16 Шесть Пращуров

28 августа 1936 г.

Паха Сапа спускается с нижней ступеньки из пятисот шести, ведущих на вершину горы Рашмор, и чувствует, как на него накатывает волна непреодолимой усталости. Ему приходится отойти в сторону и ухватиться рукой за перила, чтобы не упасть. Другие рабочие — большинство из них на тридцать или сорок лет моложе его — прыгают, шутят, скачут по лестнице, толкаются, шлепают друг друга, кричат, спеша на парковку.

Сейчас шесть часов вечера, и прямые солнечные лучи скрылись за зубчатым южным торцом горы, но волны жара от белого гранита бьют Паха Сапу словно кулак с пышущими жаром костяшками. Он провел наверху всю долгую пятницу, висел в люльке, перемещался от одной площадки к другой в основании трех существующих голов и четвертого поля белого гранита, подготовленного к работе, — из него будут высекать голову Рузвельта, — но сокрушительное цунами усталости и изнеможения добралось до него только теперь.

Он знает, что это рак съедает его. Усиливающаяся и расширяющаяся боль уже некоторое время донимала его, но он был к ней готов и мог с ней совладать. А нынешняя внезапная слабость… Что ж, ему семьдесят один год, но никогда прежде он не испытывал такой слабости. Никогда.

Паха Сапа трясет головой, чтобы прогнать ее, и с его длинных, все еще черных косичек капает пот.

— Старик!

Августовские цикады трещат громко, в ушах у него гудит, и потому поначалу Паха Сапа даже не понимает, что это зовут его.

— Старик! Билли! Эй, Словак!

Это мистер Бор глум, который стоит между сараем с лебедками и дорожкой на парковку. Паха Сапа отпускает перила и поднимает усталую руку. Они сходятся на площадке вблизи кричащих, смеющихся рабочих, которые выстроились в очередь к кассе.

— Ты здоров, Билли?

— Конечно.

— У тебя вид… нет, «бледный», пожалуй, не то слово… изможденный. Мне нужно показать тебе кое-что там, наверху. Ты готов подняться?

Паха Сапа поворачивает голову к лестнице из пятисот шести ступенек, спрашивая себя, сможет ли одолеть их даже без обычного утреннего груза в пятьдесят или шестьдесят фунтов. Он собирался работать весь пятничный вечер, приготовить и доставить динамит в схрон здесь, у горы, — правда, подходящего места он пока не нашел, — потом всю субботнюю ночь размещать заряды, готовясь к воскресному визиту Рузвельта. А теперь он даже не знает, сможет ли подняться по лестнице в такую жару.

Борглум на мгновение прикасается к его спине. Паха Сапа редко потеет так, чтобы это замечали другие, — предмет старой и дурной шутки среди рабочих, — но сегодня у него вся спина мокрая.

— Мы поедем на канатке.

Паха Сапа кивает и идет за Борглумом к платформе канатной дороги под сараем с лебедками. Сегодня подъемником управляет Эдвальд Хейес, который при виде Борглума прикасается к своей пыльной шапочке.

Паха Сапа ненавидит подъемник, но молчит; они с Борглумом втискиваются в узкое пространство вагонетки размером с уличный сортир, после чего Борглум дает знак Эдвальду — поднимай.

Паха Сапа знает, что его страх перед канатной дорогой глуп, он целыми днями висит в люльке, болтающейся на стальном кабеле диаметром одна восьмая дюйма, тогда как канатная дорога использует трос диаметром семь восьмых дюйма, накинутый на громадные шкивы и тянущийся от лебедочного сарая на Доан-маунтинг до укосины над головой Рузвельта в трехстах футах от нее и в четырехстах футах над уровнем долины. А вагонетка движется на тросе диаметром три восьмых дюйма, приводимом в действие большим шкивом в лебедочном сарае.

Но Паха Сапа — как и все остальные рабочие после происшествия с канатной дорогой — знает, что, хотя большой шкив должен крепиться на своей оси стальным фиксатором и в ступице шкива и оси есть для этого фиксатора посадочные места, на самом деле шкив всегда крепится всего одним болтом, который пропускают через ступицу в гнездо посадки фиксатора на оси. Этот болт по меньшей мере один раз отвинтился, что привело к поломке вала лебедки, и вагонетка полетела без остановки по всему тросу, выдрав с вершины горы всю укосину с ее основанием.

Гутцон Борглум должен был сесть в этот вагончик, но опоздал на несколько минут, и потому Эдвальд отправил вместо него канистры с водой. Эти канистры, разорванные в клочья, разметало на площади в два акра по Доан-маунтинг. Приди Борглум вовремя — и после гибели скульптора проект Рашмор, скорее всего, закрыли бы.

Они поднимаются все выше и выше, но Борглум, кажется, ничуть не нервничает. Они направляются в пространство между тремя существующими головами, к блоку ровного белого гранита, подготовленного для головы Тедди Рузвельта.

Ни ветерка. Жара здесь еще сильнее, чем внизу, — белая порода по сторонам от них фокусирует и излучает тепло, накопленное за целый день невыносимого пекла. Температура в Рэпид-Сити бьет все рекорды; Паха Сапа предполагает, что здесь, в эпицентре белого жара, температура должна быть не меньше ста двадцати градусов по Фаренгейту. А он висел, двигался, раскачивался, бурил в этих условиях с семи утра.

Борглум машет Эдвальду, и вагонетка резко останавливается, тошнотворно раскачиваясь в воздухе. Оба пассажира держатся за кромку деревянной клетки, доходящую до уровня груди, и Борглум гладит направляющий тросик, потом протягивает руку и фиксирует аварийный тормоз, который был добавлен по распоряжению Джулиана Споттса — последнего бюрократа, назначенного «ответственным» за проект (на самом деле ответственный всегда только мистер Борглум), после очередного отказа тормозной системы канатной дороги, когда несколько человек попадали вниз.

