Глава вторая

Я проспала около часа, а когда проснулась, поезд стоял, и вокруг было так тихо. В вагоне можно было задохнуться от жары; Розетта высунулась в окно и смотрела на что-то. Во всю длину вагона у окошек стояли пассажиры. Я с трудом поднялась, отупевшая и потная, и подошла к окну. Сияло солнце, небо было голубое, вокруг тянулись зеленые холмы, покрытые виноградниками, а на одном из холмов, как раз против поезда, стоял белый домик, охваченный пожаром. Красные языки пламени и черные клубы дыма вырывались из окон домика, а кругом все было неподвижным и тихим: хороший, совсем летний день, и вокруг ни души. Вдруг все в вагоне закричали:

— Вот он, вот он!

Я посмотрела на небо и увидела черное насекомое, которое очень быстро превратилось в самолет и исчезло. Почти в тот же момент я услышала над поездом шум моторов и металлический грохот, как будто стучала швейная машина. Грохот, удаляясь от нас, смолк, и сейчас же совсем близко послышался сильный взрыв, все в вагоне бросились на пол, только я не успела лечь, мне даже некогда было подумать об этом. Я увидела, что домик исчез в большом сером облаке, которое ползло по холму, спускаясь клубами к поезду; вокруг опять стало тихо, люди поднимались с пола, еще не веря, что они живы, и тут же опять подошли к окнам и стали смотреть. В воздухе носилась пыль, проникавшая в легкие и вызывавшая кашель; облако рассеялось, и мы все увидели, что белый домик исчез. Через несколько минут поезд тронулся.

Это было самым большим событием за время нашего путешествия. Поезд то и дело останавливался — и все в открытом поле. Постояв иногда около часа, он двигался дальше, поэтому поездка, длившаяся обычно не больше двух часов, заняла теперь целых шесть. После того как белый домик взлетел на воздух и поезд тронулся, Розетта, которая ужасно боялась бомбежек в Риме, сказала:

— За городом не так страшно, как в Риме. Здесь столько солнца и воздуха. В Риме я очень боялась, что на меня свалится дом, а здесь, если я даже и умру, то буду видеть солнце.

Тогда один из пассажиров, ехавший с нами в проходе, сказал:

— Я видел в Неаполе умерших на солнце, они лежали после бомбежки на тротуаре в два ряда и были похожи на груды грязного тряпья, хотя и смотрели перед смертью на солнце.

А другой добавил:

— Как это поется в неаполитанской песне: «Я знаю солнце», — при этом он захихикал, но его никто не поддержал, всем было не до шуток, и мы молчали до конца путешествия.

Мы должны были сойти с поезда в Фонди, и поэтому после Террачины я велела Розетте быть наготове. Мои родители жили в горах, в деревушке недалеко от Валлекорсы, там у них был домик и немного земли; от Фонди до них было около часа езды автомобилем. Но возле холма, за которым начинается долина, где расположен Фонди, наш поезд остановился как раз против деревни Монте Сан Биаджо, находящейся на этом холме, и я увидела, что все сходят. Немцы сошли еще в Террачине, и в поезде к тому времени оставались одни итальянцы. Теперь сошли все, мы с Розеттой оказались одни в пустом купе, и мне как-то сразу стало легче, к тому же погода стояла прекрасная, и мы скоро должны были приехать в Фонди, а оттуда двинуться дальше, к моим родителям. Поезд стоял, но я уже привыкла к этому и не удивлялась, а только сказала Розетте:

— Вот увидишь, в деревне ты почувствуешь себя совсем другой: будешь есть, спать — и все пойдет хорошо Я стала говорить ей о том, что мы будем делать в деревне, а поезд все не двигался. Было около часа или двух, стояла страшная жара, и я предложила Розетте:

— Давай закусим, — открыла чемоданчик с продуктами и приготовила два бутерброда с колбасой.

У меня была с собой бутылка вина, я налила стаканчик Розетте и выпила сама. Мы ели, было очень жарко, кругом стояла необыкновенная тишина, из окошка виднелись только платаны вокруг вокзальной площади, белые от пыли, сожженные солнцем, а в их листве трещали цикады, как будто был не сентябрь, а август. Это была настоящая деревня, та деревня, где я родилась и жила до шестнадцати лет, и была она такой, как я ее помнила, с запахом раскаленной пыли, сухого навоза и паленой травы. Я положила ноги на скамейку и невольно воскликнула:

— Как хорошо! Ты слышишь эту тишину? Я просто счастлива, что мы уехали из Рима.

В этот момент дверь купе открылась, и в нее кто-то заглянул.

Это был высокий чернявый железнодорожник, небритый, в расстегнутой тужурке, с фуражкой набекрень. Он вошел к нам и серьезно, почти сердито сказал:

— Приятного аппетита.

Думая, что он голоден, как все в те времена, я ответила, показывая на бумагу с нарезанной колбасой:

— Не угодно ли?

Но он сказал, все больше сердясь:

— Угодно к черту! Вылезайте отсюда. Я сказала:

— Мы едем в Фонди, — и протянула ему билеты, на которые он даже не посмотрел.

— Вы что, не видели, что все сошли? Поезд дальше не идет.

— Как? Но до Фонди мы доедем?

— Какое там Фонди! Путь прерван, — и прибавил уже немного любезнее: — Отсюда до Фонди полчаса ходьбы. Вы должны сойти, потому что поезд скоро пойдет обратно в Рим.

С этими словами он ушел, хлопнув дверью. Мы остолбенели. Сидели с бутербродами в руках и смотрели друг на друга. Потом я сказала Розетте:

— Плохо наше дело.

Розетта, как бы угадав мои мысли, ответила:

— Ничего, мама, давай сойдем с поезда и поищем машину.

Но я, не слушая ее, сняла с полки чемоданы, открыла дверь, и мы вышли из вагона.

На перроне не было никого, в вокзале — никого, на привокзальной площади — никого. От площади уходила вдаль прямая проселочная дорога, ослепительно белая на солнце и очень пыльная; по краям дороги — живая изгородь с редкими, покрытыми пылью деревьями. От жары и волнения у меня пересохло горло, но тут я заметила в углу площади фонтан и подошла к нему напиться: фонтан был сух. Розетта, стоявшая с испуганным лицом у чемоданов, спросила:

— Что же нам делать, мама?

Места мне были хорошо знакомы, я знала, что эта дорога ведет прямо в Фонди.

— Тронемся в путь, дочка, ничего другого нам не остается.

— А как же чемоданы?

— Понесем их.

Розетта ничего не ответила, она только с недоумением взглянула на чемоданы, не понимая, как мы их понесем Я раскрыла один из чемоданов, вынула две салфетки и свернула их жгутом. Еще девушкой я часто носила вещи на голове, мне приходилось таскать тяжести до пятидесяти кило весом. Приготовляя головные накладки, я сказала:

— Сейчас мама покажет тебе, как это делается.

