Глава шестая «…В честь Вакха и Афродиты»

Подруга милая, кабак все тот же,

Все та же дрянь красуется на стенах,

Всё те же цены. Лучше ли вино?

Не думаю; не лучше и не хуже.

Прогресса нет. И хорошо, что нет.

Иосиф Бродский.

Элегия


Николай Иванович Новиков, младший современник Баркова (он был двенадцатью годами его моложе), писатель-просветитель, критик, журналист и издатель, упомянул о стихотворениях Баркова «в честь Вакха и Афродиты» в краткой биографической статье о нем, напечатанной в «Опыте Исторического Словаря о российских писателях» в 1772 году, то есть всего четыре года спустя после его смерти. Коль скоро здесь важен контекст, в котором появляется это элегантное указание на срамную поэзию поэта, принесшую ему заслуженную скандальную славу и поистине всенародную известность, приведем текст статьи Новикова полностью:

«Барков Иван был переводчиком при Императорской Академии Наук; умер 1768 года в С.-Петербурге. Сей был человек острый и отважный, искусный совершенно в Латинском и Российском языке, и несколько в Италианском. Он перевел в стихи Горациевы Сатиры, Федровы басни с Латинского; драму Мир Героев и другие некоторыя с Италианскаго, кои все напечатаны в С.-Петербурге в разных годах, а Сатиры с критическими его на оныя примечаниями; также писал много сатирических сочинений, переворотов (то есть пародий. — Н. М.) и множество целых и мелких стихотворений в честь Вакха и Афродиты, к чему веселый его нрав и беспечность много способствовали. Все сии стихотворения не напечатаны, но у многих хранятся рукописными. Он сочинил также Краткую Российскую Историю, от Рюрика до Петра Великаго; но она не напечатана (была напечатана без имени автора в 1762 году как приложение ко второму русскому изданию „Сокращенной универсальной истории“ Гильмара Кураса. — Н. М.); также сочинял он описание жизни князя Антиоха Кантемира и на сатиры его примечания. Вообще слог его чист и приятен, а стихотворения и прозаическия сатирическия сочинения весьма много похваляются за остроту»[188].

Не исключено, что Новиков не только читал сочинения Баркова, но и знал его самого или же близких к нему людей. Тем важнее для нас представленная в статье характеристика личных качеств Баркова — «человек острый и отважный». И еще — объяснение срамных стихотворений, непечатных, но распространенных в списках, «веселым его нравом и беспечностью». К этому объяснению мы еще вернемся. Теперь же обратимся к самим стихотворениям «в честь Вакха и Афродиты». Но прежде посвятим несколько страниц всегда животрепещущей теме творчества в подпитии. В прозаической поэме Венидикта Ерофеева «Москва — Петушки» есть диалог о том, как русские и европейские классики сочиняли свои бессмертные произведения под градусом. Конечно, его надо читать весь — от начала и до конца, как, впрочем, и всю поэму. Сознавая, однако, что в нашей книге нельзя объять необъятное, мы всё же позволим себе привести отрывки из этого замечательного диалога, в котором речь идет не только о пьющих писателях, но и об их выпивающих героях.

«Я прочитал у Ивана Бунина, что рыжие люди, если выпьют, обязательно покраснеют.

— Ну так что же?

— Как, то есть, что же? А Куприн и Максим Горький — так вообще не просыпались!..

— Прекрасно, ну а дальше?

— Как, то есть, „куда дальше“? Последние предсмертные слова Антона Чехова какие были? Помните? Он сказал „Их штребе“, то есть „Я умираю“. А потом добавил: „Налейте мне шампанского“. И уж тогда только — умер.

— Так — так?..

— А Фридрих Шиллер — тот не только умереть, тот даже жить не мог без шампанского. Он знаете как писал? Опустит ноги в ледяную ванну, нальет шампанского — и пишет. Пропустит один бокал — готов целый акт трагедии. Пропустит пять бокалов — готова целая трагедия в пяти актах.

— Так — так — так… Ну и…

<…>

— Ну и Николай Гоголь…

— Что Николай Гоголь?..

— Он всегда, когда бывал у Панаевых, просил ставить ему на стол особый розовый бокал.

— И пил из розового бокала?

— Да. И пил из розового бокала.

— А что пил?

— А кто его знает. Ну что можно пить из розового бокала? Ну, конечно, водку.

<…>

Все ценные люди России, все нужные ей люди — все пили как свиньи. А лишние, бестолковые — нет, не пили. Евгений Онегин в гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего брусничной воды, и то его понос пробрал. А честные современники Онегина между „лафитом и клико“ (заметьте: „между лафитом и клико“) тем временем рождали „мятежную науку“ и декабризм.

