17 Джексон-Парк, Иллинойс

Июль 1893 г.

Паха Сапа поднимается высоко в воздух.

Его это не тревожит. Он летал и раньше. А на этот раз он взлетает на аппарате, состоящем из более чем десяти тысяч высокоточных деталей, главным образом стальных, включая и самую большую ось в мире, которая весит (согласно выпущенным к выставке брошюрам) сто сорок две тысячи тридцать один фунт. Прочтя это, Паха Сапа поверил, что ни одна созданная человеком деталь такого веса прежде не поднималась. И уж конечно, не на такую высоту в центре колеса — сто сорок восемь футов.

Цена билета на колесо мистера Ферриса такая же, как входная плата, — пятьдесят центов. Но на этот раз Паха Сапа, уже имеющий опыт по этой части, заранее достал свой доллар и заплатил за билет для себя и мисс де Плашетт.

Колесо, которое начало действовать с опозданием на пятьдесят один день всего две недели назад, 21 июля, — самый популярный аттракцион на выставке, но благодаря то ли удачно выбранному времени, то ли чистому везению в их вагончике, рассчитанном на шестьдесят человек и оборудованном тридцатью восемью вращающимися сиденьями, кроме них всего пять пассажиров: пожилая пара, по-видимому, бабушка и дедушка с тремя хорошо одетыми детишками. Есть еще и усатый охранник в цветастой униформе, иногда их называют кондукторами; он стоит либо у южных, либо у северных дверей, закрытых на замки. Замки и охранник предположительно призваны предотвращать попытки самоубийства, но охранник еще и должен успокаивать тех, у кого во время катания обнаружится боязнь высоты.

Ковбои из шоу «Дикий Запад» говорили Паха Сапе, что эти охранники-кондукторы, похожие в своих нелепых униформах то ли на укротителей львов, то ли на дирижеров оркестра, прошли боксерскую и борцовскую подготовку и что у каждого из них в кармане под тяжелым мундиром трехфунтовый мешочек с дробью — этакая дубинка на тот случай, если кто из пассажиров от страха потеряет разум.

Мисс де Плашетт — Рейн — явно не испытывает никакого страха перед высотой. Она не хочет сидеть на одном из тридцати восьми круглых, обитых бархатом стульев, а бросается к окну высотой чуть не во всю стену (каждое имеет проволочную сетку — тоже для недопущения самоубийств, полагает Паха Сапа) и вскрикивает, когда колесо начинает медленно двигаться. Паха Сапе кажется, что он видел, как громадное колесо вращалось в обоих направлениях, а сегодня оно вращается с востока на запад. Когда их вагончик поднимается, они оказываются лицом на восток (посадочные платформы внизу расположены так, что одновременно может происходить посадка и высадка из семи вагончиков), и мисс де Плашетт видит, как мидвей уменьшается в размерах и появляется Белый город.

Она не притворяется — от радости у нее и в самом деле перехватывает дыхание.

— Невероятно.

Подумав, что это «невероятно» говорит дама, побывавшая на гораздо более высокой Эйфелевой башне, Паха Сапа присоединяется к ней у огромного окна. Он держится за сверкающие медные перила, хотя вагончик почти не раскачивается. Эти двое словно инстинктивно заняли самый дальний угол по восточной стенке почти пустого вагончика — подальше от тихого семейства и кондуктора. Вагончик с запертыми (ключ в кармане у проводника-охранника) противоположными северными и южными дверями кажется довольно уютным. На полу ковер с цветочным рисунком, а в углу — здоровенная, регулярно опустошаемая медная урна. Проволочная сетка на огромных стеклянных окнах такая тонкая, что не мешает смотреть. Паха Сапа поднимает голову и видит ряды стеклянных плафонов с электрическими лампами по всему периметру потолка и над обеими дверями. Он понимает, что лампы, видимо, очень слабые, чтобы не мешать зрителям по вечерам, а Белый город в темноте (со всеми его подвижными и неподвижными прожекторами и тысячами электрических ламп, освещающих громады зданий и куполов) должен быть великолепен, как об этом говорила мисс де Плашетт. Освещенные вагончики колеса Ферриса тоже должны представлять собой по вечерам с мидвея необыкновенное зрелище — яркие карбидные лампы подсвечивают их снизу, да и внутри каждого вагончика тоже есть электрическое освещение.

Подъем продолжается.

Он кидает взгляд через плечо на восток в окна по другой стороне и моргает от начавшегося у него головокружения. От этого зрелища (паутинообразный лабиринт спиц и стальных балок, на которых подвешены тридцать пять таких же вагончиков, силуэты других посетителей выставки, едущих в этих вагончиках, гигантская ось с воистину гигантскими опорными столбами по обеим сторонам) его слегка мутит. Высота кажется большей, чем на самом деле, если смотреть сквозь гигантское колесо на экспонаты, расположенные далеко внизу западнее по мидвею. И все одновременно вращается, крутится, разворачивается, падает и летит. Ты словно насекомое, оказавшееся внутри огромного вращающегося велосипедного колеса.

Паха Сапа закрывает глаза.

Мисс де Плашетт дергает его за руку и довольно смеется.

Первый из двух поворотов, полагающихся им за пятьдесят центов, колесо движется медленно — их вагончик, длиной двадцать четыре и шириной тринадцать футов, останавливается на шести разных уровнях и положениях, по мере того как пассажиры заполняют другие вагончики. Их первая остановка — на четверти подъема, и когда вагончик останавливается, слегка покачиваясь взад-вперед на горизонтальной оси, подшипники и тормоза внизу издают тишайшие писки. И мисс де Плашетт, и бабушка в том же вагончике тоже попискивают — старушка от страха, а мисс де Плашетт, уверен Паха Сапа, от наслаждения.

Проводник, который представился пожилой чете как Ковач, кашляет и издает высокомерный смешок.

— Совершенно не о чем беспокоиться, дамы и господа… и малыши. Совершенно не о чем. Мы висим на стальных балках… кронштейны — так они называются… которые могут выдержать вес десяти таких вагончиков даже при полной нагрузке.

Семь пассажиров молча смотрят, как вагончик снова начинает подниматься и становятся видны восточная оконечность мидвея и купола Белого города. За куполами лучи солнца высвечивают сверкающую полосу озера Мичиган, которое появляется за деревьями и гигантскими зданиями. Они видят гавань (с этой высоты суденышки представляются горизонтальными черточками с торчащими из них мачтами) и паром, доставивший очередную партию посетителей к длинной пристани прибытия.

Ближе под ними вытянулся мидвей, наполненный счастливыми темными точками, какими представляются с высоты люди. Слева внизу — красные крыши и лесистое пространство Немецкой деревни. Справа от мидвея купола и минареты Турецкой деревни. За Турецкой деревней справа — большое, круглое, странное сооружение, в котором находится макет Бернских Альп, а по другую сторону мидвея — Яванская деревня, известная под названием «Голландское поселение», расположено оно на улице, по другой стороне которой — настоящее Голландское поселение.