Розетта, успокоившись, улыбнулась мне.

Я положила свернутую салфетку на голову, надвинула ее на лоб и велела Розетте сделать то же самое. После этого мы разулись. Закончив приготовления, я положила себе на голову по порядку большой чемодан, на него средний и сверху сверток с едой. Розетте я дала самый маленький чемодан. Я объяснила ей, что она должна идти, держась очень прямо и поддерживая одной рукой угол чемодана. Она сразу поняла и пошла вперед, неся чемодан на голове, а я подумала: «Хотя она и родилась в Риме, но в ее жилах течет кровь женщин Чочарии». Босые, с чемоданами на голове, шли мы к Фонди, по обочине дороги, кое-где поросшей травой.

Дорога была длинная и совершенно безлюдная, в полях тоже не было видно ни души. Городской житель, мало знающий деревню, не увидел бы в этих полях ничего необычного, но я до переезда в город была крестьянкой и мне бросилось в глаза, что кругом так пусто. Время сбора винограда давно уже прошло, а между тем виноградные грозди висели среди пожелтевших листьев, переспелые, изъеденные осами и ящерицами, некоторые из них уже потемнели и начали гнить. Кукуруза местами спуталась и полегла, заросла сорной травой, початки на стеблях созрели и были совсем красными. Земля вокруг фиговых деревьев была усыпана плодами, перезрелыми и лопнувшими, исклеванными птицами. В полях не было никого, и я подумала, что все крестьяне убежали. А между тем погода стояла чудесная, тихая и жаркая, зовущая людей к сбору урожая. Такова война, подумала я: все кажется обычным, а между тем внутри завелся червяк войны, люди в страхе разбегаются, а безразличная природа продолжает дарить им свои плоды — фрукты, зерно, траву и растения, как будто ничего не случилось.

К Фонди мы подходили усталые, растерянные, с пересохшим горлом и запыленными до колен ногами. Я сказала Розетте:

— Зайдем выпить и закусить в трактир, отдохнем немного, а потом поищем автомобиль или тележку, которые отвезут нас к дедушке с бабушкой.

Но ничего этого мы не нашли: ни трактира, ни автомобиля, ни тележки. Войдя в Фонди, мы сразу заметили, что в городе никого нет, жители покинули его. На улицах не было ни души. На закрытых дверях магазинов кое-где белели клочки бумаги, на которых было написано, что хозяин магазина уехал; двери и ворота домов закрыты наглухо, окна забиты, закрыто все, вплоть до чердачных отдушин. Нам казалось, что мы идем по улицам города, жители которого вымерли от какой-то повальной болезни. А ведь в Фонди в это время года всегда бывает много народу, погода стоит хорошая, на улицах толпятся женщины, мужчины, дети вперемежку с кошками, собаками, ослами, лошадьми, даже с курами; все идут по своим делам или гуляют, заходят в кафе, сидят перед домами. В лучах солнца, падавших на фасады домов и на мостовую, некоторые переулки казались живыми, но, всмотревшись, мы видели те же окна с закрытыми ставнями, те же забитые двери; блеск солнца на камнях мостовой пугал нас, а царившее везде молчание и гул наших шагов на пустынных улицах еще больше усиливали в нас страх. Я останавливалась, стучала в двери, звала, но никто не открывал мне, никто не откликался на мой зов. Так мы дошли до трактира «Петух», на деревянной вывеске которого красовался выцветший и общипанный петух. Старая, выкрашенная в зеленый цвет дверь со старинным запором и большой замочной скважиной была заперта; я приникла к этой скважине и увидела темную комнату, а в глубине окно, выходящее в сад. Из окна был виден залитый солнцем виноградник, черные грозди висели среди зелени увитой виноградом беседки. Кроме стола, на который падал луч солнца, в помещении нельзя было ничего рассмотреть. Здесь тоже никого не было, трактирщик убежал вместе со всеми.

Вот тебе и деревня, хуже чем в Риме! Как я ошиблась, мечтая найти в деревне то, чего не было в Риме. Я сказала Розетте:

— Знаешь что? Давай отдохнем немного, а потом вернемся на станцию и уедем-ка обратно в Рим.

Как было бы хорошо, если бы мы так сделали! Но увидев испуганное лицо Розетты, которая, конечно, тут же вспомнила о бомбежках, я поспешно добавила:

— Но прежде, чем отказаться от наших планов, давай сделаем еще одну попытку: ведь мы видели только Фонди, поищем убежища в настоящей деревне, может быть, мы и найдем какого-нибудь крестьянина, который приютит нас у себя на пару дней, а потом увидим, что нам делать дальше.

Мы отдохнули немного, присев на каменную изгородь; говорить не хотелось, нас пугал звук наших голосов, нарушавший тишину покинутого города. Отдохнув, мы поставили на головы чемоданы и вышли из города со стороны, противоположной той, откуда пришли. Около получаса мы шли по проселочной дороге, солнце жгло беспощадно, дорога, как и до Фонди, была покрыта белой, точно мука, пылью. Как только вдоль дороги начались апельсиновые сады, я свернула на первую тропинку, думая, что куда-нибудь она нас да приведет, в деревне все тропинки куда-нибудь ведут. Апельсиновые деревья росли очень густо, листва их была чистая, без следа пыли, под деревьями лежала густая тень; после изнуряющей жары и пыли проселочной дороги мы почувствовали себя значительно бодрее. Тропинка извивалась между деревьями, и Розетта вдруг спросила меня:

— Когда бывает сбор апельсинов, мама? Я машинально ответила:

— Начинают собирать их в ноябре. Увидишь, какие они сладкие.

Сказав это, я прикусила себе язык: был конец сентября, а я все время говорила Розетте, что мы уезжаем из Рима дней на десять, не больше, хотя в глубине души знала, что это не так, и вдруг я проговорилась. К счастью, Розетта не заметила этого, и мы с ней шли все дальше по тропинке.

Наконец тропинка вывела нас на поляну, посреди которой стоял домик: когда-то он был, наверно, розовый, но теперь весь почернел и облупился от старости и дождей. Открытая наружная лестница вела на террасу второго этажа, где под аркой висели связки стручкового перца, помидоров и лука. На лужайке перед домом были разложены фиги, они сохли на солнце. По всему было видно, что в домике жили крестьяне. Не успели мы позвать хозяев, как навстречу нам вышел крестьянин, который, очевидно, заметил, что кто-то идет по тропинке, и подстерегал нас. Он был стар и ужасно худ, его маленькая лысая головка с ввалившимися щеками, длинным, похожим на клюв, носом, глубоко сидящими глазами и низким лбом напоминала коршуна. В руках у него был серп, которым он, казалось, приготовился защищаться от нас. Он спросил:

— Кто вы? Чего вы хотите?