<…>

— Так вы говорите: тайный советник Гете не пил ни грамма? <…> А почему он не пил, вы знаете? Что его заставляло не пить? Все честные умы пили, а он — не пил? Почему? <…> Думаете, ему не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей. Возьмите хоть „Фауста“: кто там не пьет? все пьют. Фауст пьет и молодеет. Зибель пьет и лезет на Фауста. Мефистофель только и делает, что пьет и угощает буршей и поет им „Блоху“. Вы спросите, для чего это нужно было тайному советнику Гете? <…> Мефистофель выпьет — а ему хорошо старому псу. Фауст добавит — а он, старый хрен, уже лыка не вяжет. <…> Алкоголик он был, алкаш он был, ваш тайный советник Иоганн фон Гете! И руки у него как бы тряслись!»[189]

В приведенном диалоге фигурирует герой Пушкина Онегин, но самого Пушкина в нем нет, как нет в нем и Баркова. Что касается Пушкина, то суждения о его творческом процессе, высказанные провинциалами, очень даже в этот диалог вписались бы. Об этих суждениях сообщает сам Пушкин в письме из Болдина к жене 11 октября 1833 года:

«Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начинает писать! — Это слава» (X, 352).

Что же касается Баркова, то, как известно, в попойках он с удовольствием участвовал, а вот писал ли он в подпитии — история об этом умалчивает. Не будем сейчас поминать о том, что Сумароков в своих доношениях академическому начальству без обиняков называл Баркова пьяницей. Приведем анекдот из биографического очерка, предваряющего издание «Сочинений и переводов И. С. Баркова» 1872 года. Автор очерка, имя которого осталось неизвестным, полагает, что это анекдот, «за достоверность которого можно сколько-нибудь ручаться»[190]:

«Раз ему (Баркову. — Н. М.) академия поручила какой-то перевод и при этом он получил довольно дорогой экземпляр того сочинения, которое следовало перевести. Спустя долгое время и после многих напоминаний Барков всех уверил, что книга переводится, и, наконец, когда к нему начали приставать довольно серьезно, он объяснил, что книга действительно переводится из кабака в кабак, что сначала он ее заложил в одном месте, потом перевел в другое, и постоянно озабочивается, чтобы она не залеживалась подолгу в одном месте, а переводилась по возможности чаще из одного питейного заведения в другое»[191].

Такому человеку, как Барков, воспевать Вакха (он же Бахус) сам Бог велел. Он и воспевал. А почему бы и нет? Поэты и художники всех времен и народов, прославляя радости бытия, славили и вино. Вспомним Гомера, его «Илиаду» и «Одиссею», где не раз говорится о благовонном вине. Вспомним картины старых мастеров, их великолепные натюрморты, где срезанная кожура спиралью свисает с желтых лимонов, красные омары возлежат на белых блюдах, а вино светится в прозрачных бокалах. Вспомним современника Баркова Державина:

Шекснинска стерлядь золотая,

Каймак и борщ уже стоят;

В крафинах вина, пунш, блистая

То льдом, то искрами, манят…[192]

А молодой Пушкин?

Кубок янтарный

Полон давно.

Пеною парной

Блещет вино;

Света дороже

Сердцу оно:

Ну за кого же

Выпью вино?

<…>

Кубок янтарный

Полон давно.

Я — благодарный —

Пью за вино (I, 197–198).

А пушкинский роман в стихах? Это же еще и энциклопедия вин: шампанское Клико и Моэта, цимлянское, аи и бордо…

Барков написал восторженные строки о вине в «Оде кулашному бойцу». Но мало этого. Он посвятил Бахусу отдельную оду. Уж если по-настоящему славить бога виноделия, бога вина и веселья, то славить его в торжественной оде, и никак иначе.

Отраду шумного народа,

Красу дражайшия толпы

Воспой в рылях и бубнах ода,

Внемлите, блохи, вши, клопы!

Рассыпли ныне мысли пьяны,

О ты, что рюмки и стаканы,

Все плошки, бочки, ендовы

Великою объемлешь властью,

Даешь путь пьяницам ко щастью,

Из буйной гонишь страх главы.

Вина и пива покровитель,

К тебе стремится шум гудка,

Трактиров, кабаков правитель!

И ты, что борешься с носка,

Боец кулашный и подьячий.

Все купно с алчностью горячей

Разбитый кулаками слух

К сей красной песне преклоните

И громкой похвале внемлите,

Что мой воображает дух (90).

В оде Баркова поистине вселенский размах. Бахус — не только «великою объемлет властью» «рюмки и стаканы, / Все плошки, бочки, ендовы». Он не только «Вина и пива покровитель», «трактиров, кабаков правитель». Бахус — «отрада шумного народа», он открывает пьяницам путь к счастью, он уничтожает какой-либо страх. И слушать свою громкую похвальную песнь Бахусу поэт призывает всех: и ничтожных мира сего блох, вшей и клопов («краса дражайшая толпы» с ними неразлучна), и кулачных бойцов, и подьячих. А сопровождать похвальную песнь Бахусу должен оркестр народных инструментов — гудок, бубны и рыли. Что такое рыля? В. И. Даль, заметив, что слово «рыля» — искаженное слово «лира», поясняет: «…музыкальное орудие, с которым ходят нищие чужеземцы, а на юге у нас и свои: три струны, по коим снизу ходит кружек, замест смычка, обращаемый лебедкою; пальцы левой руки перебирают и нажимают струны; с рылями старцы и слепцы поют малоруския думы»[193]. Если на рылях играют «чужеземцы» (пусть и нищие; ну и что, что нищие?), то оркестр Баркова — можно сказать, международный. А если в сопровождении рылей поют думы (а думы — «эпико-лирический жанр украинского словесно-музыкального народного творчества XV–XVII веков»[194], думы отличаются историческим содержанием), то песня — ода Баркова — приобретает в свою очередь лиро-эпический характер, исторический смысл.