Слева за ними находится Ирландская деревня с популярными замком Донегал[77] и камнем Бларни;[78] круглый амфитеатр справа для представлений с животными; и — еще дальше, в восточном окончании мидвея — два стеклянных здания-близнеца, Мурано — справа и Либби — слева.

Произнося про себя слово «Либби», Паха Сапа чувствует тупое шевеление в черепе и спрашивает себя, не смотрит ли призрак генерала Кастера его, Паха Сапы, глазами, не слушает ли его ушами. Будь он проклят, если так.

Во время второй остановки, когда пассажиры садятся в шесть следующих вагончиков внизу, маленький мальчик, которому не больше пяти лет, вырывается от бабушки с дедушкой и бегает по вагону, размахивая руками, словно в полете. Мальчик, пропархивая мимо Паха Сапы, задевает пальцами его руку над перчаткой.

Паха Сапа осознает, что его чувства обострены, потому что перед ним тут же возникает вспышка образов и мыслей, воспринятых им от ребенка. Паха Сапе приходится ухватиться за перила у окна и закрыть глаза, потому что приступ головокружения снова накатывает на него.

Имена пожилой пары, которая зовет мальчика из другого конца вагона, — Дойл и Рива. Они из Индианы. Паха Сапа еще раньше заметил, что у старика левый глаз слезится, а губы странно вывернуты, а теперь — сквозь рассеянные воспоминания мальчика — он узнает об ударе, который случился со стариком год назад. У Дойла длинный, тонкий нос, а Рива, пышноватая бывшая красавица с полными красными щеками, добрыми глазами и волнистыми седыми волосами, подстриженными короче, чем диктует мода, всегда стеснялась своего зада. Все в семействе — даже маленький мальчик — называют его «тяжелый низ». Величайшая тайна Ривы, известная только семье, состоит в том, что ей никогда не нужно было покупать или носить турнюр[79] — и без того создавалось впечатление, будто она его носит. Маленький мальчик не знает, что такое «турнюр».

Его зовут Алекс, и он настолько поражен выставкой, в особенности мистером Теслой и мистером Эдисоном, что у него появилась новая цель в жизни — вырасти и изобрести механический арифмометр, который будет уметь думать.

Паха Сапа трясет головой, чтобы прогнать незваные, мечущиеся образы, слова, имена и детские воспоминания. Его восприятие в этот момент усилилось, чего он и опасался, а все из-за близости мисс де Плашетт… и тем больше у него оснований избегать прямых кожных контактов с ней. Он не хочет заглядывать в ее мысли и воспоминания. Ему очень важно не делать этого. Не теперь. Пока еще — нет. А если повезет — то никогда.

Он вдруг понимает, что она шепчет ему:

— Паха Сапа, вы не больны?

Он открывает глаза и видит, что ее рука в перчатке парит над его запястьем.

Паха Сапа отодвигает руку и улыбается.

— Идеально. Замечательно. Просто я только что обнаружил, что боюсь высоты.

Охранник-кондуктор с нафабренными усами, Ковач, подозрительно поглядывает на Паха Сапу, словно этот пассажир с длинными, заплетенными в косички волосами может впасть в бешенство и, как это сделал неделю назад другой пассажир, сошедший с ума от страха, начать молотить по стенам, разбивать стекло, гнуть железную дверь в безумной попытке бежать, хотя они и находятся на высоте в сто футов. Во время того происшествия, как писалось в газетах, безумца остановила женщина, которая сорвала с себя юбку и набросила ее на голову этого человека, после чего он немедленно стал тише воды ниже травы.

Паха Сапа знает, что такой ослепляющий капюшон хорошо действует на запаниковавших лошадей. Почему бы и не на взбесившихся пассажиров колеса Ферриса? Это более эффективное средство, чем мешочек, наполненный дробью, который вроде бы спрятан в кармане охранника.

Тормоза отпущены, вагон снова покачивается, и они продолжают подъем.

Теперь они находятся в апогее («апогей» — слово, которое Паха Сапа узнал, когда три иезуита в маленькой палаточной школе в горах над Дедвудом целый год пытались вбить азы греческого в его сопротивляющуюся голову), когда мисс де Плашетт делает что-то… необычное. И навсегда изменяет его жизнь.

Вагон резко останавливается на вершине колеса и начинает раскачиваться сильнее, чем во время двух предыдущих остановок. Рива и ее внучка начинают стонать. Маленький Алекс вопит от радости, вероятно предполагая, что сейчас неминуемо произойдет полное разрушение колеса. Длинноносый дедушка Дойл гладит мальчика по голове.

У кондуктора отвисает нижняя челюсть. Он вскрикивает:

— Мисс…

Этот крик вызван тем, что мисс де Плашетт внезапно переместилась в середину вагона, подобрала длинные юбки, запрыгнула на одно из низеньких, круглых, обтянутых бархатом сидений и теперь стоит на нем, легко удерживая равновесие, стоит очень прямо, вытянув руки в стороны ладонями вниз, голова откинута назад, глаза закрыты.

— Пожалуйста, мисс… вы не должны, мэм!

Голос охранника Ковача звучит явно обеспокоенно, но, когда он начинает двигаться к Рейн, Паха Сапа инстинктивно встает между ними. Никто не смеет прикоснуться к мисс де Плашетт, пока он рядом.

Широко улыбаясь, держа голову по-прежнему закинутой далеко назад, Рейн словно собирается прыгнуть и выплыть наружу по воздуху (каким-то волшебным образом, потому что иначе не преодолеть стекло и проволочную сетку) через окно в голубое иллинойское небо. Но вместо этого она опускает руки и правую протягивает Паха Сапе.

— Вашу руку, прошу, дорогой сэр.

Паха Сапа берет ее за руку (радуясь тому, что на нем и на ней перчатки и не произойдет контакта, который может вызвать бог знает какие видения), и она легко и грациозно спрыгивает на пол. Охранник Ковач возвращается на свое место у запертых южных дверей и в буквальном смысле спасает лицо, начиная поглаживать нафабренные усы.

Мисс де Плашетт говорит вполголоса, и в ее тоне не слышно извиняющихся ноток.

— Просто мне на несколько секунд хотелось стать выше всех в Иллинойсе — а может, и в стране. Теперь я прогнала эту мысль.

Колесо снова начинает двигаться. Теперь они вдвоем переходят к западной стороне вагончика; бабушка Рива и дедушка Дойл с маленьким Алексом и двумя другими детьми чуть подвигаются, освобождая место этой психопатке, но тоже улыбаются.

