Эй, муфтий, погляди… Мы умней и дельнее, чем ты.
Как с утра мы ни пьяны, мы все же трезвее, чем ты.
Кровь лозы виноградной мы пьем, ты же — кровь своих ближних,
Сам суди — кто из нас кровожадней и злее, чем ты.
невно покусывая ногти, лежал на ковре мирза Абд-ал-Лятиф. Из опрокинутого узкогорлого, индийской чеканки кувшина медленно вытекала липкая густая струя гулаба[13]. Чудесные деревья в цвету, павлины и газели становились под ней темными и тяжелыми. Мирза недовольно скривился. Резче обозначились на хмуром лице его монгольские скулы, унаследованные еще от далеких Тимуровых бабок.
Лятиф хлопнул в ладоши, и в комнату неслышно проскользнул его верный катиб — секретарь, писец и наперсник — Саманбай.
— Шахматы! — бросил мирза, брезгливо прикрыв лужу шитой золотом подушкой.
Катиб достал из кораллового ларца костяные фигуры фарсидской работы и расставил их на доске: вначале аккуратно и бережно красные фигурки принца, затем торопливо — свои, черные. Мирза долго глядел на доску, не делая первого хода. Потом вдруг сгреб несколько фигурок и с силой швырнул их прямо в кыблу — восточную стену комнаты, на которой узким кованой меди месяцем было отмечено направление на священную Мекку.
Саманбай попятился к стене и, шаря позади себя, чтобы не поворачиваться спиной к мирзе, стал собирать шахматы.
С тоской пресыщенности и беспокойства глянул мирза на серебряные подносы, уставленные шербетом, рахат-лукумом, белой бухарской халвой и индийскими орешками в меду. Гератские дыни и черно-густое, как птичья кровь, застывшая на перьях, самаркандское вино, сладкие пирожки и воздушные лепешки — все было равно противно ему.
Он томился и страдал в гератском своем дворце, который так и не стал для него домом. Погладив куцую бородку, что росла у него, как у многих других представителей древних джагатайских родов, отдельными редкими волосками, он лениво ткнул загнутым вверх носком туфли своего катиба, вновь расставлявшего шахматы.
— Когда прибудут мои слоны? — капризно, растягивая слова, спросил принц.
— Гонцы сообщили мне, о солнцеликий мирза, что двенадцать слонов вместе с искуснейшими погонщиками уже давно покинули Серендип и благополучно прибыли в Байсорскую гавань. Теперь вместе с большим караваном кабулистанских купцов они следуют в твой, о надежда правоверных, возлюбленный аллахом Герат.
— Когда здесь будут?
— Если милость аллаха, который…
— Будешь говорить так длинно, велю подрезать тебе язык.
— К святому празднику рамадана[14], пресветлый мирза, если…
— Подрежу!
Распахнулись изукрашенные куфической, славословящей аллаха надписью двери, за которыми днем и ночью стояли двое стражников с секирами.
— От пира[15] Ходжи Ахрара ташкентского к амиру[16] Герата — расул[17], — доложил начальник охраны.
Бесшумной тенью скользнул за ковры Саманбай.
Мирза еще сильнее нахмурился, что-то сосредоточенно обдумывая, погрыз ногти. Потом велел звать ташкентского посла.
Босоногий калантар прошел по ширазскому ковру к мирзе. Двери за ним закрылись.
— Благослови тебя аллах, мирза, — просто сказал посол.
— Я вот распоряжусь, чтобы тебе дали сотню палок, почтенный калантар, — усмехнулся принц, — тогда ты будешь знать, в каком виде достойно предстать перед очами владыки.
— Обидев калантара, ты совершишь великий ходд[18], мирза, — холодно ответил калантар. — В глазах аллаха и далк[19] дервиша и золотой халат амира не более чем пыль на дороге.
— Стража! — хлопнул в ладоши принц.