Се Бахус, что во всех забавах

Своей возвысив славы рог,

Во градах, весях и дубравах

Щедроты своея в залог

Воздвигнул алтари и храмы,

Где взятки целыми мошнами

Ему на жертву отдают,

Хвалы покрова их внимая

И воплем воздух раздирая,

Дружатся, бьются, пьют, поют (90–91).

На наш взгляд, Барков выступает здесь предшественником Державина, который сумел передать в своих стихах саму атмосферу XVIII века («столетье безумно и мудро» — так сказал об этом веке А. Н. Радищев):

В те дни, как все везде в разгулье:

Политика и правосудье,

Ум, совесть и закон святой,

И логика пиры пируют,

На карты ставят век златой,

Судьбами смертных понтируют,

Вселенну в трантелево гнут;

Как полюсы, меридианы,

Науки, музы, боги — пьяны.

Все скачут, пляшут и поют[195].

Обобщение — в заключительной строфе оды Баркова: Бахус — творец войны и мира, судеб человечества и человека.

Источник благостей толиких,

Вдруг составляя брань и мир,

Из малых делаешь великих,

Меняешь с рубищем мундир.

Дородством иногда и туком

Или по ребрам частым стуком

Снабжаешь всех, кто чтит тебя.

В сей краткой песне долг последний

Тебе отдавши, всяк безвредный

Да будет Бахуса любя (92).

В «Девичьей игрушке» в разделе «Басни и притчи» помещен опус «Пьяная купчиха». В нем речь также идет о винном возлиянии. Но, само собой разумеется, это не ода Бахусу, а всего лишь забавная сценка, которая живописует купчиху, напившуюся в гостях допьяна и ставшую героиней любовного приключения. Зачин этого сочинения — рассуждение о купеческих женах, жеманящихся за столом, отказывающихся пить вино, а на самом деле с удовольствием его выпивающих:

Ни капельки вина не пьют во весь обед

И будто бы им в нем и нужды нет;

Хозяйка лишь с вином, а та ей: нет, мой свет.

Мне лучше прикажи стаканчик дать водицы.

Хозяюшка, смекай, поднесть что надо ей,

Хозяйка, не жалей,

Подружке не воды, винца в стакан налей,

Та выпьет вместо квасу,

А после на прикрасу,

Зашед в заход особнячком,

И тянут сиволдай не чаркой — башмачком (168).

А дальше, заметив, что «таким-то образом была одна беседа», Барков сообщает следующее:

За рекой

На той беседе был детина щепетной,

Приметил он одну молодку пьяну,

Пошла та спать в чулан — и он за ней к чулану,

Одну ее он там застал.

Детина без амуру

Ту пьяну дуру… (168)

«Детина щепетной» — значит, по «Толковому словарю» В. И. Даля, «причудливый, привередливый, взыскательный на мелочи, на пищу, разборчивый»[196]. Так вот, разборчивый детина был не промах, а купчихе «приятно пьяной то». Но и здесь она жеманится:

Сказала лишь: — Кто тут? нет, эдак не шути,

Я от венца свого ни с кем так недоточна,

Дай мужу к нам войти… (168)

Испуганный любовник готов ретироваться, но купчиха его удерживает и успокаивает. Она, дескать, его, Ильича, вовсе даже и не знает:

Да я тебя не знаю,

А знаю я того,

Где праздную теперь, в гостях я у кого (169).

…В нехорошей квартире на Садовой буфетчик встречается с Воландом. Воланд предлагает гостю чашу вина, учтиво осведомляясь, вино какой страны он предпочитает в это время суток. Буфетчик от вина отказывается. Воланд предлагает ему партию в кости. Буфетчик вновь отказывается, и тогда Воланд произносит запомнившуюся всем читателям романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» сентенцию:

«…что-то, воля ваша, недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы. Такие люди или тяжко больны, или втайне ненавидят человечество»[197].

Нет, Барков не избегал вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы. Он, слава Богу, не был тяжко болен (если, конечно, запои не считать болезнью) и, уж конечно, не ненавидел человечество. Барков прославлял и вино, и женщин. Правда, женщин он прославлял, скажем так, весьма своеобразно, воспевая главным образом их срамное место, в котором он «искал восторгов упоенья, / Неистовым исполненный огнем, / Он вопрошал источник наслажденья / И, закипев душой, терялся в нем…» (воспользуемся в данном случае стихами Пушкина из его поэмы «Гавриилиада» (IV, 113). Барков посвятил этому сокровенному месту оды, элегии, басни, притчи, эпиграммы, надписи, портреты, билеты, сонаты, рецепты, загадки, песни. Его Афродиты, его богини любви — обитательницы борделей, купчихи, попадьи, поповны, девки. На фоне любовной лирики его современников, воспевающих нежные чувства пастушков и пастушек, грустящих или резвящихся на зеленых лужайках рядом с пасущимися простосердечными овечками, грубая эротика Баркова выглядела особенно дерзко и вызывающе. Ни о каких моральных нормах здесь не было и речи. Стихотворения о женщинах соседствовали со стихотворениями о мужчинах. И в них Барков также славил «место роковое / Излишнее почти во всяком бое / … надменный член»… (опять же, «Гавриилиада» Пушкина, IV, 116). А какой эпитет в самом заглавии стихотворения — «Победоносному X.» Впрочем, этот же эпитет в заглавии другого стихотворения — «Победоносной героине П…» Излюбленные Барковым «персонажи» сражаются, спорят о первенстве, пишут письма друг к другу.