Я не растерялась, потому что со мной была Розетта, а присутствие человека слабого и нуждающегося в защите всегда придает силу. Я ответила, что нам ничего не нужно, что мы из Ленолы — сказав это, я не особенно согрешила против истины, потому что родилась я действительно недалеко от Ленолы, — что мы прошли очень долгий путь и сильно устали; если он может дать нам комнату для ночлега, то мы ему заплатим, как в гостинице. Он стоял на лужайке, расставив ноги, и слушал меня; рваные штаны, покрытая заплатами куртка и серп в руке делали его похожим на огородное пугало; думаю, что из моих слов он понял только то, что я собираюсь платить и не буду скупиться; позже я узнала, что он придурковат и ничем, кроме наживы, не интересуется Но и в вопросах наживы он, вероятно, разбирался с трудом, потому что ему понадобилось очень много времени, чтобы понять мои объяснения, он все время повторял:

— У нас нет комнаты; ты будешь платить, но чем? Предосторожности ради я не хотела вытаскивать при нем деньги из кармана под юбкой, знаете, во время войны кто только не становится вором и убийцей, а у этого человека было и так лицо вора не то убийцы, поэтому я продолжала повторять ему, что он может быть спокоен: я ему заплачу. Но он не понимал. Розетта тянула меня за рукав, шепча, что лучше нам будет уйти, но тут, к счастью, пришла его жена, маленькая и худенькая женщина, гораздо моложе мужа, с удивленным и восторженным лицом и блестящими глазами. Она сразу поняла, чего мы хотим, и, чуть не обнимая нас, повторяла:

— Ну конечно, вам нужна комната, ну конечно! Мы будем спать на террасе или на сеновале, а тебе отдадим нашу комнату. Продукты у нас тоже есть, ты будешь столоваться с нами, конечно, еда простая, деревенская, но ты будешь есть с нами.

Муж отошел в сторону и хмуро смотрел на нас, он был похож на больного индюка, когда они закатывают глаза, отказываются клевать и ходят недовольные. Жена взяла меня под руку, тараторя без умолку:

— Идем, я покажу тебе комнату, идем же, я отдам тебе мою постель, а мы с мужем будем спать на террасе, — и она по наружной лестнице провела нас на второй этаж.

Так началось наше пребывание у Кончетты (женщину эту звали Кончеттой). Имя мужа было Винченцо, он был лет на двадцать старше жены. Они были испольщиками у Фесты — коммерсанта, удравшего, как и многие другие, из города и жившего теперь в домике на одной из гор, окружавших равнину. У них было два сына: Розарио и Джузеппе, оба чернявые, с грубыми чертами лица и маленькими глазками под низкими лбами. Они говорили очень мало и вообще редко показывались дома: им приходилось скрываться, потому что во время выхода Италии из войны они оба убежали из армии и не вернулись в свою часть, когда об этом вышел приказ, а теперь боялись фашистских патрулей, разыскивающих мужчин для отправки на работы в Германию. Они прятались в апельсиновых садах, приходили домой только к обеду и ужину, ели быстро, почти не разговаривая, и опять молча исчезали неизвестно куда. С нами они были вежливы, но мне они почему-то были несимпатичны, а так как причин для этого не было, то я часто упрекала себя в несправедливости; но в один прекрасный день я поняла, что инстинкт не обманул меня: это действительно были негодяи.

Надо знать, что недалеко от дома среди апельсиновых деревьев стоял большой зеленый сарай с железной крышей. Кончетта сказала мне, что в этот сарай они складывают апельсины, когда наступает время снимать их с деревьев; может быть, это так и было, но теперь время сбора апельсинов еще не подошло, деревья стояли, увешанные плодами, и все-таки я замечала, что Винченцо с Кончеттой и с обоими сыновьями частенько занимались чем-то в сарае и около него. Я не любопытна, но когда находишься с дочерью в доме людей, которых не знаешь и которым, по правде говоря, не доверяешь, любопытство бывает вызвано, так сказать, необходимостью Поэтому, когда однажды вся семья пошла в сарай, я через некоторое время последовала за ними, прячась между апельсиновыми деревьями. Сарай тоже находился на поляне, но эта поляна была гораздо меньше, чем та, где стоял дом. Это была очень ветхая постройка, почти потерявшая свой первоначальный цвет, с провалившейся крышей и огромными щелями между досок. Посреди поляны стояла телега Винченцо с запряженным в нее мулом, а на телеге было наложено очень много всяких вещей: сетки с кроватей, матрацы, стулья, тумбочки, какие-то узлы. Широкие двери сарая были распахнуты Сыновья Кончетты развязывали веревки, стягивавшие вещи на телеге, Винченцо со всегдашним глупым видом сидел в сторонке на пне и курил трубку, Кончетта была в сарае, я не видела ее, но слышала ее голос:

— Двигайтесь, что ли, поторапливайтесь, уже поздно.

Сыновья, всегда такие молчаливые, неповоротливые и запуганные, теперь совершенно преобразились и стали ловкими, проворными, деловыми и энергичными. Я невольно подумала, что каждый человек проявляет себя в своем ремесле: крестьяне в поле, рабочие на заводе, торговцы в магазине и, чего уж там стесняться, воры — когда занимаются крадеными вещами, потому что все эти сетки, стулья, тумбочки, матрацы, узлы — все это было краденое, я это заподозрила сейчас же, а вечером мне это подтвердила и сама Кончетта, когда после ухода ее сыновей я, собравшись с духом, внезапно спросила ее, чьи это вещи выгружали они в тот день перед сараем В первый момент она растерялась, но тут же спохватилась и ответила мне, как всегда возбужденно и весело:

— Так ты нас видела? Напрасно не подошла и не помогла нам. А нам скрывать нечего, совершенно нечего Эти вещи мы привезли из одного дома в Фонди. Хозяин, бедняжка, убежал в горы и неизвестно когда вернется. Вещи остались в доме и могли погибнуть при первой же бомбежке, так уж пусть лучше они у нас будут По крайней мере от них будет прок. Теперь война, и надо уметь устраиваться, ведь, что не подобрал, то потерял Так-то, кума. А когда война кончится, хозяин вещей получит возмещение убытков от государства и купит себе новые вещи еще лучше старых.

Я была, по правде сказать, поражена и испугана, наверное, я даже побледнела, потому что Розетта, посмотрев на меня, спросила:

— Что с тобой, мама?

Я была испугана, потому что во мне, как во всяком коммерсанте, очень развито чувство собственности, кроме того, я всегда поступала честно и считала, что мое- мое, твое — твое, и между этими двумя понятиями не должно быть путаницы, иначе весь мир полетит вверх тормашками. И вот теперь я попала в дом к ворам, и, что еще хуже, эти воры не боятся никого, потому что здесь нет ни закона, ни карабинеров, больше того: они чуть ли не хвастают тем, что крадут. Я ничего не сказала Кончетте, но она, очевидно, заметила, что я затаила какие-то мысли, и добавила:

— Пойми меня: мы берем эти вещи, потому что они, так сказать, не принадлежат никому. Мы — честные люди, Чезира, и я это тебе сейчас докажу: постучи-ка.