Под ними на западе игрушечные башенки аттракциона «Старая Вена». До них доносится музыка из многокупольного Алжирского театра. Дальше по мидвею видна цепочка страусов и северных оленей из Лапландской деревни, смешавшихся в чудесной, но туманной метафоре. На севере виднеется грязное пятно над городом Чикаго, и Паха Сапа понимает, что виновата в этом, вероятно, городская промышленность, дымовые трубы, паровозы и другие машины. Что же там будет зимой, когда топят сотни печей, спрашивает он себя. Он уже видел, что Чикаго — это Черный город рядом с игрушечным Белым городом выставки.

Мисс де Плашетт улыбается и показывает на аэростат дальше на западе и справа по мидвею. Аэростат, привязанный мощным тросом, находится на высоте по меньшей мере в сотню футов, но это ниже, чем они сейчас. (Три дня спустя, 9 июля, Паха Сапа с площадки шоу «Дикий Запад» увидит, как появится воронкообразная туча, а потом смерч со скоростью сто миль в час обрушится на мидвей, на колесо Ферриса, на все здания и экспонаты. В павильоне «Промышленные товары и гуманитарные науки» будут выбиты громадные стеклянные панели, а из купола Дома машиностроения выдран кусок кровли длиной сорок футов. Неожиданный порыв ветра подхватит пустой аэростат, прежде чем его успеют опустить, и великолепный грибообразный аппарат из цветного шелка, на который они с мисс де Плашетт смотрят сейчас, будет разодран на тысячи ярдов шелковых тряпок, многие из которых унесет более чем на полмили. А вот колесо мистера Ферриса, которое в тот момент, когда на него налетит смерч, будет почти целиком заполнено пассажирами, без всяких проблем выдержит удар.)

Они возвращаются вниз и снова начинают подниматься. Пассажиров больше не подсаживают и остановок нет. Второй круг чудеснее первого.

Паха Сапа знает, что паровые котлы, которые дают энергию для колеса Ферриса, из эстетических соображений отнесены в сторону более чем на семьсот футов за Лексингтон-авеню, но он представляет себе, как ускоряется громадный маховик и котлы начинают ворчать громче. Ему кажется, что он слышит, как увеличивается давление пара в гигантских цилиндрах двигателя мощностью в тысячу лошадиных сил у основания колеса. Один взгляд на разрумянившееся лицо и ярко горящие глаза Рейн де Плашетт говорит ему, что и она слышит это.

Дальнейшее молчание. Даже Дойл, Рива, Алекс и двое других детишек в противоположном углу затихли. Кондуктор повернулся к ним спиной и смотрит из окна у дверей. Теперь единственный звук, который они слышат, — это свист воздуха, рассекаемого вагончиком, да время от времени поскрипывание кронштейна вверху или низкий, почти неслышный скрежет гигантской центральной оси не далее чем в семидесяти футах от них.

Их вагончик поднимается выше, выше по мере того, как они ровно и бесшумно набирают высоту; снова появляется Белый город на востоке. Паха Сапа смотрит вдаль, за поросший лесом остров, лагуны и верхушки деревьев, на озеро Мичиган и видит, как высокое дневное солнце прорывается сквозь облака и одним световым лучом пронзает воды озера. Этот луч так ярок, что все вокруг словно темнеет: мидвей, Белый город, деревья и лагуны, люди, гавань и само озеро — и наконец остается только этот мощный луч, упершийся в небольшой кружок волнующихся вод озера Мичиган на востоке.

Почему этот вид так устрашающе знаком ему? Почему он так трогает его?

Паха Сапа понимает это в тот момент, когда вагон достигает высшей точки, переваливает через нее и Белый город, озеро Мичиган и пророческий луч света скрываются из виду; после этого перед ними открывается западная оконечность мидвея и снова прерии вдалеке. Поражает даже этот вид с его многочисленными оттенками зеленого и бурого, смягчающимися к далекому горизонту — к таким хорошо знакомым ему прериям в тысяче миль к западу, — но еще и с сетью железных дорог, бегущих паровозов, которые направляются в Чикаго, пятная небеса перьями темного дыма.

Но во время второго круга и начавшегося спуска Паха Сапу и (он в этом уверен, и никакие такие видения для подтверждения этого ему не нужны) Рейн де Плашетт захватывает вовсе не пейзаж за окном. Это наслаждение и упоение скоростью и движением в пространстве. Паха Сапа удивлен мыслью, которая приходит к нему теперь: «Только вазичу способны на такое. Пожиратели жирных кусков вакан на свой манер, и их магия очень сильна».

Потом все заканчивается, они останавливаются, охранник достает медный ключ, отпирает северную дверь, и они выходят из вагончика, а на противоположной южной стороне уже ждут толпы новых пассажиров. Мостки и ступеньки под балками, металлические арки вокруг громадного колеса и под ним — это все словно из романа Жюля Верна. (У братьев в палаточной школе под Дедвудом по какой-то необъяснимой причине оказались английские переводы — он был уверен, что братья сами и переводили с французского, — «Путешествия к центру земли», «С Земли на Луну», «Двадцати тысяч лье под водой» и новейшего «Вокруг света за восемьдесят дней», они лежали в сундуке в их собственной палатке, и Паха Сапа тайком входил туда и воровал — брал на время — эти книги; он прочел их все за те недели, что его обучали чтению.)

На лице мисс де Плашетт выражение чистой радости. Она крепко сжимает его руку.

— Ах, Паха Сапа… я отдам что угодно, чтобы испытать это еще раз.

Паха Сапа достает из кармана еще один доллар, свое недельное жалованье, осторожно берет ее под руку и ведет сквозь жюльверновский мир будущего, лабиринт балок и металлических арок в конец растущей очереди, ждущей посадки на южной стороне. Пока они были на колесе, он украдкой посмотрел на часы. Время у них еще есть.


В первый раз они были почти одни в вагончике и едва ли обменялись несколькими словами. Сейчас в вагончике человек двадцать пять, но Паха Сапа и Рейн де Плашетт все время разговаривают — тихо, чтобы никому не было слышно, в безопасности их собственного мирка где-то между землей мидвея в Джексон-Парке и иллинойским голубым небом, усеянным облаками.

— Простите меня за личный вопрос, мисс де Плашетт, но Рейн, кажется, довольно необычное имя для ваз… для белой девушки. Красивое… очень красивое… но прежде я такого не слышал.

Сердце Паха Сапы бешено колотится. Он очень боится обидеть ее, боится, что она сейчас отшатнется от него — в буквальном смысле, поскольку ее правое плечо прижато к его левому, и вообще боится обидеть ее каким-либо образом. Но он не находит себе места от любопытства.

Она улыбается ему — в это время они поднимаются по восточной стороне, это их первый медленный круг.

— Да, и в самом деле необычное имя, мистер… Паха Сапа. Но моей матери оно показалось красивым. Самым красивым словом, какое она узнала в английском языке, — так сказала она моему отцу. Когда я родилась и она захотела назвать меня Рейн, папа не стал возражать. Он ее очень любил. Вы не знали, что моя мама лакота?