В срамных стихах Баркова нет изящного балансирования на грани пристойного и непристойного. У него непристойность заключена в самом тексте, а не в подтексте. Должно было пройти время, чтобы в русской поэзии появились фривольные стихи, где эротика подразумевается, а не называется прямо, как, например, в адресованном оперной актрисе Нимфодоре Семеновой шутливом четверостишье Пушкина, где фигурирует однофамилец Баркова:

Желал бы быть твоим, Семенова, покровом,

Или собачкою постельною твоей,

Или поручиком Барковым, —

Ах он, поручик! ах, злодей! (I, 365)

Все сказано, хотя ничего и не названо. Образец забавной словесной игры с эротикой — в басне Козьмы Пруткова, завершающейся, как и положено басенному жанру, нравоучением:

Однажды попадье заполз червяк за шею.

И вот его достать велит она лакею.

Слуга стал шарить попадью…

«Но что ты делаешь?!» — «Я червяка давлю».

Ах, если уж заполз к тебе червяк за шею,

Сама его дави и не давай лакею[198].

Такие стихи вызывают улыбку. У Баркова же все названо своими именами — «весомо, грубо, зримо». Хотя, казалось бы, еще чуть-чуть, и похабные вирши превратятся в очаровательную шутку. Это «чуть-чуть» совершил современник Баркова Державин. В записной книжке П. А. Вяземского есть сообщенное со слов И. И. Дмитриева свидетельство о том, что Державин в бытность свою солдатом «переписывал Баркова сочинения»[199]. Отзвуки поэзии Баркова в стихотворениях Державина встречаются достаточно часто — отсылаем читателя к обстоятельной статье М. И. Шапира[200]. Здесь же нам хотелось бы обратить внимание на стихотворение Державина 1802 года «Шуточное желание», впервые опубликованное в 1804 году в сборнике «Анакреотические песни» и впоследствии отредактированное автором:

Если б милые девицы

Так могли летать как птицы,

И садились на сучках,

Я желал бы быть сучочком,

Чтобы тысячам девочкам

На моих сидеть ветвях.

Пусть сидели бы и пели,

Вили гнезда и свистели,

Выводили и птенцов;

Никогда б я не сгибался

Вечно ими любовался,

Был счастливей всех сучков[201].

Стихотворение Державина «Шуточное желание» восходит к срамным стихам Баркова, которые придется, скрепя сердце, здесь привести:

Если б так х… летали, как летают птицы,

Охотницы были б их ловить красные девицы (210).

Если б так х… летали,

Как летают птицы,

Их бы тотчас поимали

Красные девицы.

Все расставили бы сетки,

Посадили б в нижни клетки (213).

Коль льзя было летать п… подобно птицам,

Хорошо бы был сучок е… сидеть девицам[202].

Казалось бы, можно ничего не пояснять: сравнение державинского и барковского текстов говорит само за себя. И все же (для полной ясности) приведем суждение О. А. Проскурина:

«Вся „соль“ державинского сочинения состояла в игре пристойным и непристойным планами: невинные читательницы должны были воспринимать только ее внешний — шутливо-галантный — смысл, в то время как „посвященная“ (несомненно, по преимуществу мужская) часть аудитории должна была получать дополнительное удовольствие от знания того, какого рода подтекст скрывается за невинной по видимости шуткой (этой рискованной двуплановости, похоже, уже не ощущал Чайковский, включивший державинскую песенку в оперу „Пиковая дама“)»[203]. Но мало этого: в «Шуточном желании» Державина таится куда более глубокий смысл, чем это может показаться на первый взгляд. И этот смысл (или смыслы) проницательно выявил А. Э. Скворцов: Державин, в отличие от Баркова, рисует «некий, условно говоря, исполинский многочлен, растущий из единого корня и имеющий тысячи ответвлений»[204]. Но это еще не всё: Державин «прямо говорит о неиссякаемой плодородной силе гигантского дерева. Возникает образ „птенцов“, потомства. <…> С этой точки зрения стихотворение оказывается уже кратчайшим гимном животворящей природе»[205]. И это еще не всё: «Стихотворение можно прочесть не более и не менее как поэтическое провидение Державина. <…> Державин прекрасно понимал свою уникальную роль в истории русской поэзии. В „Шуточном желании“ он с полным правом ставит себя на место отца-основателя русского „сучка“, одного из многих на общем древе мировой поэзии. Все поэты, явившиеся в России после него, вольно или невольно окажутся птенцами его гнезда — либо даже множества гнезд — все будут его потомками. Физическая смерть рядом с таким поэтическим бессмертием ничто»[206]. Невероятно! «Так вот, — как сказал Пушкин в поэме „Домик в Коломне“, — куда октавы нас вели!» (IV, 243). А ведь начиналось все со стихов Баркова!

