ГЛАВА 16 Паттерны всемирно-исторического развития в аграрных обществах

РОЛЬ ЧЕТЫРЕХ ИСТОЧНИКОВ ВЛАСТИ

МЫ ДОСТИГЛИ кульминации этой долгой истории власти в аграрных обществах. Теперь можно остановиться и задать очевидный вопрос: учитывая все детали, можем ли мы выявить общие паттерны власти и ее развития? Мы не вправе давать решительный ответ на этот вопрос до тех пор, пока не сравним аграрные общества с индустриальными (это будет лейтмотивом тома 2). В любом случае попытка окончательного ответа, с необходимостью сложного и многословного, будет предпринята в томе 3. Но предварительно некоторые контуры этого ответа разглядеть все же можно.

Общие очертания власти были очевидны в каждой главе после того, как я представил свою формальную модель в главе 1. Я рассказал историю власти в обществе (а следовательно, едва ли не всю историю общества вкратце} в терминах взаимодействия четырех источников власти и их организаций. Взаимодействие идеологической, экономической, военной и политической власти, рассмотренное систематически, представляет, как я утверждаю, приемлемую общую причину социального развития. Следовательно, история обществ, здесь рассматриваемых, была оформлена непосредственно сетями власти, а не другими феноменами. Разумеется, такой тезис требует уточнений. Как я отметил в главе 1, любое исследование общества помещает одни аспекты социальной жизни на авансцену, а другие — за кулисы. Один из закулисных аспектов этого тома — гендерные отношения будут ближе к авансцене в томе 2, когда станут претерпевать изменения. Тем не менее эти аспекты в целом находятся на авансцене в большинстве других исследований аграрных обществ, которые, по всей видимости, адекватно объясняются моей ИЭВП моделью организованной власти.

Более того, основной причиной этого является та, с которой начинается глава 1. Власть наиболее целесообразно рассматривать как средства., организацию, инфраструктуру, логистику. Преследуя мириады своих изменчивых целей, люди создают сети социального сотрудничества, которые предполагают коллективную и дистрибутивную власть. Из этих сетей наиболее могущественными в логистическом смысле, способными принести дальнейшую кооперацию — интенсивную и экстенсивную — на определенном социальном и территориальном пространстве выступают организации идеологической, экономической, военной и политической власти. Иногда эти организации появляются в обществах в относительно специализированном виде и обособленно, иногда относительно слитыми друг с другом. Каждая вырастает благодаря характерным организационным средствам, которые она предлагает для достижения человеческих целей. Поэтому в различные «всемирно-исторические моменты» организации той или иной власти или их смеси способны реорганизовать социальную жизнь или, используя метафору, близкую к веберианской метафоре «стрелочника», прокладывать рельсы всемирно-исторического развития. Речь идет о тех средствах, с которых начинается глава 1.

Идеологическая власть предлагает два различных средства: во-первых, трансцендентное видение социального господства. Она объединяет людей, утверждая, что обладает предельным смыслом, часто ниспосланными Богом общими качествами. Подобные качества рассматриваются как сущность либо самого человека, либо «секулярных» организаций экономической, военной и политической власти, в которых человек в настоящий момент участвует. В рассматриваемые исторические периоды трансцендентность обычно принимала божественную форму: искра, предположительно воспламенившая общую человечность, рассматривалась как ниспосланная Богом. Но это не было необходимым, как показал более светский случай классической Греции в главе 7. Более очевидная в наше время марксистская трансцендентность (хороший пример движения идеологической власти) является светской («Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»). Становится ли идеологическая власть значимой в каждую конкретную эпоху и в каждом конкретном обществе, зависит от того, рассматриваются ли существующие господствующие организации власти социальными акторами как препятствия на пути достижения желаемых, реализуемых социальных целей через трансцендентное социальное сотрудничество. Возникновение религий спасения у интерстициальных групп торговцев и ремесленников, которые были трансцендентными по отношению к государственным границам и основным организациям эксплуатации аграрных классов, выступает очевидным устойчивым примером, который более подробно рассматривается в главах 10 и 11.

Вторым средством идеологической власти выступает то, что я называю имманентностью, повышающей внутреннюю мораль определенной социальной группы путем создания в ней ощущения предельной значимости и осмысленности в космосе, усиления нормативной солидарности и предоставления общих ритуалов и эстетических практик. Поэтому экономические классы, политические нации и военные группы, которые достигали подобной имманентной морали, развивали большую степень самосознания, которая позволяла им сознательно трансформировать историю. Классическим примером этого выступает веберианский анализ воздействия пуританства на мораль ранних капиталистических предпринимателей и бюргеров. Однако на страницах этого тома наиболее очевидными примерами выступают скорее правящие классы империй. Мы видели, что достижения правителей Ассирии, Персии и Рима были вызваны их способностью отождествлять предельные определения «цивилизации», то есть осмысленной социальной жизни, с коллективной жизнью их собственного класса. Тем не менее необходимо добавить, что в аграрных обществах мы не обнаружили настоящих «наций», противостоявших более закрытым «нациям правящего класса» (хотя найдем их в промышленных обществах в томе 2). Тому были весомые логистические причины. В аграрных обществах была в целом затруднена отправка сообщений и символов вниз по социальной иерархии. Одной крайностью были простые иерархические команды, другой — общий диффузный и в чем-то неопределенно трансцендентный контекст религий.

Эти два средства идеологической власти были диаметрально противоположными и часто сталкивались между собой. Там, где идеологические движения объединяли элементы обоих средств, противоречия имели огромные последствия для социального развития. Как мы убедились в главах 12 и 13, противоречия между трансцендентным спасением и имманентной классовой моралью средневековых землевладельцев, подпитываемые христианством, были центральной составляющей «рациональной неугомонности», то есть динамизма европейской цивилизации.

Средства экономической власти представляют собой то, что я назвал цепями практики. Экономическая власть интегрировала особенно значительно две сферы социальной деятельности. Первой было активное вмешательство людей в природу посредством труда — то, что Маркс назвал практикой. Она весьма интенсивна в том, что касается включения групп рабочих в местное, тесное и плотное сотрудничество и эксплуатацию. Второй сферой была циркуляция взятых из природы товаров, которые обменивались в конечном счете для потребления. Для этих цепей характерны экстенсивность и разработанность. Таким образом, экономическая власть предоставляет доступ к рутине повседневной жизни и практикам множества людей, а также к разветвленным коммуникационным цепям обществ. Следовательно, она всегда представляет собой огромную и существенную часть стабильной структуры власти. Она тем не менее не являлась «движущей силой истории», как это хотел доказать Маркс. Во многие исторические эпохи и во многих обществах другие ресурсы власти оформляли и переоформляли формы экономической власти. В целом «слабость» экономических отношений власти (или, если угодно, социальных классов) зависела от дальнейшего расширения эффективных норм обладания и сотрудничества. В некоторые эпохи эти нормы устанавливались в основном благодаря военному умиротворению и порядку, который в главах 5, 8 и 9 я (вслед за Спенсером) называю принудительной операцией, в другие — благодаря нормативному умиротворению и порядку, то есть через трансцендентные нормы организаций идеологической власти. Нормативный порядок, как мы видели в главах и и 12, в основном обеспечивали религии спасения. В обоих случаях мы обнаруживаем, что экономическую власть и социальные классы преобразовали главным образом структуры военной или идеологической власти.

Тем не менее мы также сталкивались с рядом важных примеров, в которых цепи практики сами выступали основным источником реорганизации, «путеукладчиком» истории. Это особенно верно для крестьян и торговцев железного века (из главы 6), достигших расцвета в ранней классической Греции (в главе 7). Впоследствии отношения экономической власти сохраняли огромное значение для социального изменения, хотя «в одиночку» переделать общество они не могли. Разумеется, этот том останавливает свое повествование именно в тот момент, когда значение классов и классовой борьбы необыкновенно выросло в качестве агента промышленной революции. Ниже я скажу еще несколько слов об истории класса.