Паха Сапа чувствует стеснение в груди и горле.

— Да. То есть нет… то есть до меня доходили слухи…

Она снова улыбается. Другие пассажиры испуганно ойкают, когда во время остановки их вагончик раскачивается и поскрипывает на кронштейне, но эти двое теперь чувствуют себя ветеранами.

— Да, эти слухи правдивы. Ее звали Белый Платок, и говорят, что для сиу… лакоты она была очень белокожей. Она руководила хором в миссии агентства, и они… Я вам не говорила, что папа был миссионером в Небраске, когда они познакомились?

— Нет. Рассказывайте, пожалуйста, дальше.

Мисс де Плашетт выглядывает в окно, когда вагончик останавливается и опять начинается раскачиваться, — по деревьям, лагуне, дорожкам и гигантским зданиям Белого города теперь бегут тени облаков, — и Паха Сапа видит легкий румянец под веснушками на ее переносице и более редкими — на щеках.

— Там же папа познакомился и с мистером Коди. Ранчо мистера Коди было рядом с агентством — резервацией, где папа пять лет прослужил миссионером. Там было несколько групп… племен. Лакота, шошони, несколько шайенна, крики и одно семейство чероки. Это было маленькое агентство, но церковь там обосновалась давно, и люди приходили туда издалека. Не только индейцы…

Она снова вспыхивает, и Паха Сапа одобрительно улыбается в ожидании продолжения. Колесо делает последнюю остановку, перед тем как оказаться в высшей точке. Пассажиры, заполнившие вагончик, издают ахи, охи, вздохи и другие восклицания.

— Я хочу сказать, мистер Коди и работники с его ранчо… некоторые из них были индейцами… вы это, конечно, знаете… они тоже там появлялись, и приход нередко превышал сотню человек. Очень большой приход для такой дикой части Небраски. Мама, как я уже сказала, была регентшей хора, а еще она учила всех детей в школе при миссии, и… вот… мама и папа полюбили друг друга и поженились. Мистер Коди был папиным шафером на свадьбе, а для венчания из самой Омахи приехал преподобный Кайл. А год спустя родилась я, и, как говорит папа, в тот июнь всю неделю, когда я родилась, шел дождь, первый настоящий дождь после более чем семи месяцев засухи… и мама назвала меня Рейн, а потом, когда мне было четыре года, она умерла, а несколько месяцев спустя мы переехали на Восток, и больше я туда не возвращалась.

Паха Сапа пытается представить это: вичаза вакан вазичу женится на женщине лакота приблизительно в 1870 году. Это очень трудно представить. Может быть, думает Паха Сапа, вольные люди природы в Небраске какие-то совсем другие. Или были прежде другие. Потом он думает: а что вольные люди природы делают в Небраске? Они там потерялись?

Вслух он говорит:

— И, уехав оттуда, вы жили в Бостоне, Вашингтоне и во Франции?

— Да, и еще в других местах… и, Паха Сапа, мне стыдно, но французский я знаю лучше, чем родной язык моей матери. Когда мы с папой ходили на шоу «Дикий Запад» мистера Коди, я пыталась воспользоваться теми немногими словами, что знаю, и поговорить с лакота, которые там были, но они только улыбались, глядя на меня. Я наверняка все перепутала.

— Обещаю, что я не буду улыбаться, мисс де Плашетт. Скажите мне что-нибудь по-лакотски.

— Понимаете, я мало что помню, потому что мама почти все время говорила по-английски, а я была совсем маленькой, когда она… когда мы переехали… скорее всего, папу перевели по его просьбе. Но я помню некоторых мужчин лакота, которые говорили с ней в церкви, спрашивали, как она поживает… я уверена, что помню, как по-лакотски «привет» и «как дела?».

— Так скажите. Я буду вашей публикой и покладистым учителем. У нас еще есть десять минут или немного больше на колесе. Но не забывайте наслаждаться видом из окна.

— Нет, уверяю вас, Паха Сапа, я ни секундочки не пропустила — все время смотрю. Даже если поворачиваюсь в вашу сторону. Я смотрю и за вас — на юг и на восток в прерию. Ну хорошо, «Привет, как дела?» по-лакотски, как я это запомнила четырехлетней девочкой в агентстве, будет… хау, таньян йаун хе?

Паха Сапа не может сдержать улыбку.

Мисс де Плашетт сжимает пальцы в кулачок и сильно ударяет его в плечо. Глаза Паха Сапы расширяются — в последний раз женщина ударяла его, когда он был совсем мальчишкой, — а потом он разражается смехом, показывая свои сильные белые зубы. Она тоже улыбается и смеется. К счастью для него, потому что иначе его мир на этом и закончился бы.

— А что было не так, Паха Сапа? Я даже слышала, как сиу из вашего шоу «Дикий Запад» говорят эти слова друг другу!

— Все так, мисс де Плашетт… если вы мужчина.

— Ах, боже мой.

— Боюсь, что так. Ваша мама не говорила вам, что у вольных людей природы разные словарные и языковые правила для мужчин и женщин?

— Нет, не говорила. То есть я не помню, если она и… Я почти ничего не помню о маме. Ничего. Я даже не знаю, кто такие вольные люди природы… это сиу?

— Да.

Как это ни странно, но в глазах у молодой женщины появляются слезы, и Паха Сапа, подчиняясь порыву, нежно прикасается к ее плечу.

— Мы, лакота, называем себя «икче вичаза», что приблизительно можно перевести как «вольные люди природы», хотя можно истолковать и по-другому.

Она снова улыбается. Они миновали посадочные площадки и теперь снова поднимаются — это начало их второго, более быстрого круга, от которого захватывает дух. Другие пассажиры взвизгивают. Паха Сапа и мисс де Плашетт ухмыляются, глядя друг на друга, гордые своим статусом ветеранов Феррисова колеса.

— Нет, зная французский и немного немецкий и итальянский, я, конечно, понимаю разницу между мужским, женским и средним родами у глаголов и существительных, но мысль о двух разных языках для мужчин и женщин меня шокирует.

Паха Сапа снова улыбается.

— Нет, вообще-то мы, мужчины и женщины икче вичаза, понимаем друг друга, когда разговариваем. Как это происходит между двумя разными полами в любых языках и культуре, по моему необразованному представлению.

— Так как же мне, женщине, сказать: «Привет, Паха Сапа. Как дела сегодня?»

Паха Сапа откашливается. Он сильно нервничает и не рад тому, что у них завязался этот разговор. Он почти ничего не знает о том, как надо ухаживать, но прекрасно понимает, что если ты будешь смеяться над красивой женщиной или давать ей примитивные уроки языка, то не произведешь на нее хорошего впечатления и не сумеешь снискать ее расположения. «Ухаживание? Ты что думаешь, ты этим здесь занимаешься, недоумок?» — спрашивает в его голове голос, подозрительно похожий на голос Джорджа Армстронга Кастера.

