Глава 10

— Ну, и как тебе замужняя жизнь, красавица? — Урсула подлила ещё кофе себе в чашку.

— Просто прекрасно, с того дня, как Генрих наконец-то нанял домработницу.

— Надо отдать ему должное, он продержался целую неделю!

— Очень смешно. После того, как он несколько раз отправился на работу голодным, потому что я сожгла завтрак, и после того, как у него закончились чистые рубашки, у него не осталось выбора. К тому же, администрация театра дала мне всего две недели отпуска, так что как только я вернусь на работу, у меня и вовсе не будет времени на всю эту домашнюю работу. Да и взгляни на размер моего дома! Ну как я могу одна с ним управиться?

— Ты можешь мне ничего не говорить, я с тобой совершенно согласна. Ещё до того, как мы с Максом поженились, я его сразу же предупредила, что мне нужна будет помощь по дому. А когда он попытался что-то возразить, я вежливо ему намекнула, что у него есть два варианта: либо приходить домой к красивой, нарядной и довольной жене, которая с радостью встретит его с работы, или к кому-то в запачканном переднике, с вороньим гнездом на голове, с потрескавшимися от домашней работы руками, насквозь пропахшей едой и слишком уставшей для выполнения каких бы то ни было супружеских обязанностей. На следующий же день он привёл горничную.

— Ну, я хоть честно попыталась, — рассмеялась я. — Поэтому Генриху жаловаться не на что. Я не виновата, что родилась балериной, а не кухаркой.

— Вот именно. — Урсула откусила ещё кусочек эклера. — Мм, какая вкуснотища! Съешь один, тебе не помешает!

— Не могу, я должна следить за весом. — Вместо эклера я оторвала виноградинку с ветки. — Никогда не думала, что быть замужем за военным имеет столько преимуществ. И откуда они всё это берут? Даже папа не мог достать каких-то вещей, а деньги у него были.

— Да тут дело не в деньгах, а в контактах. А у кого больше контактов, чем у офиса СД? К тому же, им это всё достаётся совершенно бесплатно.

— Как бесплатно?

— Ну, ты же понимаешь. Часть «благодарностями» от неких лиц за оказание неких услуг, часть конфискацией.

— Конфискацией?

— Я не очень этим интересуюсь. У каких-нибудь преступников, арестованных за антиправительственную деятельность. Или у евреев тоже, согласно программе арианизации. — Она пожала плечами. — Мне, по правде говоря, дела нет откуда всё это приходит, пока оно приходит. Как тебе, кстати, этот кофе?

— Высший сорт! Лучше в жизни не пробовала!

— И дешевле! А вернее сказать, бесплатно! — Урсула рассмеялась и доела свой эклер. — Знаешь, я буду скучать по нашим маленьким посиделкам, когда ты вернёшься на работу. А ты вообще-то хочешь туда возвращаться? У тебя же теперь есть муж, ты можешь вообще не работать.

— Я знаю и тоже буду по ним скучать. Но мы всегда будем рады видеть вас с Максом у нас в гостях. А что касается театра, то я ещё не готова его бросить. Я правда очень люблю танцевать. Кстати, я совсем забыла тебе сказать: я хочу превратить чердак в маленькую балетную залу. У меня была такая дома, но теперь мне негде упражняться, а чердак подойдёт просто идеально.

— А сейчас там что?

— Ничего, куча коробок от предыдущих владельцев. Не знаю уж, почему они их не взяли, когда уезжали, а может, кто-то жил в доме и внезапно умер, не оставив наследников, и дом перешёл к партии… Но вещи до сих пор там.

— Даже Генрих не знает, кто здесь раньше жил?

— Говорит, что нет. Просто сказал, что ему предложили дом, и он решил не отказываться.

— Как я и сказала: высший сорт — и совершенно бесплатно! — последние слова мы произнесли в унисон и расхохотались. Тогда я ещё понятия не имела, что найду на чердаке.

* * *

Позже тем днём, решив скоротать время до возвращения Генриха с работы, я решила начать убираться на чердаке. Мне так не терпелось приступить к разборке, но сейчас, после того как я открыла первую коробку и начала рыться в чужих вещах, я почувствовала себя немного неловко, как если бы я нарушила их частную жизнь. И всё же, найдя фотоальбом в первой коробке, я не сдержалась и открыла его.

