В знаке Овна

Имя — ВАСИЛИЙ (ВАСИЛИСА)

Время — между мартом и апрелем

Сакральный знак — Агнец

Афродизиак — красный мухомор

Цветок — маргаритка

Наркотик — Lophophora Castanedii

Изречение:

«Все это отражалось в зеркалах, а те в свою очередь отражались в аквариуме, где плавали зеркальные карпы, отражавшие все скопом».

Василий Аксенов. «Скажи изюм»

СЕДЬМОЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

(микро)

На этот раз наша Игра отразится в Рыбе, каковая есть истинно христологический и христианско-хронологический знак. Но Рыбы совпали с Овцой, которая их не ест (Овна или, что то же, Агнца самого приносят в жертву и потом благоговейно пожирают) — ох, выходит, судьба им ее поймать и скушать! Одна надежда моя на то, что у Барана имеются рога.


Тем временем Рахав в сопровождении грязно-белой псины, безродной и приблудной, со шкурой, как будто местами заживо траченной молью, бодро шагала по району бывших малоэтажных новостроек, мимо стен, обросших по красному кирпичу паршою объявлений, требухой бумажных лоскутков. Одета она была, как и ее спутница, в духе этого времени, пространства и места, однако же, с целью слегка подчеркнуть свое афродизийное и афродитическое исхождение из океана, носила цвета его знамени. Ярко-синий топик, отороченный двойной белой полоской, кончался чуть повыше ее пенорожденного пупка, а парные к нему обтяжные штанишки до колен, типа «капри» — чуть пониже. На ногах — тот же, кстати, стиль — находились толстенные белые кроссовки с литой подошвой из особого, жесткого и не очень легкого каучука, которой при случае можно было эффектно врезать: народ в столице попадался разный, рисковать не хотелось. Стоило сказать, что все это вместе взятое выглядело куда более пристойным, чем старинный мужской купальный костюм, а если и притягивало плотоядные взоры, то благодаря непередаваемому изяществу как предметов одежды, так и бледно-золотой и слегка смуглой поверхности самой Рахав, ее лазурных глаз и невесомого светло-рыжего опахала, разметавшегося по нагой спине до лопаток.

Экстерьер в целом слегка напоминал тот, которого счастливо избежал Шэди в своей Полыновке, разве что все было раза в два повыше и в три-четыре — позамызганней. Стоял самый разгар весны, однако небеса в предчувствии летней жары заранее повыцвели. Строго говоря, то было действительно пока лишь предчувствием: холодная грязь детских площадок и газонов едва подернулась травкой, Рахав, с ее тропическим мироощущением, била внутренняя дрожь, и лишь закаленный организм совладал с нею. Впрочем, местные бегали по солнышку еще в более откровенной наготе — и ничего плохого им не делалось.

«Все-таки теплое время года, — уныло подумала девушка. — Поучительно: у меня на острове этих времен вообще не было, ни теплых, ни холодных».

Робкие признаки ожидаемого расцвета природы были смыты волнами цивилизаций, несущими на себе накипь домов и труб, стальных мостовых конструкций и бетонных амфитеатров — стадионы или рынки, решила Рахав. Дома росли здесь как грибы и были так же глянцево красивы. Деревья вдоль асфальта не жили, а прозябали в своих резных железных обрешетках и кругах; кустарники и травы осели где-то в районе свалочных пространств и терриконов, составленных из непромышленного мусора. Жизнь шла тут суматошная и поверхностная, как на застойном зеркале старого пруда, но куда более шумная: дрязгали трамваи, шипели, открываясь, двери автобусов, визг тормозов гармонически перемежался матерками, грохотала и скрежетала порожняя тара в кузовах — и все одушевленные и неодушевленные звуки обтекали девушку и ее дворнягу, дворнягу и ее девушку, никак не задевая и не отражаясь в них.

Кольцо в виде модной печатки из мельхиора или нейзильбера вдруг проявилось на тонком пальце Рахав: пятиконечная звезда, повернутая острием книзу, слегка пульсировала, подмигивала, как глаз, и время от времени начинала слегка греть руку.