Кончетта поднялась с места и принялась стучать в стену кухни по левую сторону очага. Я тоже постучала в стену, которая оказалась полой. Я спросила:

— Что за этой стеной? Кончетта ответила возбужденно:

— Там вещи Фесты, целый клад: все приданое его дочери и всякие вещи из их дома — простыни, одеяла, белье из льняного полотна, серебро, посуда и другие ценные вещи.

Я была очень удивлена, потому что это было для меня полнейшей неожиданностью. А Кончетта все с тем же странным возбуждением, которое она вкладывала во все свои слова и поступки, объясняла мне: Винченцо и Филиппо Феста были, как говорится у нас, святыми Джованни — Феста крестил сына Винченцо, а Винченцо дочь Фесты; связанные, таким образом, святым Джованни, они стали как бы родственниками. Феста доверял святому Джованни и, прежде чем бежать в горы, замуровал все свое имущество в кухне у Винченцо, потребовав, чтобы Винченцо поклялся возвратить все вещи после окончания войны, и Винченцо поклялся.

— Вещи Фесты для нас священны, — торжественно закончила свое объяснение Кончетта, как будто речь шла о святых дарах. — Я скорее дам себя убить, чем дотронусь до этих вещей. Они находятся в стене уже целый месяц и останутся там до конца войны.

Я тут же усомнилась в этом; не убедили меня и слова Винченцо, до сих пор молчавшего, он вынул трубку изо рта и сказал замогильным голосом:

— Именно так: вещи эти священны. Будь то итальянцы или немцы, они должны будут перешагнуть через мой труп, прежде чем дотронутся до этих вещей.

Слушая мужа, Кончетта смотрела на меня блестящими от возбуждения глазами, взгляд ее говорил: «Вот видишь? Что ты скажешь на это? Разве мы не честные люди?»

Но я вспомнила, как их сыновья разгружали воз, и подумала про себя: «Как бы не так, раз украл, а на век вором стал», — и у меня не повернулся язык, чтобы ответить что-нибудь Кончетте.

Вороватость моих хозяев и была главной причиной, из-за которой я начала подумывать, что надо уйти от Кончетты и податься куда-нибудь в другое место. В кармане под юбкой у меня были спрятаны большие деньги, а напасть на нас и ограбить не представляло больших трудностей. Кто бы стал защищать двух одиноких женщин, если не существовало ни законов, ни карабинеров? Я никогда не показывала Кончетте содержимое моего кармана, но время от времени давала ей небольшие суммы за комнату и стол, кроме того, я обещала ей за все заплатить, и она, конечно, должна была уже понять, что у меня где-то спрятаны деньги. Пока они крали только оставленные вещи, но завтра могут украсть мои деньги или даже убить меня. Сыновья — сущие разбойники, муж-дурачок, сама Кончетта не совсем нормальная, так что ничего хорошего от этой семейки ждать не приходилось. Дом их, хотя и был расположен недалеко от Фонди, затерялся среди апельсиновых садов и был очень уединенным: здесь можно было зарезать человека — и никто ничего не заметил бы. Правда, это было хорошее убежище, но в таком убежище могут случиться вещи похуже, чем под открытым небом во время бомбежки. В тот же вечер, ложась спать, я сказала Розетте:

— Это семья разбойников. Может, они нам ничего плохого и не сделают, но могут и убить нас обеих и закопать вместо удобрения под апельсиновыми деревьями — с них хватит.

Я сказала это, чтобы излить душу, но тут же поняла, что сделала это напрасно, потому что Розетта, еще не оправившаяся после страха, пережитого во время бомбежек в Риме, сейчас же заплакала и зашептала, прижимаясь ко мне:

— Я так боюсь, мама. Давай уйдем отсюда сейчас же.

Тогда я объяснила ей, что это только мое предположение: во всем виновата война. Винченцо, Кончетта и их сыновья, конечно, честные люди. Мои слова не убедили ее, и она сказала:

— Все равно, давай уйдем отсюда, нам здесь плохо. И я обещала ей, что мы скоро уйдем, потому что жилось нам здесь действительно очень плохо. Так плохо, что теперь, вспоминая об этом времени, я могу смело сказать, что никогда, нигде не было нам так плохо, как у Кончетты. Она уступила нам свою спальню, в которой спала вместе с мужем с первого дня их женитьбы; я — крестьянка, так же как и Кончетта, но все же должна сказать, что никогда в жизни не видела такой грязи. В комнате стояла страшная вонь, просто нечем было дышать, хотя окна были все время открыты, мы задыхались от этого затхлого и кислого запаха старой грязи, тараканов и мочи. Я стала искать причины такой вони и обнаружила в тумбочке два ночных горшка из белого фарфора с розовыми цветами, очень высоких и узких, похожих на две вазы без ручек. Эти-то горшки, которые никогда не чистились и были внутри ужасно грязные, издавали такое зловоние. Я выставила их за дверь, на что Кончетта так рассердилась, что чуть не побила меня, говоря, что получила эти горшки от матери, что это их фамильная вещь и она не понимает, почему я отказываюсь держать их в комнате. В первую же ночь мы обе почувствовали ужасный зуд, не дававший нам уснуть Матрац на этой двуспальной кровати был весь в рытвинах и ямах, набивка свалялась в комья, он шуршал и кололся, а материя, которой он был обтянут, была такая тонкая, что могла порваться при первом нашем движении. Розетта то и дело ворочалась с боку на бок, я, наконец, зажгла свечку и наклонилась над кроватью: при свете мерцающего огонька я увидела не одного или двух, а целые полчища клопов, разбегавшихся во всех направлениях, темно-красных, огромных, напившихся нашей крови, которую они сосали уже несколько часов. Кровать была черным-черна от клопов, даю вам слово, что я никогда не видела столько клопов. В Риме мне случалось очень редко найти одного-двух клопов, но я сейчас же давала перетянуть матрац, и клопы исчезали. А здесь были тысячи клопов, и они водились, наверное, не только в матраце, но и в деревянной кровати и вообще во всей комнате.

Утром мы встали с Розеттой и принялись рассматривать себя в зеркало шифоньерки: кожа на нас была покрыта красными волдырями, укусы клопов виднелись по всему телу, мы были похожи на больных, подцепивших какую-то нехорошую накожную болезнь. Я позвала Кончетту, показала ей Розетту, которая, плача, сидела голая на кровати, и стала стыдить ее, что она уложила нас в постель с клопами, на что она, как всегда возбужденно, ответила:

— Ты права, я знаю, что в кровати водятся клопы, и это стыдно, неприлично, противно. Но ведь мы — деревенские бедняки, а ты — городская синьора: нам — клопы, а тебе — шелковые простыни.