По-видимому раньше здесь жила семья из пяти человек: помимо официальных семейных портретов, где они позировали со всеми родственниками, самые часто повторяющиеся были фотографии, запечатлевшие родителей, хорошо одетых и очень улыбчивых, и их трёх детей — двух девочек-подростков и маленького мальчика не старше пяти. Некоторые фотографии были сделаны внутри дома и, судя по тому, что мебель была на тех же местах, не так давно. Так что моя теория об одиноком человеке, который внезапно умер, не оставив наследников, оказалась неверной. Но куда тогда делась вся семья?

Кроме альбома в первой коробке я нашла детские игрушки, которые до сих пор выглядели как новые, акварель, рисовальные альбомы и детские книги. Это ещё больше сбило меня с толку: если семья решила переехать и не хотела брать с собой всю мебель, это было вполне понятно, но игрушки? Не похоже было, чтобы эта сравнительно небольшая коробка заняла бы у них так много места, а мальчику всё это явно ещё пригодилось бы, чтобы вот так это всё бросать. Странно. Я решила отдать первую коробку в детский приют и перешла ко второй.

В ней я нашла музыкальный проигрыватель и множество пластинок (которые я решила оставить); третья коробка оказалась полна серебряной посуды и аккуратно запакованного фарфора, на вид стоящего приличных денег. Я снова не нашлась с ответом, почему они и это решили оставить. Просто забыли? Маленький чемодан рядом с коробкой содержал подсвечники и небольшие подносы, опять-таки из чистого серебра и в прекрасном состоянии. Перебирая один предмет за другим, я наконец добралась до самого дна и увидела её. Менору. Большую, изыскано выполненную менору со Звездой Давида посередине, прямо под центральной свечой. Моя рука застыла в воздухе; я не решалась к ней прикоснуться.

Все кусочки мозаики вдруг встали на место: семья никуда не уехала, их просто-напросто выселили согласно новому закону о том, что никто из евреев не имел больше права владеть частной собственностью. Вся бывшая собственность евреев автоматически перешла государству, или была «арианизирована», как они это красиво называли; а партия в свою очередь щедро пожертвовала эту собственность одному из своих верных слуг — моему новому мужу.

Я села на покрытый пылью пол, чувствуя почти физическую тошноту при осознании этого факта. Мы жили в доме, из которого выставили хозяев; мы спали в их кровати и ели за их столом. Я читала книги в их библиотеке, книги, которые они выбирали и коллекционировали; Генрих работал в кабинете, принадлежавшем отцу семейства, кем бы он ни был. Я поверить в это не могла. Мы были ничем не лучше обычных воров, пусть и не подозревали об этом… Или же один из нас всё это время об этом знал?

Нет, Генрих бы никогда такого не сделал, он бы сразу же мне сообщил. Он сам сказал, когда я его об этом спросила, что не знал ровным счётом ничего о бывшем владельце. К тому же, он бы знал, что, сама будучи еврейкой, я бы никогда не переехала в дом, из которого выгнали точно таких же евреев. Что же с ними все-таки случилось? Куда они уехали? Куда и все? В Польшу? Или, если у них было достаточно денег, в Соединённые Штаты? Или в Англию?

Решив разузнать как можно больше об их судьбе, я начала рыться в остальных коробках в поисках возможных подсказок. Я не нашла ничего, кроме бывших обрывков их прошлой, беззаботной жизни: какие-то уже не нужные документы, одежда, зимние пальто и шарфы, женские шляпки (скорее всего принадлежавшие матери), платья на девочек, журналы мод с выкройками… и маленькая красная книжка, заполненная аккуратным почерком.