Он отвечает ей вполголоса:

— Ну, прежде всего приветствие «хау» используется только мужчинами. А «хе» в конце предложения…

Он отчаянно пытается вспомнить уроки отца Джона Бертрана, самого толстого, умного и доброго брата в Дедвудской палаточной школе, вспомнить основы латыни и греческого, которые тот пытался втиснуть в непробиваемый череп двенадцатилетнего Паха Сапы… но в памяти возникает только жара в палатке летом, сильный запах разогретого лучами солнца холста и соломы, которую отец Пьер Мари клал на пол, словно пять мальчиков в палатке (два мексиканца, один негр, один белый и Паха Сапа) были домашним скотом, а не… нет, постойте…

—.. это вопросительная форма, так сказать, и она используется мужчинами и женщинами в неформальном общении, но если бы это была официальная ситуация, например разговор на Совете, то я бы… то есть мужчина лакота… закончил бы вопрос словом «хво»… или «хунво»… или еще как-нибудь в этом роде. Да, вот еще, «хан» в устах мужчины означает «привет», а в устах женщины — «да».

Мисс де Плашетт вздыхает, но, кажется, не от скуки, а от кажущейся на первый взгляд сложности языка, на котором говорит народ ее матери. Она по-прежнему улыбается.

— Значит, вы хотите сказать, что если мужчина лакота говорит мне «привет», а я ему отвечаю тем же словом, то тем самым просто отвечаю «да» на любое его предложение?

— Понимаете… гм… это…

Она спасает его, прежде чем румянец зальет темной краской его и без того темное лицо.

— Так как мне сказать «Привет, Паха Сапа»?

— Паха Сапа, хан.

— А как женщина скажет мужчине… вам: «Привет, очень рада вас видеть»?

— Паха Сапа, хан. Лила таньян васин йанке. Только вы не могли бы… не должны… подойти и сказать это.

Ее улыбка кажется почти дразнящей.

— Правда? Почему?

Паха Сапа снова откашливается. Его единственное спасение в том, что она, как и сказала, не смотрит на него во все глаза. Она одновременно смотрит и на озеро, и на Белый город, а их вагончик быстро — слишком быстро — поднимается к вершине этого второго, последнего (они больше никогда не увидятся — он уверен) и чересчур скорого, на его вкус, движения колеса мистера Ферриса.

— Потому, мисс де Плашетт, что в культуре икче вичаза женщины не заговаривают с мужчинами. Они никогда первыми не говорят «привет».

— Даже своим мужьям?

Она явно поддразнивает его. Он открывает рот, чтобы ответить, понимает, что его рот оставался открытым в течение всего времени, пока их вагон переваливал через вершину, а потом выдавливает из себя:

— Я никогда не был женат.

Теперь она смеется вслух. Звук ее смеха такой тихий, что он почти теряется за громкими восклицаниями и взволнованными разговорами пассажиров вагончика, но Паха Сапа на всю жизнь запомнит чистые тона этого легкого, дружеского смеха.

Она снова прикасается к его предплечью.

— Хорошо, сдаюсь. Я не выучу женского языка икче вичаза за два поворота колеса мистера Ферриса. Но скажите, есть ли какое-нибудь особое слово, которым лакотские женщины приветствуют кого-то, кто им очень нравится… близкого друга?

Теперь у Паха Сапы так сдавило горло, что он с трудом произносит слова.

Она наклоняется к нему, ее глаза теперь устремлены только на него, и она очень тихо говорит:

— Маске, Паха Сапа. Лила таньян васин йанке…

Это все равно неправильно, потому что… это не имеет значения. Сила ее дружеского приветствия и этого «Я очень рада вас видеть»… Она выделяла каждый слог именно так, как перед этим сделал Паха Сапа, вот только дополнительно подчеркнула слово «очень»… Услышать, как она говорит это ему на его языке… Он этого никогда не забудет. Он в этот момент думает, что, наверное, именно эти слова вспомнит перед смертью.

— Мы почти закончили, Паха Сапа. Я ненасытная женщина. У меня к вам еще три просьбы. Прежде чем мы пойдем к папе у Большого бассейна в шесть…

Она смотрит на крошечные часики, что прикреплены ленточкой к ее блузке.

— … еще девяносто минут! Итак, три нахальные просьбы, Паха Сапа.

— Я сделаю все, что вы попросите, мисс де Плашетт.

— Первое: по крайней мере до тех пор, пока мы не встретим папу и других джентльменов, пожалуйста, называйте меня Рейн, как вы обещали и даже сделали пару раз.

— Хорошо… Рейн.

— Второе… и это просьба глупой женщины, поскольку вам, кажется, в них так жарко… Пожалуйста, снимите перчатки, когда мы сойдем с колеса.

— Хорошо, мисс… Да. Да, конечно.

— И наконец, скажите мне, как по-лакотски звучит мое имя. Рейн.

— «Рейн» по-лакотски… магазу.

Она пробует несколько раз произнести это, а прерии тем временем исчезают из виду, под ними появляются мидвей, посадочные мостки. Она очень тихо произносит:

— Мама была права. По-английски это красивее.

— Да, Рейн.

Паха Сапа еще ни с одним утверждением не соглашался с такой охотой. Вагончик движется медленнее. Смех, восклицания и возгласы одобрения других пассажиров становятся громче.

— Это, конечно, уже будет четвертая просьба, Паха Сапа, но как сказать по-лакотски «До встречи»?

Не думая ни о грамматическом роде, ни о чем еще, Паха Сапа заглядывает в ее карие глаза и говорит:

— Токша аке васинйанктин ктело.

— Я спросила об этом, Паха Сапа, ведь папа решил, что должен вернуться к миссионерской деятельности, и в сентябре мы уезжаем в Пайн-Риджское агентство на территории Дакоты… кажется, это недалеко от того места, где, как сказал мистер Коди, живете вы.

Паха Сапе и нужно-то всего сказать: «Нет, недалеко», нона сей раз он не может выдавить из себя ни звука.

Громадное колесо останавливается, их вагончик раскачивается, поскрипывает, успокаивается. Проводник (с жестяной бляхой, на которой выдавлено что-то иное, чем Ковач, но Паха Сапа на время утратил способность читать по-английски) открывает двери, чтобы они могли выйти, прежде чем в вагончик втиснутся следующие шестьдесят человек.


Дальнейшие девяносто минут восхитительны и бесконечно насыщенны для Паха Сапы, но они пролетают как девяносто секунд.