Коль скоро мы опять вспомнили Пушкина, пожалуй, надо вспомнить и его нескромную стихотворную сказку 1822 года «Царь Никита и сорок его дочерей». Пушкин, который читал и приведенные выше стихи Баркова, и стихотворение Державина «Шуточное желание», воспользовался мотивами и образами их сочинений, более того, сделал их своего рода движущими силами своего забавного сюжета. При этом он виртуозно балансирует на грани пристойного и непристойного, вызывая у читателей улыбки и смех.

Царь Никита «от разных матерей / Прижил сорок дочерей». В них

Душу, сердце всё пленяло;

Одного недоставало.

Да чего же одного?

Так, безделки, ничего.

Ничего иль очень мало,

Все равно — недоставало.

Как бы это изъяснить,

Чтоб совсем не разсердить

Богомольной важной дуры,

Слишком чопорной цензуры?

Как быть?.. Помоги мне, бог!

У царевен между ног…

Нет, уж это слишком ясно

И для скромности опасно,

Так иначе как-нибудь:

Я люблю в Венере грудь,

Губки, ножку особливо,

Но любовное огниво,

Цель желанья моего…

Что такое?.. Ничего!..

Ничего иль очень мало…

И того-то не бывало

У царевен молодых,

Шаловливых и живых (II, 126–127).

Это стихи Пушкина — шаловливые и живые, скромные при всей их нескромности. Вот Баркову бы так…

А дальше, после восторженного обсуждения проблемы, угроз тем, кто позволит себе царевнам даже только намекнуть на недостачу, бабам вырезать язык, «А мужчинам нечто хуже», царь во все концы посылает гонцов искать ведьму, которая «дело всё поправит: / А что надо — то и вставит». Наконец, один ретивый гонец «заехал в темный лес» и нашел-таки ведьму. «Ведьма мигом все смекнула», приманила беса.

Сам принес он ей ларец,

Полный грешными вещами,

Обожаемыми нами.

Там их было всех сортов,

Всех размеров, всех цветов,

Все отборные, с кудрями…

Ведьма все перебрала,

Сорок лучших оточла.

Их в салфетку завернула

И на ключ в ларец замкнула (II, 129).

Гонец с ларцом отправился в обратный путь. Но — «любопытство страх берет».

И не вытерпел гонец…

Но лишь отпер он ларец,

Птички — порх и улетели,

И кругом на сучьях сели,

И хвостами завертели.

Наш гонец давай их звать,

Сухарями их прельщать:

Крошки сыплет — все напрасно

(Видно, кормятся не тем):

На сучках им петь прекрасно,

А в ларце сидеть зачем? (II, 130)

И птички-безделки, и сучки — от Баркова и Державина. А дальше гонцу помогает собрать птичек в ларец старуха с клюкой:

Но не плачься, не тужи…

Ты им только покажи —

Сами все слетят наверно.

— «Ну, спасибо!» — он сказал…

И лишь только показал —

Птички вмиг к нему слетели

И квартирой овладели (II, 131).

Во дворце же

Как княжны их получили,

Прямо в клетки посадили (II, 131).

Опять Барков, правда, несколько переиначенный, но все равно Барков.

Сравним:

Все расставили бы сетки,

Посадили б в нижни клетки (213).

Показательно завершение пушкинской сказочки:

Многие меня поносят

И теперь, пожалуй, спросят

Глупо так зачем шучу?

Что за дело им? Хочу (II, 131).

Наверное, и Барков также мог ответить на подобный вопрос — хочу! Ведь и его срамная поэзия носит в общем-то шутливый характер. Вспомним суждение Новикова о том, что к стихотворениям «в честь Вакха и Афродиты» «веселый его нрав и беспечность много способствовали».

Когда мы знакомимся со срамной поэзией Баркова, наверное, нужно вспомнить о простоте нравов в его эпоху. Не будем говорить о любовных придворных романах — это не его круг. Да и что о них говорить, если у Екатерины II была приближенная к ней Марья Саввишна Перекусихина, которая «пробовала» будущих любовников императрицы — годятся или не годятся они для «жаркого дела». При всем уважении к многочисленным достоинствам Екатерины Великой, при всех ее достижениях на государственном поприще, на ниве просвещения, согласимся, что Пушкин имел основания так писать о ней:

Старушка милая жила

Приятно и немного блудно,

Вольтеру первый друг была,

Наказ писала, флоты жгла,

И умерла, садясь на судно (II, 207).

