Агон. Кто победит?

А ведь и сны бывают милосердны. Этой ночью Паулина была спокойна — в черном бархате ночи плыла она навстречу нескорому рассвету, сердце мерно качало живую теплую кровь, тело покоилось на ложе. Гора оставила ее, Гора умела ждать.

Метался на своей постели Феликс. И после долгого чтения молитв, после пересчета овечек и козочек на зеленых холмах, после дыхательных упражнений, которым научил его еще в детстве один восточный мудрец — провалился, наконец, легким камешком в черный исцеляющий сон... Маленьким цветным камешком — в мозаику на полу. Нет, не в доме Мутиллия, где он ночевал, где мозаики были простенькими, черно-белыми — бирюзовым стеклышком упал он на пол в доме Константа, на то самое место, которое часто рассматривал, глядя себе под ноги перед богослужением или, признаться честно, когда отвлекался во время самой службы. На то самое место, где не хватало одного камешка, и ему еще приходило в голову как-то само собой: куда делся камешек, откуда выбоинка в мозаике? Теперь этим камешком стал он сам, только в цвет немного не попал.

Он был камешком, стеклышком, он лежал себе тихо… Слева была Черепаха, справа Петух — символы добра и зла, вечные агонисты, никак они не окончат свое вековечное состязание, свой спор о каждой и каждом. Свой великий Агон, движущий души людские.

— Здорово, Петух!

— Давно не виделись, Черепаха?

Мозаика вдруг заговорила. А чего еще ждать от горячечного сна, по самые края переполненного Полнотой? Ему оставалось лишь слушать, он был — камешек, молчаливый, послушный, вжатый в единый ряд с другими. И ничего, что немного не в цвет — оботрется, чуть посветлеет, и не заметишь потом.

— Что это на нас упало? — у Черепахи низкий, чуть медлительный, надтреснутый голос. Да так и должно быть, она же есть аллегория порока.

— Да этот… он часто тут стоял, на нас смотрел. Теперь мы им полюбуемся, — а у Петуха голос высокий, торопливый, одно слово — петушиный. Неужто так добродетель разговаривает?

Феликсу хочется спрятаться, но некуда.

— Да чего там смотреть… Так… Е-рун-да.

Черепаха явно разочарована. А вот Петух рвется в бой:

— Никакая не ерунда! Премудрость человек ищет. Полноту! Это ж надо понимать!

— И, думаешь, найдет? В Аквилее? У нас-то?

— Черепаха, я его тебе не отдам!

Петух петушился, но и рептилия не сдавалась. Так, притворялась, что ей не интересно:

— Да не больно-то мне он и нужен, Петух!

— А тогда чего ловишь его? На влюбленность эту свою дурацкую?

— Что влюбленность его дурацкая, согласна. Только не моя она. Его. Мне-то что? Парень молодой, вот у него гормоны-то и играют.

— Ты не заговаривайся, Черепаха, не знают они тут такого слова — «гормоны».

Феликс и правда слова прежде не слышал, но перевел с греческого сразу: «побудители». Это они о чем? О его вожделении к Делии, не иначе. Что за стыд: слышать, как мозаичные фигуры обсуждают тебя, живого, а ты, на самом деле, не очень живой, а стекляшечка бирюзовая.

— А ты, Петух, мне не указывай, какие слова говорить. Ты вот о чем подумай: кто заставил его считать свои вожделения грехом? Невротический комплекс кто ему тут привил? Всё ты со своими сверхценностями.

Феликс, кажется, понял и это — в самом общем смысле. И совсем ему тут поплохело: он о духовном да вечном, а они его как прыщавого подростка обсуждают.

— Ладно, не будем собачиться, Черепаха. В конце концов, это его сон, а он… ну, не знает он этих мудреных наших слов.

— Не в словах дело, Петух. За них вечно цепляется тот, кто не знает сути.

— А суть, суть она в том, — Петух уже почти кукарекал, — что мальчик наш тянется к свету и чистоте! И значит, будем моим!

— Тянуться-то тянется, — еще глуше бубнила, почти трубила черепаха, — а только живой он. А живому свойственно размножаться. Это ничего, что они яйца не кладут, как мы с тобой — размножаться им точно так же необходимо. Оно всё и перетянет, размножение. Самый сильный инстинкт. Моим будет.

— Нет, моим! Победит он природное влечение, воспарит над землей!

— Да что ты в него вцепился-то? — с какой-то вдруг примирительной интонацией ответила Черепаха, — у тебя их вон сколько. Отдай уж этого мне, пусть поразмножается.