Она признавала, что я права, но говорила это так, как будто смеялась надо мной; согласившись сначала, она сделала неожиданное заключение, что клопы тоже божьи твари, и уж если бог их сотворил, значит, они на что-нибудь годятся. Под конец она сказала, что положит нас на сеновал, где они держат сено для мула. Сено кололось, в нем тоже были, наверное, насекомые, но это были чистые насекомые, которые ползали по нашему телу, щекотали нас, но не пили нашей крови.

Я прекрасно понимала, что долго так не могло продолжаться.

В этом доме все было отвратительно: и постель и еда. Кончетта была ужасная неряха, делала она все наспех, небрежно, кухня была черна от грязи, которая годами налипала на кастрюли и тарелки, воды в кухне не было, и хозяйка никогда ничего не мыла, стряпала впопыхах, как попало. Кончетта каждый день готовила одно и то же блюдо, которое в Чочарии называют «минестрина»: нарезала тонкими ломтиками домашний хлеб, клала его в глиняную миску и заливала отваром из фасоли. Это блюдо едят холодным после того, как жидкость пропитает хлеб и он превратится в тюрю. Я никогда не любила минестрину, а у Кончетты, отчасти из-за грязи — мы обязательно каждый раз находили в миске мух или тараканов, — отчасти потому, что даже этого простого блюда Кончетта не умела делать как следует, меня от него просто тошнило. Ели мы по-крестьянски все из одной миски, каждый облизывал свою ложку и опять погружал ее в тюрю. Поверите ли, когда я сделала ей замечание, что я каждый раз вытаскиваю из миски вместе с хлебом и фасолью кучу дохлых мух, эта хамка мне ответила:

— Ешь, ешь. Что за беда, если и съешь муху? Это такое же мясо, как телятина.

Наконец, видя, что Розетта совершенно не может есть эту гадость, я стала ходить с Кончеттой на проезжую дорогу, проходившую мимо их сада. Здесь теперь прямо на дороге был рынок, перебравшийся из города, жизнь в котором стала опасной из-за фашистов, которые все отбирали, и воздушных тревог. На дороге встречались крестьянки, торгующие свежими яйцами, фруктами, мясом и даже рыбой. Они запрашивали бешеные цены, а когда я пробовала торговаться, отвечали:

— Ну и ешь свои деньги, а я буду есть яйца.

Они знали, что время теперь голодное и что деньги в голодное время теряют свою стоимость, поэтому и драли втридорога. Кое-что я все-таки покупала, но была вынуждена угощать семью Кончетты, и деньги у меня текли как вода, так что я серьезно призадумалась.

Мы хотели уйти отсюда, но куда? Англичане все еще не приходили, и я сказала Кончетте, что нам, пожалуй, стоит попытаться найти какой-нибудь возок или хотя бы пешком добраться до деревни, где жили мои родители, и там уж ждать конца войны. Она сейчас же с большим воодушевлением встретила мое сообщение:

— Конечно, так будет лучше. Только у себя дома человек может делать, что ему вздумается. Разве кто-нибудь может заменить родную мать? Ты правильно это придумала, здесь тебе все не по душе: у нас клопы, минестрина тебе не по вкусу; а в доме твоих родителей те же самые клопы и такая же минестрина покажутся тебе раем. Почему бы и нет? Завтра Розарио отвезет вас на повозке, это будет прекрасная прогулка.

Мы были очень довольны и доверчиво ждали следующего дня и Розарио, который должен был откуда-то вернуться. Розарио вернулся с целым коробом плохих новостей: немцы хватали мужчин, фашисты арестовывали всех, кто отваживался ездить по дорогам, англичане бросали бомбы, американцы спускались на парашютах, и везде царили голод, нехватки, суматоха; между англичанами и немцами скоро будет большая битва как раз в тех краях, где находится деревня моих родителей, и в немецкой комендатуре сказали, что все жители вывезены из деревни и помещены в концентрационный лагерь возле Фрозиноне. Еще Розарио сказал нам, что ездить по дорогам опасно из-за самолетов, которые спускаются очень низко и обстреливают людей из пулеметов, стараясь их убить; ходить по горным тропинкам тоже опасно, потому что в горах много дезертиров и разбойников, убивающих людей ни за что. Одним словом, нам обеим гораздо выгоднее ждать прихода англичан здесь, в Фонди, а ждать осталось совсем недолго, потому что союзная армия наступает и будет здесь не позже как через неделю. Многое из того, что он сказал, было ложью, но была в его словах и правда, которую он так искусно перемешал с ложью, что и ложь казалась правдой Бомбежки и обстрелы из пулеметов были правдой, неправдой же было то, что около деревни моих родителей должна была произойти битва и что из деревни выселили всех жителей. Мы были очень напуганы и одиноки, других сведений, кроме привезенных Розарио, у нас не было, и нам и в голову не пришло, что он нарочно сочинил эти дурные вести, чтобы задержать нас у себя в доме и продолжать наживаться на нас. Времена, действительно, были тяжелые, а у меня была дочь, и я не могла взять на себя ответственность пуститься с нею в путь, рискуя встретиться с опасностями, о которых говорил нам Розарио, даже если была только одна возможность из ста столкнуться с ними. Поэтому я решила отложить поездку в родную деревню до более спокойных времен и ожидать прихода союзников в Фонди.

Из дома Кончетты нам, во всяком случае, надо было уйти и как можно скорее, хотя бы потому, что их дом, как я об этом уже говорила, стоял в очень уединенном месте среди апельсиновых садов, и мы были здесь совершенно беззащитны; сыновья же Кончетты внушали мне все меньше и меньше доверия. Я уже сказала, что они оба были молчаливы, но когда начинали говорить, то в их словах сказывался характер, который мне совсем не нравился. Один из них рассказал нам, например, просто так, в шутку:

— В одной албанской деревне нас обстреляли, ранив двух человек. Знаешь, что мы сделали в отместку? Так как мужчины все удрали, то мы захватили женщин, самых хорошеньких, конечно, и всех их отутюжили как следует… Одни из них сами пошли на это, даже были рады, потаскушки, наставить рога своим мужьям; других мы заставили, и некоторым из них пришлось лежать со столькими мужчинами, что они потом еле стояли на ногах и были похожи на мертвецов.

Меня такие рассказы приводили в ужас, а Кончетта смеялась и приговаривала:

— Вот это парни! Дело известное, что парням нравятся девушки; у наших парней кровь горячая.

На Розетту эти рассказы производили еще большее впечатление чем на меня: она бледнела, и ее всю трясло. Однажды я сказала сыновьям Кончетты:

— Перестаньте говорить об этом в присутствии моей дочери, при девушках о таких вещах не говорят.