— Я и то чувствую, — проворчала Белла сквозь сомкнутые клыки, и Рахав ничуть не удивилась тому, что у нее прорезался дар речи. — Ее притягивает к чему-то похожему, эту притчу Соломонову. Раньше такого не бывало?

— Нет. Вот о разных внешних событиях оно давало знать, вроде картинок, — пояснила Рахав, для мимикрии изображая, что напевает себе под нос. — Ты с речью поаккуратнее: здешние псы, по-моему, из рода немцев.

— Да нет: мы всегда и повсюду можем говорить на ваш человечий манер, это вы нас обычно не понимаете. Кроме тебя, понятно. Так что сама поосторожнее на нас реагируй.

Импульс исходил от высотки в виде башни, недостроенной или, наоборот, разрушенной, однако явно и безусловно выпиравшей из общего унылого ранжира. Девушку изумил ее цвет — розоватый, как слоновая кость на фоне грозового неба, хотя небо, повторяем, как раз было, что называется, ситцевым и относительно безмятежным… Странная игра природы наблюдалась в лице этого здания!

Они вступили на лестницу внутри разоренного в пух и прах подъезда, где, к возмущению Беллы с ее тончайшим нюхом, вовсю разило кошатиной и человечиной — ископаемыми экскрементами, отработанным спиртом, перегоревшим табаком и перемещенными лицами. Здесь, вместо ожидаемых и дальше лестничных маршей и площадок, перед ними открылось жуткое сплетение коридоров и коридорчиков, бытовой лабиринт комнат, кладовок и передних с дверьми, висящими на одиночной петле или ржавом засове, а то и вовсе без оных, ромбы и секторы, отсеченные перегородками коммунального значения, наконец, лестницы — узкие и крутые, горным серпентином обхватившие бездействующую лифтовую шахту. Кругом была сумятица вещей, брошенных второпях и как будто навечно: гнилые омуты зеркал, ветошь голубого мертвого стекла, сгрудившееся и окаменелое тряпье униформ, шкапы вместо спален и тайники на месте шкафов.

Девушка с собакой поднялись наверх. Белла шла по чутью, которому ее народ доверяет куда более, чем глазам и слуху, и к тому же сама не могла себе объяснить, что именно унюхала: оттого путь ее был причудлив. Рахав двигалась след в след, смотря только, чтобы кольцо не захолодело. Оттого они, сперва с трудом поднявшись на верхние этажи, немедленно спустились вниз, примерно до середины достигнутой высоты, по обнаруженному в толстой стене запасному выходу — грязной лестнице-времянке, ни верха, ни низа которой так и не обнаружили: недосуг им было. К своему удивлению, они снова оказались на улице, только совсем другой: дома вконец обветшали, прохожие вымерли или попрятались, мостовая вздыбилась каким-то необычайным зеленым булыжником. На этом бугорчатом основании кое-где произросли редкие, хилые цветочки наподобие ромашек. Собака попробовала пройти по кругляшам — и тотчас же ругнулась на свой лад, ибо тончайший ломкий шип вонзился ей в перепонку между пальцев. Рахав пришлось его выманивать с приговором. Обычно для этого колдовства опытные мастерицы напевают «что само в голову идет», считая, что это самое безошибочное. В Рахав отчего-то родилось нечто вроде залихватской пляски-мелоса, по своей форме никак не подходящей для хирургии, поэтому она сначала кое-как вытянула занозу глазами, а потом для скорейшего заживления исполнила один из классических романсов Карибского моря. Вот его слова.

«Начни себя ты с чистого листа,

Переверни с помарками тетрадь:

Занятие, приличное для тех,

Кому по жизни нечего сказать.

Не выставляй помойного ведра:

Серебряную ложку поищи,

Что в рот тебе засунули, когда

В утробе ты сидел, как тать в пещи.

Спустись затем душе своей на дно —

В колодец, затерявшийся в ночи.

Хоть засорен он дрянью — все равно:

На глубине всегда кипят ключи.

Чтоб встретить идеальный архетип,

Сниди под сень колючих этих струй:

Хоть кто не совпадет — считай, погиб,

Но все-таки в колодец тот не плюй.