«Май 18, 1938

Дорогой дневник,

Сегодня в школе наш новый директор сказал нам, что теперь мы каждое утро будем петь национальный гимн и приносить верность фюреру. А ещё меня в первый раз назвали полукровкой и велели сесть на задний ряд вместе с остальными полукровками. Другие дети смеялись, тыкали в нас пальцами, дразнились и бросали в нас бумажки, особенно ребята из Hitlerjugend. Это было очень унизительно. Когда я вернулась из школы, я спросила маму, почему меня вдруг стали так называть? Она объяснила мне, что это было потому, что она была еврейкой, а папа был немцем, поэтому я и мои брат с сестрой считаемся «дворнягами, беспородными». Беспородными? Я думала, только кошки и собаки могут быть беспородными. Как люди могут быть беспородными? Но мама сказала, что это всё же лучше, чем быть полнокровной еврейкой, как она. Её уволили из консерватории за это».

Это был дневник! Дневник одной из сестёр-подростков! Я придвинулась ближе к маленькому мутному чердачному окошку и продолжила читать, следуя за тем, как менялась жизнь девочки день ото дня.

«Май 27, 1938

Во мне ровным счётом ничего не изменилось: та же одежда, те же две косы, только вот мама Лизель ни с того ни с сего запретила ей приходить к нам в гости. Раньше мы были просто неразлучны, мы всё делали вместе: домашнюю работу, уроки музыки, вместе бегали в кино, в парк на аттракционы… Мы всегда всем делились: обедом в школе, одеждой и нашими тайнами. Теперь я могу делиться моими секретами только с тобой, дорогой дневник».

«Июнь 5, 1938

Мой бедный Тим! Он признался вчера, что друзья дразнят его любителем евреек, и всё потому, что он не бросил меня, как все остальные и продолжает носить мне портфель домой каждый день, как и раньше. Не знаю, стоит ли ему сказать, чтобы больше со мной не общался, чтобы у него ещё больше проблем из-за меня не возникло… Но он мне очень, очень нравится. Вчера я даже разрешила ему поцеловать меня в щёку в первый раз. Вот бы Лизель об этом рассказать! Она бы наверняка меня всю затискала и затем попросила бы меня рассказать об этом снова и снова, и хохотала бы вместе со мной. Только вот ей больше нельзя со мной общаться, а я так по ней скучаю!

P.S. Ненавижу Гитлера!!!»

Некоторые страницы содержали всего по несколько предложений, некоторые же были заполнены быстрым, едва разборчивым почерком, с вычеркнутыми словами и предложениями. Эти длинные страницы были самыми эмоциональными. Чем больше я читала, тем труднее мне было поверить, через что этой девочке пришлось пройти, как из жизнерадостного, весёлого подростка, её медленно превращали во что-то до боли печальное, забитое и запуганное, слой за слоем срывая составляющие её неповторимой личности и вынуждая носить ярлык, который продолжал разрушать каждый аспект её предыдущей жизни. Во время одной из антисемитских акций, она своими глазами видела, как эсэсовцы заставили её родителей стоять посреди площади с другими такими же смешанными парами. Плакат, который солдаты надели её отцу на шею, обвинял его в Rassenschande, посрамлении арийской крови, а плакат на шее её матери был ещё хуже: «Я — еврейская шлюха и с каждым готова лечь». Даже просто читать подобное было омерзительно. Я бы умерла со стыда, если бы увидела, как моих родителей унижают подобным образом; девочка же была рада, что их хотя бы в тюрьму не бросили.

В комнате становилось темно, и я зажгла старую лампу, не в силах оторваться от моей находки.

«Июль 18, 1938

Гестапо наконец-то отпустили маму. Мы все были так рады, что плакали и плакали, когда она вернулась, даже папа. Он говорил ей, что боялся, что больше никогда её не увидит. Он говорил, что гестапо никогда никого не отпускают, и что из гестапо один путь — в лагеря. Нам очень, очень повезло. Но теперь папе придётся заплатить огромный штраф, потому что мама нарушила закон, не нашив на одежду жёлтую Звезду Давида. Она пыталась объяснить людям из гестапо, что она не знала, что ей нужно было это делать, потому что она замужем за немцем, но они всё равно её избили, «чтобы проучить». Как они могли её избить? За что? Просто потому, что она — еврейка? С каких пор это — преступление? Воровство — это преступление. Убийство — это преступление. Человек сам выбирает, совершать ему это преступление или нет, и если он всё же на это идёт, то он должен быть наказан, вот как это должно быть. Но как же можно выбрать своё происхождение? И почему, если люди из гестапо, которые крадут нашу собственность и убивают нас, не считаются преступниками, а вот мы — наоборот?»