Они очень высоко: выше Вашингтона, на уровне глаза Джефферсона, который смотрит на грубую массу породы — черновую заготовку волос Авраама Линкольна. Работы над головой Теодора Рузвельта еще не начинались, и та выглядит почти вертикальной стенкой ослепительно-белого гранита, ожидающей последних тщательно рассчитанных взрывов, а уже потом — каменотесов.

Вагонетка перестает раскачиваться. Оба пассажира прижались к северо-западной загородке клетки и смотрят на белый гранит.

Сказать, что на голове Рузвельта вообще не велись никакие работы, — значит солгать. За последний год, в особенности за время успешных четырех теплых месяцев, Борглум пробурил, а Паха Сапа подорвал более восьмидесяти футов исходного серого выветренного непригодного гранита на южном торце Шести Пращуров. В течение этих взрывных и камнетесных работ только Борглум был уверен, что под плохой скальной породой они найдут гранит, пригодный для камнетесных работ. И в конечном счете они его нашли в достаточном — едва достаточном — объеме, чтобы вытесать голову Рузвельта.

Если они не наделают ошибок.

Проблема состоит в том, что гранита у них осталось совсем немного, большая его часть уже использована. Любому наблюдателю, расположившемуся на Доан-маунтинг или в долине под головами, представляется, что Рашмор — основательная, прочная гора (можно представить, как ты поднимаешься на нее по противоположному склону, поросшему лесом), но эта основательность — иллюзия, и Паха Сапа знает это со времени своей ханблецеи ровно шестьдесят лет назад.

За северным торцом Шести Пращуров, за головами трех президентов, появляющихся теперь из гранита, и четвертой головы, подготовленной к камнетесным работам, лежит длинный и глубокий каньон. Эта трещина в скале начинается чуть к северу от головы Линкольна и простирается на юго-запад от голов футов на триста пятьдесят.

За тремя первыми головами, уже появившимися из камня, достаточно породы. За головой Тедди Рузвельта, расположенной позади трех других и вблизи невидимого вертикального каньона, остается только тридцать футов породы, из которых и предстоит высечь портрет последнего президента. Паха Сапа знает, что если углубиться в поисках хорошей породы еще на десять футов (после уже взорванных восьмидесяти футов), то от Рузвельта придется отказаться — там просто не останется достаточного объема пригодной для работы породы.

Борглум снимает белую шляпу, вытирает лоб красным платком, извлеченным из заднего кармана, и откашливается.

— Мы в пяти футах от носа, Билли.

— Да.

Жар от белого гранита здесь полностью ощутим. Вызывает тошноту. Паха Сапа пытается поморгать, чтобы исчезли черные точки, плывущие перед глазами.

— Из-за президентского визита я назначил тебя на работу завтра и в воскресенье.

— Да.

— Кроме Рузвельта здесь будет много важных персон. Сенатор Норбек… уж не знаю, как он смог столько продержаться, ведь у него рак челюсти. Конечно, губернатор Берри. Этот не упустит возможности покрутиться рядом с президентом, даже если президент — демократ и сторонник нового курса. И много других, включая Доана Робинсона и Мэри Эллис.

Мэри Эллис — дочка Гутцона Борглума. Паха Сапа кивает.

— Поэтому я хочу, чтобы показательный взрыв прошел глаже гладкого. Очень гладко. Пять зарядов. Я думаю, вот здесь, под свежим гранитом, выбрать немного по направлению к Линкольну, чтобы взрыв прозвучал эффектнее. Какого бурильщика тебе назначить на завтра? Мерла Питерсона? Громилу?

Паха Сапа трет подбородок. Ощущения в его теле приглушены, потому что боль разливается повсюду.

— Да, Пейн подойдет. Он знает, что мне нужно для зарядов, еще до того, как я ему объясню.

Паха Сапа и Джек «Громила» Пейн проработали вместе почти все дни этого жаркого лета, как на голове Линкольна, так и на гранитном поле, подготавливаемом для Тедди Рузвельта.

— Скажу Линкольну, чтобы он назначил тебе на завтра Громилу, — кивает Борглум. — Что еще тебе нужно? Я очень хочу, чтобы демонстрационный взрыв прошел гладко.

Паха Сапа заглядывает в глаза Борглуму. Там столько ума и решимости — они всегда там были, — что это чуть ли не пугает его. Как и большинство тех, кто заглядывает в них.

— Что ж, мистер Борглум, ведь это и в самом деле президент Соединенных Штатов.

Борглум хмурится. Его недовольство при этом напоминании столь ощутимо, что Паха Сапу окатывает волной, сравнимой с волнами жары этого позднего августа.

— Черт возьми, Билли, я это прекрасно знаю. Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что президента обычно приветствуют салютом из двадцати одного залпа. Кажется, так по протоколу.

Борглум хмыкает.

— И я не особо перетружусь завтра, в особенности если бурильщиками у меня будут Громила и Мерл, — продолжает Паха Сапа. — Я смогу заложить двадцать один заряд, начиная от точки слева от лацкана Вашингтона вплоть до того места, где будем когда-нибудь подрывать подбородок Линкольна. Заложу взрывы последовательно, так что все услышат, что их двадцать один.

Борглум вроде бы задумывается на минуту.

— Это должны быть очень небольшие заряды, Билли. Не хочу, чтобы у Франклина Делано Рузвельта порвались барабанные перепонки. Мне нравится новый курс.

Паха Сапа знает, что при этих словах следует улыбнуться, но он слишком устал. И от ответа Борглума зависит слишком многое.

— Небольшие заряды, сэр. Кроме тех, что под ТР и под Линкольном, где нужно выбрать довольно много породы. Но звук будет не громче. И потом, я вокруг зарядов размещу достаточно пустой породы, чтобы было побольше пыли и обрушения… Гражданским это нравится.

Борглум задумывается еще на секунду.