Я бы предпочла услышать их протесты, даже ругательства, но они ничего не сказали, только посмотрели на Розетту блестящими, как горящие угли, глазами, внушавшими мне страх, а их мать то и дело повторяла:

— Парни, конечно, с горячей кровью. Но ты, Чезира, не должна бояться за свою дочь. Мои сыновья ни за что не тронули бы твоей дочери. Вы ведь наши гости, а гость священен. Твоя дочь здесь в такой же безопасности, как в церкви.

Но молчание сыновей и восторги матери только увеличивали мой страх. Я достала у одного крестьянина складной нож и держала его на всякий случай в кармане вместе с деньгами: если они попытаются что-нибудь сделать, то должны будут сначала иметь дело со мной, а я чувствовала в себе достаточно силы, чтобы зарезать их, если нужно.

Окончательным толчком, заставившим нас покинуть этот дом был случай, происшедший недели через две после нашего приезда Мы сидели с Розеттой утром на лужайке перед домом и чистили кукурузу, просто так, чтобы провести время, как вдруг на тропинке показались два человека. Я сразу поняла, кто это, не только по их ружьям и по видневшимся из-под пиджаков черным рубашкам, но и потому, что сын Кончетты Розарио, закусывавший недалеко от нас хлебом с луком, увидев их, немедленно скрылся между апельсиновыми деревьями Я сказала Розетте на ухо:

— Это фашисты. Молчи и предоставь все мне.

Я знала этих новых фашистов, появившихся после 25 июля потому что была знакома с ними в Риме; это были настоящие разбойники и бродяги, надевшие черную рубашку из-за выгоды как раз тогда, когда честные люди не хотели и смотреть на нее [6] Но фашисты, которых я встречала в Трастевере и Понте, были все огромные и здоровенные парни, а эти двое выглядели недоносками, ублюдками, боявшимися своих ружей больше тех, кого они этими ружьями хотели запугать. Один из них был кривой, с лысой головой и морщинистым лицом, похожим на сухой каштан, на его узкие плечи было жалко смотреть, а ввалившиеся глаза, курносый нос и небритые щеки делали его еще более противным; другой был очень мал ростом, настоящий карлик, с большой головой, как у профессора, очкастый, серьезный и жирный Кончетта сейчас же подошла к ним, поздоровалась с первым из них и спросила, называя его удивительно меткой кличкой:

— Чего тебе здесь надо, Обезьяна?

Лысый и худой, названный обезьяной, переступая с ноги на ногу и кладя руку на приклад ружья, ответил хвастливо:

— Мы отлично понимаем друг друга, кума Кончетта. Вы очень хорошо знаете, чего мы ищем, именно вы очень хорошо это знаете.

— Честное слово, не понимаю, что ты желаешь сказать Хочешь выпить? Дать тебе вина и хлеба? Хлеба у нас мало, но я могу дать тебе двухлитровую бутыль вина и несколько сушеных фиг. Ничего другого в деревне получить нельзя.

— Вы хитрая, кума Кончетта, но я вас перехитрю.

— Что ты говоришь, Обезьяна? Разве я хитрая?

— Да, ты хитра, твой муж хитер, но хитрее всех твои сыновья.

— Мои сыновья? Где они теперь, мои сыновья? Давно уж я их не видала, ведь они оба в Албании, сражаются, бедняжки, за короля и Муссолини, дай бог им обоим здоровья.

— Какой там еще король? У нас теперь республика, Кончетта.

— Ну тогда, да здравствует республика!

— И сыновья твои не в Албании, а здесь.

— Хорошо, если бы это было так.

— Да, они здесь, и не позже как вчера их видели около Коккуруццо, где они занимались спекуляцией.

— Что ты мелешь, Обезьяна? Мои сыновья здесь? Я была бы очень счастлива, если бы это была правда и я могла бы снова их обнять, зная, что они вне опасности, а не плакать все ночи напролет и не страдать больше, чем скорбящая мадонна.

— Ну, хватит. Скажи нам, где они, и перестань ныть.

— А я откуда знаю? Я могу дать тебе вина, могу дать сушеных фиг, даже немного кукурузной муки, хотя ее у меня совсем мало, но откуда я тебе возьму моих сыновей, если их здесь нет.

— Ну, что ж, попробуем пока твоего вина.

Они уселись на лужайке на стульях Кончетта, как всегда восторженная, принесла бутыль с вином, два стакана и корзиночку сухих фиг. Обезьяна, усевшись верхом на стул, выпил стакан вина и сказал:

— Твои сыновья — дезертиры. Ты знаешь, что написано в указе о дезертирах? Если мы их поймаем, они будут расстреляны. Таков закон.

А она в ответ с довольным видом:

— Правильно, дезертиров надо расстреливать… негодяев этаких… всех их надо расстрелять. Мои сыновья не дезертиры, Обезьяна.

— А кто же они, в таком случае?

— Они солдаты и воюют за Муссолини, дай ему бог сто лет жизни.

— Как же… воюют, только на черном рынке!

— Налить тебе еще вина?

Чувствуя себя припертой к стене, Кончетта предлагала выпить, а эти двое, пришедшие сюда главным образом для того, чтобы выпить, сразу соглашались и наполняли стаканы.

Мы с Розеттой сидели в сторонке на ступеньках лестницы Обезьяна, продолжая пить, не спускал глаз с Розетты; но он рассматривал ее не как полицейский, заподозривший, что у нее могут быть не в порядке документы, а как мужчина, у которого вид красивой женщины зажег в крови желание: его взгляд был устремлен на ноги и грудь Розетты Наконец он спросил у Кончетты:

— А эти две женщины кто такие?

Я не хотела, чтобы фашисты знали, что мы приехали из Рима, и поэтому поспешно ответила вместо Кончетты:

— Мы двоюродные сестры Кончетты и приехали сюда из Валлекорсы.

Кончетта тут же подхватила с энтузиазмом:

— Да, да, это мои двоюродные сестры. Чезира — дочь моего дяди, в нас течет одна кровь, и они приехали, чтобы пожить с нами, ведь это понятно: кровь не вода.

Однако эти доводы не убедили Обезьяну, который, очевидно, был умнее, чем казался на первый взгляд.

— Не знал я, что у тебя есть родственники в Валлекорсе, ты мне всегда говорила, что родилась в Минтурно А как зовут эту красивую девушку?

— Ее зовут Розетта, — ответила я.

Он опорожнил стакан, поднялся с места и подошел к нам:

— Ты мне нравишься, Розетта. Нам как раз нужна прислуга, которая умела бы готовить и убирала наши кровати. Хочешь поехать с нами, Розетта?

Говоря это, он протянул руку и взял Розетту за подбородок Я тотчас же хлопнула его по руке, воскликнув:

— Руки прочь!

