XVI

Мы умираем раз и навсегда.

Страшна не смерть, а смертная страда.

Коль этот глины ком и капля крови

Исчезнут вдруг — не велика беда.

ОМАР ХАЙЯМ

едный Хайям… Когда ты писал так, не дано тебе было почувствовать, какая она, смертная эта страда. Когда же пришла она к тебе, ты не мог уже писать. И никто не знает, как подступает смерть к человеку, пока не приходит его черед умирать, а там уж некогда и некому рассказывать…

И затосковало, заколотилось сердце от близости той непонятной минуты, когда кончается и исчезает все.

Въехали во двор какого-то дома. Хозяин вышел с лампой встречать гостей. Помог мирзе слезть с лошади. Улугбек огляделся. Словно пробудившись от долгого сна, пристально осмотрел он коновязь и кошму с подушками, покосившуюся арбу и корыто с клевером. До тех пор смотрел, пока сущность и назначение всех этих забытых вещей не начинали проясняться в его голове. Он немного успокоился и собрался даже пойти осмотреть худжру, в которую хозяин дома хотел поместить высокого гостя.

Но тут хозяин опять выбежал во двор с фонарем: видно, ждал еще гостей и спешил указать им свой дом. Значит, так было нужно, потому что если бы те, кто скакал сейчас сюда, гостили здесь раньше, то нашли бы дорогу и теперь. Но, видно, никогда они здесь не бывали…

Дом стоял у самой дороги, и через двор его протекал арык. У арыка и повесил хозяин фонарь, который тихо закачался под ветром. Красным прерывистым копьем ушел в черную воду неровный отсвет. А с дороги, наверное, казалось, что над невидимой глинобитной стеной кто-то стал раздувать уголек.

Уж у самых ворот застучали подковы. Улугбек уже видит и первого всадника.

И сразу все понимает. В красноватом и хмуром свете различил он широкие скулы, тени ввалившихся щек, косые прорези глаз, низкий лоб, надбровные мощные дуги и губы, которых никогда не удлиняла улыбка.

Значит, его избрали они… Аббаса! Суфийский фанатик и сын фанатика. Его отцу отрубили голову на самаркандской площади.

Редко казнил Улугбек. И в тот раз хоть и бесспорны были доказательства ужасного изуверства и гнусной измены, он пожалел заговорщиков. Только их главаря разрешил обезглавить мирза, остальных же помиловал, в том числе старшего сына казненного — молодого мюрида Аббаса.

Долго искал Улугбек хоть искру мысли в ненавидящих этих глазах, хоть блестку простой человечности в этом тупом озлоблении. Он отпустил Аббаса, про себя пожалев его за то, что в непроглядной темноте ощупью бродит душа этого человека, что ей незнакомо сомнение и неведома жалость.

И опять, как тогда, подивился мирза, до чего беспросветной, убогой и неизменной была эта ненависть.

И снова теперь этот бессмысленный взгляд, за которым ничто, только вечная ночь, встретил Улугбек.

Медленно попятился назад Улугбек под тень навеса. Его люди куда-то попрятались. Он был один против Аббаса и четырех его дюжих мюридов. Стоял и ждал своего часа, не вытащив даже кинжала из ножен.

Аббасовы люди спешились и, не привязав лошадей, сразу кинулись на Улугбека. Молча, не сопротивляясь, дал он себя связать. Он все знал, ни на что не надеялся и не думал бежать из этой последней ловушки, от этой последней измены.

Его выволокли из-под навеса под тусклый кровавый свет фонаря. Потащили к арыку. Поближе к тому фонарю.

— Оставьте его. Я сам! — сказал Аббас и стал расстегивать чекмень. Он толкнул Улугбека, и старый правитель упал на песок, как подрубленный кедр, — руки его были крепко привязаны к телу. Аббас поднял его, словно куклу, и сам усадил над водой, прямо под фонарем.

Увидел Улугбек, как большие короткопалые руки расстегнули чекмень и сошлись у резной рукоятки. Он увидел, как из кожаных, изукрашенных медными бляшками ножен выполз клинок. Красный свет заиграл в его зеркале, засверкала на нем золотая арабская вязь, а он все вытекал, все тянулся из ножен прямо к небу. Но качнулся и меч и чекмень, все ушло в сторону. Сопенье Аббаса уже слышалось сзади.