— Бойся обидеть калантара, мирза, — тихо сказал посол, доставая из-под пыльных лохмотьев золотую пластину с тамгой. — Я мюрид[20] суфийского пира Ходжи Ахрара — ишана всемогущего братства накшбендиев.
Но за спиной калантара уже стояли два дюжих джагатая. Под белыми их бешметами поблескивали надетые прямо на халаты румийские кольчуги. Слепящие солнечные пятна переливались на луноподобных секирных лезвиях и острых шлемах, обмотанных зеленым шелком чалм.
— Башня Ихтияр-ад-дин, мирза, — еле слышно прошептал калантар, сбросив нетерпеливо и резко руки джагатаев со своих плеч.
Движением руки мирза прогнал стражей.
Он вспомнил башню и ту серую, прокаленную солнцем крепость, вспомнил, куда привезли его истерзанного и запыленного после недолгой и яростной битвы, столь неудачной и позорной, что и думать о ней нельзя без гнева и горечи. И вновь показалось мирзе, что саднят от пота царапины на ладонях, что черная пена коркой запеклась на губах, что песок скрипит на зубах, а душная пыль скребет опаленное горло и грязной слезою стекает из глаз.
Он и помыслить тогда не мог, что из-за поросших пыльным бурьяном нишпурских холмов выскочит вдруг конница Ала-ад-Дауля — презренного брата предателя Султана Мухаммеда, вероломно поднявшего мятеж против их благочестивого деда Шахруха.
Как вылетали тогда лохматые кони из-за холмов! Как закатное солнце туманилось за рыжей тучей, поднятой их копытами! Как с копьями наперевес летели джигиты, пригнувшись к лукам седел, размахивая бебутами, описывая ими в воздухе свистящие круги! Огромный малиновый солнечный шар так и стоит перед глазами. И черная конница в рыжих клубах и сухой беспощадный блеск оружия и сбруи.
Враги ворвались в самую середину его походных колонн, которые так и не успели развернуться для боя. Застигнутые врасплох колонны мирзы дрогнули и побежали, а конница врага давила их копытами, сминала крутыми горячими боками ржущих коней, полосовала на скаку ослепительными дугами бебутов и сабель.
Лишь сотня его джагатаев устояла перед внезапным и стремительным этим броском. Они кидались под вражеских коней и рассекали им тугие, напряженные бешенством сухожилия. И яростно умирали, падая в серую, прибитую копытами пыль, орошая ее темными пятнами крови.
Почетным пленником доставил его гордый победитель в Герат. Он, принц, понимал, что тот не посмеет, даже если захочет, пролить кровь брата-тимурида. Он мог не бояться за свою жизнь, когда его вели по винтовой лестнице в крепостную башню. Но тем сильнее, тем горше было его унижение. Побежденный, растоптанный, был он привезен в гератскую крепость Ихтияр-ад-дин. Как рвалось и тосковало тогда его сердце от невозможности отомстить!
Что же еще может припомнить он, мирза Абд-ал-Лятиф? Что еще хочет напомнить ему этот оборванец, этот грязный и дерзкий дервиш, которому мало даже сотни палок?
— Вспомни, мирза, крепостную башню, — все так же тихо сказал калантар. — Отчаяние свое вспомни и воду в кувшине, что показалась тебе столь горькой.
Верно, было и так… Косой луч заходящего солнца прорезал круглую комнату башни. В нем танцевали тонкие шерстинки, разноцветные крохотные ворсинки ковров, устилавших глинобитный пол. В забранное узорной мавританской решеткой оконце лился и лился знойный солнечный столб. А за окном открывались синие вечереющие дали, смутные холмы и серебристые ленты дорог, густые тени и красная, как вино, полоса над развалинами древнего городища.
И так пылен и сух был солнечный луч, так чист и далек простор, так влажны и прохладны недоступные синие тени вдали, что принц почувствовал опаляющую жажду. Он налил в пиалу воды из кувшина, облизывая пересохшие губы, следил, как пенится она, подобно весеннему кумысу. Но жажда осталась неутоленной. Горше полыни показалась ему вода, потому что была она водой безнадежности и плена.