Средства военной власти представляют собой концентрированное принуждение. Это наиболее очевидно в ходе сражения (согласно принципам стратегии Клаузевица). Через военные сражения деструктивная военная власть может определять, какая форма общества будет доминирующей. Это очевидная реорганизующая роль военной власти на протяжении большей части истории. Но ее способности к реорганизации также могут быть использованы и в мирное время. Там, где формы социального сотрудничества можно социально и географически сконцентрировать, существует потенциал для увеличения доходов от такого сотрудничества путем усиления принуждения. В нескольких древних империях, рассмотренных в главах 5, 8 и д, мы видели, как это воплощалось в форме «принудительной кооперации», средстве контроля за обществами и увеличения их коллективной власти путем усиления эксплуатации концентрационных «карманов» труда. Они были тонко связаны воедино экстенсивными коммуникационными инфраструктурами во главе с армией, способными к ограниченному и карательному использованию власти на очень больших пространствах. Отсюда и характерный «дуализм» древних обществ, возглавляемых армией. Относительно новые и противоречивые аспекты моего анализа являются не просто признанием того, что подобные милитаристические империи существовали (факт их существования был признан давно), а тезисом о том, что эти империи стимулировали социальное и экономическое развитие военными средствами. Милитаризм не всегда был исключительно деструктивным или паразитическим вопреки широко распространенному убеждению доминирующих теорий сравнительно-исторической социологии, которые я подвергаю наиболее острой критике в конце главы 5.

Первым средством политической власти является территориальная централизация. Государства были вызваны к жизни и усилены, когда господствовавшим социальным группам, преследовавшим свои цели, потребовалась социальная регуляция над замкнутой ограниченной территорией. Это с наибольшей эффективностью достигалось путем установления центральных институтов, которые монопольно очерчивали границы вокруг определенных территорий. Возникала постоянная государственная элита. Даже если изначально государство могло быть творением групп, которые устанавливали или усиливали государство, исторический факт состоит в том, что именно централизация, а не они давали логистические возможности для осуществления автономной власти.

Однако автономные государственные власти были ненадежными. Централизация государства была не только его силой, но и слабостью, государствам не хватало проникающей власти в децентрализованные сферы «гражданского общества». Поэтому важная часть реорганизационных способностей политической власти была выражена не автономно, а как часть диалектического развития. Государствам, недавно достигшим централизации власти и потерявшим своих агентов, которые «растворялись» в «гражданском обществе», потом требовалось больше могущества, чем прежде, которое они затем снова теряли и т. д. В свою очередь, важной частью этого процесса было развитие того, что мы называем «частной собственностью», ресурсами, «сокрытыми» от глаз государств, которая (в отличие от буржуазной идеологии) была не естественной и изначально данной, а возникала из фрагментации и растворения коллективных организованных государством ресурсов. Я делаю больший акцент на этих проблемах в главах 5, 9 и 12.

Но основное проявление политической власти не затрагивало автономную «деспотическую» власть, осуществляемую централизованной политической элитой. Эта власть, как показано выше, была ненадежной и временной. Основная реорганизационная сила политической власти скорее относилась к географическим инфраструктурам человеческих обществ, особенно к их границам. Я сделал основным аргументом этого тома тезис о том, что человеческие общества были не унитарными системами, а различными конгломератами множественных, частично пересекающихся, накладывающихся сетей власти. Но там, где росла политическая власть, там «общества» все больше становились унитарными, более ограниченными, отдаленными от других обществ, а также внутренне более структурированными.

Вдобавок ко всему их взаимоотношения создали второе средство политической власти — геополитическую дипломатию. Ни одно из известных государств не было способно контролировать все отношения, пересекавшие его границы, и поэтому социальная власть всегда оставалась «транснациональной», оставляя очевидную роль для распространения транснациональных классовых отношений и трансцендентных идеологий. Но рост территориальной централизации также увеличивал упорядоченную дипломатическую деятельность — мирную и военную. Там, где централизация происходила на территории с более чем одним соседом, в результате развивалась мульти государственная система. Следовательно, в большинстве случаев рост внутренней власти государств одновременно сопровождался увеличением реорганизационных возможностей дипломатии внутри мультигосударственной системы.

Показательным примером выступает Европа раннего Нового времени. Скорее незначительный рост внутренней власти прежде слабых государств (которое выступало непосредственным результатом военно-налоговых проблем) усилило социальные границы большей части Западной Европы. К 1477 г., когда обрушилось великое (и преимущественно нетерриториальное и ненациональное) герцогство Бургундия (что подробно изложено в главе 13), социальная жизнь была отчасти «натурализована». В главе 14 мы бегло взглянули на то, что будет центральной темой тома 2,— национальные государства (позднее — нации-государства), которые уже стали господствующим социальным актором наряду с социальными классами. Взаимоотношения между нациями-государствами и классами будут центральной темой тома 2. Но если современные нации-государства действительно уничтожат человеческое общество в ядерном холокосте, то причинно-следственный процесс может повернуться вспять (если, конечно, кто-нибудь выживет, чтобы заниматься социологией) по направлению скорее к непреднамеренной реорганизации власти слабых, но множественных государств. Способность государственной власти к переоформлению территориального масштаба человеческих обществ иногда достигала колоссальных размеров. Возможно, это был предел указанной способности.

Необходимо отметить еще один набор особенностей политической власти — ее отношение к другим источникам власти. Как я отметил в главе 1, многие теоретики до меня утверждали, что политическую и военную власть можно рассматривать как идентичные. Хотя мы видели примеры, где это было не так, между ними, без сомнения, существует тесная взаимосвязь. Концентрация и централизация часто совпадают, как это происходит и с физическим принуждением, и с принуждением, проистекающим из монопольной регуляции ограниченной территории. Государства в целом стремятся к большему контролю над военными силами, а самые сильные государства обычно достигают практически монопольного контроля над ними. Ниже я прокомментирую это совпадение. Между политической и трансцендентальной идеологической властью, наоборот, существует что-то вроде обратной связи, как мы могли наблюдать в главах 10 и 11. Могущественные государства — древние и современные, вероятно, боятся даже больше, чем любого из своих оппонентов, того, что идеологические движения смогут установиться поверх их официальных каналов и границ.

Особенности каждого из ресурсов власти и их комплексное взаимодействие будут более подробно освещены в томе 3. Здесь я затронул их только для того, чтобы показать сложности, стоявшие на пути любой общей теории источников власти как независимых «факторов», «измерений» или «уровней» обществ, которые мы находим, например, в марксистской и неовебери-анской теориях. Источники власти являются различными организационными средствами, полезными для социального развития, но каждый из них предполагает существование и взаимосвязи с другими в различной степени. Эти «идеальные типы» встречаются в социальной реальности крайне редко. Реальные общественные движения обычно смешивают элементы большинства, если не все источники власти, в более общие конфигурации власти. Даже если один источник власти временно преобладает, как в примерах, приведенных выше, он возникает в социальной жизни, используя свои «путеукладческие», реорганизационные возможности, и затем его все труднее отделить от социальной жизни. Я вернусь к этим более общим конфигурациям позднее.

Более того, не существует очевидных общих паттернов взаимодействий источников власти. Например, к настоящему моменту вполне очевидно, что этот том не подтверждает общих положений «исторического материализма». Отношения экономической власти не представляют собой «финальной истины в последней инстанции» (по выражению Энгельса), история не является «бесконечной чередой способов производства» (Ва-libar 1970: 204), классовая борьба не является «двигателем истории» (по выражению Маркса и Энгельса). Отношения экономической власти, способы производства и социальные классы появляются и исчезают в исторических записях. В случайных всемирно-исторических движениях они решающим образом реорганизуют социальную жизнь; обычно они важны в сочетании с другими источниками власти, иногда они сами становятся объектом реорганизации с их стороны. То же самое можно сказать обо всех источниках власти: они приходят и уходят, появляются и исчезают из исторических записей. Поэтому особенно решительно я не могу согласиться с Парсонсом (Parsons 1966: 113), который пишет: «Я культурный детерминист… я верю, что… нормативные элементы более значимы для социального изменения, чем… материальные интересы». Нормативные и прочие идеологические структуры различаются по своей исторической силе: мы просто не найдем идеологического движения огромных реорганизующих мир сил раннего христианства или ислама во многие исторические эпохи и в обществах, что не отрицает их могущества в тот момент всемирно-исторического времени, когда они действительно изменили мир. Также неверно, как заявляли Спенсер и другие теоретики войны, что военная власть была решающим «путеукладчиком» в экстенсивных доиндустриальных обществах. Главы 6 и 7 демонстрируют массу исключений, самыми примечательными из которых выступают Греция и Финикия. Политических детерминистов не так много. Но их аргументы также были бы ограничены историческими приливами и отливами политической власти.