Поднял глаза Улугбек. Может, хотел в последний раз попрощаться со звездами, может, увидеть хотел поднятый меч… Но красная тьма фонаря ослепила ночное небо, да и было оно все в мокрых, отороченных рваными волокнами и несущихся куда-то облаках.

«Вот оно… пришло… Сейчас все исчезнет. И не страшно совсем…»

— Гх-ха! — грузно выдохнул Аббас, и обезглавленное тело свалилось в арык.


…Безмятежным и солнечным было утро следующего дня. Город готовился к базару, радостно предчувствуя удачный торговый день. Весть о совершенном злодеянии еще не достигла ушей Самарканда. Но какое-то предчувствие грядущих бед, ужаса и тоски уже носилось в воздухе. Поэтому, быть может, в это ясное утро базар выглядел особенно крикливым и пестрым.

Самаркандский базар! Это мелькание разноплеменных лиц и одежд, это мешанина языков, которой не было и во времена вавилонского столпотворения. Его не обойти и за день. Вон ковровый ряд, где продаются самые дорогие в мире темно-красные, с хитрым узором туркменские ковры, ковры из Шираза — рисунок их, в котором преобладают голубые тона, считается самым сложным и тонким, торгуют тут и текинскими, и дамасскими, и шемаханскими коврами, всевозможными паласами и кошмами, попонами для лошадей, слонов и верблюдов. Нет на свете более ярких и неожиданных красок, чем те, которые сверкают под солнцем Самарканда в ковровом ряду. Разве что фруктовые и овощные лавки могут поспорить с ним. Но ведь и они расположены на том же базаре!

Белый лук с шелковой шелухой и горный лук анзури, незаменимая для плова зеленая редька, морковь, баклажаны и перцы всех форм и оттенков грудами лежат на прилавках, и на серебряную теньгу можно накупить целую арбу. А сказочные персики, сладчайший виноград, оранжевые и белые, как воск, абрикосы, и чего только нет! Сто сортов черного кишмиша и сабзы и прозрачный зеленый изюм, который сушат, не срезая гроздья с лозы, фисташки, всевозможные орехи — от индийских до грецких, яблоки, бананы, финики, нежнейшие фиги, плоды кокосовых и масличных пальм.



Про дыни же и арбузы нечего даже говорить! Там ревут верблюды и брыкаются ишаки, кричат разносчики лепешек, сладостей, розовой воды и каленых орешков. Там можно съесть пиалу плова, горячих наперченных мантов, жареного барашка или обвалянной в муке рыбы, которая в котле с кипящим маслом мгновенно покрывается упоительной коричневой корочкой. Вам разрежут там лучший арбуз или дыню, угостят медовой пахлавой, нежнейшими пирожками, на которых крохотными пузырьками вскипает курдючный жир. Вас будут долго благодарить, что бы вы ни купили: десяток барашков, гуся или утку, персиков или пакетик сиренево-серых от соли каленых абрикосовых косточек.

К вашим услугам лучшие банщики, цирюльники и зубодеры. Зеленый сладковато-удушливый дым гашиша зовет предаться тайному пороку, а продавцы священных книг, молитвенных ковриков и четок взывают о благочестии. Каждый ряд — это особый мир со своими неписаными, но нерушимыми обычаями.

Налево продают бесценные бухарские шкурки. Этот каракуль светится в темноте голубым призрачным сиянием. Только в пустыне Кызыл растет такая колючка, от которой овцы дают светящихся ягнят. У красного, как хна, фарсидского каракуля свой секрет, и нужно большое искусство, чтобы его разгадать. И нет, наверное, человека, для которого открыты все тайны самаркандского базара. Одни умеют читать узор ковров, другие знают тайный язык тюбетеев и никогда не спутают черную с серебром шапочку бухарца с шитым золотой нитью тюбетеем невесты.