— Хорошо, путь будет салют из двадцати одного залпа. Хорошая идея. Только не подорви себя — или Громилу с Мерл ом завтра, когда будешь начинять взрывчаткой шпуры. Эта треклятая жара… Ну, в общем, постарайся.

Борглум, прищурившись, смотрит туда, где солнце скрывается за головой Вашингтона.

— Я сказал людям Рузвельта, что президент должен быть здесь к полудню. Если он не прибудет к полудню, я открою голову Джефферсона без него.

— Почему, мистер Борглум?

Борглум поворачивается к Паха Сапе с самым свирепым выражением на лице.

— Из-за теней, конечно. После полудня черты трех президентов будут немного затенены. Рузвельт должен увидеть Джефферсона и остальных в лучшем виде. Я сказал его людям — проклятые бюрократы, — что если президент не прибудет на церемонию к половине двенадцатого, то он может идти к черту.

Паха Сапа только кивает. Он провел с Борглумом пять лет, и его не удивляет и не ужасает тот факт, что скульптор полагает, будто может помыкать президентом Соединенных Штатов. А еще он знает, что если нужно, то Борглум будет ждать до темноты. В конечном счете Гутцону Борглуму требуется покровительство сильных мира сего, и, чтобы заручиться таковым, он будет делать все, что полагается.

Словно опровергая его мысль, Борглум, чуть не рыча, изрекает следующее заявление:

— Билли, ну ее, эту твою идею о салюте из двадцати залпов. Да, ФДР — президент, и я с руками и ногами за новый курс, но пяти взрывов вполне хватит. Если они произойдут одновременно, то никто не заметит разницы.

— Хорошо, сэр. Но Громилу-то мне все равно можно оставить?

Борглум согласно рычит и опирается на запертую дверь клетки, глядя чуть в сторону и вниз на белую площадку, которая станет Тедди Рузвельтом. Воздух по-прежнему рябит от жары.

— Ну что, старик, ты там видишь голову Тедди Рузвельта?

— Вижу.

— Знаешь, Билли, ты единственный на этом проекте, не считая меня, кто может видеть полную голову, когда она еще и не начала появляться из камня. Даже моему сыну… Линкольну… нужно сверяться с новыми вариантами моделей, чтобы понять, что мы будем делать, как будет выглядеть Теодор Рузвельт, когда мы его высечем из камня. Но ты, Билли, всегда видел фигуры заранее. Я знаю, что видел. В этом есть что-то сверхъестественное.

Конечно, Паха Сапа может их видеть. Конечно, он всегда мог. Разве он не видел четвертую голову и три другие — и гигантские тела: как они поднимались из земли и горы, словно новорожденные гиганты, как они шестьдесят лет назад хватали все подряд и жевали, еще не успев сбросить свою околоплодную оболочку? И он уже не в первый раз понимает, что был одной из повивальных бабок при этом нечестивом рождении. По своему собственному счету Паха Сапа только за этот, еще не закончившийся год лично ответствен за подрыв более чем пятнадцати тысяч тонн породы с торца Шести Пращуров. Его собственные грубые подсчеты говорят, что за пять проведенных здесь лет он удалил более пятисот миллионов фунтов камня — большую часть из восьмисот миллионов фунтов, которые в общей сложности подлежат удалению для завершения проекта, включая и те объемы, которые были отсечены еще до его прихода; и, удаляя каждый фунт, каждую унцию, Паха Сапа чувствовал, будто врезается в живую плоть.

Митакуйе ойазин! («И да пребудет вечно вся моя родня — вся до единого!»)

Ирония этого лакотского выражения (которое кладет конец спору, подводит итог всему сказанному ранее и намерениям, завершает аргументацию и любое дальнейшее обсуждение того или иного вопроса) поражает его сильнее, чем всегда. Паха Сапа понимает, что предает всю свою родню. Всех до единого.

Внезапно, ощущая приступ тошноты, он понимает и то, что не сможет выполнить свою миссию.

Долгие месяцы, годы планировал он последний взрыв — тот, который снесет головы, но все вдруг пошло прахом. У него нет ни сил, ни времени. Когда ему нужна сила, боги забирают ее у него.

Борглум бормочет что-то о будущих взрывах на площадке ТР, а Паха Сапа взвешивает имеющиеся у него варианты.

Он собирался работать всю ночь, приготовить и перевезти двадцать ящиков старого, неустойчивого динамита, которые он припас у себя в сарае в Кистоне. Потом перепрятать этот динамит где-то здесь на площадке.

Но где? Он прочесал Доан-маунтинг и все другие места. Он не может разместить столько ящиков со взрывчаткой на горе и продержать их здесь два дня — их наверняка обнаружат. Завтра пятьдесят человек будут отбывать здесь неоплачиваемое сверхурочное время, субботу, вешать громадный флаг на лицо Джефферсона, бурить, заканчивать что-то в последнюю минуту, работать вместе с Паха Сапой, готовя демонстрационные взрывы к воскресенью.

Нет, ящики нужно перевести сюда сегодня, в вечер пятницы, и спрятать так, чтобы они оставались незаметными до вечера субботы, когда — если силы вернутся к нему — Паха Сапа поднимет динамит на гору к головам и спрячет там, как планировал, снарядит детонаторами, подведет к ним провода, подключит к взрывным машинкам, чтобы произвести окончательный взрыв в воскресенье на глазах президента Соединенных Штатов, репортеров, перед кинокамерами.

Но он не нашел места, где можно было бы спрятать ящики. Охраны как таковой тут, на строительной площадке, нет, но в нескольких домиках на Доан-маунтинг живут люди, включая Борглума и его семью. Любой приезд машины посреди ночи или запуск оборудования немедленно заметят. И начнут выяснять, что происходит.