По пути к тому месту, где они должны встретить отца Рейн, — на ступеньках возле увенчанного куполом здания администрации с западной стороны Большого бассейна, — они заходят в павильон изящных искусств с его множеством картинных галерей к северу от Северного пруда, потом чуть не бегом подходят к Женскому дому — Рейн очень хочется постоять у стены, расписанной художницей Мэри Кассат;[80] аллегорический смысл росписи был бы потерян для Паха Сапы, если бы Рейн не пояснила ему; потом они неспешно прогуливаются по Лесистому острову, а июльский день тем временем медленно переплавляется в золотой июльский вечер. Паха Сапе остается только жалеть, что они не будут вместе, когда зажгутся тысячи электрических огней. И потом, снова спрашивает он себя, каково это было бы — прокатиться на колесе Ферриса вечером.

На Лесистом острове, где они присаживаются ненадолго на удобную скамейку в тени рядом с Розовым садом, чтобы выпить охлажденный лимонад, купленный в одном из многочисленных киосков, Паха Сапа выполняет свое обещание, снимает слишком плотные, пропотевшие перчатки и швыряет их в ближайшую мусорную корзину.

Рейн смеется, ставит стаканчик с лимонадом на скамейку и аплодирует.

Паха Сапу не тревожит, что теперь случайное прикосновение к ней может обернуться незваным видением. Она не сняла свои белые перчатки, а у ее блузки такие длинные рукава, что почти полностью закрывают запястья. И потом, осталось всего несколько минут — скоро они увидят ее отца.

Но она удивляет его еще раз.

— Паха Сапа, мистер Коди сказал моему отцу, что вы дружили с Сидящим Быком.

— Да. То есть мы не были близкими друзьями — ведь он гораздо старше меня. Но я его знал.

— И вы были с ним… с Сидящим Быком… когда его убили?

Паха Сапа переводит дыхание. Он не хочет говорить об этом.

Он чувствует, что это только отдалит от него молодую женщину и ее отца. Но он пребывает в таком состоянии, когда не может и не смеет ни в чем ей отказать.

— Да, он и в самом деле умер в моем присутствии, мисс… Рейн. Я оказался там совершенно случайно. Никто из нас и вообразить себе не мог, что его могут лишить жизни… убить.

— Пожалуйста, расскажите мне. Пожалуйста, расскажите все, что вы об этом знаете.

Паха Сапа прихлебывает ледяной лимонад, выигрывая несколько секунд, чтобы привести в порядок мысли. Что может он рассказать этой девушке вазикун? Он решает — всё.

— Это случилось три года назад. Зимой. В декабре. Я отправился в поселение Стоячая Скала… вообще-то, это агентство, резервация… где жил Сидящий Бык, потому что там жил мой тункашила… это не мой настоящий дедушка, это почетное название человека, который помогал меня воспитывать… А он там жил, потому что был старым другом Сидящего Быка. Нет, постойте, вы этого не поймете, пока не узнаете историю шамана-пайюты по имени Вовока и его учения, в особенности его пропаганды священного танца, который называется «танец Призрака».[81] Вы когда-нибудь слышали об этом?

— Какие-то отрывки, Паха Сапа. Мы с папой были во Франции, когда все это случилось, и мне в то время едва исполнилось семнадцать. Меня тогда больше интересовали балы в Париже, чем танец Призрака, о котором отцу сообщали в письмах его корреспонденты.

Паха Сапа тяжело вздыхает. Он видит луч света, блеснувший среди деревьев, и понимает, что это одна из тысячи маленьких цветных волшебных лампочек — крохотные лампадки с фитилем в масле, которые с наступлением темноты превращают Лесистый остров в сказочную страну. Ему так хочется прогуляться с Рейн по Лесистому острову под этими огоньками, когда Белый город залит светом, а колесо Ферриса, высвеченное белым светом мощных карбидных прожекторов, все еще работает.

— Службы и религиозное учение Вовоки были такие же путаные, как ваши отрывочные воспоминания. Я слышал его проповедь у Пайн-Риджского агентства, перед тем как отправиться к моему тункашиле и Сидящему Быку. Этот пайютский шаман брал большие куски из христианства… он говорил, что мессия приходил на землю, чтобы спасти своих детей от пут и надзора вазичу, и…

— Пожалуйста, Паха Сапа, кто такие вазичу?

Он смотрит на нее.

— Пожиратели жирных кусков. Бледнолицые.

Она моргает. Паха Сапа не знает, что она чувствует; может быть, ощущение у нее такое, как если бы ей отвесили пощечину.

— Я думала, что мы… что белые называются «вазикун». Я вроде бы помню, как мама произносила это слово.

Паха Сапа печально кивает.

— Это слово тоже использовалось, но позднее. Вазичу, пожиратели жирных кусков — мы так называли вас… белых. Но Вовока проповедовал, что если его последователи из любых племен, из всех племен будут танцевать священный танец Призрака, то случится священный потоп, в котором все вазичу утонут и оставят краснокожих в покое. А потом, когда уйдут белые, вернутся бизоны, вернутся наши давно умершие предки и все мы, вольные люди природы и другие племена, будем жить в вечном изобилии и мире.

Рейн впервые со времени их знакомства на шоу «Дикий Запад» хмурится.

— Ваши предки вернутся? В качестве призраков?

— Нет, я так не думаю. Скорее, людьми, воскресшими в небесах, как обещает ваша Библия. Но не наги, не людьми-духами, просто людьми. Мы снова увидим всех наших предков, а это обещание имеет над нами огромную власть, Рейн. И возвращение бизонов, и уход… смерть всех вазичу на нашей земле на Западе. Теперь вы понимаете, почему это так испугало бледнолицых, всех, вплоть до президента Гаррисона?[82]

— Да.

Голос у нее безжизненный, лишенный всяких эмоций. Паха Сапа понятия не имеет, что у нее на уме.

— Так вот, летом тысяча восемьсот восемьдесят девятого года те, кто проповедовал танец Призрака, появились во всех шести агентствах, где жили лакота. Они просто… взяли и появились. На них были рубахи — особые священные рубахи, рубахи Призрака, и Вовока обещал им, что эти рубахи остановят любую пулю. Вся идея сводилась к тому, что танец Призрака сам по себе, если индейцы всех племен поверят и будут его танцевать, спровоцирует катастрофу, которая сметет всех вазичу и вернет краснокожим их землю, их прежний мир, их вселенную, даже их богов и духов-защитников. А если вазичу попытаются вмешаться, то воинов всегда защитят духи призраков…

— И вы, Паха Сапа, поверили в это пророчество и в танец Призрака?

— Нет.

Паха Сапа взвешивает, нужно ли объяснять ей, почему он не мог в это поверить: его собственное священное видение 1876 года, каменные гиганты вазичу, встающие из Черных холмов и пожирающие всех бизонов и самих вольных людей природы, — но тут благоразумие возвращается к нему. Он знает, что будет любить эту женщину всю оставшуюся жизнь, как бы ни повернулась его судьба, так зачем же внушать ей мысль, будто он, Паха Сапа, такой же сумасшедший, как пайюта Вовока?