Поэтому нас, вероятно, сносит обратно к своего рода агностицизму, который однажды определил Вебер в своем неповторимом стиле переменчивой уверенности относительно отношений между экономическими и прочими «структурами социального действия»:

Предвзятым является даже то утверждение, что социальные структуры и экономика «функционально» связаны между собой — его невозможно исторически обосновать, если допустить недвусмысленную взаимозависимость. Причина в том, что, как мы снова и снова убеждаемся, формы социального действия следуют «собственным законам», кроме того, в каждом конкретном случае они могут определяться несколькими причинами, причем не обязательно экономическими. Тем не менее в какой-то момент экономические условия становятся важными и зачастую даже определяющими почти для всех социальных групп, включая те, которые обладают решающим культурным значением. И наоборот, экономика, как правило, также испытывает влияние автономной структуры социального действия, в рамках которой она существует. Никаких существенных обобщений относительно того, когда и как это происходит, сделать нельзя [Weber 1968: I, 340; подобное утверждение можно найти в I, 577; курсив мой, — Af.M.J.

Неужели не существует никаких паттернов приходящего и уходящего? Я полагаю, что некие полупаттерны все же существуют и их необходимо обозначить. Я начну с наиболее общего, всемирно-исторического развития в целом. Затем я рассмотрю паттерны, которые различимы внутри него. Наряду с этим я продемонстрирую потенциальные паттерны, которые часто составляют важную часть социальных теорий.

ВСЕМИРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС

На протяжении всего тома социальная власть продолжала свое развитие, хотя и до определенной степени неустойчиво, но тем не менее кумулятивно. Человеческие способности к коллективной и дистрибутивной власти (как они были определены в главе 1) увеличились в количественном отношении на протяжении периодов, которые я рассматривал. Позднее я уточню это тремя путями: указав на то, что ее развитие часто было результатом случайного стечения обстоятельств, что этот процесс был внутренне неравномерным, а также географически подвижным. Но в настоящий момент давайте остановимся на факте развития.

Рассмотренная в крайне долгосрочной перспективе инфраструктура, доступная для властей предержащих и обществ в целом, постепенно возрастала. Множество различных обществ внесли в это свой вклад. Но однажды изобретенные основные инфраструктурные технологии практически никогда не исчезали из человеческих практик. Хотя верно и то, что часто ранее возникшие технологии власти не подходили для проблем последующего общества и потому исчезали. За исключением полностью устаревших, их исчезновение было временным, и впоследствии они возрождались.

Процесс непрерывного изобретения, хотя и с потерями, должен был в результате иметь широкое, однонаправленное, одноуровневое развитие власти. Это очевидно, если мы будем исследовать либо авторитетное командование движением людей, материалов или сообщений, либо инфраструктуры, имеющие в своей основе универсальное распространение сходных социальных практик и сообщений (то есть то, что я назвал авторитетной и диффузной властью). Если мы измерим скорость передачи сообщения, передвижения солдат, товаров роскоши или сырьевых товаров, соотношение потерь армий, глубину вхождения плуга в почву, способности догм распространяться, при этом не изменяясь, мы обнаружим повсеместные процессы роста всех измерений власти (как и многих других).

Поэтому общества, армии, секты, государства и классы, рассмотренные здесь, были способны применять все более разнообразные репертуары властных техник. В результате можно было бы даже написать своего рода восторженную эволюционную историю социальной организации, в которой каждое успешное изобретение лучше исполняло свои задачи, чем это делали предшествующие технологии. Из такой перспективы не так уж трудно составить перечень «скачков власти». Перечислим социальные изобретения, которые решающим образом увеличили властные возможности и роль которых я уже подчеркивал в этом томе:

1) приручение животных, земледелие, бронзовая металлургия — доисторический этап;

2) ирригация, цилиндрические печати, государство — около 3000 г. до н. э.;

3) клинопись, военное снабжение, рабский труд—2500–2000 гг. до н. э.;

4) письменный свод законов, алфавит, спицевое колесо на неподвижной оси — около 2000–1000 гг. до н. э.;

5) плавка железа, чеканка монет, морская галера — около1000-600 гг. до н. э.;

6) гоплиты и фаланги, полис, распространение грамотности, классовое сознание и борьба — около 700–300 гг. до н. э.;

7) легионы, вооруженные шестом Марии, религии спасения — около 200 г. до н. э. — 200 г.н. э.;

8) обработка тяжелых земель, тяжелая кавалерия и замки — около 600-1200 гг.;

9) координирующие и территориальные государства, навигация в открытом море, печать, военная революция, товарное производство —1200–1600 гг.

Это довольно разношерстный список. Одни пункты являются экономическими, другие — военными, идеологическими или политическими. Некоторые кажутся узкими и техническими, другие — крайне широкими и социальными. Но все они позволяли улучшать инфраструктуру коллективной и дистрибутивной власти, к тому же проявили историческую устойчивость. Единственная причина, по которой они полностью исчезали, — простое вытеснение более могущественными инфраструктурами, как это, например, случилось с клинописью или шестом Марии. Таков, следовательно, описательный элемент первого паттерна всемирно-исторического развития. Затем мы можем объяснять его, фокусируясь на каждом отдельном скачке, как я это и делал на страницах этого тома.

Но давайте на этом остановимся и отметим, что данный паттерн инфраструктурного роста препятствует возможности паттерна другого рода. Здесь мы имели дело с таким огромным кумулятивным ростом властных возможностей, что не можем просто объединить общества из разных исторических эпох в одни и те же сравнительные категории и обобщения. Действительно, в рамках повествования (особенно в главе 5) я критиковал сравнительную социологию именно за эту чрезмерную склонность. Категории «традиционные аристократические империи», «патримониальные империи», «феодализм» и «военные общества» теряют свое содержание, если применять их к слишком широкому историческому спектру. Это не потому, что история бесконечно разнообразна (хотя так оно и есть), а потому, что история развивается. Какой смысл в том, чтобы называть империю инков (расположенную около 2000 г. до н. э. во всемирно-историческом списке изобретений, приведенном выше) и испанскую империю (расположенную в последней части этого списка) одним и тем же термином «традиционная аристократическая империя», как это делает Каутский (Kautsky 1982)? Потребовалось всего лишь 160 испанцев с их инфраструктурой власти, чтобы полностью разрушить империю инков. Подобным образом «феодализм» средневековой Европы значительно отличался от феодализма хеттов своими ресурсами власти. Европейцы обладали религией спасения, каменными замками, железными плугами с отвалами, они могли плавать через моря, их кавалерия была, вероятно, в три раза тяжелее благодаря доспехам. Категории «феодализм» и «империи» (либо различные производные формы) не сослужат нам хорошей службы. Верно, что некоторая общая качественная динамика могла иметь место на протяжении всей мировой истории: отношения «лорд — вассал» в феодальных обществах или отношения «император — аристократия» в империях. Но эти термины не могут быть использованы для выражения всей полноты структуры или динамики обществ как таковых. Более убедительным в этом отношении является тщательный поиск места общества во всемирно-историческом времени.

Поэтому большинство обозначений, используемых в этом томе для наиболее полного рассмотрения обществ и цивилизаций, применяются только к определенным эпохам всемирно-исторического времени. Эта теоретическая установка не нова. Скорее она направлена на то, чтобы быть эмпирической. Давайте рассмотрим несколько примеров, которые демонстрируют по очереди все четыре источника власти, возглавляемые военными обществами.

Во-первых, империи «принудительной кооперации» обладали определенной силой и связанной с развитием ролью по меньшей мере начиная с 2300 г. до н. э. до 200 г.н. э. Мы не могли отыскать их раньше, поскольку инфраструктуры, на которые они опирались (военное снабжение, рабский труд из перечня изобретений, предложенного выше), еще не были изобретены. И они устарели, когда возникли более развитые технологии диффузной власти, основанные на религиях спасения. К тому же даже в рамках этого большого периода существовали огромные различия во власти, которая была доступна вначале Саргону Аккадскому и ближе к концу — императору Августу. Это следствие разных источников, но прежде всего возникновения инфраструктуры культурной солидарности высшего класса, которая давала Римской империи колоссальное преимущество во власти над империей Саргона. «Принудительная кооперация» была заменена гораздо более широкими и могущественными конфигурациями власти в рамках периода своего доминирования. К тому же она никогда не доминировала полностью в рамках этого периода: она соперничала с другими, более диффузными децентрализованными структурами власти, например с Финикией и Грецией. «Принудительная кооперация» была актуальна лишь в определенных местах в обозначенную эпоху.