— Верно, было такое, — сурово ответил мирза. — Но откуда тебе это ведомо, дервиш?
— Припомни теперь, мирза, — улыбнулся ему калан-тар, дерзко посмев не расслышать вопроса, — припомни, как стала вдруг упоительно сладкой твоя вода.
— Ты ли это, серый мутакаллим?![21]
— Теперь ты узнал меня, мирза, — ответил калантар и без приглашения сел на ковер.
…Серый мутакаллим пришел к нему на третьи сутки после того, как он, отравленный желчною горечью тоски и отчаяния, отказался от пищи и питья. Лежа на тюфячке вдали от окна, молча отстранял он лекарей, протягивающих ему чаши с целебными напитками.
Тогда и увидел он у своего ложа мутакаллима. Синяя ночь тихо светилась за узорной решеткой. Она плыла и сгорала в лунном огне, струилась и таяла, но не могла ни сгореть, ни растаять. И от света ее круглая башня позеленела. Светлый узор на ковре превратился в зеленый, темный окрасился в тот черный цвет, который обретают во тьме все красные вещи. Стена же стала белой. И тень человека четко-четко чернела на этой стене. А одежда его и под луной осталась серой. Но серой, как свет, который идет от луны, стремительно летящей сквозь дымчатое облачко.
— Слушай, бедный мирза, — тихо позвал его серый мутакаллим. — Есть над пропастью адской особенный мост. Мы его называем сиратом. После смерти все души ступают на этот сират, что тонким волосом туго натянут над страшным ущельем. Ты уверен, что сможешь пройти по мосту и не свалишься в смрадную адскую бездну? Уверен? О мой мирза! Много благочестивых и праведных дел надлежит тебе сделать, чтоб мост тот вдруг перила обрел, когда придет твой черед. Живи же пока, во имя аллаха. — Он склонился над принцем и прошептал: — Бисмиллах[22].
Потом достал субха[23] в сто зерен из тигрового глаза[24], которые желтым огнем загорелись в ночи.
— Эти четки, мирза, знак великого тайного братства. Мы поможем тебе возвратить славу и трон, бисмиллах. А покамест не смей отказываться от еды. Ибо нет для правоверного большего греха, чем добровольное лишение себя жизни.
Он взял пиалу и наполнил ее той же самой водой из того же кувшина, хранившего горечь полыни и желчи.
— Выпей, принц. Пусть отныне вода напоит тебя сладостью мира, надежды и веры. И да будет покоен твой сон.
И вправду вода показалась мирзе ароматной и сладкой, словно гулаб, упоительной и прохладной, как кокосовое молоко. Он осушил пиалу и заснул крепким, здоровым сном. А назавтра был подписан мир, и Улугбек освободил сына.
…— Прости, что не признал тебя сразу, мауляна[25],— почтительно обратился к калантару Лятиф.
— Я не мауляна, мирза. Ничтожный дервиш и недостойный мюрид суфийского старца, который возложил на меня счастливую ношу и сделал расулом печальной вести.
— Счастливая ноша? Печальная весть? О чем же?
— Братство наше поручило мне тебя, мирза. Денно и нощно я буду молиться за тебя, разрушать коварные планы твоих врагов, в меру ничтожных сил своих помогать тебе, о светлый мирза, надежда ислама. Это счастливая ноша. Но есть и печальная весть.
— Что за весть? В Самарканде?..
— Прежде позволь, мирза, задать вопрос. Если я верно знаю, а мне надлежит верно знать все, что касается тебя… Так вот, если верно я знаю, ты командовал левым крылом в тарнабском сражении, затмившем победоносные битвы Тимура — властителя мира. На правом крыле стояли тумены младшего брата мирзы Абд-ал-Азиза. Так, мирза?
