеснились в мозгу. И многое из того, что еще за минуту перед тем казалось ей немыслимым, становилось не только возможным, но и несомненным.
— Доверьте мне эту вещь на несколько часов и приходите завтра за ответом… Ничего не могу вам обещать, но клянусь сделать все возможное, чтоб спасти Лизавету… Идите, идите, времени терять нельзя, — продолжала она, вне себя от нетерпения скорее начать действовать и досадуя на него за то, что он продолжает неподвижно перед нею стоять. — Приходите завтра… в это время… если меня здесь не будет, подождите немного, меня позовут, и я тотчас же прибегу к вам…
Она стала приводить в порядок свой помятый наряд и попорченный волнением и долгим рысканием по городу грим, сбросила с себя растрепавшийся парик, вынула из шкафчика какие-то баночки, скляночки и коробочки, села перед зеркалом и принялась себя белить и красить; из другого шкафа она извлекла новый парик, надела его и начала снимать с себя платье. Проходя за чем-то в угол, она заметила Ветлова, тут только вспомнила, что он еще не ушел, и спросила у него с раздражением, что он тут делает.
— Я приказала вам прийти завтра, не мешайте же мне одеваться, чтоб идти хлопотать за Лизавету. Ведь она, сударь, мне дочь, вы это, кажется, совсем забыли? — прибавила она строго.
Он хотел ответить, но слова не выговаривались, и в невыразимом душевном смятении, не понимая, ни что с ним делается, ни что его ждет, предаваться ли надежде или отчаянию, вышел из комнаты.
В коридоре он встретился с горничной, бежавшей в комнату пани Стишинской с докладом, что месье Позье, окончив свою работу, спрашивает, желает ли его видеть резидентка.
— Очень мне его надо видеть, очень, проси его не уходить, не повидавшись со мною, — отвечала ее госпожа.
У пани Стишинской были веские причины торопиться с окончанием своего туалета, а между тем по уходе горничной она не тотчас же надела вынутое из шкафа свежее платье, а принялась рассматривать звезду цесаревны, которой так неожиданно сделалась на несколько часов обладательницей, и чем больше всматривалась она в нее, тем более возрастало ее восхищение.
Да, ни у кого здесь нет брильянтов такого цвета. Позье прав: кто раз их увидел, тот никогда их не забудет и не пожалеет дорого заплатить. Кому ее прежде показать? Герцогу? Герцогине? Самой императрице? Наследной принцессе?.. Нет! Нет! Она прежде всего побежит с ними к Позье, а уж потом к императрице или к герцогу… Бедная цурка! Все же она ей дочь, и если ее заточение в тюрьму на ней не отразилось, то это потому, что все это произошло в Москве… Если, же ее казнят или сошлют в Сибирь, про это и здесь заговорят, и матери ее не очень-то будет ловко принимать участие в маскарадах… Непременно надо постараться ее освободить… Они тогда, без сомнения, уедут к себе в лес, и о них долго-долго не будет ни слуху, ни духу… Разве что надежды русских людей осуществятся и их цесаревна сделается императрицей?..
Мысль эта заставила ее засмеяться: такой нелепой и неправдоподобной она ей показалась. Императрица так крепко сидит на престоле, герцог так ловко и умно отстраняет тех, кто мог бы служить помехой его замыслам, избрана уже наследница престола, и с каждым днем здесь все больше и больше привыкают к мысли, что после тетки она будет царствовать… Надо быть безумным, как этот Ветлов, чтоб этого не понимать и гнаться за химерами, когда можно было бы жить преспокойно тем, что есть под руками… И не все ли равно, от кого брать счастье, от своих или от чужих? Смешные эти русские люди, все-то у них не так, как у других… Совсем какие-то особенные, не похожи ни на поляков, ни на немцев, ни на французов, ни на кого не похожи… И все от недостатка цивилизации… Герцог, Остерман, Левенвольде, все иноземцы правы, когда утверждают, что такого странного, дикого народа, как русский, Европа долго не будет терпеть в своем соседстве… Уж одна их религия чего стоит!
