Глава 12

— Он тебя отпустил? Поверить не могу, что он так просто взял и отпустил тебя.

Было три утра, и я сидела у камина, сжимая в руке бокал коньяка. Генрих, со спутанными волосами и так и не переодевшийся в домашнее, сидел рядом со мной прямо на полу и гладил мне спину. Прошло всего пятнадцать минут с тех пор, как я переступила порог дома, и он бросился ко мне из гостиной, где ждал меня всё это время, спрашивая, что случилось и покрывая моё лицо поцелуями. Я была слишком измученной, чтобы протестовать, да и слишком была рада его видеть.

— Почему это тебя так удивляет? Я ему всё очень обстоятельно объяснила, и он принял мою сторону вместо стороны Гретхен. По крайней мере, с ним куда приятнее иметь дело, чем с тем другим, Кунцем.

— Приятнее иметь дело? Аннализа, ты явно не знаешь, о ком ты говоришь. Кальтенбруннер — самый настоящий садист, который находит какое-то извращённое удовольствие в изобретении новых способов заставить людей говорить. Я не хотел тебе говорить, когда мы только встретили его, но это именно за его хладнокровную жестокость Гиммлер назначил его лидером австрийских СС. А ты называешь его «приятным?»

— Меня бы он в любом случае пытать не стал. Я же женщина.

— Женщина? — Генрих покачал головой. — Это ещё хуже. Ты и понятия не имеешь, что он вытворяет с женщинами. Он известный антисемит, так что евреек он сам не трогает — брезгует, но вот с остальными не прочь поразвлечься, прежде чем отправить их на эшафот. А если девушка всё-таки еврейка, он бросает её как кость своим приятелям-эсэсовцам, и они…

— Генрих, я не хочу об этом слышать! — прервала я его, прежде чем он сказал что-то ещё более омерзительное. И всё же, мне до сих пор было трудно поверить, что группенфюрер Кальтенбруннер был способен на что-то подобное. В конце концов, из всего гестапо он был единственным, кто обращался со мной как джентльмен, пусть и непонятно почему.

— Прости. Не стоило мне этого говорить. Ты, должно быть, до сих пор ужасно напугана.

Я отпила ещё немного янтарной жидкости, которая обжигала мне грудь, но хотя бы успокаивала нервы. Сейчас я уже ничего не чувствовала, просто усталость и пустоту.

— Это всё моя вина, Генрих. Я чуть себя и всю мою семью не погубила из-за такой непростительной глупости. Что я только думала? Сейчас не время гордиться своими корнями. Это далеко не шутки, как я раньше ошибочно полагала, это всё очень, очень серьёзно. Я и твою судьбу под угрозу поставила. Что бы они с тобой сделали?

Генрих безразлично пожал плечами.

— Ничего, скорее всего. Если бы я им сказал, что ничего о тебе не знал.

— Жалеешь, что женился на мне?

— Ну конечно же, нет. Я люблю тебя.

— И я тебя, Генрих. Прости, что была такой наивной дурой. Обещаю, этого больше не повторится. Ты был прав, прав абсолютно во всём, когда ты пытался мне это втолковать там, на чердаке. Пожалуйста, избавься от всех тех коробок, вместе с моей цепочкой. Не хочу никакого напоминания о том, кто я такая.

— Не говори так, — тихо отозвался он после какого-то времени.

— Нет, всё кончено. Сегодня я впервые осознала, насколько хрупко моё положение. Не знаю уж, почему доктор Кальтенбруннер решил встать на мою сторону, но если я снова оступлюсь, второго такого шанса мне не выпадет. Так что я стану самой образцовой женой офицера, на парады начну с тобой ходить, свастику на руку надену, если потребуется, и друзей всех твоих буду приветствовать поднятием правой руки. Не бойся, не будет больше никаких скандалов и никакой ущемлённой национальной гордости с моей стороны. Я сдаюсь. Вы, нацисты, победили.

Я видела, как он безотрывно смотрел на огонь, кусая губы, будто решая что-то для себя. Наконец он взял бокал из моих рук, залпом выпил содержимое и твёрдо заявил:

— Никакой я не нацист.

Я снова подняла на него глаза, но он так и продолжал смотреть прямо перед собой, хмурясь.

— Как же так? Сколько лет ты уже состоишь в партии? Десять? Ничего страшного, я на тебя за это не сержусь…

Он снова покачал головой с упрямым выражением на лице.