— Так.
— И разве не тебе и не твоим туменам обязан мирза Улугбек своей победой? Разве не твоя львиная отвага, военный гений, быстрый ум и ратная доблесть опрокинули врага и решили исход битвы?! О, кто не видел этого своими глазами, может, конечно, говорить и другое. Но отсохнет язык и лопнут глаза у лжеца. Как Искандер Двурогий носился ты на своем благородном Бураке по полю битвы, ты был в самых опасных местах. И там, где был ты, там была победа. Твои тумены приняли главный удар неприятеля и нанесли ему сокрушительное поражение. Ты бы победил и без туменов младшего брата мирзы Абд-ал-Азиза и слонов Улугбека-Гурагона. Разве не так?
Слушал мирза сладкие речи калантара. И дым сражения вставал перед глазами… Взвивались бешеные кони, ревели боевые слоны, и тучи стрел неслись вдоль красной полоски зари. Славная битва при Тарнабе! Сам Тимур не постыдился бы приписать ее к своим неисчислимым победам. И прав калантар, именно его, Абд-ал-Лятифа, тумены приняли на себя первый удар. А что там было дальше, может ли он знать… Ему было не до того. Он бился на ратном поле.
— Скромный и благородный мирза! Ты молчишь, но я отвечу за тебя, — калантар возвел руки к небу. — И пусть накажет меня аллах, если я солгу хоть слово! Это ты, ты один победил при Тарнабе. О эта битва! И через тысячу лет люди будут помнить о ней, а поэты прославят ее в сладких своих касыдах[26]. И тем чернее, презреннее выглядят те, кто похищает у героя его заслуженную, кровью добытую славу, чтобы приписать ее себе. Мерзкие трусливые шакалы, презренные сыновья греха, воры, готовые украсть… Но что говорю я, поддавшись гневу? Да отсохнет мой язык! Я осмелился… Ради аллаха прости меня, мирза.
— О чем это ты, почтенный калантар? Кто хочет украсть у меня славу?
— Нет, нет, забудь, мирза, все, что сказал я, недостойный. Я не смею даже называть их имена. Разве червь, ползающий в пыли, может знать о путях льва?
— Что ты знаешь? Что?
— Не смею…
— Моего прадеда, Тимура, никогда не вынуждали спрашивать дважды, дервиш!
— Правнук превзойдет победоносного властелина мира. Но могу ли я называть имена, о которых даже помыслить нельзя дурно?
— Если ты скажешь правду, то можешь называть любые имена.
— Даже имя младшего брата, о великий амир Герата?
— Так это Абд-ал-Азиз хочет отнять у меня победу?!
— И имя мирзы Улугбека я могу называть? — прошептал калантар, придвинувшись почти вплотную к мирзе.
— Говори все, что знаешь! Но берегись моего гнева, если в словах твоих есть ложь. Я никому не позволю… Говори, калантар, не бойся.
— Хорошо, мирза. Ты так хотел. Я прибыл из Самарканда. Караван, с которым я пришел, только входит в Герат. Не утолив жажды и голода, не совершив омовения и не почистив платье, поспешил я в этот дворец с печальной вестью. С печальной потому, что тайные интриги способны вызвать в благородном сердце не только гнев — совершенно справедливый, надо сказать, гнев, — но и печаль. Так вот, мирза. В тот день, когда я покинул Самарканд, правитель его, Улугбек-Гурагон, обнародовал грамоту о победе при Тарнабе…
— Ну!
— И грамота эта… Прости, мирза, даже язык не поворачивается сказать. Грамота эта содержит одно только имя — имя мирзы Абд-ал-Азиза, твоего младшего брата.
— Так… — Мирза подвинул подушку и угодил рукой в липкий гулаб. С отвращением вытер клейкие нити о ковер. — Так, — сказал он, — и это правда?!