Туалет был окончен, и она вошла в комнату, служившую мастерской придворному ювелиру, привередливому Позье.
— Ну, месье Позье, я вам, кажется, нашла то, что вам нужно, — объявила она, подавая ему футляр с звездой цесаревны.
— Вы, кажется, ездили к графине Апраксиной? Так это напрасно, мне все ее драгоценности известны. У нее много хороших вещей, но того, что нам надо, у нее нет, — сказал он, не торопясь открывать футляр и небрежно вертя его в пальцах. — Были также у меня в руках вещи графини Румянцевой, прекрасные, слова нет, особенно сапфир, подаренный ей царем Петром Первым, но нам сапфиров не надо…
— А вы взгляните на то, что я вам принесла, — прервала его Стишинская, оглядываясь на дверь, за которой ей почудилось шуршание шелковой юбки.
Презрительно оттопыривая нижнюю губу, француз открыл футляр, и глаза его расширились от изумления, и лицо сделалось серьезно.
С минуту времени смотрел он со сосредоточенным вниманием на звезду цесаревны и наконец, подняв недоумевающий взгляд на торжествующую Стишинскую, отрывисто спросил, откуда у нее эта вещь и известно ли ей, кому она принадлежит.
— Разумеется, известно…
— Это — та самая звезда, в которой цесаревна Елисавета Петровна присутствовала при коронации нашей императрицы! — подхватила герцогиня.
Она подкралась так тихо, что присутствие ее заметили тогда только, когда она заговорила.
— Откуда у вас это, Стишинская? — повторила она вопрос Позье.
— Если позволите, я отвечу на ваш вопрос после того, как месье Позье мне скажет, годятся ли эти брильянты для того убора, который он делает ее величеству, — возразила Стишинская, обращаясь к ювелиру и наслаждаясь волнением, с которым он продолжал рассматривать звезду.
— Что тут спрашивать! Разумеется, это годится. Таких брильянтов нет и у французской королевы… я хочу сказать, такого оттенка, — поспешил он прибавить.
— Вот все, что нам нужно знать! — вскричала со сверкающими от восхищения глазами Стишинская. — Завтра вы ею займетесь, а сегодня мы вас дольше задерживать не станем, уж поздно, и семья ваша, верно, беспокоится, что вас до сих пор нет дома…
Любопытному французу очень было досадно уходить, не узнавши, каким образом попала звезда цесаревны к резидентке герцогини Курляндской, но делать было нечего, приходилось откланяться и удалиться.
— Герцог у себя? — спросила Стишинская у своей госпожи, оставшись с нею наедине.
— Он у императрицы.
— Нельзя ли его вызвать? Мне крайне нужно переговорить с его светлостью по не терпящему отлагательств делу.
— А мне вы этого сказать не можете? У вас от меня тайны?
— У меня не может быть тайн от моей благодетельницы, ваша светлость, — с возрастающим возбуждением возразила Стишинская, — я вам все скажу и буду умолять вашу светлость…
Она опустилась на колени и, быстрым движением схватив край пышной робы супруги фаворита, прикоснулась к ней губами.
— У меня есть дочь, ваша светлость, единственное дитя! — продолжала она со слезами в голосе.
— Знаю, та, что при цесаревне старшей камер-фрау, вы мне это не раз говорили.
— Ваша светлость! Она арестована по шубинскому делу… но она невиновна! Невиновна, как новорожденный ребенок! Вечным моим блаженством готова я за это поручиться!
— Ну, герцогу это должно быть лучше известно, чем вам.
— Спасите ее, ваша светлость! Эта звезда ей принадлежит. Цесаревне было угодно ей ее подарить… это все, что она могла для нее сделать…
— С этого бы и начали. Значит, цесаревне угодно, чтоб императрица оказала милость ее камер-фрау? Так, что ли?