Во-вторых, роль экстенсивных идеологических движений также была исторически ограниченной. Религии спасения привели в действие огромные трансформирующие силы начиная с 200 г.н. э. до, вероятно, 1200 г. До указанного периода это было невозможно, поскольку они зависели от недавних инфраструктурных изобретений, например распространения грамотности и возникновения торговых сетей, которые были интерстициальными по отношению к структурам современных им империй. Впоследствии их функция по обеспечению нормативного порядка была секуляризована в мульти государственную европейскую систему. Поэтому их трансформационный потенциал сократился.

В-третьих, рассмотрим государства. Насилие по отношению к историческим записям, осуществляемое посредством слишком общих понятий, иногда доходит до чрезвычайных степеней. Понятие Виттфогеля «восточный деспотизм», например, приписывает древним государственным властям такую степень социального контроля, которая была просто немыслима для любого из исторических государств, рассмотренных в этом томе. На самом деле он описывает (и критикует) современный сталинизм, а не древние государства. Последние практически ничего не могли сделать, чтобы повлиять на социальную жизнь за пределами девятикилометрового предела досягаемости своих армий без того, чтобы затем пришлось полагаться на посредников, автономные группы власти местных уровней. Необходимо вновь подчеркнуть, что ни одно из государств, рассматриваемых в этом томе, не могло знать размера богатств своих подданных (за исключением тех, которые двигались по основным коммуникационным путям), к тому же они не могли извлекать часть этих богатств без заключения сделки с автономными децентрализованными группами. Это кардинально изменится в томе 2, в котором современные представления о власти унитарных государств становятся более релевантными. Государства, рассмотренные в этом томе, разделяют определенные общие качества, но речь идет о «несовременных» особенностях и маргинальности по отношению к социальной жизни. Как я уже отмечал, там, где государства трансформировали социальную жизнь, это редко происходило в терминах власти над другими внутренними властными группами. Эти изменения обычно касались территориального структурирования того, что обычно понимают под «обществами». Но эта способность, которая в целом игнорируется социологическими и историческими теориями, исторически варьировалась. Дело в том, что территориальность и ограниченность также обладали инфраструктурными предпосылками. То, что было достигнуто раннесовременным европейским государством, зависело от роста объема письменной коммуникации, методов учета, налоговых/военных структур и всего прочего, чего в целом не знали более древние государства.

ВСЕМИРНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ РАЗВИТИЕ КЛАССОВ

Эти же вопросы встают и в отношениях экономической власти. В этом томе я рассматриваю историю классов и классовой борьбы, используя стадиальную модель их развития, приведенную в главе 7. Теперь эту историю можно обобщить.

В главе 2 мы видели, что доисторические общества обычно не содержали классов ни в какой форме. Ни одна группа не могла стабильно институционализировать эффективное обладание землей и/или экономическими излишками, а также лишить других средств к существованию. В этих обществах труд был на самом деле свободным: работа на кого-то еще была добровольной и не была необходимой для выживания. Затем в главах з и 4 мы видели возникновение классов, социальных коллективов с институционализированными дифференцированными правами доступа к средствам существования. В частности, некоторые медленно достигали эффективного обладания более плодородной или единственно доступной землей, а также правами для использования труда других. С настоящего момента классовая борьба между землевладельцами и крестьянами с различными статусами (свободные, крепостные, рабы и т. д.) за права на землю, труд и излишки была общей отличительной чертой аграрных обществ.

Возможно, в самых первых цивилизациях городов-государств, рассмотренных в главах 3 и 4, борьба вокруг возникавших классовых различий была важной характеристикой социальной и политической жизни. Нехватка материальных источников ограничивает нас в этой уверенности. Но в последующих более экстенсивных обществах, особенно в первых исторических империях, это было не так. Классовые различия были ярко выраженными, но классовая борьба по большей мере оставалась латентной., то есть находилась на первой стадии развития, без сомнения простиравшейся на определенном местном уровне, но без экстенсивной организации. Конфликт был преимущественно «горизонтально», а не «вертикально» организованным — местных крестьян с большей вероятностью мобилизовали местные старосты в клановую, племенную, патрон-клиентскую, сельскую и прочие типы организаций, а не в классовые организации, как других крестьян. Это было также справедливо, хотя и в меньшей степени для лордов, чьи взаимоотношения преимущественно были индивидуальными и генеалогическими. Им в целом не хватало универсальных классовых чувств и организаций. В этих ранних империях классовая борьба определенно не была движущей силой истории. Я доказываю это в главе 5.

Первый признак изменений появился у землевладельцев. В поздних империях, таких как Ассирийская и Персидская (глава 8), мы можем проследить появление экстенсивного (этап 2) и политического (этап 3) класса землевладельцев — экстенсивного, поскольку они обладали единообразным сознанием и организацией на большей части империи, и политического, поскольку они как класс помогали управлять государством. «Имманентная классовая мораль» землевладельцев стала явной. Но эта классовая структура не была симметричной. Крестьяне (и прочие подчиненные) были по-прежнему не способны к экстенсивной организации. Лишь один класс был способен к действиям в своих интересах. Ассиметричные структуры оставались характерными для большинства ближневосточных обществ на протяжении всего аграрного периода. Таким образом, классовая борьба аграрных классов не была движущей силой этого этапа истории, хотя единый правящий класс мог действовать в своих интересах в ближневосточной цивилизации в целом.

Железный век принес новые классовые возможности другим регионам (см. главу 6). Наделив большой экономической и военной властью крестьянских землепашцев и пехотинцев, а также торговцев и гребцов галер, возможности железного века усилили коллективную организацию крестьянских собственников и торговцев против аристократов-землевладельцев на относительно небольших социальных пространствах. В классической Греции (глава 7) это вылилось в экстенсивную политическую симметричную классовую структуру (этап 4). Отныне классовая борьба была движущей, если не основной, силой истории в рамках небольших городов-государств. Подобную классовую борьбу, вероятно, унаследовали этруски, симметричная классовая борьба вновь возродилась в ранней Римской республике с повышением способности к экстенсивной организации низов. Тем не менее классовая борьба в Греции и Риме имела особый результат — триумф еще более укрепившейся ассиметричной классовой структуры, где господствовал экстенсивный политический правящий класс. В Македонии и эллинистических империях, а также в зрелой Римской республике/империи экстенсивная идеологическая и организационная солидарность земельных аристократов превосходила солидарность движения граждан низших классов. На этом этапе экстенсивная борьба политических классов не была латентной, но все меньше движущей силой истории. В Риме клиентелизм, а также политические и военные фракции сменили классы в качестве основных акторов власти (глава 9).

Тем не менее сам успех подобных империй создал силы противодействия. Поскольку торговля, письменность, чеканка монет и прочие относительно диффузные и универсальные ресурсы власти развивались интерстициально внутри империй, «промежуточные» группы торговцев и ремесленников стали способны к более экстенсивной общинной солидарности. В Риме это в основном проявилось в виде раннего христианства (глава 10). Но на своем пути к власти христианская церковь шла на компромиссы с правящим классом империи. После периода неразберихи и катаклизмов христианство заявило о себе в средневековой Европе (глава 12) как об основном носителе обеих античных классовых традиций — солидарности высшего класса и классовой борьбы народных классов. Поскольку христианская цивилизация была более экстенсивной, чем территория любого из средневековых государств, а также поскольку ее организация пересекала государственные границы, классовая борьба, принявшая религиозные формы, часто была экстенсивной, иногда симметричной и гораздо реже политической, так как редко была направлена на трансформацию государства. Тем не менее с ростом натурализации европейской социальной жизни (главы 13 и 14) произошла политизация классовой борьбы. К концу этого периода наиболее развитыми государствами даже управлял актор, которого я называю «класс-нация». Но до сих пор это в меньшей степени способствовало солидарности низших классов и даже могло ослаблять их, поубавив эгалитаризм религий спасения в целом. Классовая структура приняла более ас-симетричную форму, по крайней мере в Великобритании — основной пример, рассматриваемый в соответствующих главах. Однако в других странах правящий класс был менее гомогенным, а классовая борьба и проблемы кипели, пока не взорвались. Повсеместно два основных процесса универсализации — коммерциализация сельского хозяйства и рост национальной идентичности подготавливали почву для возвращения к четвертой стадии — экстенсивной политической симметричной классовой борьбе (по крайней мере в рамках границ отдельных государств). Возникновение промышленного общества на некоторое время вновь превратило их в движущую силу истории.