— Рискуя жизнью, удалось мне добыть черновик, на котором Улугбек набросал первоначальный текст грамоты. — Калантар достал из-за пазухи кожаный футляр и протянул его мирзе.
Тот лихорадочно раскрыл футляр и вытащил оттуда измятый листок шелковой самаркандской бумаги. Он сразу узнал четкую, красивую вязь, уверенные точки и черточки над буквами. Изысканный почерк насх[27], всюду, где положено, проставлен знак забар![28] Сомнений быть не могло — это писал Улугбек, отец.
— Значит, все-таки это правда! Обо мне здесь не говорится ни слова. Будто это не я командовал тремя туменами на левом крыле, будто это не я…
— Выиграл битву при Тарнабе, — досказал калантар.
— Что ж! — Принц сжал кулаки. Он хотел сказать что-то, но только пошевелил губами, как рыба, хватающая воздух.
— Верно, у мирзы, отца вашего, были веские причины поступить так, — осторожно сказал калантар. — Можем ли мы, ничтожные, знать, в каких горных высях витает крылатый дух его?
— Это я, по-твоему, ничтожный? — хрипло спросил принц.
— Я о себе сказал, сиятельный мирза.
— Нет, нет, калантар. Ты прав! — Принц усмехнулся, и узкие глаза его почти закрылись. — Для него я столь же ничтожен, как ты, как последний из его рабов. Он смотрит на небо, словно бродячий звездочет. Все остальное — только прах под его ногами. Он никогда не любил меня. Другое дело Абд-ал-Азиз, тот умеет угодить Улугбеку. Еще бы — он такой же безбожник, как и отец.
— Да, — печально вздохнул калантар. — Мирза Улугбек не раз говорил, что религии рассеиваются, как туман. Не о таком повелителе мечтали мы, слуги аллаха, да простит он меня за эти слова.
— Он хочет отнять у меня победу! Но ему она не нужна. Нет! Он смеется над ратной славой, издевается над шариатом, унижает амиров и вельмож. Звезды и астролябии[29] для него дороже благополучия государства. Нет, не для себя отнял он у меня победу. Здесь вижу я интригу брата. Мне надо объясниться с отцом. Ты отвезешь ему мое письмо, калантар!
— Я только слуга мирзы. И воля его для меня закон.
Но не гневайся на меня за совет. Не пиши Улугбеку теперь. Я еще не все сказал, мирза. Сердце мое разбивается, когда глаза видят, как страдает благородный лев. Слишком великодушен, мирза: хочешь видеть в людях только лучшее. Защищаешь там, где другие спешат обвинять. Великая душа, поистине великая душа… Мне тоже хочется защитить от дурной молвы светлое имя отца твоего и светлое имя брата твоего. Но я только червь придорожный, мирза. А ты, конечно, легко сумеешь найти истину, когда узнаешь все. Не обвиняйте брата, во всем видна воля отца, — хочу сказать я, но говорю: не обвиняй ни отца, ни брата.
— Это твой совет, калантар?
— Моя смиренная просьба, сиятельный принц. Ибо поистине странны деяния великих мира сего. Остается лишь верить, что предприняты они на благо государств и народов. Да укрепит аллах нашу веру, потому что разум отказывается принять все новые и новые печальные свидетельства.
— Язык у тебя, калантар, как у моего Саманбая. Чего ты все кружишь, как трусливый шакал, не решающийся напасть? Говори прямо и откровенно!
— Улугбек-Гурагон, мой мирза, выпустил еще один фирман. Все ценное имущество, собранное тобой в башне крепости, в которой раньше ты страдал пленником, объявлено собственностью государства.
— Ты лжешь, дервиш! Никогда не поверю!