— Аннализа, что ты тут делаешь?

Я была так погружена в дневник, что совершенно потеряла счёт времени и даже не заметила Генриха, стоящего в двери. Я повернула дневник в руке и показала ему.

— Ты знал, что этот дом принадлежит еврейской семье?

— Этот дом принадлежит партии. Евреи больше не могут владеть собственностью.

— Хорошо, принадлежал еврейской семье. Так ты знал об этом или нет?

— С чего ты вдруг решила, что он принадлежал еврейской семье?

— Потому что я нашла это. — Я поднялась с пола и дала Генриху дневник. — И ещё это.

Я указала на менору. Генрих пролистал дневник и бросил его в коробку к меноре.

— Я завтра пришлю людей, чтобы вынесли всё это отсюда. Не забивай себе голову. Пойдём-ка лучше ужинать, я безумно голоден. Магда приготовила отменно пахнущую утку; мы же не хотим, чтобы она остыла.

С этими словами он развернулся и начал спускаться по лестнице. Я замерла в оцепенении от его абсолютно равнодушной реакции на мою находку, но затем бросилась вслед за ним, немного раздражённая.

— Что это значит, не забивай себе голову? Генрих, посмотри на меня, я с тобой разговариваю.

— Солнышко, давай обсудим это после ужина, ладно? У меня был очень тяжёлый день на работе, и я просто хочу расслабиться. Я думаю, я заслужил, чтобы насладиться своим ужином в тишине и покое.

Я поверить не могла, что мой собственный муж вот так в открытую меня игнорировал. Но я не собиралась позволить ему так просто уйти от разговора.

— Генрих, как ты можешь быть настолько безразличен к их судьбе? Ты что, не понимаешь, что у них отобрали этот дом, и один Бог знает, что с ними случилось. Мы живём в их доме, который они купили и обставили на свои деньги, а партия взяла и украла его у них, если уж назвать вещи своими именами. А ты хочешь прислать людей, чтобы «вынести отсюда всё это», чтобы я «не забивала себе голову?» Да как ты вообще можешь такое говорить?

Никак не отреагировав на мои слова, Генрих проследовал прямиком в столовую, где Магда, наша новая горничная, уже сервировала стол. С тем же беззаботным видом он развернул салфетку и поместил её себе на колени. Я стояла в дверях, наблюдая за ним со скрещёнными на груди руками.

— Генрих? Ты меня вообще слушаешь?

— Да, и я тебе уже сказал, что не собираюсь обсуждать это за ужином. Так что садись и ешь.

Магда, испытывая видимую неловкость присутствуя при нашем споре, старалась как можно быстрее порезать мясо и поскорее уйти.

— Вот только не надо мной командовать. Я не одна из твоих подчинённых, я — твоя жена, а значит тебе придётся меня выслушать.

— Вот именно. Ты — моя жена, и насколько я помню, ты поклялась почитать и во всём слушаться своего мужа. Так что когда твой муж говорит тебе «садись и ешь», будь так добра, сядь и ешь свой ужин.

Я ушам своим поверить не могла. Мужчина, которого я знала и за которого я вышла замуж, никогда бы такого не сказал. Или же я его не так уж и хорошо знала?

— Нет, спасибо. У меня что-то пропал аппетит.

Я даже в одной комнате с ним больше находиться не могла. Он не попытался меня остановить, когда я направилась обратно на чердак. Уже не на шутку рассерженная и обиженная на мужа, я осторожно вынула дневник девочки из коробки, куда Генрих его забросил, и уселась на пол у старой лампы.

«Сентябрь 29, 1938

Все только и говорят о войне с Чехословакией. Гитлер уже забрал себе Австрию, ему что, всё мало?