Любопытно, что представления в России о пристойном и непристойном отличались от европейских. На многое у нас смотрели свободнее, что весьма удивляло иностранных путешественников. В 1786–1787 годах Россию посетил венесуэлец Франсиско де Миранда. Он побывал в Крыму, Киеве, Москве и Санкт-Петербурге. Он имел счастье общаться с Екатериной II и ее приближенными. К счастью для нас он вел дневник. Посетив подмосковную усадьбу графа П. Б. Шереметева Кусково, Миранда оставил в дневнике такую запись:

«В отдельном кабинете находятся небольшие восковые фигуры: Вольтер, Руссо, Д’Эстен, Франклин и т. д., и среди них фигуры двух женщин; одна, обнаженная, лежит на постели, другая, высоко подобрав юбку, так что видны все ее прелести, моется над тазом. Последняя, как говорят, была куплена в Париже за сто ливров и, безо всякого сомнения, это весьма тонкая работа, ибо на бедрах и грудях видны мельчайшие прожилки, волоски и т. п., а самое забавное, что сюда заходят и женщины, но в России сие не считается непристойным.»[207]

Что же касается круга Баркова, простого народа, то здесь нормы поведения были еще свободнее. Миранду изумила русская баня. Несмотря на воспрещение мужчинам и женщинам парится вместе, их отделяла дощатая перегородка, и иностранные путешественники могли беспрепятственно войти не только на мужскую, но и на женскую половину, не обращая на себя никакого особенного внимания:

«…Поехали в Большие бани на Москве-реке. Зашли сначала в мужские, где увидели великое множество голых людей, которые плескались в воде безо всякого стеснения. Через дверцу в дощатой перегородке проследовали в женскую часть, где совершенно обнаженные женщины прохаживались или из раздевальни в парильню, или на двор, намыливались и т. д. Мы наблюдали за ними более часа, а они как ни в чем не бывало продолжали свои манипуляции, раздвигали ноги, мыли срамные места и т. д.

<…> поистине, разглядывая всех этих обнаженных женщин, всех возрастов и с самыми разнообразными формами, я не смог отыскать в них большого сходства с „Венерой“ из собрания Медичи… Оттуда мы вышли наружу и последовали к реке, чтобы посмотреть на женщин, которые после бани идут туда купаться. Их было очень много, и они спускались к воде безо всякого стеснения. А те, что были на берегу и еще мылись, кричали нам по-русски: „Глядеть гляди, да не подходи!“ Мужчины там купаются с женщинами почти вперемешку, ибо, если не считать шеста, их в реке ничего не разделяет»[208].

Еще одна примечательная запись:

«Зашел на небольшой постоялый двор… наблюдал за девушкой, доившей корову: она прятала от меня лицо, но в то же время выставляла напоказ свои ляжки»[209].

Пишет Миранда в своем дневнике и о продажных девках, услугами которых он пользовался во время своего путешествия по России. Пишет добросовестно и точно, без сантиментов: где, когда, с кем и сколько заплатил. И еще — кто поставлял. А поставляли девок сводни, домопровительницы, кучера, слуги. Надобность в служительницах Венеры была в Крыму, Кременчуге, Киеве, Москве, Торжке, Санкт-Петербурге. Приведем петербургские записи Миранды.

«16 июня

В половине одиннадцатого пришла хорошенькая девица, которую прислала домопровительница Анна Петровна; она немного говорила по-французски, и мы преотлично понимали друг друга. Потом легли в постель и были вместе до восьми утра, после чего девушка ушла… Заплатил ей за ночь девять рублей, но ее хозяйка осталась недовольна, передав через моего слугу, что этого мало и что я должен был дать ей по меньшей мере 25 рублей. <…>

28 июня

Слуга привел мне русскую девушку — швею, которая показала себя в постели настоящей чертовкой и в пылкости не уступит андалузкам. За ночь я трижды убеждался в этом. Утром она ушла, удовлетворившись пятью рублями. <…>

14 июля

Дома меня ждала русская девица: удовлетворив мои желания, она тут же ушла. <…>

27 июля

…в десять отправился к одной 15-летней девице и спал с нею, но кровать была такая неудобная, что пыл мой угас, и когда утром возвратился домой, чувствовал ревматические боли в спине. Дал ей пять рублей, и она осталась довольна. <…>

27 августа

Отправился домой переспать с какой-то девицей, которую привел мой слуга, да не все ли равно, с кем спать»[210].

Вот так. А еще говорят: Барков, Барков…

Возвращаясь к срамной поэзии Баркова, на наш взгляд, нужно вспомнить и сказавшуюся в ней традицию народного творчества и ее литературный контекст. Похабные частушки и сказки, срамные припевки скоморохов, лубочные картинки — все это было в русской культуре XVIII века. Если же говорить о европейской литературе, то с некоторыми скабрезными стихотворениями Баркова соотносятся новеллы из «Декамерона» Бокаччо: в саду девушка поймала «птичку» у своего возлюбленного; любовник под видом покупателя бочки заставил ее хозяина в бочку залесть, в то время как сам развлекался с его женой. В стихотворении Баркова «Попадья и три ее хахаля» один из хахалей уверяет попа, что у него стекло в окне создает впечатление, что поп грешит с женой. Простодушный поп идет на улицу смотреть в окно, а там в самом деле хахаль совершает с попадьей то самое:

Поп глядь и так

И сяк —

Все видит то же дело:

Детина без порток,

Жены нагое тело, —

Уверился попок,

Приходит в избу смело,

Детину умного тут поп благодарил,

А то стекло дурное

Тотчас разбил

И вставил тут иное.