И потом, здесь просто нет места, где можно было бы спрятать двадцать ящиков динамита. Паха Сапа рассматривал различные сараи, использовавшиеся как склады, включая и ту громадину, где находятся доставленные, но так никогда и не использовавшиеся двигатели с подводной лодки, которые теперь ржавеют там, но это место слишком близко к дому, где живут Борглум и его сын.

Борглум продолжает говорить без умолку.

Паха Сапа пододвигается ближе к нему и потихоньку поднимает защелку, фиксирующую дверь клети, пытаясь прикрыть это движение своим телом. Теперь они оба опираются на эту дверь.

Паха Сапа знает, насколько силен Гутцон Борглум: сила мощных рук и тела скульптора может сравниться разве что с силой его личности. Паха Сапа знает, что сейчас он слаб и не сможет ни в борьбе, ни в кулачном бою победить этого вазикуна, который всегда начеку, но тут ему нужно только распахнуть дверь левой рукой и броситься на Борглума, отправляя себя и скульптора в неожиданную пустоту, где только что была дверь и четвертая стенка клети.

Паха Сапа напрягает мускулы. Он жалеет, что так и не сочинил своей песни смерти. Сильно Хромает был прав, когда говорил, что только самоуверенные люди откладывают такое важное дело на потом. Он не мог громко пропеть ее сейчас, но мог бы пропеть ее молча, когда бросится на Борглума и клубок их тел, молотя руками и ногами, полетит вниз до самого усеянного серым камнем поля.

«Станет ли Борглум браниться и драться? — спрашивает себя Паха Сапа. — Закричу ли я против воли?»

Он медлит. На высекание голов уйдет еще неизвестно сколько времени. Паха Сапа знает, что Борглум не предполагает когда-либо закончить мемориальный комплекс Рашмор; он думает, что будет работать здесь еще лет двадцать, двадцать пять, тридцать, всю оставшуюся жизнь. Но даже с дополнением антаблемента (этот проект пока преследуют неудачи) и Зала славы в каньоне за памятником, по объему работ не уступающих созданию самих четырех голов, Паха Сапа знает: Борглум считает, что работы в основном будут закончены еще до конца 1940-х.

Сможет ли его сын Линкольн завершить проект? Паха Сапа знает Линкольна и восхищается им — тот не похож на отца во всем, кроме отваги и решимости, а потому эта задача ему вполне по плечу. Если Служба парков[72] не остановит проект по какой-либо непредвиденной причине. Если не кончатся федеральные деньги.

Но деньги продолжали поступать — пусть и с перерывами — даже в самые тяжелые годы депрессии. Текущее финансирование на 1936-й и последующие годы вроде бы надежно, надежнее, чем когда-либо за всю историю проекта, который временами дышал на ладан. А новый координатор, Споттс, он из тех людей, которые доводят дела до конца. И если ФДР менее чем через два дня приедет не только на открытие головы Джефферсона, но и на траурные мероприятия в связи со смертью скульптора, отца этого великого проекта, — Паха Сапа своим мысленным взором видит головы, увитые траурным крепом, а не одного Джефферсона, завернутого во флаг, — то президента все это может так тронуть, что он выделит еще больше денег, чтобы с опережением расписания завершить проект вместе с Залом славы. И Линкольн Борглум будет осуществлять мечту своего отца в 1940-е и…

Зал славы.

Понимая, насколько он сейчас близок к тому, чтобы вместе с Борглумом выпасть из клети без всякого толчка, Паха Сапа незаметно возвращает защелку на место.

Борглум говорит ему:

— Так что давай поднимемся и посмотрим.

Скульптор вытягивает руку над своей шляпой, дергает цепочку, которая освобождает тормозной рычаг, потом дает отмашку Эдвальду внизу.

Клеть дергается, несколько мгновений бешено раскачивается и выравнивается, продолжая подъем к еще не начатой голове ТР. Если бы Паха Сапа не вернул защелку на место, то одного этого раскачивания хватило бы, чтобы выкинуть их двоих из клети.

Они скользят в разогретом воздухе над обтесанным гранитом к вершине Шести Пращуров.


Впервые Паха Сапа увидел Борглума сквозь клубящиеся облака пара и рассеивающийся дым взрыва, когда скульптор вышел из клети в девятом стволе в миле ниже поверхности городка Леда. Скульптор искал взрывника, числящегося в списках шахты «Хоумстейк» под именем Билли Словака.

Паха Сапа, конечно, уже несколько лет знал про Борглума: этот человек хотел заполучить в свое распоряжение весь штат Джорджия за то, что в одиночку разрушил их памятник на Стоун-маунтинг;[73] этот самоуверенный сукин сын разъезжал на своем желтом «родстере» по автозаправкам Южной Дакоты, полагая, что его будут заправлять там бесплатно, потому что он — тот самый Гутцон Борглум, фанатик, организовавший единственную на тридцать миль команду, которая могла противостоять хоумстейкским парням, и относившийся к бейсболу как к некой разновидности боя быков (а Паха Сапа знал, что в Черных холмах бейсбол всегда и был разновидностью боя быков), но когда встал вопрос о том, что нужно стереть в порошок придурков из сволочного ГКО (Гражданского корпуса по охране окружающей среды), он пошел на объединение своей команды с «Хоумстейкской девяткой».

Паха Сапа читал и слышал об этом человеке, который вырывал сердце и нутро из Шести Пращуров, надменно намереваясь высечь в граните горы, священной для девяти индейских народов, головы американских президентов. И Паха Сапа ни минуты не сомневался: этот тип Борглум понятия не имеет, что повсеместно индейцы и даже большинство белых, проживающих в Южной Дакоте, считают разрушение гор в Черных холмах святотатством; впрочем, знай он, его бы это не остановило.

Именно этот человек и вышел из облака пара и дыма, его невысокая, коренастая фигура была подсвечена сзади рабочими лампами, тонкий лучик света с позаимствованной каски едва пробивался сквозь клубы пыли, дыма и пороха. Появившись, он закричал в бесконечную нору девятого ствола:

— Словак! Есть тут Билли Словак?! Словак!