Он вытаращил на меня глаза, притворяясь удивленным:

— Что это на тебя нашло?

— На меня нашло то, что до моей дочери ты не смеешь дотрагиваться.

Он снял ружье с плеча и, целясь в меня, нахально крикнул:

— Ты что, не знаешь, с кем говоришь? Руки вверх. Совершенно спокойно я отвела от себя дуло ружья, как будто это было не ружье, а деревянная ложка для мамалыги, и сказала презрительно:

— Как бы не так, подыму я вверх руки. Ты что, воображаешь, что я боюсь твоего ружья? Я знаю, для чего оно тебе служит: чтобы вымогать вино и сушеные фиги, вот для чего. Даже слепому видно, что ты нищий-побирушка — и ничего больше.

Вместо того чтобы рассердиться, он внезапно успокоился и сказал, смеясь, другому фашисту:

— Ее следовало бы расстрелять, как ты думаешь? Но тот пожал плечами и пробормотал что-то вроде:

— Не связывайся с бабой.

Тогда Обезьяна опустил дуло ружья и сказал торжественным тоном:

— На этот раз я тебя прощаю, но знай, что смерть была с тобою рядом: тронь милицию — получишь свинец.

Эта фраза была написана тогда на всех стенах в Риме и в Фонди, и этот негодяй, конечно, выучил ее. Через некоторое время он добавил:

— А свою дочь ты пришлешь к нам в Коккуруццо, она будет прислуживать нам, — и никаких возражений.

Я ответила:

— Дочь мою ты увидишь разве только во сне. А наяву тебе не видать ее.

Тогда он обратился к Кончетте:

— Давай договоримся, Кончетта: мы не будем больше искать твоих сыновей, которые прячутся здесь у тебя, и ты отлично знаешь, что не миновать им ареста, если мы всерьез примемся за их поиски. Ну, а ты взамен пришлешь нам двоюродную сестричку. Договорились?

На что эта негодяйка, соглашавшаяся с самыми невероятными и преступными предложениями, ответила с обычной восторженностью:

— Ну, конечно, завтра же утром Розетта будет у вас. Я сама приведу ее, будьте покойны. Розетта придет к вам и будет кухаркой, горничной, всем, что вашей душе угодно. Завтра же утром я сама приведу ее к вам.

Из осторожности я промолчала, но кровь так и закипела у меня в жилах. Эти два негодяя посидели немного, выпили еще, потом, прихватив с собой бутыль вина и корзиночку с сухими фигами, ушли по той же тропинке, по которой пришли сюда.

Как только они скрылись из виду, я сказала Кончетте:

— Ты что, с ума сошла? Я лучше убью дочь, чем пошлю ее прислуживать фашистам.

Я сказала это довольно спокойно, потому что в глубине души была уверена, что Кончетта согласилась для виду, чтобы не перечить фашистам и не сердить их. Но, к моему удивлению, она совсем не была возмущена их претензиями.

— Не съедят они твою Розетту. А у фашистов, дорогая моя, все есть: и вино, и белая мука, и мясо, и фасоль, на обед они каждый день едят домашние макароны и телятину. Розетта будет там жить, как королева.

— Как ты можешь говорить это? Ты совсем спятила?

— Теперь идет война, а самое главное во время войны — не ссориться с тем, кто сильнее. Сегодня сила у фашистов — значит надо прислуживать фашистам. Завтра, может быть, придут англичане — и мы будем прислуживать англичанам.

— Ты что ж, не понимаешь, что они хотят заполучить к себе Розетту совсем с другой целью? Разве ты не видела, как этот негодяй смотрел все время на ее грудь?

— Ну и что ж? Не все ли равно, кто будет для нее первым, придет и ее черед, а мужчины все одинаковы. Ничего в этом ужасного нет. Ведь теперь война, а во время войны женщины не должны быть такими щепетильными и требовать к себе уважения, как в мирное время. А еще я тебе скажу: не бойся собаки, которая лает, а бойся той, которая кусает. Так-то, дорогая. Обезьяну я знаю хорошо, его первая забота — это набить себе брюхо.

Было ясно как день, что Кончетта вполне серьезно отнеслась к предложению Обезьяны купить безопасность ее сыновей, отдав ему Розетту. Я даже не могу сказать, что она по-своему была не права: если бы Розетта стала прислугой у фашистов или чем-нибудь похуже прислуги, то эти два негодяя — сыновья Кончетты — могли бы спокойно спать у себя дома, никто больше не стал бы их искать. За свободу своих сыновей она готова была заплатить моей дочерью; я сама мать и понимала, что из любви к сыновьям она вполне могла позвать на другой день фашистов и отдать им мою Розетту, никакие споры тут не помогли бы. Надо было бежать отсюда. Поэтому я изменила тон и сказала спокойно:

— Ну что ж, я подумаю. Это правда, что Розетте будет у фашистов королевское житье, но все-таки…

— Ничего, дорогая. Надо становиться на сторону сильнейшего. На войне, как на войне.

— Сегодня ночью я подумаю и решу.

— Думай, думай. Это не к спеху. Я этих фашистов знаю, скажу им, что Розетта пойдет к ним дня через два Обождут. А ты уже можешь считать себя совершенно обеспеченной всем, что тебе надо. У фашистов все есть: оливковое масло, вино, свинина, мука…' Они целый день только и делают, что едят и пьют. Вы там потолстеете, и вам будет хорошо.

— Конечно, конечно.

— Сама судьба послала нам этих фашистов, Чезира, потому что, по правде сказать, я уже не могла больше держать вас у себя. Ты, конечно, платишь, но в голодные времена продукты стоят дороже всяких денег. А кроме того, мои сыновья не могут до бесконечности жить в бегах, как цыгане. Теперь они по крайней мере будут жить спокойно, мирно спать и работать. Сам бог послал нам этих фашистов.

Одним словом, она была полна решимости принести в жертву Розетту, а я со своей стороны решила, что мы уйдем от нее той же ночью. Мы поели, как всегда, вчетвером: я с Розеттой, Кончетта и Винченцо-сыновья их были в Фонди. Как только мы остались одни на сеновале, я сказала Розетте:

— Не подумай, что я согласна с Кончеттой, я просто притворилась, потому что таким людям доверять нельзя. Сейчас мы приготовим чемоданы и на рассвете уйдем отсюда.

— Куда мы пойдем, мама? — спросила она со слезами в голосе.

— Мы уйдем из дома этих преступников. Уйдем навсегда Уйдем, куда сможем.

— А куда?

Я уже давно подумывала о бегстве, и у меня был составлен план. Я сказала:

— К дедушке с бабушкой мы не можем идти, из их деревни всех выселили, и я не знаю, где они теперь. Прежде всего мы пойдем к Томмазино и посоветуемся с ним: по-моему, он порядочный человек. Он мне часто говорил, что его брат с семьей живет в горах и им там неплохо. Томмазино может нас направить туда же. Не бойся ничего, доченька, у тебя есть мама, которая тебя любит, и у нас есть деньги, а это лучшие друзья, на которых всегда можно рассчитывать. Уж мы найдем, куда нам уйти отсюда.