А наплевав — уйди оттуда вон!

Собаки пусть цепляют за штаны —

Ты не Дурак, не новый Актеон,

Тебе не эти жребии равны.

С судьбой своей сыграй теперь в тарот,

Чтоб с Королевой заключился брак;

Она, пожалуй, Ганса предпочтет —

Ведь ты, как ни прискорбно, не дурак.

Но ты колодец снова не дрочи,

Его в сердцах лопатой не копай:

Взрывая, замутишь его ключи,

Так ты его, пожалуй, не взрывай.

А бомбу бросив, прочь беги скорей:

Возмездие находит, как гроза,

И ты помрешь, увидев Матерей

Стальным огнем горящие глаза!»

— Ну и что всё это значит? — спросила Белла, с облегчением зализывая ранку.

— Да так, произвольная вариация на тему карточных гаданий, Великого Делания и юнговского учения об архетипах, — скромно ответила Рахав. — И еще античные мифы и современные психоделики. В общем, как я понимаю, предупреждение женщины мужчине, чтобы не слишком манипулировал со своим подсознанием.

— Вот теперь и я догадалась! — с торжеством сказала собака. — Это мы через кактусоводов пострадали. Перед нами — поле, засеянное лофофорой Уильямса, или кошенильным кактусом. Кормушка той тли, что дает хорошую краску для сыра, масла, сукна и красных полос на сенаторских тогах.

— А для красных знамен не она в свое время шла?

— Может быть. Недаром от той красочки мозги всех толп так взбунтовались, — ответила Белла. — Хотя сам кактус в натуре еще покруче будет.

— Как он тут вообще появился? Средняя полоса, как-никак, — удивилась девушка. — Я думала, его место — в оконном горшке.

— Да раскаявшиеся хуанисты, небось, побросали по наущению православной церкви. А почва еще раньше уж так славно удобрилась всяким инакомыслием, что и невзирая на климат проросло и процвело, — с ехидцей объяснила собака. — А вот, смотри, тут кое-что и прямо для тебя.

Действительно, поверх асфальтовых обломков свежим еще цементом было наляпано: «Здесь был Вася». Окончания слов, правда, вышли неразборчиво, известная неясность дорожных инкрустаций вызывала в памяти Булгакова с его Василием по прозвищу Василиса, который то ли был, то ли была, то ли и посейчас где-то есть.

— А почему ты думаешь, что это то самое? Кольцо всё такое же умеренно теплое, как…

— Ты не смотри, а нюхай, как я, простота! — воскликнула собака в запальчивости.

Действительно, характерные запахи — отнюдь не растительного происхождения, скорее животного — сгустились до того, что их стало возможным попробовать и наощупь. Поэтому Рахав в своих надежных кроссовках смело полезла на лофофорное поле, перемежающееся довольно густым кустарником. Внутри одного из особо пахучих кустов обнаружилась небольшая лысинка типа тонзуры: а на ней, в небрежной позе едва живого трупа, возлежал некто в черном сюртуке, кое-где проеденном молью, и безоглядно почивал. Хотя сюртук смотрелся и ароматизировал так, будто в нем ловила кайф вся тутошняя держава, засален и потерт он был на деле нестрашно — вроде бы его не носили активно, а только спали в нем по особо торжественным случаям. Чудовищно огромный мухомор распростер над спящим свою алую лакированную шляпу, усеянную жемчугом, как кобра Будды Шакьямуни — свой капюшон. Гвоздики бледных поганок и ложных опят проросли между изящными длинными пальцами, трава вьюнка плотно опутала ступни и колени, над самым сердцем рос подсолнечник — живой его символ. Трагикомическое распятие довершала уж абсолютно шутовская, но тем не менее вполне этнографическая деталь: в развилке брючных ног, будто ради поношения, пророс большущий гриб-вешенка, близкий к состоянию зрелости. (Впрочем, ритуал натурального распятия строился так, чтобы побольше опозорить вдобавок к неминучей смерти — зрелище, полагаем, не для слабонервных.) Однако мертвецки спящее лицо в ореоле длинных и легких кудрей было прекрасно и безмятежно: золотистые завитки обрамляли высокий купол лба, янтарно-розовый лик источал благолепие, а редкая поросль бровей над закрытыми веками заставляла предположить высокий смысл, который возник бы в зеницах, если бы они отверзлись. И что самое главное, на пальце сияло кольцо уже из чистого золота — с широкой, ясной пентаграммой, по своему размеру могущей служить оправой той фигуре, что была у девушки.