Имеют место три момента относительно истории классов. Первый момент: классы не всегда играли одинаковую роль в истории. Иногда классовая борьба была ее движущей силой, хотя никогда не была результатом только лишь предшествующих форм классовой борьбы (как утверждают ортодоксальные марксисты). В Греции и Риме военная и политическая организация была необходимой предпосылкой возникновения симметричных классов в той же степени, в какой организация национального государства была предпосылкой развития современных симметричных классов (см. том 2). Но вторая форма классовой структуры также играла основную историческую роль: общество, характеризующееся единым, экстенсивным и политическим правящим классом. Когда у землевладельцев появилось общее чувство сообщества и коллективной организации, произошли существенные социальные изменения и события, как можно обоснованно предположить на примере Ассирии и Персии, а также доказать на примере Рима. Возникновение высшего класса было решающим этапом всемирно-исторического развития. Два весьма различных типа классовой структуры внесли основной вклад как движущие силы истории. И сделали они это в те периоды, когда классовые отношения были намного менее значимыми сетями власти. Таким образом, очевидно, что любая общая классовая теория должна принимать во внимание такие существенные различия.

Второй момент состоит в том, что история класса по сути сходна с историей нации. Это важно, поскольку современные мыслители обычно рассматривают классы и нации как противоположные. Общества, в которых классы стали необычно развитыми (Ассирия, Персия, Греция, республиканский Рим, раннесовременная Европа и, разумеется, Европа XIX и XX вв.), были также обществами с ярко выраженным национальным сознанием. Иначе и быть не могло, учитывая, что класс и нация имеют одни и те же инфраструктурные предпосылки. Они являются универсальными сообществами, зависящими от распространения одних и тех же социальных практик, идентичностей и установок на обширных социальных пространствах. Общества, интегрированные более узкими, федеральными, авторитетными сетями власти, не способны к передаче набора диффузных сообщений. Напротив, общества, способные на это, развивают и классы, и нации или зачастую различные ограниченные формы и того и другого (например, «правящий класс-нация»), которые я охарактеризовал. Сходство класса и нации станет основной темой тома 2, поскольку мы обнаружим, что все взлеты и падения классовой и национальной борьбы в XIX и XX вв. всегда были тесно связанными. Любой конкретный сценарий (скажем, революция или государство всеобщего благоденствия) зависел от истории обоих. Обрисовывая постепенное взаимосвязанное возникновение классов и наций на протяжении истории, я подготовил почву для господствующей борьбы за власть в наше время.

Третий момент возвращает нас к всемирно-историческому времени, а следовательно, рассматривает, как могла бы выглядеть общая теория класса. Дело в том, что классы, как и любой другой тип акторов власти, имеют определенные инфраструктурные предпосылки, которые постепенно возникают в рамках исторического периода. Классы не могут существовать как социальные акторы, если люди, находящиеся в сходном положении по отношению к ресурсам экономической власти, не могут обмениваться сообщениями, материалами и персоналом друг с другом. Господствующим классам это всегда удавалось легче, чем подчиненным классам, но даже они не могли сделать это в экстенсивных обществах до тех пор, пока постепенно не были развиты инфраструктуры для обеспечения распространения среди них общего образования, образцов потребления, военной дисциплины, правовых и юридических практик и т. п. Что касается подчиненной классовой организации в городах-государствах Греции и Рима, мы имели дело с незначительными социальными пространствами. Но даже коллективная организация горожан на территории, такой же крошечной, как современный Люксембург, среди населения, сопоставимого с населением современного областного города, имела предпосылки, для развития которых потребовалось тысячелетие. Крестьянская ферма железного века, фаланга гоплитов, торговая галера, алфавитное письмо были инфраструктурными предпосылками для классовой борьбы, которые появились около 600 г. до н. э. и большинство из которых уже пришли в упадок перед более экстенсивными, авторитетными инфраструктурами власти к 200 г. до н. э. Подобные примеры показывают, что трансформационный потенциал классов зависит от инфраструктур всемирно-исторического развития. Теория класса с необходимостью должна быть подкреплена организационной теорией.

Следовательно, во всех трех отношениях акторы власти и их достижения зависели от их местоположения во всемирно-историческом времени. Идеальные типы, как они определены в главе 1, могут быть применены ко всему историческому спектру, но реальные социальные структуры были более разнообразными, чем хотят показать большинство ортодоксальных концепций. Эти различия в широких пределах выступают типичными и объяснимыми, но только посредством исторических, а не сравнительных и абстрактных структур и теорий. Наши теории и понятия должны быть чувствительны к ходу всемирно-исторического времени.

ИСТОРИЧЕСКИЕ СЛУЧАЙНОСТИ

Но давайте уточним всемирно-исторические паттерны. Во-первых, они могут быть всемирно-историческими, но восприниматься как случайности. Это был единый процесс, но имели место этапы, особенно во время переселения индоевропейцев, а также в европейские Темные века, когда все предшествующие процессы, казалось, свелись к саморазрушению. Поскольку этот светский тренд был кумулятивным, другие «поворотные моменты» могли привести к совершенно различным процессам социального изменения. Усиленные собственной кульминационной динамикой, они могли иметь весьма различные финальные результаты. «Могли иметь» и «чуть было не стали» привели бы к фундаментально другим историческим путям. Если бы защитники ущелья в Фермопилах не стояли насмерть, если бы Александр не пил так горько в ту ночь в Вавилоне, если бы Ганнибал быстрее получил подкрепление после битвы при Каннах, если бы апостол Павел не провозгласил: «Нет ни эллина, ни иудея», если бы Карл Мартелл потерпел поражение в битве при Пуатье или если бы венгры одержали победу в битве при Никополе — все эти случайные «если бы» представляют собой один доминирующий тип. Они могли развернуть вспять движение власти с востока на запад, на которое я указываю как на один из основных всемирно-исторических паттернов этого тома.

Как обычно, приводя примеры «чуть было не», я исключаю из их числа высшие силы «великих людей» и битв. Причина этого лишь в том, что в них легче разглядеть всемирно-исторические моменты. Но даже самое широкое социальное движение сталкивается с водоразделами, когда вся сеть анонимных социальных взаимодействий усиливает друг друга, чтобы перевести движение через водораздел, и затем быстро пролагает новый курс социального развития. Перед лицом преследования ранние христиане продемонстрировали экстраординарное мужество, которое в определенном смысле «доказывало», что они были избраны Богом. Испанцы так решительно продвигались на запад в поисках Эльдорадо вопреки жесточайшим лишениям, что должны были рассматриваться как боги. Тем не менее бургунды потерпели поражение в битве при Нанси. А Генрих VIII, очевидно, навсегда обратил Англию в протестантизм в качестве непредвиденного последствия продажи церковных земель джентри. Но мы предполагаем, что существование водоразделов обусловлено тем, что мы слабо понимаем непосредственную мотивацию множества людей, в них вовлеченных.

Таким образом, всемирно-историческое развитие действительно происходит, но оно «не обязательно» является телеологическим результатом «мирового духа», «человеческой судьбы», «триумфа запада», «социальной эволюции», «социальной дифференциации», «неизбежных отношений между производственными силами и отношениями» или любой другой из этих действительно «гранд-теорий» общества, которые мы унаследовали от Просвещения и до сих пор радуемся их периодическому возрождению. Если мы настаиваем на рассмотрении истории «изнутри», как и во всех постпросвещенческих подходах, то результат будет теоретически разочаровывающим: история представляется только злоключениями, которые следуют одни за другими. Если всякие глупости структурированы, то только потому, что реально существующие люди навязывают им эти структуры. Они пытаются контролировать мир и увеличивать свои выгоды в нем, устанавливая организации власти различных, но шаблонных типов и силы. Эта борьба за власть и является основной структурирующей силой истории, но ее результаты часто бывают практически равными.

НЕРАВНОМЕРНОЕ РАЗВИТИЕ КОЛЛЕКТИВНОЙ ВЛАСТИ

Второе уточнение состоит в том, что, хотя в долгосрочной перспективе развитие власти может выглядеть кумулятивным, однонаправленным и одномерным, реальные механизмы, вовлеченные в него, разнообразны и неравномерны. Позвольте мне привести военный пример.

К 2000 г. до н. э. армии были организованы настолько, что могли пройти 90 километров, затем дать бой и победить, получить подкрепление от вражеской армии и пополнить свои запасы, а затем снова совершить марш-бросок, чтобы повторить весь процесс. Различные последующие группы усовершенствовали экстенсивные технологии агрессивной завоевательной войны. Этот практически непрерывный и заметно кумулятивный путь развития власти закончился римским легионером — инженером-строителем и «мулом» в той же степени, в какой и бойцом, способным осуществлять марш-броски, рыть, сражаться, осаждать, умиротворять и наводить порядок среди любых врагов. Но затем столь агрессивные экстенсивные технологии стали менее применимы в своего рода интенсивных, требующих местной защиты поздних империях. Легион распался на местные силы милиции. Затем конные рыцари и их свиты с каменными замками и отрядами лучников укрепили эту защитную систему и сдержали самые могущественные армии ранних Средних веков (мусульман, гуннов, татар, монголов). С ростом государства, товарного производства и обмена потребовались более агрессивные экстенсивные силы. В XVII в. наиболее проницательные военачальники сознательно вернулись обратно к римскому легионеру, вновь превратив пехотинца (теперь вооруженного мушкетом) в инженера-строителя и мула.