Крестьянский поп-простак

Подумал, что в стекло ему казалось так (163).

Большое влияние на Баркова оказала французская эротическая поэзия. В XVIII веке эротические стихи писали Ж.-Б. Руссо, Ж.-Б.-Ж. Виллар де Грекур, А. Пирон. Перу последнего принадлежала непристойная «Ода Приапу». Она получила необыкновенную известность и принесла ее сочинителю скандальную славу. Сохранился любопытный анекдот. Когда Пирона избирали во Французскую Академию и зачитывали список его сочинений, старый писатель Фонтенель, глуховатый на ухо, спросил у другого академика, о ком идет речь. «Тот взял лист бумаги, на котором написал: „Говорят о Пироне. Мы соглашаемся с тем, что он заслужил кресло (то есть кресло академика. — Н. М.); но он написал ‘Оду’, которую вы знаете“ — „Ах! Да, — ответил Фонтенель. — Если он ее написал, его следует побранить; но если он ее не написал, его не следует принимать“»[211].

Французские академики, видимо, вполне оценившие остроумие «Оды Приапу», в которой воспевался бог плодородия и сексуальной мощи Приап и пародировалась реальная история и мифология Древнего мира (герои и боги были представлены в момент соития, а весь мир — огромным борделем), единогласно проголосовали за автора этого сочинения. Правда, Людовик XV избрание Пирона в Академию не утвердил (впрочем, он сделал это по настоянию духовенства).

Барков вслед за Пироном написал «Оду Приапу». Это не столько перевод французской оды, сколько вольное ее переложение — также непристойное, но с другим сюжетом. Барков рассказывает такую душераздирающую историю: к Приапу является изможденный, обессиленный старик и повествует о том, как он с молодых лет без устали совокуплялся, а сойдя в царство мертвых, продолжил свои любовные подвиги с перевозчиком мертвых Хароном, с трехглавым псом Цербером, с владыкой царства мертвых Плутоном, его женой Прозерпиной и многими другими.

Приап, услыша столько дел,

Плескал м… с удивленья,

В восторге слыша речь, сидел,

Но, вышед вдруг из изумленья,

— Поди, друг мой, ко мне, — вещал, —

Прими, что заслужил трудами (61).

Старик «вдруг пришел в юность», бодро встрепенулся «и с честью» отправился в путь, не пропуская встречных и поперечных.

Когда б ты мог, Приап, в наш век

Должить нас чуды таковыми,

К тебе бы с просьбами своими

Шел всякий смертный человек (62).

«Ода Приапу» все же скорее исключение, а не правило французской эротической поэзии. В большинстве случаев стихи французских авторов представляют не столько эротику в ее натуралистическом виде, сколько забавную игру с эротикой. Французский язык, в отличие от русского к XVIII веку достаточно разработанный, дает возможность поэтам в рискованных местах текста пользоваться эвфемизмами, то есть заместителями неприличных слов. Заметим, что в XIX веке в русском образованном обществе именно так и поступали. В этом отношении характерно письмо В. Л. Пушкина к П. А. Вяземскому от 27 марта 1819 года, в котором он рассказывает о курьезном случае, приключившимся с А. А. Шаховским:

«Шаховской в Москве, ездит по домам и читает какого-то Пустодома, новую комедию плодовитой своей музы. Третьего дня он читал ее в доме Андрея Семеновича Кологривова; креслы под огромною тушею Гашпара (имеется в виду А. А. Шаховской, названный здесь именем героя его поэмы „Расхищенные шубы“. — Н. М.) подломились, он упал вверх ногами, панталоны лопнули, и он показал присутствующим

Се qui servit au premier homme

á procréer le genre huimain.

La Fontaine.

(To, что служило первому человеку для продолжения рода человеческого. Лафонтен)»[212].

Разумеется, Барков не пользовался эвфемизмами, а все называл своими именами, как есть. Так он поступал и тогда, когда переводил французские эротические стихотворения. Любопытно, что многие срамные стихи Баркова — не что иное как переводы. Воспользуемся несколькими примерами, почерпнутыми нами из статей М. Шрубы и А. А. Добрицина, которые в свою очередь почерпнули их из популярных сборников «Le Joujou des Demoiselles» («Девичья игрушка») и «Cabinet satyrique» («Сатирический кабинет»). Стихи из этих сборников и переводил Барков.

Le laid Visage

Sincophoron aussi laid q’un Diable,

Fait des enfans aussi beaux que l’Amour.

Sur quoi certaine Dame aimable

Lui demandoit un jour:

Comment cela se pent? C’est, dit le Personnage,

Que je n’en fais point avec mon visage.

Перевод:

Некрасивое лицо

Сенкофорон, некрасивый как черт,

Делает детей, красивых как Амур

На что некая любезная дама

Его однажды спросила:

— Как это возможно? Человек отвечает:

— Потому что я их не делаю своим лицом[213].