Когда Рахав нагнулась над телом спящего, застарелый аммиачный запах достиг такой мощи и выразительности, что даже Беллу, стоящую вне его досягаемости, передернуло: наверное, из сочувствия. Рахав же только слегка сморщила свой просоленный морской носик, вытаскивая из сюртучного кармана документ.

— Вас. или Вс. Беспробуднов, — и еще с ятем, как смирновская водка, — доложила она. — Василий, наверное.

— Пьет он, уж точно, без просыпу, — хмыкнула собака.

— Да нет, он не пьяный, Белла, это в нем кактусы бродят, наверное. И не обкуренный. Просто слишком далеко отсюда ушел.

— Очевидно, сменив патриотическое пристрастие к мухоморовке на любовь к трем зарубежным апель… кактусам, — съехидничала Белла. — И за недостаточную приверженность к здоровым национальным идеалам загремел на строящуюся башню этого нового Вавилона.

— Скорее с башни, — вздохнула девушка. — Как не расшибся только: наверное, лофофоры эти спружинили.

— И бухой был по жизни, — добавила Белла.

— Я опьянен одним янтарным виноградом, — не совсем внятно, однако членораздельно возразил им субъект из своей отключки, — но млека род в себе таит хмеля отраду.

— Держу пари, что наяву он слагает стихи получше, — заметила собака. — Это он что, кумыс или молочай приплел?

— В любом случае наша доля — вытащить его отсюда, — решительно заявила Рахав. — Цементный вопль о помощи ведь это он издал.

Она присела на корточки, что в натянутых бриджах было делом непростым.

— И если самые лучшие стихи растут из всякого сора, почему бы и из такого поэта не вырасти пророку? Не забывай, собака, что все грязное можно очистить, на запретное испросить разрешение.

— Это не ты говоришь, значит, и не ты мыслишь, — тихо рыкнула Белла. — О стихах — поэтесса, об очищении — японцы. Ладно, я тут прикинула, что можно кое-как и мне пройти ни минное поле. Давай рискнем отгвоздить пригвожденного и отопнуть распятого…

— В распятии моем объемлю я небеса, моря и землю! — провещал Вася, приоткрывая левый глаз — зелено-золотой, как у кота, пронзительно-пытливый и хитрый до невозможности. — Простерт по ней и к ней же пригвожден: впиваю соки и ее закон. Страдаю скорбью и впиваю сладость…

— Сразу видно, до чего невмоготу ему стало в той прозаической архитектурной шараге, — фыркнула Белла, осторожно пробираясь меж тонких шипов, — вот потому и сверзился из того, вроде бы, окошка, что под самой крышей башни.

— Я башню безумную эту воздвиг над смятением жизни, — снова завел свое Василий, — и стал прорицать с высоты, и сеть я раскинул речей. Но где же мой улов? Где рыбы мои?

— Скорее воробьи и вообще мухи. Какие рыбы на такой высоте? — прокомментировала Белла. — Разве что летучие.

— Странные ассоциации, — согласилась Рахав, — это он, наверное, захотел кушать.

— По себе я возалкал! — требовательно возразил тем временем лежачий. — Я в глуби своих зеркал. Истина обо мне самом потеряна на дне колодца из двух гладких муранских стекол, поставленных друг против друга: возникающие в этом лабиринте двойники борются, не видя, что они братья. Может быть, они давно уничтожили друг друга и меня впридачу, возможно, я умер раньше их обоих, и лишь мой двойник бродит из зеркала в зеркало, заключенный в них, как рыба во льду, тщетно добиваясь права первородства. Ибо есть и мой нерожденный, мой истинный двойник и прототип, которого не видно в зеркале, как вурдалака, логра или варка. Только повстречав его, я смогу поистине заговорить.