Папа опять ходит весь расстроенный. Партия приказала сжечь все книги запрещённых авторов, чтобы «избавиться от жидовской пропаганды», и он очень боится за нашу библиотеку. После стольких лет, что он преподавал историю, он насобирал множество очень важных и редких работ, но большинство из них относятся к запрещённой литературе, и их, вероятно, придётся сжечь. Даже история теперь не считается правильной, если написана не арийцем. Но это же история, что произошло — то произошло, и тут уж ничего от себя приписать нельзя. Только вот папа говорит, что нацисты теперь и историю переписывают, вместе с биологией и другими науками. Мне кажется, что через несколько лет ничего больше не останется, кроме партии. Если бы кто-то попросил меня её описать, то я бы сказала, что вижу её как огромного огнедышащего монстра, всегда голодного и никогда не насыщающегося, который идёт по земле и пожирает всё подряд: людей, животных, даже машины, мосты, целые города и страны, пока ничего в мире больше не останется, кроме него. Только тогда он будет доволен. Мне кажется, у меня жар… Я какие-то странные вещи говорю».

«Ноябрь 3, 1938

Папа говорит, что нам скорее всего придётся уехать из страны. Он говорит, что хоть он и мы, дети, пока в относительной безопасности, маму, в отличие от нас, никакие законы не защищают, а поэтому её могут просто взять и подобрать на улице, усадить в грузовик и отослать в работный лагерь. Он слышал, что были такие случаи. Он сказал маме больше вообще на улицу не выходить, только в самом крайнем случае. Папе теперь приходится самому ходить за покупками, но может это и к лучшему, потому что маму многие продавцы и так уже давно отказывались обслуживать. Они боятся, что гестапо их арестует за то, что продают еврейке. Это теперь тоже уголовная статья».

«Ноябрь 10, 1938

Я не знаю, что ещё писать. У меня больше не осталось слов, только слёзы и страх. Я никогда не думала, что дойдёт вот до такого. Я просто отказывалась верить, и надеялась на хорошее. Они больше не отделяют нас от себя, они нас уже в открытую убивают, режут и стреляют, как животных. Прошлой ночью они разбили стёкла в каждой лавке, помеченной Звездой Давида. Самих владельцев они вытаскивали на улицу, иногда за шиворот, иногда за волосы, если это была женщина, и потом били, били кулаками, ногами и прикладами ружей. Им было всё равно, был ли это мужчина, женщина или ребёнок, они били всех без разбора только потому, что те были евреями. Они ворвались в синагогу и, когда раввин попытался спрятать от них священные тексты, они заперли его и других внутри и подожгли здание, прямо с живыми людьми. Когда я услышала, как папа рассказывал это маме, я поверить в это не могла. Я знаю, что опять наверняка не усну ночью, буду сторожить, слушать каждый шорох снаружи. Я так боюсь, что они придут к нам и сделают что-нибудь… Я только надеюсь на милость божью, что они сжалятся и застрелят нас всех вместе, но только бы не заперли в доме и не подожгли его! Это самая страшная смерть из всех. Я слышала, что они уже такое сделали с несколькими семьями прошлой ночью. Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы они нас не сожгли заживо!»

Я не выдержала и расплакалась. Девочка-подросток, молящая Бога о лёгкой смерти для себя и своей семьи, было чем-то, не укладывающимся в голове. Я закрыла рот рукой, не в силах перевернуть следующую страницу. Я закрыла дневник и прижала его к груди, кусая губы. Что бы случилось, если бы мои прапрародители не подделали в своё время документы? Это мог бы быть мой дневник. Или ещё хуже, потому что, в отличие от моей юной писательницы, которая была всего на несколько лет младше меня, я бы считалась полнокровной еврейкой. И тогда всё, немедленная смерть или же лагерь. Меня бы могло уже не быть на свете.

— Ты всё ещё это читаешь?

Я повернула голову и увидела Генриха. Он стоял, прислонившись к дверному косяку в своей чёрной форме, скрестив руки на груди, и хмурился. Мой муж.

— Девочка, которая это написала… она была mischling, полукровкой. Её мать была еврейкой. Гестапо её за это избили.

— И что?

— И что?! Это всё, что ты можешь сказать? И что?!