Барков:

Сафрон

Сафрон как черт лицом, и к дьявольским усам

Имеет еще нос, подобный колбасам,

Которы три года в дыму будто коптились;

А дети у него прекрасные родились,

Что видя, госпожа, имевша мимо путь,

Сказала, чтоб над ним немного подсмехнуть:

— Куда как дурен нос, хозяин, ты имеешь,

А деток не в себя работать ты умеешь.

Надулся тут Сафрон, боярыне сказал:

— Не носом я детей, а х… добывал (187–188).

М. Шруба обращает внимание на то, что «русский переводчик сильно разукрасил образец»[214]. Героя он наделил дьявольскими усами и огромным носом, передав его французское имя Сенкофорон схожим по звучанию русским именем Софрон. Ну и конечно, французские намеки и эвфемизмы заменены непристойным русским словом.

Еще один пример.

Le Са са

Lucas revenant au logis

Avec plusieurs gens de sa sorte,

Dit U Pierrot dessus sa porte:

(E ta mère est-elle? mon fils?

Elle est dans la chambre prochaine,

Dit-il? avec un Capitaine.

Pourquoi n’y restes-tu donc pas?

Ils vont faire ca ca, mon pere;

Car j’ai vu qu’il troussoit ma mere,

Et qu’il avoit ses chausses bas.

Перевод:

Какá

Люка, вернувшись домой

Вместе со многими людьми его рода,

Спрашивает Пьеро у двери:

— Где твоя мать, мой сын?

— Она в следующей комнате, —

Говорит тот, — с неким капитаном.

— Почему же ты не остаешься там?

— Они идут делать кака, мой отец,

Раз я видел, что он раздел маму

И что он спустил свои штаны[215].

Барков:

Какá

— Где мать — пришед домой, спросил Сазон Ванюши.

— Она пошла, — отцу лепечет малой, — тпруши,

И там портки долой она у мужика,

Мужик у маменьки меж ног — какá (183).

Здесь в переводе французский оригинал, как видим, вдвое сокращен, но смысл-то остался тем же.

И еще один пример.

Il faudroit, pour faire un tombeau

Dont Ysabeau ne fit que rire,

Monter sur elle, et puis escrire:

«Icy dessous gist Ysabeau».

Перевод:

Следовало бы, чтобы создать надгробие,

Над которым Изабо лишь посмеялась бы,

Взобраться на нее и затем написать:

«Здесь внизу лежит Изабо»[216].

Барков:

Надгробной просишь ты, любезная Агафья:

Ляг! Мертвой притворись! — я буду эпитафья! (221)

И последний пример.

Vénus manioit de Mars

Son casque, son glaive, ses dards:

Armes de défense et d’attaque;

Mais le dien lui cria soudain:

Belle, jèn ai sous ma casaque

De plus propres pour votre main.

Перевод:

Венерины доспехи

Венера орудовала Марсовым

Шлемом, его мечом и дротиками:

Орудием оборонительным и наступательным;

Но бог вдруг закричал ей:

Красавица, у меня под плащом есть

Более подходящее <оружие> для вашей руки[217].

Барков:

Венера у Марса смотрела с почтеньем

Шлем бога сего, и меч, и копье.

Что видя, Приап ей молвил с презреньем:

— Для ваших вить рук х… лутче ружье (191).

Опять же, у Баркова, в отличие от французского оригинала, появляется Приап, а вместе с ним — и матерное слово.

Чтение срамных стихов Баркова, на наш взгляд, довольно утомительно — их слишком много. Невольно возникает вопрос: а поэзия ли это? И все же мы отвечаем на этот вопрос утвердительно: да, поэзия. Да, в ней много непристойного. Но в ней есть и много забавного, остроумного — и в сюжетах, и в портретных набросках, и в диалогах. В ней есть та веселость и беспечность Баркова, о которых писал Новиков. В ней есть та безумная шалость, о которой писал Пушкин в лицейском послании к гусару Петру Павловичу Каверину:

Пока живется нам, живи,

Гуляй в мое воспоминанье;

Молись и Вакху и любви.

И черни презирай ревнивое роптанье;

Она не ведает, что дружно можно жить

С Киферой, с портиком, и с книгой, и с бокалом:

Что ум высокий можно скрыть

Безумной шалости под легким покрывалом (I, 211).

И еще — в стихах Баркова порой под грудой матерного словесного мусора скрывается глубокое чувство. Так, в оде «На воспоминание прошедшей молодости», представляющей собой сетования (в самой грубой форме) об утрате мужской силы и соответственно женского внимания, есть лирическое призыванье юных лет:

О, юность, время скоротечно,

Которая теперь прошла,

Когда б ты длилась, юность, вечно,

Ты б тех забав не унесла,

Которыми я наслаждался

В тебе, какими восхищался.

Приди опять, как ты была! (68)

Конечно, это еще не пушкинское:

Так, полдень мой настал, и нужно

Мне в том сознаться, вижу я.

Но так и быть: простимся дружно,

О юность легкая моя!

Благодарю за наслажденья,

За грусть, за милые мученья,

За шум, за бури, за пиры,

За все, за все твои дары;

Благодарю тебя. Тобою,

Среди тревог и в тишине,

Я насладился… и вполне… (V, 119)

Еще не пушкинское. Но всё же…

Загрузка...