Так я утешала ее; Розетта тоже была знакома с Томмазино, сводным братом Фесты — хозяина земли, которую брал в аренду Винченцо. Томмазино был коммерсантом и теперь спекулировал, покупая и продавая все на свете; жажда наживы была в нем сильнее страха и удерживала его на равнине, хотя его родственники все были в горах. Томмазино жил в домике в конце равнины у подножия гор; зарабатывал он очень много, потому что с опасностью для жизни занимался спекуляцией во время бомбежек, под обстрелами из пулеметов, стараясь избегать фашистских насильников и укрываясь от немцев, производящих реквизиции. Дело не новое, что деньги даже трусов превращают в храбрецов; Томмазино был одним из таких трусов.

При свечке мы уложили в чемоданы те немногие вещи, которыми здесь пользовались, и, не снимая платья, улеглись на сено. Проспали мы не больше четырех часов; Розетта охотно поспала бы еще: знаете, молодежь спит так крепко, что хоть целый духовой оркестр играй над самым ухом, все равно не разбудишь. Но я была постарше ее и спала уже не так крепко, а с тех пор, как мы стали беженками, заботы и волнения и вовсе лишили меня сна. Когда запели петухи, была еще ночь, но петухи чувствуют рассвет; их пение послышалось сначала издали, с конца долины, потом все ближе и наконец совсем рядом, в курятнике у Винченцо. Я поднялась и стала трясти Розетту, которая не хотела просыпаться и повторяла в полусне плачущим голосом:

— Что такое? Чего ты хочешь? — как будто она забыла, что мы находимся в Фонди, в доме Кончетты, а не у себя дома, в Риме, где мы никогда не вставали раньше семи часов.

Наконец она проснулась, хотя и продолжала жаловаться, так что я была вынуждена сказать ей:

— Может, ты предпочитаешь спать до полудня, когда придет человек в черной рубашке и разбудит тебя?

Прежде чем выйти, я выглянула за дверь на лужайку перед домом, где на земле были разложены для сушки фиги и стоял стул, на котором Кончетта забыла корзину с кукурузой; по ту сторону лужайки виднелась розовая ободранная стена дома. Нигде ни души. Мы с Розеттой поставили себе на головы чемоданы, как уже это делали, прибыв на станцию Монте Сан Биаджо, вышли из сеновала и быстро-быстро побежали по тропинке между апельсиновыми деревьями.

Я знала, куда нам нужно было идти; выйдя из апельсинового сада на проезжую дорогу, я свернула по направлению к горам, замыкающим с севера равнину Фонди Рассвет едва брезжил, я вспомнила другой рассвет, когда мы бежали из Рима, и подумала: «Сколько еще таких рассветов придется мне увидеть, прежде чем я вернусь домой!»

Воздух был серый и призрачный, небо белое с редкими желтыми звездами, как будто начинался не день, а другая ночь, только не такая темная; печальные неподвижные деревья и щебень на дороге были покрыты росой, холодившей босые ноги. Вокруг ни движения, ни звука, но это уже была не ночная тишина с сухими потрескиваниями, шорохом и трепетом крыльев: природа постепенно пробуждалась. Я шла впереди и смотрела на горы, окаймлявшие вокруг нас горизонт: это были каменистые и голые горы, с редкими бурыми пятнами; казалось, что там никто не живет. Но я родилась в горах и знала: стоит взобраться на них, и мы найдем возделанные поля, леса, заросли, хижины, дома, крестьян и беженцев. Еще я думала о том, что может случиться с нами в этих горах, и надеялась, что с нами случится только хорошее, мы найдем там хороших людей, а не разбойников вроде Кончетты и ее семьи. Но больше всего мне хотелось, чтобы мы недолго оставались здесь, чтобы поскорее пришли англичане и я смогла вернуться в Рим, в свою квартиру и лавку. Пока я думала обо всем этом, взошло солнце, его еще не было видно за горами, ко их вершины и небо вокруг начали окрашиваться в розовый цвет. Последние звезды погасли, небо стало бледно-голубым, и вдруг за оливковой рощей среди серых ветвей светлым золотом блеснул солнечный луч, нерешительно протянулся по дороге, и сразу щебень под моими ногами показался мне не таким холодным. Я очень обрадовалась солнцу и сказала Розетте:

— Даже трудно себе представить, что где-то идет война; здесь война совсем не чувствуется.

Розетта не успела мне ничего ответить, как вдруг со стороны моря показался самолет, летевший со страшной быстротой; я услышала шум его моторов и потом тотчас же увидела, что он бросается с неба прямо на нас. Я едва успела схватить Розетту за руку и перескочить с ней через ров в поле, где росла кукуруза. Мы упали на землю среди кукурузных стеблей, а самолет летел совсем низко над дорогой, следуя всем ее изгибам, оглушил нас ревом своих моторов — мне показалось, что он свирепо и зло охотился именно за нами, — потом, долетев до конца дороги, он повернул, резко взмыл вверх над тополями и удалился вдоль горного склона; теперь он был похож на кружащуюся в солнечном луче муху. Я лежала на земле, обхватив рукой Розетту, и смотрела на дорогу и на маленький чемоданчик, оброненный Розеттой, когда я ее потянула га собой в кукурузное поле. Когда самолет пролетал над дорогой, я увидела, что им щебня вслед за ним поднимаются маленькие облачка, удаляющиеся вместе с самолетом по направлению к горам После того как шум самолета совсем смолк, я выбралась с поля на дорогу и увидела, что чемоданчик весь в дырках, а на дороге вокруг валяются медные гильзы длиной с мой мизинец. Тут я поняла, что самолет целился именно в нас, потому что на дороге, кроме нас, никого не было.

«Чтоб тебя разразило», — подумала я, и во мне закипела ужасная ненависть к войне- ведь этот летчик не знал нас, может, это был славный парень одних лет с Розеттой, и он пытался убить нас только потому, что шла война, и убить он нас хотел просто так, из баловства, как охотник, гуляющий по зарослям с собакой, стреляет наугад в листву деревьев, думая: «Кого-нибудь, хоть воробья, да убью на этом дереве».

И мы с Розеттой были, как два воробья, в которых целился вышедший на охоту бездельник, не обращающий внимания на убитых им птичек, которые ему совершенно не нужны. Мы пошли дальше по дороге.

— Мама, — помолчав немного, сказала мне Розетта, — ты мне говорила, что в деревне нет войны, а ведь этот летчик пытался убить нас.

Я ответила ей:

— Я ошиблась, дочка. Война идет везде: и в деревне, и в городе.

Загрузка...