— Трудно поверить. Остается думать, что правитель всего Мавераннахра сделал это для высшего государственного блага. Не себе же забрал мирза Улугбек сокровища, которые ты добыл мечом в славнейшей из славных битв? Он забирает украшенные золотой чеканкой и сиамскими лалами[30] сабли, драгоценные сосуды, ларцы с жемчугом, забирает отнятые тобой у врага мешки с серебряными теньгами[31], малиновый бархат, сафьян и шагрень — и все это не себе, он отдает твою военную добычу государству… Наверное, брату твоему, мирзе Абд-ал-Азизу, поручит он распорядиться всем этим имуществом.
— Не бывать этому! — Абд-ал-Лятиф вскочил на ноги. — Это разбой! А против разбоя есть только одно средство — меч!
— Против отца? — с преувеличенным испугом прошептал калантар.
— За свое право! Что велел передать шейх?
— Шейх Ходжа Ахрар, мудрость его велика и святость его беспредельна, сурово отнесся к фирманам Улугбека. Он не пытался, подобно мне, недостойному, оправдать мирзу. Он осудил его. С тем и послал он меня к вам. Ходжа Ахрар сказал нам, что вы, сиятельный принц, надежда ислама, и потому накшбендии не могут стоять в стороне, когда с вами поступают несправедливо, тем более что неправое дело творит, — калантар понизил голос и почти неслышно выдохнул: — кафир[32].
— Что ты сказал?!
— Это не я сказал, мирза. Так говорит Ходжа Ахрар, великий пир, благочестивый старец суфийский. Я только тень его. Он же давно называет Улугбека кафиром, ибо только неверный может смеяться над кораном и нарушить законы шариата. Другие же шейхи говорят, что Улугбек — шайтан и богохульник.
На миг, на какой-то мелькнувший миг сердце мирзы сжалось. Разве не он, Улугбек, дал тебе жизнь? Имя и гордую кровь тимурида? Или не он пришел на помощь, когда враги заточили тебя в крепостную башню? Может, кто-то другой назначил тебя правителем богатой области и прекрасного города, который не устают воспевать поэты? Не ты ли плоть от плоти его, и разве Герат не часть державы его? Почему же и не распорядиться ему этими сокровищами и деньгами, если сын плоть от плоти его? Почему бы и славу его не отдать другому, если тот, другой, тоже плоть от плоти его? Пусть же делает он, как считает нужным, ибо печется не о благе своем. Пусть непонятны его пути и высоки неведомые цели. Доверься ему, и будет благо. Если же постигнет его неудача, оплачь ее вместе с ним, ибо ты сын — плоть от плоти его, и его неудача — твоя неудача.
Но так краток был этот миг сомнения, так неглубок тоскливый укол в сердце, что мирза не захотел к ним прислушаться.
— Говорят, что таких сокровищ, которые собраны тобой в башне, мирза, никогда не видели даже на рынках Багдада и Дамаска, — сказал калантар, огладив бороду.
— Не даешь мне забыть мое унижение, дервиш? Зря стараешься. Я ведь и так не забуду.
Принц взял обеими руками чашу с густым самаркандским вином и стал пить, захлебываясь, жадно, как истомленный путник, добравшийся до колодца в пустыне.
Быстрые черные струйки сбежали по его запрокинутому подбородку. Частыми каплями сорвались они с куцей бородки и лениво расплылись вишневыми пятнами на белом шелке халата.
— Когда приходит хамр[33], уходит хилм[34]. Коран предостерегает нас против вина.
— Поучаешь меня?
— Я только тень ишана. Святой человек, легко читающий Книгу судеб, словно заглянув в чашу Джамшида[35], видит в вас будущего государя.
— Какого государя?
— Мусульманского государя. Такого, каким был дед ваш, благочестивый Шахрух. И он воздерживался от вина, как подобает мусульманину.
— Он воздерживался и от управления страной, предоставив это моей властолюбивой бабке Гаухар-Шад-ата и вам, почтенные муллы, улемы и калантары. О, Тимуру вы не указывали, что ему пить: кумыс или вино! Слышишь: я буду править сам!