— Да у тебя мало их, что ли, размножателей? — возмутился Петух, — их вообще немеряно! Жрут, гадят, кур чужих топчут… ну в смысле это…

— Так-то оно так, — не сдавалась Черепаха, — но этот больно сла-аденький. И потом… Ну смотри, задуришь ты ему голову своими добродетелями да полнотами. Войдет он в силу. И та-акого наворочает… Нет уж, лучше бурная юность, степенная зрелось, дряхлая старость. Дай парню хоть в молодости прозвенеть, как Константу этому!

— Не дам, не дам! — кипятился Петух.

— Ну и вырастишь ханжу и лицемера. Будет он у тебя от собственного тела, как от дерьма, нос воротить, и других к тому же приучать. Еще хуже ведь получится. Эти ваши изуверы людям знаешь как кровь попортят…

— Знаю, — неожиданно согласился Петух, — мы ведь с тобой высоко сидим, далеко глядим. Видим такое, чего им и не снилось.

— Ну вот сейчас разве что снится, — Черепаха явно настроена была на мир и согласие. — Передадим им привет из грядущего?

— Не стоило бы, — Петух бы точно поморщился, если бы петухи умели морщиться, — а вот предупредить стоит. Слышь, камешек… Ты не думай, что самый умный, самый светлый, самый такой раздуховный и что Истина у тебя в кулаке зажата.

— Лучше поразмножайся, — хихикнула Черепаха.

— А то и вправду много бед натворишь, — Петух не обращал внимания на ее однообразные подколки, — особенно когда империя одряхлеет и, умывшись обильной кровью свидетелей, сама станет нашей, попросит: научите, вразумите!

— О, тогда они развернутся, — чуть не застонала Черепаха, — потихонечку приберут к рукам власть, потом деньги, потом…

— Ладно, не будем о грустном, — сказал Петух тише и немного печальней, — а вот как ты думаешь, Черепаха, мы-то с тобой их переживем? Империю эту… ну, и остальное.

— Переживем, не сомневайся, мы вообще-то вечные.

— Нет, я имею в виду: не как порок и добродетель, а — как Петух и Черепаха. Забавно все-таки быть мозаикой!

— Зайкой, говоришь?

— Мозаикой.

— Ааа… туговата я на ухо стала. Больно много в него орут: мне, меня, мной! Да, я думаю, переживем. Не зайки мы ни разу. Ну, камешки слегка поизотрутся, конечно, да и пол потом заново смастерят…

— Когда на месте старого дома Константа воздвигнется мощная базилика, — мечтательно произнес Петух, — из светлого камня, с высокими колоннами, с новым мозаичным полом. В ней весь город станет возносить молитвы!

— И нас непременно изобразят, — поддакнула Черепаха, — причем на том же самом месте, потому что это круто. Это модно. Это современно — ну, для тех времен. Петух и Черепаха. Мы останемся на века!

— И даже когда…

— И даже когда поверят они во что-то совсем другое: в знания, в политику, в психологию, да в развлечения свои — придут сюда толпы людей с края земель, с берегов желтых рек, из хвойных безбрежных лесов, с заморских и пока неоткрытых материков. И будут говорить друг другу: «Вот, смотри, Петух и Черепаха! — Да где, не вижу? — Да вон, правее! — О, точно!» Сие будет, будет!

— И будут уносить домой наши изображения, показывать родным и знакомым… — мечтательно протянул Петух, — ведь наверняка изобретут какие-то особые штуки, чтобы можно было запечатлеть да и унести. Человеческий ум не знает преград!

— Особенно насчет поразмножаться, — хихикнула Черепаха.

— Не занудствуй, — доброжелательно отмахнулся от нее крылом Петух, — и везде, везде, где будут наши лики, будут люди размышлять над добродетелью и пороком, пороком и добродетелью! А как они это назовут: искусством ли, религией, или еще как — неважно. Это ли не значит: войти в вечность?

— Ну, считай, уже вошли, — подвела итог довольная Черепаха.


Город плыл к новому рассвету под прерывистым дождем и зябким лунным светом. Колебались, как дыхание старца, тут и там язычки масляных ламп, пылали, как сердца влюбленных, факелы ночной стражи на хмурых улицах. Нависали над снами людскими громады домов, и сквозь камень и дерево пробивались души к нездешним лугам, где зелень и свет, где встретят их после перехода — кто говорил Митра, кто Осирис, кто Радамант, а кто и Христа призывал в посмертные судьи. А другие души неслись по рекам своих тревог к водопадам и водоворотам: страшились того, чему не суждено случиться, тянулись к избавлению от того, чего не избежать. А третьи валились в колодец, где не было у них ни труда, ни горя, и было им лучше всех в этих снах — и всех тяжелей по пробуждении.

И юный богатый бездельник, и полуслепая старуха в нездешних заботах — в одной ладье с императором и мятежником, с книжником и красавицей, со всеми, кто на рассвете станет на одну ночь ближе к тому порогу, за который каждый не хотел бы ступать — и каждый однажды ступит.

Загрузка...