— Я не нацист, — повторил он. — Это всё показное, как и моя должность в СД. Я презираю их всех и всё то, что они делают, и скорее умру, но не позволю своей жене всю жизнь чувствовать себя загнанной в угол жертвой.

Генрих повернулся ко мне; почему-то он казался рассерженным.

— Никогда не смей стыдиться того, кем ты являешься, Аннализа. И не смей дать им так легко тебя победить.

— Я не понимаю, что ты такое говоришь. Что ты имеешь в виду, что это всё показное?

— То и имею. Я вот уже почти четыре года работаю на американскую секретную службу. Я — двойной агент.

Какое-то время я смотрела на него с открытым ртом, стараясь переварить услышанное. Я попыталась сформировать какие-то вопросы в уме, но так и не смогла ничего сказать вслух. Генрих в конце концов заговорил сам.

— Когда я впервые вступил в партию, всё было совсем иначе. Они казались единственными, кто обладал достаточной смелостью и настойчивостью, кто мог помочь стране восстать из руин после той страшной войны. У людей ничего не было: ни денег, ни еды, ни надежды. И тут появляется Адольф Гитлер и обещает поднять великую германскую нацию с колен. Он был единственным, кто не боялся плыть против течения, кто в открытую говорил, что демократический режим ничего ровным счётом для народа не делает, и был прав. Но он не просто бросался красивыми словами, он предлагал решения, планы, которые в то время работали. Он пообещал людям еду и работу, но что более важно, он постоянно напоминал нации о её гордости, о её происхождении и предназначении, о том, что она была главенствующей надо всеми другими. Ты должна понимать, после долгих лет, в течение которых нас постоянно мешали с грязью, и солдатам, и обычным людям приятно было слышать, что они принадлежат к старейшей, арийской расе, которой суждено править миром. Сама идея Третьего рейха стала мечтой, ради которой они готовы были сражаться и погибнуть. И я был одним из них.

Я поймала себя на том, что задерживала дыхание, слушая рассказ мужа. Он говорил тихо, будто сам с собой; я догадалась, что он впервые кому бы то ни было это рассказывал и, боясь прервать его, сидела абсолютно неподвижно.

— А потом был Нюрнберг. К тому времени я уже поклялся в верности моему фюреру и верил ему безоговорочно. Я чуть ли не идеализировал его, да как и все мы тогда, когда стояли перед ним на параде плечом к плечу. Мы были лучшими из лучших, говорил он нам. Будущие правители мира. Я тогда ещё не знал, к чему он всё это вёл. А потом он объявил Нюрнбергские расовые законы.

Он посмотрел на бокал в своей руке.

— Мы должны были зачистить нацию изнутри, это был новый курс партии в тридцать пятом. Сначала мы создадим чистейшее арийское общество, а затем весь мир заставим пасть перед нами на колени. Впервые в жизни я поставил под сомнение слова моего фюрера. Я думал, что мы только хотели разорвать цепи, наложенные на нас англичанами и французами, а не выгнать половину наших соотечественников из страны. Да, они были евреями, но какое это имело значение, если каждый из них любил Германию так же сильно, как и мы, арийцы? Они жили здесь на протяжении нескольких поколений, они говорили на одном с нами языке, они даже сражались в войну вместе с нами! А мы должны были от них избавиться просто потому, что фюрер не хотел, чтобы они «грязнили» нашу чистую арийскую кровь? Мне так, например, не казалось.

Он сидел молча в течение минуты, глядя на огонь. Я невольно задумалась, о чем он размышлял; вспоминал ли того старого, полного надежд Генриха, который ещё не видел зла, скрытого за благородными целями своего фюрера. Я осторожно положила руку поверх его, приглашая его продолжить свой рассказ.

— После тридцать пятого всё изменилось. Он уже в открытую говорил о свободной от евреев Германии и о том, как мы должны были к этому прийти. Сразу же начались гонения, сегрегация, первые депортации… расстрелы. И мы, СС, должны были возглавить новый курс.

Генрих встал и пошёл к бару, чтобы налить себе ещё коньяку. Должно быть, не легко ему было всё это вспоминать без алкоголя.

— А знаешь, как я получил своё первое большое повышение? Пришёл приказ о ликвидации нежелательных эмигрантов на немецкой границе. Видишь ли, как вышло: фюрер их выслал, а польское правительство отказало им во въезде, и так они и оказались меж двух границ, в безвыходном положении. Они попросили местных фермеров дать им немного еды или хотя бы воды для детей, но фермеры испугались их наплыва и начали жаловаться местной администрации о всё большем и большем количестве прибывающих евреев. Они боялись, что те начнут воровать их урожай.