Это был очень неравномерный процесс. В долгосрочной перспективе армии кумулятивно достигли большей мощи. В краткосрочной перспективе каждая форма превосходила предыдущую лишь в том, в чем была призвана ее превзойти. Но между двумя уровнями лежало не развитие, а колебания между двумя типами военной борьбы, которую я упростил до колебания между экстенсивной агрессивной войной и интенсивной оборонительной войной. Следовательно, в рамках процесса в целом социальные предпосылки и социальное воздействие военной власти существенным образом отличались в зависимости от разных ролей. Развитие военной власти было по меньшей мере двухуровневым.

Этот аргумент можно обобщить. Я провел различие между типами власти (интенсивной и экстенсивной, авторитетной и диффузной, коллективной и дистрибутивной), каждый из подтипов может быть более или менее приемлемым в той или иной ситуации для той или иной группы или общества. Поэтому вопреки моему предыдущему списку «всемирно-исторических изобретений» общества не могут быть просто расположены одно над или под другим в зависимости от их общей власти. В главе 9, например, я утверждаю, что Римская империя особенно преуспела в экстенсивной власти. Когда исследователи критикуют ее за отсутствие «изобретательности», они смотрят на нее с точки зрения нашего типа «изобретательности», который был по большей части интенсивным. Затем в европейском развитии я выделяю относительно интенсивный этап, продлившийся вплоть до 1200 г.н. э., за которым последовал этап с развивавшимися экстенсивными технологиями власти. Если мы сравним европейскую и китайскую цивилизации, мы можем прийти к заключению, что европейская была более могущественной только начиная с относительно более поздней даты, вероятно, с 1600 г. До этого ее власть была более интенсивной, но менее экстенсивной специализирующейся властью.

В очень долгосрочной перспективе Британская империя была более могущественной, чем Римская; в свою очередь, Римская — более могущественной, чем Ассирийская; Ассирийская — более могущественной, чем Аккадская. Но я могу делать подобные обобщения только лишь потому, что я пренебрег всеми случаями вмешательства и всеми неимперскими обществами. Был ли Рим на вершине своего расцвета более могущественным, чем классическая Греция? Столкнись они на поле боя, победа, вероятно, была бы на стороне римлян (хотя исход морского сражения был бы менее предсказуемым). Римская экономика была более развитой. Не столь ясно дела обстояли преимущественно с факторами идеологической и политической власти. Греческий полис осуществлял более интенсивную авторитетную мобилизацию, римляне отдавали предпочтение экстенсивным авторитетным техникам. Римская идеология была широко распространена, но только среди правящего класса империи, греческая идеология распространялась поверх классовых границ. Результат этих сравнений не был только лишь гипотетическим. Это был реальный исторический результат, но он не был одномерным. Рим покорил государства, которые были наследниками классической Греции, но сам оказался покоренным наследником греческой идеологии, христианством. На исходный вопрос, кто могущественнее, невозможно ответить. Власть и ее развитие не являются одномерными.

ДИАЛЕКТИКА МЕЖДУ ДВУМЯ ТИПАМИ РАЗВИТИЯ

Но этот негативный ответ ведет нас к возможности другого, более позитивного. Он ставит вопрос, существует ли паттерн для разнообразия интенсивной и экстенсивной, авторитетной и диффузной, коллективной и дистрибутивной власти? В частности, не просматривается ли потенциальный циклический или даже диалектический паттерн в их взаимодействии? Существует ряд свидетельств в пользу того, что это может быть так.

В этой частной истории два основных типа конфигураций власти внесли первостепенный вклад во всемирно-историческое коллективное социальное развитие.

1. Империи доминирования объединили военное концентрированное принуждение с попыткой установления территориально централизованного государства и геополитической гегемонии. Поэтому они также объединили интенсивные авторитетные власти вдоль узких путей проникновения, к которым была способна армия с более слабой, но все еще авторитетной и более экстенсивной властью, чем та, которой обладало центральное государство над всей империей и соседними клиентелистскими государствами. Принципиальную трансформационную роль в данном случае играла смесь из военной и политической власти с доминированием первой.

2. Цивилизации с множеством акторов власти, децентрализованные акторы власти, соперничавшие друг с другом в общих рамках нормативной регуляции. Здесь экстенсивные власти были распространены и принадлежали всей культуре, а не какой-либо отдельной авторитетной организации власти. Интенсивной властью обладало множество небольших местных акторов власти, иногда государства в муль-тигосударственной цивилизации, военные элиты, классы и фракции классов, обычно смесь из них. Основными силами трансформации здесь были экономические и идеологические, хотя и в различных комбинациях и часто с политической и геополитической помощью.

Основными примерами империй доминирования были Аккадская, Ассирийская и Римская империи; основными примерами цивилизаций с множеством акторов власти — Финикия и классическая Греция, а затем средневековая и раннесовременная Европа. Каждый из этих примеров был весьма креативным в своем использовании и развитии источников социальной власти, изобрел технологии власти, которые фигурируют во всемирно-историческом списке, приведенном выше. Таким образом, каждый внес заметный вклад в единый процесс всемирно-исторического развития.

Факт состоит в том, что разные примеры обоих типов с очевидностью демонстрируют, что «единственный образец» или однофакторные теории социального развития не верны. Заметное место среди них занимает неоклассическая экономическая теория, которую я критиковал в различных главах. Эта теория рассматривает историю как историю капитализма в целом. Социальное развитие предположительно выступает результатом раскола общества «естественными силами» соперничества. Хотя эта теория может выглядеть как очевидное сходство с моим типом 2, она не может справиться с обоими основными различиями этой типологии. Во-первых, с этого вообще нельзя начать объяснение креативности типа 1 — империй доминирования, поскольку неоклассическая экономическая теория отрицает возможность такой креативности. Во-вторых, она не фиксирует того, что для понимания типа 2 — цивилизаций с множеством акторов власти необходимо объяснение, связанное с нормативной регуляцией. Регулируемое соперничество не является «естественным». Если соперничество не переросло во взаимное подозрение, агрессию и в результате в анархию, оно требует разработки тонких социальных мер, которые уважают сущностную гуманность, власть и права собственности различных децентрализованных акторов. В свете мировой истории неоклассическая теория должна рассматриваться как буржуазная идеология, ошибочно постулирующая, что современные структуры власти нашего общества легитимны, поскольку они «естественны».

Но это не единственное влияние ложной теории. Я также уже критиковал более претенциозные теории исторического материализма, рассматривающие классовую борьбу как основной двигатель развития. Классовая борьба играет, очевидно, важную роль в типе 2, поскольку классы являются одними из основных выделяемых в таких цивилизациях децентрализованными акторами. Но они не являются единственными акторами и не всегда являются самыми важными. К тому же классовая борьба обладает меньшей креативной значимостью в большинстве примеров типа 1, как я утверждаю, в частности, в главах 5 и 9. Действительно, учитывая различия между двумя типами, трудно принять некую единую конфигурацию власти в качестве играющей решающую динамическую роль в мировой истории: не «идеи как стрелочник» и не всеобщий «процесс рационализации», как иногда считал Вебер, не разделение труда или социальная дифференциация, как заключали авторы от Конта до Парсонса. Тем более не единый исторический переход от одного определенного вида креативности к другому, скажем от военного общества к промышленному, как утверждает Спенсер. Оба типа динамизма, по всей видимости, смешивались и сменяли друг друга на протяжении большей части мировой истории.

Из этого, в свою очередь, возникает еще более сложный потенциальный паттерн. Аккадская империя (и ее более ранние эквиваленты где бы то ни было еще) выросли из изначальной месопотамской цивилизации с множеством акторов власти. Финикия и Греция возникли на границах ближневосточных империй и зависели от них. Римская империя подобным образом зависела от Греции. Европейское христианство поднялось на римских и греческих развалинах. Была ли между двумя этими типами определенного рода диалектика? Был ли каждый из них способен на инновации, прежде чем достигал пределов возможностей своей власти? И было ли дальнейшее социальное развитие возможным, когда возникал противоположный ему тип, чтобы использовать именно то, что не мог предшествующий? Утвердительные ответы на эти вопросы будут, без сомнения, предполагать общую теорию всемирно-исторического развития.