Он допивает остаток лимонада и продолжает:

— Так или иначе, но местные индейские агенты сильно нервничали — и основания у них для этого были, — потом занервничали политики, а следом за ними армия, кавалерия тоже очень занервничали. Агентам во всех резервациях было приказано применять племенную полицию для разгона любых собраний последователей танца Призрака. Сам танец запретили во всех резервациях, кроме Стоячей Скалы далеко на реке Миссури, где жили Сидящий Бык и мой тункашила, жили даже не в типи, а в домиках.

— А Сидящий Бык верил в танец Призрака и пророчество?

Голос у Рейн по-прежнему безжизненный, лишенный всяких эмоций, в нем слышится только любопытство.

— Не думаю. Я не уверен, что он пришел к какому-то мнению на этот счет. По крайней мере, он не сказал, что пришел, когда я приехал туда четырнадцатого декабря, за день до того, как они… за день до его смерти. Но большая часть лакота была уверена, что Сидящий Бык и есть тот мессия, о котором проповедует Вовока. Многие мужчины лакота были готовы следовать за Сидящим Быком, если бы старый вождь объявил себя мессией. И вот в самом конце ноября в Форт-Йейтсе, в резервации Стоячая Скала, объявился Буффало Билл с ордером на арест Сидящего Быка, подписанным Медвежьей Шубой… так мы называем генерала Майлса…

— Чтобы мистер Коди арестовал Сидящего Быка? Они же были друзьями! Мистер Коди и по сей день отзывается о нем с большим уважением и любовью! Папа всегда говорил, что эти двое были близкими друзьями.

Теперь в ее голосе слышны эмоции… настоящее потрясение.

— Да… может быть, именно поэтому вазичу… агенты и президент отправили мистера Коди с ордером на арест. Мистер Коди только что вернулся с успешных гастролей по Европе — показывал там свое шоу «Дикий Запад». Как бы то ни было, он приехал слишком пьяным, чтобы кого-то арестовывать и…

— Мистер Коди? Пьяный? Я думала, мистер Коди никогда не прикасается к спиртному. И я не сомневаюсь, что и папа в этом уверен! Господи боже мой!

Паха Сапа не знает, следует ли ему… может ли он продолжать. Он начинает было пить из своего стакана, видит, что тот пуст, ставит его на скамейку и смотрит на часы. Он так взвинчен, что думает о последнем своем действе по-лакотски: «Мазашканшкан тонакка хво?» — в буквальном переводе: «Железка тик-тик что?»

— Без двадцати шесть, мисс де Плашетт. Мы должны перейти по мосту на западную сторону Большого бассейна — вдруг ваш отец придет раньше и…

— Ах, нет. Пожалуйста, закончите вашу историю, Паха Сапа. Я настаиваю… нет-нет, у меня нет права настаивать… но я вас умоляю. Расскажите мне, как умер Сидящий Бык. Значит, мистер Коди был слишком пьян и не мог его арестовать?

— Да. А военные вазичу поили его несколько дней подряд. Эти офицеры боялись, что арест Сидящего Быка, а уж тем более нанесение ему какого-либо вреда приведет к катастрофе, о которой пророчествовал Вовока. Ну вот, прошло дня три, мистер Коди протрезвел и отправился арестовывать Сидящего Быка. Его сопровождал еще один человек из шоу «Дикий Запад», мы его называли Пони Боб…[83]

— Ой! Мы с папой знаем Пони Боба. Он, бывало, приходил на папины проповеди.

— Ну так вот, мистер Коди и Пони наткнулись на переводчика агентства, Луиса Праймо, который их обманул… сказал, что Сидящего Быка нет в резервации. Что он где-то в другом месте. Ну и когда мистер Коди и Пони Боб сообразили, что к чему, уже сам президент Гаррисон… извините, как это называется, когда меняют приказы? Аннулировать?

— Отозвать?

— Да, именно. Сам президент отозвал ордер на арест. Сидящий Бык был в безопасности. На какое-то время. Это было приблизительно первого декабря.

— Но ведь он умер в декабре, разве нет?

— Да. Медвежья Шуба… генерал Майлс был так зол, что его старый враг Сидящий Бык выходит сухим из воды, что послал Седьмой кавалерийский…

«Не смей говорить ничего, что пятнало бы Седьмой кавалерийский», — хрипит знакомый голос в черепе Паха Сапы.

— Что-то не так, Паха Сапа?

— Нет-нет, просто собирался с мыслями. Так вот, я приехал в Стоячую Скалу четырнадцатого декабря. Сидящий Бык и мой тункашила со мной и несколькими другими молодыми людьми собирались уехать на следующий день, вернуться в Пайн-Ридж… а потом планировали ехать на Роузбад — встретиться с вождями «Танца Призрака» и решить наконец, что думает Сидящий Бык обо всем этом пророчестве. Но настроен он был скептически. Я знаю, что скептически.

— А вы ему не сказали, что последователи «Танца Призрака» изгнаны из всех других резерваций?

Паха Сапа кивнул. Она явно внимательно его слушала.

— Да. Вожди, с которыми хотел меня познакомить Сидящий Бык, взяли около двенадцати сотен оглала и бруле и увели их в место, которое мы называем Оплот, — такое плоскогорье на пути в Бэдлендс, в Пайн-Риджской резервации, — он с трех сторон окружен неприступными утесами. Вольные люди природы в тяжелые времена уходили туда с тех самых пор, как у нас появились лошади.

— И кавалерия пустилась туда за Сидящим Быком?

— Нет, он так и не вышел из Стоячей Скалы. На следующий день, пятнадцатого декабря, около шести утра… мы собирались выехать раньше, но Сидящий Бык был стариком — собирался и действовал медленно… армия послала сорок с чем-то местных индейских полицейских в его домик на Гранд-ривер. Это был очень маленький домик. Мы с моим тункашилой спали в пристройке, где Сидящий Бык держал свою лошадь.

— Значит, племенной полицейский… индеец… убил Сидящего Быка?

Паха Сапа снова кивает.

— Сначала Сидящий Бык сказал, что никуда не пойдет с полицейскими. Потом согласился. Они позволили ему одеться. Когда полицейские подъехали, было темно, но когда старик вышел из домика, уже светало. Собралась толпа. Младший сын Сидящего Быка — еще подросток — стал высмеивать отца за то, что тот подчиняется вазичу. Тогда Сидящий Бык опять передумал и сказал, что никуда не пойдет. Началась толкотня. Кто-то из толпы выстрелил в полицейского, а полицейский, перед тем как умереть, выстрелил Сидящему Быку в грудь. Когда все закончилось, были убиты шесть полицейских, а с ними Сидящий Бык и шесть его друзей и последователей.