— А что ты хочешь, чтобы я сказал, Аннализа? Что мне их очень жаль? Поверь мне, мне их действительно жаль. Только вот жалостью делу не поможешь. Ты просто себя с ума сведёшь, жалея всех евреев страны. Я знаю, что и СС, и гестапо занимаются нынче ужасными вещами, но худшее, что ты можешь сейчас сделать, так это убиваться по каждому из таких случаев. Ничего ни для этой девочки, ни для её матери уже не сделать, так что перестань себя по этому поводу мучить. Для них все уже кончено. И дай мне этот дневник, я сожгу его, чтобы ты не сидела здесь и не плакала, когда ничего уже поделать нельзя.

Он сделал пару шагов ко мне, но я вскочила на ноги и прижала дневник к себе, защищая его, как ребёнка.

— Ничего я тебе сжечь не позволю! И перестань вести себя так, будто тебя это совсем не трогает!

— Да что ты от меня хочешь, Аннализа? Разыскать эту семью и привезти их назад, если они, конечно, ещё живы, извиниться за дом и спеть мальчику колыбельную перед сном?! Ты этого хочешь?

Я отступила назад, подальше от него.

— Ты знал о них. Ты знаешь, что у них есть маленький сын. О, Боже, я поверить не могу! Ты всё это время знал и ничего мне не сказал!

— А что было бы, если бы сказал? Ты бы согласилась сюда въехать? Нет. Некоторые вещи лучше не обсуждать, Аннализа, а особенно сейчас. Давай не будем ссориться. Просто забудь об этом и всё.

Он сделал ещё шаг вперёд и протянул ко мне руки, но я быстро отступила в сторону, ближе к выходу.

— Не трогай меня. Ты… Я поверить тебе не могу. Забудь? Ты говоришь своей жене-еврейке об этом «просто забыть»? — Вдруг ещё одна мысль прорезала меня, как ножом. — Погоди-ка минутку. Откуда у партии этот дом? Кто отдал приказ об их выселении?

Он смотрел на меня, не говоря ни слова. А я так хотела, чтобы он сказал что-нибудь, что угодно, только чтобы опровергнуть мою догадку.

— Генрих, кто занимается сбором информации о еврейских и смешанных семьях, и их частной собственности? — Он всё ещё молчал, и я ответила за него. — СД, не так ли? Твой офис.

— Я не отвечаю за весь офис. Я работаю в отделе внешней разведки. Я к депортациям не имею никакого отношения.

— Это не имеет значения, Генрих! Твой офис вышвырнул этих людей на улицу, чтобы ты мог поселиться здесь со своей новой женой! Что твои коллеги вообще с ними сделали? Знаешь что, лучше даже не отвечай, потому что я знать не хочу! О Господи, я поверить не могу, что вышла за тебя! Я-то думала, что ты другой, а ты точно такой же, как и все они! Даже хуже, потому что притворяешься хорошим!

— Любимая, успокойся. Ты всё ещё под впечатлением от этого дневника и не знаешь, что говоришь.

— Я очень даже знаю, что говорю! — Я уже в открытую кричала на него. — Зачем ты вообще на мне женился? Просто потому, что я выгляжу, как немка?

— Аннализа, прошу тебя, давай потише.

— Нет, я не собираюсь быть тише! Бабушка была так права, когда говорила, что не бывает «хороших нацистов»! Надо было её слушать! И что ты, интересно, собираешься со мной сделать, когда я тебе надоем? Может, с остальными евреями в лагерь отправишь?

Он закрыл мне рот рукой так быстро, что я даже понять не успела, что произошло. Всё, что я знала, так это то, что он прижал меня к стене, и что я едва могла дышать.

— Совсем с ума сошла, такие вещи вслух говорить?! — Он зашипел на меня. — Достаточно одному человеку тебя услышать и всё, конец тебе и всей твоей семье! Наша чертова горничная внизу, а ты кричишь, как умалишённая!

Он наконец убрал руку от моего лица и погладил моё плечо.

— Ну прости, любимая, я тебя напугал? Тебе не больно? Я не хотел, я просто хотел защитить тебя. Ты и понятия не имеешь, как это опасно, такие вещи говорить. Ты же сама себе смертный приговор подпишешь.

Он снова попытался меня обнять, но я выкрутилась из его рук и чуть не бегом бросилась к двери. Он прошёл за мной до верхней ступени и окликнул меня оттуда:

— Аннализа!

— Не надо мне было за тебя выходить!

Загрузка...