Паха Сапа взял себе это имя для устройства на работу в шахту тридцатью годами ранее, когда вернулся в Черные холмы после смерти Рейн с маленьким Робертом, без сомнений и сожалений оставив резервацию Пайн-Ридж. Ему были нужны деньги. Тогда открылась шахта «Ужас царя небесного» — гиблое место, — которая до сих пор принадлежала человеку, назвавшему шахту в честь своей жены, которая и в самом деле была ужасом царя небесного. Рабочие условия на этой шахте были жуткими — в особенности для взрывников, которые не выживали там дольше трех месяцев, — и владелец, «немец с Роки-маунтинг», Уильям Франклин, как говорили, был готов нанять даже краснокожего, если тот умел правильно устанавливать заряды.

Паха Сапа не умел делать этого, но быстро научился под руководством некоего Таркулича Словака по прозвищу Большой Билл — пожилого эмигранта, который говорил, что по приезде в Америку, когда семнадцатилетним мальчишкой в 1870 году начал работать взрывником в кессонах Бруклинского моста под Ист-ривер, знал три английских слова: «Беги!», «Ложись!», «Берегись!». Паха Сапа продержался тридцать четыре месяца в качестве помощника Большого Билла Словака, и каким-то образом имя Билли Вялого Коня, шедшее в ведомости сразу же после имени старика, превратилось в Билли Словака. Потом Большой Билл погиб при обрушении ствола (случившемся не по его вине), и «Билли Словак» уволился, а вскоре, в 1903 году, шахта «Ужас царя небесного» закрылась в первый раз. Закрылась она не потому, что больше не было золота, а из-за неплатежеспособности, причиной которой были судебные иски семей погибших и покалеченных шахтеров.

Но Паха Сапа оставил эту чертову дыру с воспоминаниями о нескончаемых рассказах Большого Билла о строительстве Бруклинского моста, с рабочей карточкой на имя Билли Словака и с рекомендациями, в которых было сказано, что он умелый взрывник.

Борглум и Паха Сапа стояли там, разговаривая в клубящихся пыли, дыме и паре, а Паха Сапа думал: «Почему же это, черт побери, владельцы „Хоумстейка“ пустили тебя сюда, чтобы ты увел у них человека?»

Но так или иначе, они его пустили, и Борглум стоял там (он решил, что этот «Билли Словак» сразу же поймет, кто перед ним и что он делает в холмах) и предлагал Паха Сапе работу в качестве помощника взрывника и плату на четыре доллара в месяц больше, чем шестидесятишестилетний индеец зарабатывал на шахте «Хоумстейк».

И Паха Сапа сообразил, что он сможет сделать с четырьмя каменными гигантами, которые появлялись в священных холмах, и сразу же согласился — он согласился бы, даже если бы Борглум не предложил ему вообще никакой платы.

И на этом они ударили по рукам.

Рукопожатие сопровождалось не совсем таким же перетеканием видения, какое случилось у него с Шальным Конем, но было гораздо ближе к нему, чем внезапные озарения, которые он испытывал при контакте со многими другими людьми. Жизнь и воспоминания Гутцона Борглума при этом рукопожатии и в самом деле стали перетекать в Паха Сапу, но Борглум каким-то образом вроде бы почувствовал, что происходит (возможно, он и сам обладал подобными же способностями), и потому отнял руку, прежде чем вся его жизнь, прошлая, будущая, все его тайны стали достоянием Паха Сапы, как это произошло с Шальным Конем.

В последующие месяцы, когда у Паха Сапы было время открывать свои защитные шлюзы и обращаться к воспоминаниям Борглума, он понял, что, в отличие от Шального Коня, здесь воспоминания о будущем отсутствовали. Паха Сапа порадовался бы, если бы они были. Если Борглум, который был всего на два года моложе Паха Сапы, переживет его (а это должно было случиться, если план Паха Сапы увенчается успехом), то Паха Сапа в воспоминаниях Борглума о будущем мог бы увидеть, как реализуется его замысел — так, как он увидел смерть Шального Коня. Паха Сапа увидел бы собственную смерть.

Но уловленные им мысли и воспоминания Борглума предшествовали тому дню, когда они встретились и пожали друг другу руки в конце января 1931 года, и теперь, если у Паха Сапы было время и настроение, он просматривал жизнь скульптора, словно человек, перебирающий пепел на пожарище собственного дома. Даже осколки были сложными.

Паха Сапа, вероятно, единственный из работавших на Борглума знал, что женщина, которую скульптор в своей опубликованной автобиографии называл матерью, на самом деле была старшей сестрой его матери. Паха Сапа довольно долго разгребал эти воспоминания, прежде чем разобрался в них.

Официальные родители Борглума, Йенс Мюллер Хаугард Борглум и Ида Миккелсен Борглум, эмигрировали в Америку из Дании. Но помимо этого, они были еще и мормонами, которые отправились в путь вместе с другими датчанами, принявшими эту веру, чтобы жить и работать в «Новом Сионе», который мормоны строили у Большого соленого озера в какой-то пустыне под названием Юта. Йенс Борглум и его жена Ида отправились на восток с караваном фургонов, хотя могли себе позволить только тележку.

Через год после прибытия в Юту к ним из Дании приехала младшая сестра Иды, восемнадцатилетняя Кристина. По обычаям мормонов, живших в те времена изолированно, Йенс сделал Кристину своей второй женой. Они переехали в Айдахо, где в 1867 году молодая Кристина родила своему мужу сына — Джона Гутцона де ла Мот Борглума. Потом по возвращении в Юту Кристина родила еще одного сына — Солона Ганнибала де ла Мот Борглума.

Но Америку опутала сеть железных дорог, и одна из них прошла через Огден — город, в котором жили Борглумы. С изолированностью мормонов было покончено, на них обрушился народный гнев, вызванный обычаем многоженства. Конгресс, газеты и бесконечный поток все прибывающих немормонов выражали свой гнев по поводу «варварской, нехристианской практики».