— У каждого свой путь в небе — у кречета, сокола и орла. Молодой орел взлетит еще выше, чем Тимур — повелитель вселенной, а нам останется лишь целовать его сверкающий след. Но пока… Не от вина я хочу уберечь будущего владыку мира, а от дурной молвы. Пусть пьет на здоровье, если разум его остается ясным. Не надо лишь чашу свою выставлять напоказ. Вот опять ваш отец Улугбек-Гурагон. Весь Самарканд и вся Бухара только и говорят о его изумительном саде. У всех на устах этот Баги-Мейдан, раскинувшийся у подножья холма Кухек. Там мирза отдыхает от трудов земных и ночных звездных бдений. Там он пишет свой зидж[36], богомерзкую книгу о звездах. Нет, наверное, человека, который бы не видел его там с чашей в руке. Разве так надлежит государю являть свой лик перед чернью?
А сотрапезники правителя? Не каждый амир или визирь попадает в тот раю подобный сад.
— Зато нищие поэты, всякие неотесанные горланы и богохульники там первые гости, — усмехнулся Лятиф.
— Не гости — хозяева! И конечно, все эти его звездочеты — астрологи и математики. Без них он и шагу ступить не может. А они-то и есть первые богохульники. Если поэты только издеваются над верой и прославляют вино, то эти его мауляны всерьез отрицают — прости мне аллах эти слова! — бытие самого аллаха и вечную жизнь пророка его Мухаммеда. И должен сказать тебе, мирза, народ этим очень обижен. Так разве правильно будет, если и мирзу Абд-ал-Лятифа станут видеть у мехов да кувшинов с вином? Не секрет, что у нас в Самарканде свободнее смотрят на мирские утехи, чем в других государствах пророка. Все немного грешны, все охочи до сладостной влаги, веселящей сердце. Но пусть народ видит, что молодой государь чтит религию, на которой стоит государство. Ныне, когда правитель Самарканда преступает запреты ислама, нарушает обычаи, это особенно важно. Пусть поэты читают стихи у фонтанов, пусть струится вино и под чинарами пляшут обнаженные пери — кто б поставил все это в вину Улугбеку? Но его разговоры о боге, о звездах, о мирах во вселенной, эта обсерватория — капище зла! Тут сливается все воедино. Если ж ты, молодой государь, своей жизнью дашь пример почитания корана, все преграды падут перед тобой.
— Это кто говорит: ты или шейх?
— Я только тень.
— Что же, придется послушаться тени… Но скажи, калантар: как исполнится предначертание старца, если отцу наследует брат мой, Абд-ал-Азиз?.. Да и сам отец не так еще стар. Дед мой Шахрух и прадед Тимур жили дольше. Или старец считает, что я должен обнажить меч против отца и брата?
— Святой пир не считает так. Жизнь Улугбека священна для Абд-ал-Лятифа. Хотя, если дело касается истинной веры, коран разрешает любые поступки. Зеленое знамя пророка оправдывает и возвеличивает любое деяние. Сын-мусульманин — ответчик за душу кафира-отца. Так что здесь никаких я препятствий не вижу. Но, повторяю, суфийский старец в своей доброте не считает мирзу Улугбека кафиром закоренелым. Пусть Улугбек совершит очищение, отправится в Мекку, замолит грехи, пусть потом он безбедно пирует с друзьями в саду. Накшбендии не хотят никаких крайностей. Просто раз Улугбеку нужно время, чтобы позаботиться о своей душе, пусть дела государства вершит другой… молодой, к тому же законный наследник и старший сын. Посмотрим, что будет дальше. На все воля аллаха.
— И кто посоветует Улугбеку позаботиться о своей душе? Я? Или, быть может, ваш старец?