Генрих покачал головой и осушил свой бокал в несколько глотков.

— И вот, мой командир приказал мне взять человек двадцать и… взять ситуацию под контроль. Я спросил более чётких инструкций, на что он сказал, «Просто сделай так, чтобы завтра там никаких евреев не осталось. И сделай это так, чтобы фермеров не пугать». Когда я прибыл туда с моей группой, у нас не более полудня ушло, чтобы успешно согнать их всех в одном месте. Они с радостью за нами последовали, думая, что мы прибыли, чтобы помочь им с их ситуацией. В каком-то смысле они были правы.

Я заметила, как Генрих стиснул зубы, разглядывая что-то в тёмном небе за окном. А я уже боялась, что он скажет дальше.

— У меня был приказ ликвидировать их вдали от глаз фермеров. Единственное, как я мог это сделать, это отвести их всех в ближайший лес и там расстрелять. Но тогда нужно было бы избавляться от трупов, а их там было больше сотни человек. Когда я приказал нескольким евреям вырыть канаву, они все сразу же поняли, что эта канава и станет их могилой. Но знаешь, что меня больше всего поразило? Они не начали рыдать и молить сохранить им жизнь, нет. Просто стояли молча и смотрели на нас. На меня. Мужчины, молодые и старые. Женщины — их жёны, сёстры и матери. Их дети. Беременная девушка со своим мужем и маленьким ребёнком на руках. И никто ни слова не вымолвил. Ни единого слова.

Я хотела подойти к нему и обнять, утешить, как можно, но не осмелилась прервать его исповедь. Я знала, что ему нужно было пережить это всё заново, самому, и лишние прикосновения показались сразу совершенно неуместными и даже пошлыми.

— Когда канава была достаточно глубока, я велел им выбросить лопаты наружу, а самим остаться внизу. Затем я взял десятерых солдат, построил их у канавы и отдал приказ расстрелять евреев, что стояли в ней. Знаешь, что произошло? Они не смогли этого сделать. Они были ещё совсем молодыми ребятами и никогда в жизни ни во что другое, кроме как в мишень на сборах, не стреляли. И вот они стояли у этой канавы с пистолетами в дрожащих руках и смотрели с беспомощным видом то на меня, то на евреев внизу. На секунду у меня промелькнула мысль, а может, отпустить их всех и сказать, чтобы попытались бежать через польскую границу, как можно дальше отсюда, потому что никто бы и не узнал. Но я поклялся в верности моему фюреру. «Моя честь — это верность», таков был наш девиз. Я был солдатом, и у меня был приказ.

Генрих снова наполнил свой бокал и снова осушил его, только вот алкоголь, похоже, не имел на него никакого эффекта.

— Я должен был подать моим солдатам пример. Я был их командиром, и они равнялись на меня. Я стал кричать на них, говоря, какие они после этого были солдаты СС, если не могли расстрелять несколько евреев? Разве их клятва совсем ничего для них не значит? Что бы на это сказал фюрер? Что они были за будущие правители мира, если у них духу не хватало спустить курок?.. Знаешь, я больше на себя кричал, чем на них, пытался заставить себя разозлиться. А затем я вынул свой пистолет, подошёл к канаве и выстрелил первому человеку в голову. «Что, это было так трудно?!» Кричал я в лица моих солдат. Я застрелил второго еврея. «Ну? Трудно или нет?!» Третьего. Четвёртого. Пятого. «Закончите работу», сказал я солдатам. «А откажетесь стрелять, я вас всех положу в эту чёртову канаву, потому что вы ничем не лучше лежащих в ней мертвых жидов!» Они расстреляли оставшихся пятерых человек и начали приводить новых. Я велел им выстроить евреев у самого края, по десять, чтобы на каждого из солдат приходилось по одному.

После минуты гнетущей тишины, Генрих вдруг повернулся и взглянул на меня.

— Знаешь, что было самым страшным? Дети.

Я покачала головой, молча умоляя его не говорить больше ни слова.