Йенс взял своих жен и детей и поехал той же дорогой на восток. В Омахе, зная о всеобщем осуждении, которое их ожидает, настоящая мать Гутцона Борглума, Кристина, некоторое время еще пожила в доме в качестве экономки, а потом уехала и стала жить с другой сестрой. Позднее она вышла замуж еще раз.

Йенс Борглум поступил в Миссурийский медицинский колледж, где изучал гомеопатию, изменил имя на «доктор Джеймс Миллер Борглум» и стал практикующим врачом во Фремонте, штат Небраска. Там и рос юный Гутцон, пребывая в некотором недоумении, поскольку официальная мать его и его брата Солона на самом деле была их теткой.

Все это казалось не слишком важным, но увлекло Паха Сапу, когда он в первые месяцы после их знакомства позволил себе разобраться в ранних воспоминаниях Борглума.

Первый образ, поразивший Паха Сапу, был совсем недавний: в 1924 году пятидесятилетний Борглум, уже провозгласивший себя всемирно известным скульптором, сталкивает с вершины Стоун-маунтинг в Джорджии большие рабочие модели голов генерала Стоунуолла Джексона и генерала Роберта Ли, которые далеко внизу разбиваются о камни; скульптор предложил одному из рабочих взять кувалду и размолотить громадные — двадцать на двадцать четыре фута — модели семи фигур знаменитых конфедератов (личности четырех из них так еще и не были определены), которые предполагалось водрузить на Стоун-маунтинг и таким образом создать самую большую скульптуру в мире.

Эти скоты из Джорджии не собирались финансировать его в достаточной мере, они хотели призвать другого скульптора, а он решил для себя, что он — Джон Гутцон де ла Мот Борглум — скорее будет проклят, чем позволит жадным деревенщинам с юга воспользоваться хоть самыми малыми плодами его труда.

Паха Сапа изучал эти недавние воспоминания, словно вызывал к жизни яркий, бурный сон, — он смотрел, как Борглум, закончив крушить, сжигать и уничтожать все (рабочие модели, планы, макеты, бюсты, чертежи гигантских прожекторов и платформ — все), зайцем бежал в Северную Каролину.

В штате Джорджия до сих пор не был аннулирован ордер на арест знаменитого скульптора.

В конце концов, перебирая воспоминания и старые мысли Борглума, Паха Сапа понял, что, несмотря на все различия, Шальной Конь и скульптор Гутцон Борглум очень похожи. Обоих честолюбие с детства гнало к достижению величия любым путем. Оба считали, что судьба избрала их для великих деяний и славы. Каждый из них посвятил жизнь утверждению своего «я», даже если для этого приходилось использовать других, а потом выбрасывать за ненужностью, и, когда требовалось, прибегал ко лжи и оскорблениям.

Борглум никогда не снимал человеческих скальпов и не скакал обнаженным под огнем противника, чем постоянно занимался Шальной Конь, но Паха Сапа теперь видел, что скульптор зарабатывал славу на свой манер. И много раз.

Еще он видел (благодаря годам, проведенным в разговорах с Доаном Робинсоном и тремя иезуитами в маленькой палаточной школе над Дедвудом почти шестьдесят лет назад), что если по крови Гутцон Борглум был датчанином, то по отношению к жизни — преимущественно классический грек. То есть Борглум верил в агон — Гомерову идею, что все на земле должно познаваться в сравнении, после чего классифицироваться по одной из трех категорий: равное, меньшее и большее.

Гутцон Борглум не желал удовлетворяться ничем, кроме «большего».

Во фрагментах и осколках этой памяти, искаженной личностными факторами, Паха Сапа видел Борглума дерзким двадцатидвухлетним начинающим художником, который отправился в Европу и учился под руководством уехавшей из Америки художницы Элизабет (Лизы) Джейн Путнам. Хотя она была на восемнадцать лет старше Борглума и бесконечно более умудренной, он женился на ней, многое почерпнул у нее, а потом бросил и вернулся в Америку, чтобы создать собственную студию. Оказавшись в 1902 году в Нью-Йорке, он открыл студию и тут же подхватил брюшной тиф, после чего у него случился нервный срыв.

Брат Борглума Солон — единственный брат, рожденный от его настоящей матери, которая теперь стала непризнанной и оставалась только в самых туманных воспоминаниях, — был известным скульптором, и Борглум тоже решил стать скульптором. Только лучшим и более знаменитым.

Оставленная жена Борглума, Лиза, которой теперь было пятьдесят два года, бросилась в Америку, чтобы вытащить молодого мужа из болезни и хандры, но там узнала, что Борглум уже начал исцеляться, поскольку еще на пароходе по пути из Европы познакомился с молодой выпускницей колледжа Уэллсли мисс Мэри Монтгомери. Только мисс Монтгомери — очень молодая, очень страстная, чрезвычайно хорошо образованная и своевольная (но никогда настолько, чтобы противоречить Борглуму или его «я») — и могла стать той миссис Борглум, которую так хорошо знали Паха Сапа и все другие рабочие на горе Рашмор.

Доан Робинсон, у которого родилась идея высечь фигуры из доломитовых столбов в Черных холмах, чтобы привлечь туристов, увидел в мужественном, агрессивном, самоуверенном Гутцоне Борглуме спасение его — Доана — мечты о создании крупных скульптур в холмах. Но за прошедшие пять лет, по мере того как новые осколки воспоминаний Борглума выныривали из-под пепла на поверхность, Паха Сапа понял, что проект Рашмор — в особенности после неудачи на Стоун-маунтинг в Джорджии, — постоянно увеличивавшийся в размерах и расхваливаемый скульптором, на самом деле был спасением самого Гутцона Борглума.