Но начинать ответ следует осторожно. Вспомним конъюнктурные качества этих процессов. Даже за время, превышающее пять тысячелетий, я нахожу всего несколько примеров, четко соответствующих одному из типов 1 или 2. К ним можно добавить несколько примеров, которые больше относятся к одному типу, чем к другому: поздние месопотамские империи, Персидская империя относились преимущественного к типу 1; города-государства Малой Азии и Палестины в начале первого тысячелетия до новой эры и предположительно этруски относились по большей части к типу 2. Но мы не обладаем достаточно большим количеством примеров и потому даже близко не стоим к возможности использовать статистический анализ. Макроистории просто не хватает, чтобы удовлетворить потребности сравнительной социологии. Последовательность типов не является неизменной, примеры не относятся исключительно к одному из типов, процессы смены не обладают социальным сходством или сходством географического пространства. Если здесь и существует взаимосвязь, вероятно, нам не следует называть ее «диалектической», учитывая историю как сущность и как систему. Вместо этого нам необходимо исследовать повторяющееся креативное взаимодействие между примерами, которые близки к двум идеальным типам динамизма власти.

Этот более скромный уровень теории находит больше поддержки. Более того, некоторые из только что упомянутых возражений на самом деле служат дополнительным подтверждением подобной модели. Ни одна из империй на самом деле не была исключительно милитаристической, ни одна из цивилизаций соперничества не была всецело децентрализованной. Некоторые из менее чистых примеров, такие как Персия (рассмотренная в главе 8), смешивают практически равные пропорции обоих типов. Внутри относительно чистых примеров внутренняя динамика часто сходна с внешними процессами креативного взаимодействия.

В главе 5 я утверждаю, что первые империи доминирования содержали диалектику развития (поскольку она была постоянной, я называл ее диалектикой). Через принудительную кооперацию их государства увеличивали коллективную социальную власть. Но эта власть не могла и дальше оставаться исключительно под контролем государства. Его собственные агенты «растворялись» в «гражданском обществе», забирая с собой государственные ресурсы. Поэтому успех государства также подкреплялся властью и «частной собственностью» децентрализованных борцов за власть, таких как аристократы и купцы, а ресурсы, которые начинали как авторитетные, заканчивали как диффузная власть — грамотность является превосходным примером этого.

В этих диалектиках особенно интересно развитие частной собственности, поскольку то из ее перспективы, что происходило в империях доминирования, было всего лишь экстремальным примером более широкого исторического развития. Наши общества рассматривают частную собственность и государства как две различные противоположные силы. Либерализм считает права собственности как возникшие в ходе борьбы индивидов за эксплуатацию природы, извлечение ее излишков и передачу их семье или последующим поколениям. Из этой перспективы государственная власть, по сути, выступает внешней по отношению к правам частной собственности. Государство может быть использовано для институционализации прав собственности или рассматриваться как угроза, но государство не является частью создания частной собственности. Тем не менее мы не раз видели, что это противоречит историческим фактам. Частная собственность изначально возникала или обычно преумножалась через борьбу и фрагментирующие тенденции публичных организаций власти.

Это чаще всего происходило тогда, когда централизованные коллективные единицы власти распадались на более мелкие фрагменты. Те, кто командовал локальными коллективными единицами, могли заполучить дистрибутивную власть над ними и скрыть ее от более крупных единиц, то есть могли сделать ее частной. Со временем она институционализировалась как частная собственность, признанная обычаем или законом. Мы видели, что это происходило в рамках трех основных прорывов: в доисторические времена у истоков цивилизаций и стратификации (главы 2 и 3), в империях доминирования по мере усиления процессов децентрализации и фрагментации (главы 5 и 9) и в средневековом христианском мире, когда землевладельцам и богатым крестьянам удавалось скрыть местные ресурсы власти, находившиеся под их контролем, от слабых государств и превратить свои обычные права в писаный закон (глава 12). По своему происхождению частная собственность не была чем-то противостоявшим публичной сфере, то же самое верно и для большей части ее исторического развития. Она возникла из конфликтов и компромиссов между соперничавшими коллективными акторами власти в публичной сфере, которая обычно была двух типов: местная (локальная) и потенциально централизованная, вовлеченная в конфедеративные отношения с другими. Частная собственность возникла из публичной, хотя и не унитарной общественной сферы и из использования коллективной власти в ее рамках.

Теперь давайте обратимся к динамике другого идеального типа — цивилизаций с множеством акторов власти. В этом случае указанная динамика также, очевидно, вела к ее противоположности, к большей централизации гегемона, хотя это и не был такой же последовательный процесс (а потому я не повесил на него ярлык «диалектики»). Именно подобным образом мультигосударственная цивилизация ранней Месопотамии двигалась к господствовавшему контролю одного города-государства, а затем скатилась к империи доминирования. Греческая мультигосударственная цивилизация двигалась к альтернативной гегемонии Афин и Спарты, перед тем как пасть перед македонским империализмом. Европейская цивилизация двигалась от высоко децентрализованной регулирующей структуры, в которой регуляторами выступали церковные институты, государства, союзы военной элиты и торговые сети, к регуляции путем мультигосударственной дипломатии и затем к практически гегемонистской власти Великобритании (этот последний процесс будет рассмотрен в томе 2).

Таким образом, в обоих типах довольно часто повторялось взаимодействие между силами, которые отдаленно напоминают основные характеристики двух указанных идеальных типов. И вновь все происходящее начинает выглядеть как единый всемирно-исторический процесс. Он протекал примерно следующим образом: преследуя свои цели, люди устанавливали организации сотрудничества, которые включали коллективную и дистрибутивную власть. Некоторые из этих организаций обоснованно обладали большей логистической эффективностью, чем другие. На этом первом уровне генерализации мы могли бы выделить четыре ресурса власти как высокоэффективные. Но затем мы можем выделить две более широкие конфигурации этих ресурсов — империи доминирования и цивилизации с множеством акторов власти, которые были наиболее эффективными. На самом деле они были настолько эффективными, что рассматриваются в качестве двух наиболее устойчивых прорывов исторического развития человеческой власти. Тем не менее каждый тип в конце концов достиг пределов своих возможностей. Ему не хватало адаптивности перед новыми возможностями или угрозами, созданными неконтролируемым интерстициальным развитием новых комбинаций сетей власти. Успех происходил из стабильной институционализации прежде доминировавших структур власти, которые теперь становились анахронизмами. Успех их развития приводил в движение другие сети власти, которые были противоположностью их собственным институтам. Империи доминирования непреднамеренно создавали более диффузные отношения власти двух основных видов в рамках своих интересов: (1) децентрализованные, владеющие собственностью землевладельцы, купцы и ремесленники, то есть высший и средний классы; (2) идеологические движения, распространявшиеся именно в среде указанных классов, которые также воплощали более диффузное и универсальное понятие сообщества. Если диффузные отношения власти продолжали расти интерстициаль-но, то возникала децентрализованная цивилизация с множеством акторов власти, будь то в результате распада империи или постепенной метаморфозы. Но, в свою очередь, возникающая цивилизация могла институционализировать себя, а затем также стать менее адаптивной в изменившихся условиях. Она также создавала свои противоположные интерстициальные силы, которые подталкивали ее к государственной централизации и милитаристическому насилию, вероятно, совпадавшими по времени с появлением геополитического государства-гегемона, которое могло в конце концов вновь привести к возникновению империи доминирования. В главе 1 я называю это общей моделью креативного взаимодействия институционализации и интерстициальных сюрпризов. Таким образом, я немного наполнил ее конкретикой.