— Матери не хотели их отпускать. Они не плакали, не просили нас пощадить их детей, нет. Просто не спускали детей с рук, и всё тут. Мне пришлось приказать солдатам взять ружья и расстреливать их вместе, чтобы пуля одновременно убила и мать, и ребёнка. Всего через пятнадцать минут всё закончилось. А ещё через пару часов ничего не осталось от сотни людей, что мы туда привели, только свежая земля поверх засыпанной канавы и лёгкий запах пороха в воздухе. На следующей неделе меня повысили до оберштурмфюрера. Я расстрелял сотню невинных людей, а меня за это хвалили, представляешь? Сразу после я подал прошение о переводе в СД. Сказал своему командиру, что лучше пригожусь своей стране в качестве агента разведки, что мне было интересно собирать информацию, вербовать людей, распространять дезинформацию… Всё, что угодно, только бы не пережить подобного второй раз. После того дня я с вооружёнными СС дела не хотел иметь. Знаешь, я до сих пор иногда вижу их лица по ночам. Они просто стоят и смотрят на меня, и ничего не говорят.

— Мне жаль, Генрих. — Погружённый в свои воспоминания, я не уверена, что он меня услышал.

— Меня перевели на службу в Париж пару недель спустя после ориентации, и там я наконец-то мог снова дышать свободно. Я больше не носил формы; я был обычным немецким клерком, живущим в прекрасных апартаментах со своей женой и работающим в посольстве — по крайней мере, согласно моей легенде. Там было так спокойно, так… не знаю даже, беззаботно, что ли. Только я всё сильнее чувствовал контраст со своей страной каждый раз, как ездил делать доклады в главный офис. Хватка партии всё больше крепчала на шее нации, и я понял, что это была уже совсем не та партия, частью которой я когда-то хотел быть. Благодаря своим новым установленным контактам, я с лёгкостью вышел на человека, работающего на американцев, и попросил его ввести меня в контакт с его начальством. Они сначала отнеслись ко мне с большим подозрением и почти весь первый год тщательнейшим образом за мной наблюдали, думая, что это немцы меня и подослали. Но, как только мой «испытательный срок» окончился, и они начали мне понемногу доверять, наши отношения заметно улучшились. Вот только моя жена, когда я ей всё рассказал, решила, что это была наиглупейшая и самая опасная ошибка, какую я только мог совершить. Это же государственная измена, понимаешь? А у нас в Германии только ввели приказ о «кровной вине», вот она и испугалась, что как только раскроют меня, и её повесят заодно. Наставила на меня пистолет и начала кричать, чтобы я шёл раскрываться и солгать, что она была ни сном, ни духом. Я попытался её утихомирить и подумал, что если тоже наставлю на неё пистолет, она испугается, опустит свой, и мы сможем нормально всё обсудить. А она взяла и выстрелила в меня. До сих пор не знаю, как она промахнулась с десяти шагов… А я вот тоже выстрелил, сам того не желая, рука сама курок спустила, рефлекторно, понимаешь? Ну и… Она умерла сразу же.

— Так вот, что на самом деле произошло…

— Да.

— А разве ты себя под удар не ставишь, мне об этом рассказывая?

— Ты же мне рассказала, что ты еврейка, не побоялась себя под удар поставить.

— А я знала, что могу тебе доверять.

— Вот и я тебе доверился. Только это первый и последний раз, когда мы об этом говорим. Если я тебе все детали о своей работе начну рассказывать или, не дай Бог, кто-нибудь по какой-либо причине начнёт тебя допрашивать, убьют обоих. Единственное, почему я тебе всё это рассказал, так это потому, что мне невыносима мысль о том, что моя собственная жена меня всю жизнь будет ненавидеть за то, чем я не являюсь. Хотел, чтобы ты знала, что я на твоей стороне.

Всё вдруг встало на свои места: то, с какой лёгкостью он принял новости о моём происхождении, то, как помог доктору Крамеру и даже когда согласился пожениться согласно иудейской традиции. Он действительно не был нацистом. Он был против них всех. Но вот ещё одна, последняя вещь по-прежнему не давала мне покоя.

— А что произошло с той семьёй, что жила раньше в нашем доме?

— Они все живы и здоровы, и живут в Англии.

— Откуда ты знаешь?

— Это часть работы, что я проделываю с американцами, и иногда британцами. Мы пытаемся помочь как можно большему количеству людей избежать депортации на восток и лагерей. Я для этого-то и принял пост здесь, в головном офисе СД в Берлине. У меня свободный доступ ко всем спискам, документам, штампам, печатям, ко всему. Рискованно, конечно, но почему бы не проштамповать пару паспортов во время обеденного перерыва, когда никто не видит? И вот ещё одна семья может свободно пересечь границу. Я знаю, это всего лишь капля в море, но всё же что-то.