В 1924 году, когда полиция штата Джорджия все еще искала Борглума и вскоре после того, как витающий в эмпиреях Доан Робинсон отправил ему письмо (и, вероятно, что еще важнее, когда вскоре после обращения Доана Робинсона сенатор от Южной Дакоты Питер Норбек и конгрессмен Уильям Уильямсон внесли законопроект, выделяющий на создание памятника десять тысяч долларов), Борглуму было пятьдесят семь лет. В октябре 1927 года, когда на горе началось бурение, Борглуму было шестьдесят. Паха Сапа слышал, что скульптор Борглум заявил: голова Вашингтона будет завершена «в течение двенадцати месяцев» и «без всякого динамита»… «все работы будут выполняться бурением и долотами». Паха Сапа улыбнулся, услышав это, думая о десятках и десятках тысяч тонн гранита, которые потребуется удалить, чтобы добраться до пригодной к обработке породы. Он раньше Борглума понял, что для реализации проекта девяносто восемь процентов работ на горе Рашмор придется проводить с помощью динамита.

Сотни обрывочных воспоминаний и мощных образов перетекли в Паха Сапу в тот черный день глубоко в девятом стволе хоумстейкской шахты, прежде чем Борглум почувствовал, что это нечто большее, чем рукопожатие, и резко отдернул руку (но, невзирая на временное неприятное ощущение, предложения о работе не отменил); некоторые из этих воспоминаний, конечно, носят ярко выраженный сексуальный характер, некоторые — злоумышленный, но Паха Сапа пытается избегать их точно так же, как давным-давно ему приходилось замыкать слух, чтобы не слышать похотливый бубнеж призрака Кастера, и это не всегда у него получалось. Пусть подобные видения он и получает благодаря священному дару, но Паха Сапа не любит вмешиваться в частную жизнь других людей.

Борглуму в этот августовский день, когда он поднимается на вершину горы вместе со своим взрывником, которого он называет Билли Словаком, шестьдесят девять лет, всего на два года меньше, чем Паха Сапе, и пока из камня возникли — да и то лишь частично — только три из четырех громадных голов. Скульптор планирует высечь большую часть их торсов, а также руки. И у Борглума есть и другие амбициозные планы касательно этой горы — антаблемент, Зал славы. Это тоже гигантские проекты. Но Паха Сапа знает, что Борглума не волнует ни его возраст, ни состояние здоровья, ни быстротекущее время; Паха Сапа знает, что Борглум собирается жить вечно.


Они добираются до вершины и выходят из клети. Борглум направляется к тому месту, где рабочие целый день готовили конструкцию и арматуру подъемного устройства, на которых будет закреплен громадный американский флаг, закрывающий лицо Джефферсона; в нужный момент флаг должен будет подняться и уйти в сторону, а за ним — появиться голова. Скульптор говорит, но Паха Сапа продолжает идти вдоль хребта, мимо подъемника и Джефферсона.

Отсюда, сверху, он видит — чувствует, — насколько узка перемычка породы между выемкой, образованной взрывами, вместившей три из четырех голов, и невидимой стенкой каньона за хребтом. Когда — если — голова Тедди Рузвельта будет закончена, ширина перемычки между высеченной головой с одной стороны и вертикальной стеной каньона — с другой будет настолько узка, что немногие отважатся стоять на ней.

Паха Сапа видит трещину в скале и лоскуток земли, где он вырыл себе Яму видения шестьдесят лет минус два дня тому назад. Он идет по хребту на северо-запад.

Над сильно складчатыми буграми вдоль хребта над тем местом, где возникают четыре головы, скопление всевозможных сооружений — тут и балки, и лебедки, и сараи, и лестницы, опутавшие скалистые бугры, и деревянные платформы, и укосины, удерживающие как канатную дорогу, так и другие подъемники, и вертикальная мачта, и горизонтальная стрела копировального станка, с помощью которого формы моделей из расположенной внизу студии Борглума переносятся в масштабе на камень горы. Есть тут и еще одно сооружение, достаточно большого размера, чтобы несколько человек могли спрятаться там во время грозы или града, сортиры и различные складские сараи, включая и один, построенный в стороне от других, для хранения динамита. (Паха Сапа, конечно, думал, не перетаскать ли ему свои двадцать ящиков динамита сюда, но вероятность того, что они будут обнаружены даже за день до того, как он разместит заряды под головами, слишком велика. Альфред Берг, «Меченый» Дентон и другие взрывники все время шастают туда-сюда.)

На хребте в отдалении стоит небольшой сарай со стальной платформой для лебедки. Это сооружение гораздо меньше, чем те, что возведены выше, и размещено с другой стороны хребта, над вертикальной стеной узкого тупика каньона, расположенного за видимым торцом того, что вазичу упорно называют горой Рашмор.

Паха Сапа ступает на платформу. Двухсотфутовая пропасть под ногами кажется более крутой и опасной, чем на южном торце, где рождаются четыре головы. Каньон внизу, заваленный массивными камнями, так узок, что даже смотреть туда страшновато. Вечерние тени почти целиком заполнили тесное пространство, но Паха Сапа все же видит то, ради чего он пришел: на противоположной стене гранитного ущелья, далеко внизу, есть единственный квадратик — нет, треугольник — черноты, пять футов в высоту и шесть в ширину, он уже почти потерялся в сумерках.

Паха Сапа знает, что это такое, потому что сам помогал его взрывать прошлой осенью: двадцатифутовый пробный ствол для будущего Зала славы Борглума.

Он вдруг чувствует, что скульптор остановился у него за спиной.

— Черт возьми, Билли, что ты тут шляешься?

— Думаю о Зале славы, босс.

— С какой стати? Мы начнем работы на нем не раньше следующего года. А может, и еще год спустя.

— Да, но я пытаюсь вспомнить все, что вы о нем говорили, мистер Борглум. Как глубоко он уйдет? Что в нем будет?