— Стечение обстоятельств, в котором умный читает волю аллаха. Улугбек не любит войн. Он не стремится умножить свои земли, как делал Тимур. Он хочет жить в мире с соседями, предаваясь пирам в Баги-Мейдане и ночным наблюдениям звезд. Но если его задевают, если кто-то посягает на границы его Междуречья, он отправляется в поход. Неважно, побеждает ли Улугбек врагов своей рукой или руками других, может быть, более достойных, важно — он побеждает. Пусть в глазах народа он нечестивец, непонятный мудрец и все такое… Улугбек победоносный государь, и этого у него не отнимешь. Напротив, понимая, что на этом держится его власть, Улугбек сам не упускает случая урвать чужой славы. Доказательство тому последний его фирман… О, если бы народ узнал, кто на самом деле является победителем при Тарнабе!.. А еще лучше, если бы этот неведомый народу победитель еще раз проявил свою доблесть. Заставь этот молодой лев бежать войска Улугбека, с того бы в один миг слезла фальшивая позолота чужой славы. Тогда бы самаркандцы сами прогнали этого нечестивого звездочета, и у него появилось бы время подумать о душе. Но, к сожалению, это невозможно. Благородный лев не пойдет на отца, он для этого слишком высок сердцем, а может быть, недостаточно благочестив. Так что и думать об этом нечего… Хотя можно найти достойные средства, которые не запятнают великую цель. Если как следует поразмыслить…
— Поразмыслить? И что же, старец ничего не придумал? Не хитри, калантар.
— Шейх Ходжа Ахрар мне поручил быть твоим проводником, мирза. Я должен все продумать и обо всем позаботиться, но для этого мне нужно всегда быть при молодом государе, стать его тенью, оставаясь при этом и тенью пира, потому что без накшбендиев нам ничего не достичь.
— Что могут накшбендии?
— Черновик Улугбека, содержание второго фирмана его — это дело накшбендиев, всемогущих и всепостигающих. Я бы многое открыл тебе, мирза, но для этого не настало еще время. Не все подвластно накшбендиям. Душа Улугбека и твоя душа им неподвластны. Но могут они многое. И верь в чистоту их помыслов. Они хотят, чтобы процветала держава Тимура и вместе с ней истинная вера. Они хотят видеть в столице Мавераннахра великого мусульманского государя и желают ему счастья и долголетия. И чтобы все это стало возможно…
— Тебе хочется быть возле меня, калантар?
— Да, мирза.
— И кем бы ты хотел видеть себя в моем Герате? Амиром? Главным муллой? Быть может, великим визирем?
— Нет. Только тенью мирзы, только его сеидом.
— В своем ли ты уме, калантар? Ты хочешь стать моим наставником в вере? Да знаешь ли ты, что сеидами становятся не безвестные дервиши, а потомки великих джагатайских родов, прославленные ученые и богословы?
— Знаю. Но вот эта золотая тамга дает мне право стать и сеидом правителя и, если понадобится, даже кем-то более высоким.
— Ну, допустим, что я соглашусь назначить тебя своим духовным наставником. Представляешь ли ты себе, какой шум поднимется во дворце? И что скажет сеид мой, Ходжа Абул-Касим?
— Абул-Касим во всеуслышанье заявит о своем желании отправиться в благочестивое- паломничество и порекомендует сиятельному мирзе назначить меня на эту должность.
— Солнце пустыни Кызыл напекло тебе голову, — засмеялся мирза. — Да ни за какие блага в мире почтенный Абул-Касим не расстанется со своей должностью. И никакая власть не заставит его сделать это. Кроме моей, конечно. Но ссориться с сеидом?..
— Мирза сказал золотые слова. Он во всем прав. Но вот эта тамга заставит Абул-Касима сказать завтра все, что я потребую. Если, конечно, на то будет воля мирзы.
Абд-ал-Лятиф молча смотрел на калантара. Казалось, мысли мирзы были где-то далеко-далеко. Потом он вдруг махнул рукой и сказал:
— Я согласен, калантар! Посмотрим, на что способна твоя суфийская тамга. Если выйдет — твое счастье. Может, тогда и другое удастся… Мне, во всяком случае, старый шайтан Абул-Касим давно надоел.