— А что ты нынче делаешь, если не болтаешь, будто коровий колокольчик? Вот поистине замечательный бред! По-моему, вопрос накормления сейчас не столь актуален, как проблема протрезвления, — прокомментировала собака.

— Так чего ж мы тут стоим? Хватайся за сюртук и тяни!

— Вот сейчас, взялась для тебя пасть грязнить и лапы мозолить, — проворчала собака, но не без известного удовольствия покорилась.


— Нет-нет, провидец и поэт он настоящий, — определила хозяйка таверны «Под Собакой». — Может быть, оттого, что сам себе двойник и осознает это. Если Вася есть уменьшительное и от Василий, и от Василиса, то это намек на андрогина. (Кстати, помните фильм «Василий и Василиса» о супругах, которые никак не могли помириться? От того самого и не могли, что их притягивало друг ко другу до полной потери самости.) Божественный гермафродит — это символ, внешний знак провидца. Символ же андрогина — дерево, которое протянуто между небом и землей, или крест распятия. Ведь и Христа иногда изображают на древе. Личный дар вашего найденыша усилился тем, что перешло к нему от покойной и горячо любимой жены Диотимы: снова единство двух половин рода человеческого. И все-таки лучше бы вам его сюда не притаскивать — он же постоянно день с ночью местами менял. С вечера до утра обучал античному стихотворству, а с утра до вечера отсыпался. Нынче у него вечный день, однако!

— Если он видит скрытое, то, может быть, и для меня найдет мой жемчуг? — спросила Рахав.

— Жемчуг есть Маргерит или Маргарит, — провещал Василий. — Марево, Мара и Майя суть его покрывало: осмелься и нырни в морской водоворот, что Майею учитель наш зовет, схвати со дна и вынеси в горсти — и будет то она, пришедшая спасти. Одета ореолом, грядет теперь она — Сирена Маргарита, Предвечная Жена.

— Забавник, — проворчала Аруана.

— Ни бе, ни ме, ни кукареку по-людски и притом лыка не вяжет, — ответствовала Белла, — Невеста без места, жених без ума — и оба в одном лице. Хотя, может быть, в этой призрачной жизни только так и надо?


— Ну ты, вечная девица, — распоряжалась Аруана чуть позже, — займешь за столом свое законное место. Свою норму платежных россказней ты не выполнила, зато говоруна раздобыла, и как быстро-то!

Была она сейчас до того статна и величава, что под пару ей оказался изо всех присутствующих мужчин только Василий-Василис-Базилевс, который после того, как его вымыли лавандовым мылом в воде, настоянной на гвоздике и розмарине, облачили в хламиду тонкого льна и расчесали кудри рябиновым гребнем, помолодел до невероятия. Тем не менее, Спящий-Без-Просыпу и не думал возвращаться в мир наличной майи из своего собственного бреда.

— А с этим ловцом жемчуга что будем делать? — спросила собака. — Ногами он стойко не владеет. Может быть, попутешествует в том самом исконном и посконном смысле, а именно — на колесах, как привык?

— Лучше попробуем снова определить его на ту кровать, — ответила Аруана.

— И мне что, еще раз вам всем помогать? — вздохнула Рахав.

Однако при звуке их голосов — а, может быть, голоса одной Аруаны, — Вася приподнялся с простыни, расстеленной прямо на полу у очага, взгляд его ударил, как зеленая молния. Он на миг соединился со своим двойником, и на них нашел белый стих. Этим стихом сложил он песню, которая названа здесь -