— Ах, Паха Сапа. О господи.

— Нам пора идти, Рейн. Мы не должны заставлять вашего отца ждать.


Паха Сапа и Рейн за пять минут до срока стоят на ступеньках здания администрации перед Колумбовым фонтаном, бьющим в широких просторах бассейна. Ее отец опаздывает на двенадцать минут.

После того как Паха Сапа закончил свой рассказ, мисс де Плашетт не произнесла ни слова. Но лицо у нее, кажется, стало еще бледнее, чем прежде. Он думает, что эта история расстроила ее — все жуткие подробности, начиная от приезда пьяного Буффало Билла Коди, предавшего старого друга, до реальной угрозы насилия со стороны последователей «Танца Призрака» и его пророка. Он знает, что всегда будет любить ее за… если не за что другое, то за этот миг, когда она стояла выше всех других в колесе Ферриса, словно собираясь лететь так, как не раз летал его дух. Нет, не только за это. А может быть, вовсе не за это. Просто потому, что он любит ее и всегда будет любить.

Но она всего лишь двадцатилетняя девушка вазичу, знающая разве что про балы, церкви и посольства в Вашингтоне, Париже и мире, но что касается ее знания Запада, мира ее матери и Паха Сапы, где великих воинов вроде Шального Коня и выдающихся вичаза ваканов вроде Сидящего Быка убивают маленькие людишки, переставшие быть вольными людьми природы, маленькие людишки на содержании вазичу, людишки, которые носят не по размеру большие, блохастые, списанные кавалерийские синие мундиры и по приказу вазикуна убивают людей одной с ними крови, — тут она остановилась на уровне четырехлетнего ребенка.

Нет, ей никогда не понять мира Паха Сапы. Он знает, что даже если она выучит лакотский, то он останется для нее таким же чужим, как французский, немецкий или итальянский. И даже более чужим, думает он, потому что в тех местах Рейн жила уже взрослой или почти взрослой, а Небраску и Запад представляет себе только по искаженным отрывочным воспоминаниям детства.

И еще он знает, что больше никогда не увидит ее. Он в этом уверен. Уверен так, будто все же допустил еще одно «прикоснись — и увидишь, что будет». Приедет или нет мисс Рейн де Плашетт в Пайн-Риджскую резервацию в этом сентябре, она больше никогда не увидит Паха Сапу. Это невозможно после того ужаса, отвращения и… отчуждения, так, кажется, это по-английски… васетуг ла и во, которое он видел в ее глазах, когда рассказывал про Сидящего Быка.

Это не имеет значения, говорит он себе. Это всего лишь еще одна история, которая не имеет значения, как и все остальное, что он видел, чувствовал, пережил после видения каменных голов, появившихся из Черных холмов, и гигантов вазичу, восставших, чтобы закончить работу, которая и без того уже закончена в равнинах и на холмах.

Преподобный Генри де Плашетт появляется, спеша и отдуваясь, в сопровождении трех человек в очень официальных фраках и цилиндрах. Следуют представления, но Паха Сапа не слышит и не запоминает имен. Никто из троих не протягивает ему руки — они явно видят, что он индеец, хотя на нем (а возможно, именно поэтому) плохо сидящий европейский костюм и начищенные до блеска туфли.

Но преподобный де Плашетт, остановившись у начала лестницы, ведущей к темным водам бассейна, протягивает руку. Он что-то говорит.

— … благодарен за то, что проводили мою дочь до нашего места встречи здесь, мистер Вялый Конь. Весьма признателен. Я уверен, что Рейн понравилась эта прогулка, и высоко ценю ваше джентльменское предложение сопровождать молодую даму.

Паха Сапа пожимает руку старика.

Мир начинает кружиться, Большой бассейн превращается в громадную расписанную стену, фреску, больше, чем стена, расписанная Мэри Кассат в Женском доме, вода становится вертикально, и по ней устремляются образы, звуки и чувства.

А потом все покрывается чернотой.


Когда сознание возвращается к нему, он лежит на верхней ступеньке. Один из хорошо одетых джентльменов намочил шелковый носовой платок в воде бассейна и прикладывает влажную тряпицу ко лбу Паха Сапы. Его голова покоится на коленях мисс де Плашетт, она обхватила его руками. Его голова на ее коленях.

Паха Сапа понимает, что слезы катятся по его щекам. Он плакал, пока лежал без сознания. Он трясет головой.

— Перегрелся на солнце… — говорит один из фраков.

— Возможно, головокружение после этого дьявольского колеса… — говорит еще один.

— Может, проблемы с сердцем?

Последние слова сказаны преподобным Генри де Плашеттом, который теперь держит носовой платок и охлаждает лоб Паха Сапы. Вокруг собралась небольшая толпа, к ним от машинного зала бегут люди в униформе персонала.

Паха Сапа моргает, убирая слезы с глаз, и смотрит на лицо Рейн над ним.

Образы были немногочисленны, быстры и ужасны.

Прерия. Задувает ветер. Зимнее утро.

Кладбище на небольшом пригорке. Единственное дерево.

Могила с простым сосновым гробом, только что опущенным в нее.

Рядом стоит преподобный де Плашетт, он не в силах провести заупокойную службу. Рыдания душат его.

И Паха Сапа стоит там — он видит себя сквозь слезы в глазах старика; Паха Сапа стал старше, но ненамного. Паха Сапа берет ребенка у женщины-мексиканки, служанки священника. Паха Сапа держит ребенка и смотрит на первые комья земли, которые падают на гроб его молодой жены, миссис Рейн де Плашетт Вялый Конь.

Образ глазами преподобного: преподобный тоже болен, он готов отдать все, что у него было и во что он верил, чтобы поменяться местами со своей дочерью, которая лежит в могиле; образ его зятя-индейца, Билли Вялого Коня, который держит на руках единственного ребенка, сына мертвой дочери преподобного (младенца, который, возможно, способствовал смерти его дочери, ослабив ее жизненные силы).

Мальчика назвали Робертом.

Паха Сапа лежит на верхней ступеньке лестницы, ведущей вниз, к Большому бассейну и Колумбову фонтану; Паха Сапа слишком потрясен и даже не пытается встать на ноги, несмотря на смущение, которое он испытывает, лежа головой на коленях молодой женщины, когда вокруг них стоит целая толпа.

Теперь ее ладонь гладит его лоб. Голая ладонь. Она сняла перчатку. Голая ладонь.

Никакого видения от этого контакта Паха Сапа не получает, но получает страшное подтверждение: она его уже любит и сделает все, что должна сделать, чтобы они были вместе, и теперь им уже никак не избежать своей общей судьбы.

В первый, последний и единственный раз в своей жизни Паха Сапа с необъяснимой неизбежностью выдыхает три слова, которые заставляют замереть всех, кроме Рейн:

— О Господи Иисусе.

Загрузка...