— Это вовсе не капля в море, Генрих! Ты спасаешь человеческие жизни! Может, это и всего лишь одна семья, но подумай об этом, они же живы! Для них — это всё.

Я выразить не могла, как я гордилась своим мужем, стоявшем с опущенной головой у окна и извиняющимся за то, что он мог сделать так мало. Я безумно гордилась, что вышла за него. Я подошла к нему, обняла и сказала:

— Ты и представить не можешь, как много значат для меня твои слова. Я люблю тебя ещё сильнее, если это только возможно!

Генрих обнял меня в ответ и погладил мои волосы.

— Не надо считать меня хорошим. По большей части мне всё ещё приходится притворяться рьяным нацистом и выполнять ту грязную работу, что они от меня ожидают. Я спасаю десять человек и посылаю двести на смерть одним росчерком пера. Я всё ещё убийца, Аннализа. Не по своей воле, но всё же убийца.

— Нет, это не твоя вина, а Гитлера.

Хоть он и кивнул, я видела по его глазам, что я его не убедила.

— Когда я только начал переговоры с секретной службой Соединённых Штатов, они спросили меня, почему, если я так не люблю партию, мне из неё просто-напросто не выйти? «Да вы же не понимаете», ответил я им, «это же не работа, которую можно вот так взять и бросить. Я в разведке и под присягой, а наши командиры всепрощением не отличаются. Только почуют измену, я и не говорю об открытом отречении, разговор короткий». «Выбор есть всегда», ответили они мне. Но нет у нас больше выбора, не при этом режиме.

— Генрих, я хочу тебе помочь.

— Помочь с чем?

— С твоей контрразведкой. Я могу быть твоим связным. Могу паспорта приносить. Я знаю очень много евреев, которые теперь живут в гетто, которым бы очень пригодилась наша помощь…

Он тут же прервал меня строгим голосом, каким обычно отдавал приказы своим подчинённым:

— Нет. Никогда. И думать забудь.

— Но почему нет? Я могу быть очень полезной, почему тебе не дать мне хотя бы попытаться?

— Ты никакого участия в этом принимать не будешь, и конец разговору. Я никогда не позволю тебе ставить свою жизнь под угрозу.

— Но ты же свою жизнь ставишь под угрозу, и каждый день, разве нет? Так чем я так сильно от тебя отличаюсь?

— Ты — женщина и моя жена. Я никогда тебе подобного не позволю.

— А ты — мой муж, и что из этого? Ты не думаешь, как я теперь буду переживать каждый день, провожая тебя на работу? Я тоже не хочу, чтобы ты рисковал своей жизнью, но в то же время я понимаю, почему ты это делаешь и никогда не попыталась бы тебя отговорить. Так почему тебе так сложно понять, как мне важно сделать что-то, хоть самую малость, чтобы помочь кому-то из моих людей? Почему ты лишаешь меня такой возможности? Только из-за эгоистичного желания знать, что я дома в безопасности и мне ничего не грозит, когда чью-то жену на улице в открытую расстреливают? Ты об этом не подумал?

Генрих смотрел на меня молча какое-то время, а затем наконец произнёс:

— Ты только что вернулась из гестаповской тюрьмы. Тебе посчастливилось выйти оттуда живой. Ты что, не понимаешь, что снова можешь туда попасть?

Я покачала головой.

— Дело уже не во мне, Генрих. Ты мне только что показал, что я могу сделать что-то важное. У меня наконец-то появилась цель в жизни, и я только за это буду всегда тебе безмерно благодарна. Прошу тебя, позволь мне помочь.

— Ну хорошо. — Он всё же сдался после очередной затянувшейся паузы. — Естественно, никаких серьёзных заданий я тебе поручать не буду, может, будешь передавать какие-нибудь сообщения кому-то из моих связных, они будут зашифрованы и ты всё равно ничего не поймёшь. Но ты должна запомнить раз и навсегда, что это война умов, а не игрушки. Ты должна будешь делать всё в точности, как я тебе скажу и вопросов не задавать. Всё как в армии, понятно? Здесь достаточно раз оступиться, и весь карточный домик рухнет прямиком на нас. Ты поняла?

— Так точно, герр штандартенфюрер!

Генрих только закатил глаза и пошёл в ванную умыться. Я же, совсем без сил, но со счастливой улыбкой на лице, забралась на кровать прямо в платье поверх покрывал и уснула, как только моя голова коснулась подушки.

Загрузка...