ПРИТЧА О ВИДЕНИИ СУДА

Низринулся я с Вавилонской Башни, верх которой теряется за девятым небом, а низ, проходя через девять ступеней ада, смыкается с верхом, ничуть не изгибаясь. И слышал в моем полете голос ветра, что вдувал мне в уши властные слова: «Иди и смотри». А когда я стал на ноги, увидел я пред собой трех всадниц: были они обнажены, как боевой меч, и сияли, как истина. И первая дева восседала на коне рыжем, имя ему Пламя; кожа ее как утренний снег и власы точно знамя мятежа. И была вторая жена верхом на коне бледном, имя же ему — Терзание-и-Ад; косы ее темней грозовой тучи, когда через нее сверкает молния, а лик осмуглел от нездешнего жара. И оседлала третья старуха вороного коня по имени Смерть; кожа ее была иссиня-черна, как лиловый тюльпан, и седые космы стелились по спине и бокам коня до самых стремян. Глаза же всех трех были одинаковы и подобны очам гневного Ангела Златые Власы. Этими глазами посмотрели они на срединную землю, простершуюся перед ними во всем своем бесчестии: изнасилованную и оскверненную, отравленную и вспоротую железом, — и возгласили: «Это падший Адам такое сотворил!»

Но углядели они трое в сердцевине погибельной земли одинокое деревце, бывшее маслиной и смоковницей, но не маслиной, не смоковницей и вовсе не соединением обычной маслины и обыкновенной смоковницы в одно. Почти иссохло дерево, однако плоды его созрели и на вид были полны свежего масла. «То дерево взрастил Адам, и погибель в нем и на нем, — сказали женщины, — но плоды его от солнца, и они чудны». Тогда собрала самая юная из жен плоды в горсть, и средняя выжала из них масло, и старшая пролила масло наземь, спрятав косточки в землю.

И снова некто повторил мне голосом, как бы моим, но подобным буре: «Иди и смотри». И посмотрев, увидел я, как само собой возгорелось масло и как огонь его уничтожил погибшее дерево, а вместе с ним — и то, что привело его к погибели; всё, что осталось на земле от человека. Но семена сразу пошли в рост на сем пепелище и дали стройные, ровные, как струна, побеги, изумрудные и золотые; как луч, и пронзала взор и обоняние их свежесть, и ветер, пролетая сквозь их листву, обретал запах сандала, нарда и яблони… Сомкнулись созревшие кроны, укрывая землю от гневного ока небес, и понизу протекли ручьи со сладкой водой.

Тогда в третий раз услышал я голос как бы из самого себя, и был он подобен урагану: «Лишь воины за веру войдут в сад, и те, кто ищет свой путь, и находящие себя в конце его».

Я обернулся — и вот: на коне белом сильный муж с ликом, что благородством своим подобен женскому, и в правой руке его — буковая трость, и готовится он погрузить ее в огненную чашу, что в левой его руке, чтобы писать пламенем буквы.

И, говорю я вам, — берегитесь! Познает сей муж всех трех жен, которые суть одна в разных ликах, и войдет в вертоград бесхладный и бессолнечный, и сорвет лучший цвет и плод его, чтобы прорастить семя в сердце пустыни — и его будут все плоды земные.

Грядет пахарь, и сеятель, и хозяин жатвы!

ВОСЬМОЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

Боярышник — whitehorn — и терн для венца blackhorn.

И то, и другое — знаки Совершенного человека. Идеального мужа.

В честь Христа зимой цветет светлый боярышник, и после Варфоломеевской ночи на него не нарадуются оставшиеся в живых. В честь него зреют терпкие черные ягоды меж колючек.

Три тополя есть на свете (не считая тех, что на Плющихе) — наш обычный, так называемый белый, дрожащий, или красный, — та самая осина, что не горит без керосина и является любимым деревом вампиров; и тополь черный — корявый осокорь.

Те же три цвета в одном-единственном растении, бузине: цветы ее белы, ягоды (зеленые в начале лета) становятся рыже-красными в его середине, черными осенью. Три цвета времени — три цвета бузины, которую так любила Марина, дочь Сотворителя Музея.

Три цвета — белый, красный, черный — соединяются в разных реалиях, повторяются в природе с удивительной настойчивостью… Будто она хочет этим сказать нам нечто.

Три цвета земли. Три цвета женщины: ведь земля искони воплощает и олицетворяет женское начало. Три цвета Конца — ведь женщина знаменует собой Суд.

Загрузка...