— Так, так, ваша светлость! — вскричала Стишинская, в восторге от оборота, принимаемого объяснением. Ни за что не додумалась бы она одна до такой развязки! А еще Бенигна считается дурой. Дуры такими догадливыми не бывают…
— Встаньте, я пойду переговорить с герцогом и с самой императрицей, если представится к тому надобность… Не беспокойтесь, дела вашего я не испорчу и выпрошу прощение вашей дочери, — объявила герцогиня с самодовольной усмешкой.
— Как мне благодарить вашу светлость! — с чувством вымолвила Стишинская, поднимаясь с коленей и целуя руку своей госпожи.
— Благодарить еще рано. Дайте мне этот футляр, мне, может быть, удастся сегодня же показать императрице эти брильянты. У нее таких нет, и она очень интересуется затруднением Позье. Не дальше как вчера она в разговоре со мною и с Юлией Менгден перебирала все драгоценности своих придворных дам, спрашивала, к кому вы ездили за розовыми брильянтами, и в конце концов решила, что ни у одной из петербургских дам нет того, что нужно…
На другой день в назначенный час Ветлов явился во дворец.
Его уже ждали и тотчас же провели в комнату пани Стишинской, которая не замедлила к нему прибежать.
С сияющим лицом объявила она своему зятю, что курьер с приказанием освободить Лизавету из тюрьмы уже поскакал в Москву.
— Пришли бы вы ко мне за помощью раньше, давно успокоились бы, но вы, без сомнения, прежде чем ко мне обратиться, обегали всех ваших русских вельмож… Постойте, постойте, — прервала она возражение, готовое сорваться с его губ, — мне только стоило сказать его светлости герцогу Курляндскому, что дочь моя невиновна во взводимом на нее обвинении, и тотчас же был дан приказ ее освободить…
— Она жива? Ее не мучили? — вскричал Ветлов. Пани Стишинская немедленно выпрямилась.
— Вы забываете, с кем вы разговариваете, сударь! Я оставлена герцогом во дворце, так уважаема им и его супругой, что странно было бы, если б кто-нибудь осмелился пальцем дотронуться до моей дочери, до моей крови! Поезжайте скорее в Москву, и вы найдете вашу супругу… вероятно, в том монастыре, где живет теперь та старушка, которой я должна была ее доверить из-за моих бесчисленных дел. К цесаревне Лизавета вернуться теперь уже не может, но если постигшее ее несчастье образумило ее и она согласится жить в Петербурге, поближе ко мне, то я могу для нее найти почетное место, например компаньонкой у баронессы Юлии Менгден… Но она должна быть здесь еще осторожнее, чем там, чтоб не повредить мне…
— Сударыня! — вскричал Ветлов, не будучи больше в силах сдерживать радостное волнение. — Низко кланяюсь вам за ваше благодеяние и прошу о нас больше не беспокоиться… никаких хлопот вам от нас не будет, и вы даже о нас никогда не услышите… Нам в столицах и при дворах делать больше нечего, мы навсегда поселимся в лесу… там мы еще можем что-нибудь сделать, там….
Он хотел еще что-то такое прибавить, но, опомнившись, смолк и, еще раз поклонившись, вышел из комнаты, оставляя тещу с разинутым от недоумения ртом.
Ушел, ее не дослушав… И больше сюда не вернется… Значит, она и дочери своей никогда больше не увидит? Что ж, это, пожалуй, даже и лучше. В большое поставила бы ее Лизавета затруднение, приняв ее предложение… ну, какая она резидентка при важной придворной даме!
Бог с нею совсем!.. А звезда цесаревны? Он даже не спросил про нее, точно дело идет о грошовой игрушке, а не о вещи, стоящей несколько тысяч! Забыл, верно, про нее, с таких чудаков все станется.
Пани Стишинская была права. Ветлов совсем забыл про подарок цесаревны и вспомнил про него недели три спустя в новом своем доме, на хуторе, когда они с женой успели очнуться от страшных душевных потрясений и поняли, что посланное им счастье случилось с ними в действительности, а не во сне и что теперь они каждый день будут просыпаться в объятиях друг друга, что немцы про них забыли и бояться им, кроме Бога, некого.