Борглум, прищурившись, смотрит на него. Скульптор стоит прямо против заходящего солнца, но щурится большей частью от подозрения.

— Черт возьми, старик, ты что, уже впадаешь в слабоумие?

Паха Сапа пожимает плечами. Его взгляд снова устремляется на маленький черный прямоугольник в двух сотнях футов внизу.

Но Борглум не в силах сдержаться и произносит речь:

— После голов, Билли, Зал славы станет величайшим памятником Америки. Тут пройдет громадная лестница — широкая, величественная, высеченная в белом граните; она будет вести из долины наверх в каньон, на ней мы оборудуем площадки для обозрения со скамейками, чтобы люди могли присесть и отдохнуть, осмотреть различные статуи и мемориальные доски. Там будут статуи знаменитых американцев, включая и некоторых из твоих индейцев: Сидящий Бык, Красное Облако, эта девица, как ее, что была с Льюисом и Кларком,[74] — они будут стоять по обе стороны лестницы до каньона и внутри его. По ночам будет включаться подсветка — высший класс! А потом, когда люди решат, что великолепнее уже и быть ничего не может, они входят в Зал славы… там, внизу, где ты с Мерлом и другие открыли для меня предварительный ствол. Вход в зал явит собой единую стену полированного камня высотой сорок футов. Она будет выложена мозаикой из золота и лазурита, а над мозаикой символ Соединенных Штатов Америки — а может, это и символ твоего народа: барельефное изображение американского орла с размахом крыльев в тридцать девять футов. Потом сама дверь высотой двадцать футов и шириной четырнадцать, сделанная из хрусталя, Билли, прозрачного, но прочного, как камень. Двери эти будут открываться в высокий зал шириной восемьдесят футов и длиной — сто. Сто шестьдесят футов стенного пространства, украшенного великолепными панелями и с нишами глубиной тридцать футов! Тут будет постоянное отраженное освещение. Прекрасно днем и ночью. А в нишах — встроенные подсвеченные стенды из бронзы и стекла, на которых мы поместим сведения обо всех славных деяниях Соединенных Штатов… да что там, западного мира, самой цивилизации… Великая хартия вольностей, Декларация независимости, Конституция Соединенных Штатов, Геттисбергское обращение Линкольна…[75] все-все, и не только политические штуки, но все документы, которые свидетельствуют о величии нашей цивилизации сегодня и будут свидетельствовать нашим потомкам тысячу, десять тысяч, сто тысяч, пятьсот тысяч лет спустя. Достижения науки, искусства, литературы, изобретательства, медицины… Я знаю, ты думаешь: бумажные документы такого рода превратятся в прах через тысячу лет, не говоря уже о сотне тысяч. Вот почему все эти документы — Декларацию, Конституцию, все-все напечатают на алюминиевых листах, которые будут скручены и помещены в стальные тубы, которым не страшна сама вечность, черт побери. Мы загерметизируем эти стенды… черт, не знаю когда, году в сорок восьмом, может быть, или в пятьдесят восьмом, или в шестьдесят пятом — мне все равно… Но я буду присутствовать при этом, можешь мне поверить… а после герметизации эти стенды могут быть открыты только специальным постановлением конгресса… если только конгресс сохранится до того времени, в чем я сильно сомневаюсь. А по стене над этими стендами протянется барельеф в бронзе, отделанный золотом, он покажет все события в истории человечества, которые открыли, заняли, застроили и довели до совершенства западный мир… нас, наши Соединенные Штаты Америки. А за этим первым главным залом будут широкие, ярко освещенные туннели, ведущие в другие помещения и хранилища, в каждом — своя стенная роспись, посвященная какому-либо отдельному событию нашей эпохи, свидетельству нашей славы… может, даже помещение для женщин, которые совершили что-то выдающееся, пусть даже и такие зануды, как Сюзан Энтони,[76] — эти треклятые феминистки все еще требуют, чтобы я высек ее в граните рядом с Вашингтоном, Джефферсоном, Тедди Рузвельтом и Авраамом Линкольном… Я им говорю правду, Билли, что у нас тут не осталось подходящей породы — и делу конец, но там, в Зале славы, на многие поколения, на века…

Борглум замолкает, и Паха Сапа не может понять, то ли скульптор осознал, что его речь затянулась, то ли просто должен перевести дыхание. Он подозревает, что, скорее, последнее. Но на самом деле ему все равно. Он хотел, чтобы скульптор поболтал еще несколько минут, а он бы тем временем мог лучше рассмотреть погруженный в тень каньон и понять, нет ли там решения его проблемы.

Пробный ствол для будущего Зала славы. Высотой всего пять, шириной шесть и глубиной двадцать футов, но этого пространства достаточно, чтобы сегодня ночью разместить там двадцать ящиков нестабильного динамита. А потом, в субботнюю ночь и ранним воскресным утром (с помощью единственного оператора, туповатого, уволенного с проекта Рашмор рабочего по имени Мьюн Мерсер, который уже предупрежден, что он понадобится для «специальных ночных работ по требованию мистера Борглума»), Паха Сапа поднимет эти двадцать ящиков сюда, на вершину, откуда рукой подать до того места, где была его Яма видения, после чего Мьюн встанет за лебедки по другую сторону, и Паха Сапа спустится на тросе, раскачиваясь в неземной гравитации, к которой он так привык, что она снится ему по ночам… Носки его ботинок лишь через каждые двадцать или около того футов будут отталкиваться от голов, он разместит свои двадцать ящиков с динамитом в заранее подготовленных местах и установит детонаторы, протянет провода, чтобы навсегда снести со скалы три существующие головы и заготовку для четвертой. Как только что сказал мистер Борглум: здесь больше нет гранита, пригодного для камнетесных работ, — и делу конец.

Он поворачивается и смотрит на скульптора — тот свирепо щурится.

— Это невероятное и чудное видение, мистер Борглум. Воистину чудное видение.

Загрузка...