Есть секреты весов, на которых взвешивают золото или серебро, есть секреты проб драгоценных этих металлов. При покупке же жемчуга ни весы не помогут, ни пробы. Здесь нужно уметь видеть десять цветов, где простые люди видят только один. Но и у розового, и у белого жемчуга есть сотни оттенков, а у редких зеленых, синих и черных перлов их и того больше. И надо знать, в какое время года и суток какой жемчуг покупать. Розовый берут рано утром, сразу после первой молитвы, когда солнце не дает ему алой краски своих многоцветных лучей, белый лучше поглядеть на закате; если под оранжевым огнем вечерней зари он все равно останется белым — значит это настоящий холодный перл, который не имеет цены. И так для каждого сорта, кроме черного, конечно, потому что во избежание несчастья покупающему черную жемчужину лучше справиться со своим гороскопом. Для этого и сидит в ювелирном ряду особый астролог. И синие жемчужины — ведь это цвет смерти, надо покупать, сообразуясь с велением звезд. То же относится и к самоцветам. Одни родились под звездой, которой соответствует лал, другим надобен изумруд, алмаз, лунный камень или, скажем, янтарь, хризолит и гранат. Упаси аллах перепутать! Страшная может постигнуть беда.

Но всего привлекательнее мелочная торговля. Она — как острая приправа к тяжелому блюду. Без нее нет восточного базара, как нет его без убогих и нищих, слепцов и шарлатанов.

Вон влажные кучки зеленого наса. Попробуй-ка отличи один сорт от другого! Но знаток, бросив щепотку под язык, закатит глаза, посидит в холодке, и ему уже ясно, какой табак и какая известь пошли на изготовление наса, добавил ли хозяин в него виноградной золы или белого молока опийного мака. Нас всегда продают на земле. Его горки насыпаны на белые чистые тряпки, на которых остаются масляные желто-зеленые пятна. Рядом на ковриках разложены калебаски[88] с кистями для этого вездесущего наса или с серебряной пробкой — для тех, кто богаче. Садись на корточки и попробуй нас. Он утоляет голод, снимает жару и усталость. Тут же ленты, бисер и трубочки для пеленашек, свои для мальчиков и для девочек, чтобы никогда не промокали их пеленки, связки черных бусинок с белыми пупырышками тоже для детей — от дурного глаза; а это уже для мужчин — узбекские ножи в узорных ножнах, с мутной роговой рукояткой.

А если проехать подальше, к площади Регистан, где стоит медресе Улугбека, а в илистых берегах сонно струятся мутные воды канала, попадешь в торгово-промышленный ряд — тим[89], знаменитый «Тильпак-Фурушан». Он стоит как раз на скрещении шести главных улиц. Там одни мастерские и лавки, в которых торгуют оружием, сбруей, кольчугами, замками, кожами, гончарным товаром и шорным, шагренью, сафьяном, шелком и шерстью. Все улочки вокруг медресе Тилля-кари и караван-сарая Мирзан буквально забиты лавчонками и мастерскими. День и ночь там звенят молоточки и пыхтят мехи у горнов.

Пусть Регистан — старая площадь, «Место песка» древнейшего города забытой согдийской державы, но все здесь построено при Улугбеке! Разве что одно медресе Тилля-кари воздвигнуто по заказу жены Тимура по имени Туман-ока. Все остальное строил он, Улугбек-Гурагон. Вот рядом с медресе его огромная ханака[90], забитая оборванными дервишами, как муравейник под трухлявым пнем. Над ханакой — самый большой в мире купол из молочно-зеленой майолики. А вон мечети в южной части Регистана. Одна, соборная, построенная султаном Кукельташем, другая — крохотная, как игрушка, — подземная мечеть Мукатта, известная в Каире и Дамаске под названием Захрет Омара, а дальше лучшие на всем Востоке бани, ряды железников, огромный медный ряд и каменный помост; на нем сидят слепые дервиши, которые без перерыва весь день читают наизусть коран, лишь изредка прихлебывая из пиалы холодный чай. Какая толпа вокруг них собирается! Кому не охота послушать святые слова?! И летят медяки в чашки слепцов. Но не святые слова корана поют слепцы. «Убил Аббас», — тихо шепчут их губы. И весь базар повторяет эти слова: «Убил Аббас!..»

Загрузка...