Но я не хочу превращать эту модель в «сущность истории» в силу ряда «вероятностных» утверждений в предыдущем разделе. В детальной истории, которую я подробно изложил, подобный паттерн появлялся по ряду причин. Имело место существенное различие во временной протяженности, занимаемой каждым отдельным этапом креативного взаимодействия. Детали существенным образом различались. То же самое касалось адаптивности доминирующих институтов. Я отмечал это, например, когда противопоставлял Римскую и Ханьскую империи. Обсуждая проблему «заката и крушения» в главе 9, я настаиваю, что перед поздней Римской империей были открыты альтернативные возможности: христианизация варварской элиты и дальнейшее завоевание. Тем не менее империя все же рухнула. Династия Хань столкнулась с похожей ситуацией. Ей удалось цивилизовать варваров и инкорпорировать диффузный класс и силы идеологической власти в свою имперскую структуру. Таким образом, развитие жизнестойких джентри/уче-ных, бюрократической/конфуцианской властной конфигурации направило Китай по совершенно другому историческому пути развития — три относительно ранних прорыва социального развития (Хань, Тан и Сун), за которыми последовали династические циклы, стагнация и в конце концов упадок. Мне также не хотелось бы, чтобы у читателя сложилось впечатление, будто я утверждаю, что судьба Запада заключалась в скатывании к более централизованным и насильственным формам общества и уж тем более к «военному социализму» Советского Союза. Как будет показано в томе 2, креативное взаимодействие между двумя типами конфигураций власти продолжается и в наше время, хотя более сложным образом, чем в прошлом. Что касается всеобщего процесса, я хочу подчеркнуть, что структурированный центр состоит из креативного взаимодействия между двумя макроконфигурациями власти и часть креативности заключается во множестве путей развития и соответствующих им результатах.

СМЕЩЕНИЕ ВЛАСТИ

Третье и последнее уточнение, которое необходимо сделать о модели всемирно-исторического развития, касается его географического непостоянства. Мне приходится неустанно повторять, что те, кто считает мое исследование историческим, на самом деле ошибаются. Я написал исследование, посвященное развитию некой абстракции — власти. Я не описывал хроники одного «общества», государства или даже места, выбирал общества, государства и географические регионы довольно неупорядоченно, по мере того как они становились передовым фронтом власти, и оставлял их, когда они переставали им быть. Я перестал интересоваться Месопотамией, Ближним Востоком, Грецией, Италией и совсем недавно континентальной Европой. Это как нельзя лучше демонстрирует, что передовой фронт власти мигрировал на протяжении большей части истории.

Следовательно, существует еще один потенциальный паттерн всемирно-исторического развития, который нельзя принять. Это не эволюция в статическом смысле слова. Развитие не может быть объяснено в терминах имманентных тенденций общества. Более поздние высокие стадии развития власти не могут быть объяснены исключительно в терминах характеристик предыдущих низших стадий. Это невозможно, когда мы имеем дело с разными географическими и социальными областями на двух этапах. Теории социальной эволюции полагаются на системное видение социального развития — на его «структурную дифференциацию», «противоречия» или «диалектики», соперничество между «наиболее приспособленными» людьми, группами или государствами, «процессы рационализации» и т. д. На это есть три возражения. Во-первых, на протяжении всей истории, рассмотренной в этом томе, никогда не существовало социальной системы. «Общества» всегда были частично накладывавшимися, пересекавшимися сетями власти, открытыми как для внешнего, трансграничного, интерстициального, так и для внутреннего воздействия. Во-вторых, более системные общества, в смысле жесткой структурированности и ограниченности, не играли большей роли в социальном развитии, чем менее системные. В-третьих, социальное развитие мигрировало, по-видимому, довольно неупорядоченно, будучи обязано иногда относительно «внутренним» процессам изменения, иногда относительно внешним, а скорее сложному взаимодействию между ними.

Однако вопрос в том, структурирован ли процесс интерактивной миграции власти каким-либо еще образом, отличным от эволюционного? Да, структурирован, поскольку мы можем обнаружить два типа паттернов в этой миграции.

Первый паттерн делает более точным выявленный ранее паттерн институционализации/интерстициального сюрприза. Это расширенная версия теории «военных вождей пограни-чий», сформулированной в главе 5. Регионально доминирующая, создающая институты, развивающаяся власть также повышает властные возможности соседей, которые перенимают ее техники власти, но адаптируют их к своим отличающимся социальным и географическим условиям. Там, где доминирующая власть достигает стабильности, специализированных институтов, будь то империи доминирования или цивилизации с множеством акторов власти, некоторые из интерстициально возникших сил, которые она генерирует, могут выйти за ее границы и направиться в приграничные области, где они будут менее ограничены институциональными или противоположными структурами власти. Поэтому носителями интерстициального сюрприза часто были военные вожди пограничий. Всемирно-исторический процесс овладевает их кочевыми ногами.

Однако вновь я выдвигаю «вероятностные» суждения. Такая тенденция действительно имела место, но она не была инвариантной. Интерстициальные силы иногда эксплуатировались в географическом (если не «официальном») ядре существующего общества, как это, например, было в поздней Римской империи. В любом случае эта тенденция относительно военных вождей пограничий на данном этапе мировой истории могла быть в первую очередь обусловлена вторым типом миграционного паттерна.

Второй паттерн касался движения передового фронта власти в западном, и северо-западном направлении. Я уже обсуждал это в первой части данной главы и не стану возвращаться к деталям. Надо лишь отметить, что первая часть этого процесса по большей части выступает следствием моего метода. Передовой фронт двигался на северо-запад от Шумера к Аккаду, затем дальше на северо-запад, на юг Малой Азии, в ассирийские земли. Но я игнорировал контртенденции этого периода, поскольку Азия не была в фокусе моего внимания. В рамках античного периода вплоть до Персидской империи экспансия происходила на восток к Индии и на северо-запад в Центральную Азию. Впоследствии лишь ислам объединил экспансию на запад и восток, но к тому времени западные границы ислама были реальным барьером для расширения. Но нерукотворной частью движения на запад были Финикия, Греция, Рим, и поздние европейские регионы на различных этапах развития постепенно смещали передовой фронт власти на запад, пока он не достиг Атлантического побережья. В следующем томе эта миграция продолжится на запад в Америку, а также пойдет из Европы на восток.

Теперь стало очевидно, что не существует никаких общих преимуществ у акторов власти на западе по сравнению с востоком и югом. Как я объяснил в последней главе, движение в западном и северо-западном направлениях было результатом случайного совпадения трех экологических и социальных обстоятельств: (1) географических барьеров пустыни на юге, (2) барьеров могущественных империй и конфедераций со структурой, напоминающей ближневосточные на востоке и северо-востоке, и (3) взаимосвязанных экологических особенностей запада. Так случилось, что геологическая комбинация последовательного залегания более тяжелых, влажных, с глубоким пахотным слоем, увлажняемых дождями почв и судоходных разнообразных побережий Средиземного, Балтийского, Северного морей и Атлантического океана создавала возможности для развития на северо-западе в решающих, но повторяющихся исторических обстоятельствах. Северо-западные военные вожди пограничий, хотя действительно были относительно неподконтрольными, способствовали распространению и инновации доминирующих институтов (как предполагает теория военных вождей пограничий). Однако их постоянный успех был, разумеется, вовсе не социальным, а гигантской случайностью природы, связанной с серией исторических совпадений. Железо было открыто как раз тогда, когда торговля Восточного Средиземноморья могла «взлететь» (take off); так случилось, что залегало оно в тяжелых почвах, подходящих для возделывания железным плугом на всей территории Европы. Как раз тогда, когда Рим пал, а христианский мир уцелел, скандинавы открыли Балтийское и Северное моря, а германцы проникли глубже в почвы. Когда европейские государства стали соперничать на юге и в центральных областях, ислам перекрыл Гибралтарский пролив и Америка была открыта благодаря навигационным техникам Атлантического побережья. Я изо всех сил старался отыскать макропаттерны во всех событиях этой главы. Но необходимой чертой всех паттернов было случайное движение на запад всемирно-исторического развития.

Это должно ограничить любые «значимые обобщения», которые мы можем предпринять в ответ на вызов Вебера, упомянутый выше. В этой главе я сделал обобщение об организационных средствах, предложенных четырьмя ресурсами власти, о двух наиболее могущественных конфигурациях этих ресурсов: империях доминирования и цивилизациях с множеством акторов власти, о диалектике между ними как ядре всемирно-исторического развития, а также о механизме институцио-нализации/интерстициального сюрприза, посредством которых это развитие происходит. Тем не менее в конечном итоге это единственные обобщения о развитии одной цивилизации, Ближнего Востока и Европы, которые также содержат множество случайных черт. Я остановил часы на 1760 г., даже до апогея этой цивилизации. В томе 3 я поднимусь на более высокий уровень теоретического обобщения, но сначала я должен обрисовать паттерны и случайности промышленных обществ.

БИБЛИОГРАФИЯ

Balibar, Е. (1970). The basic concepts of historical materialism. In Reading Capital, ed. L. Althusser and E. Balibar. London: New Left Books.

Hall, J. (1985). Powers and Liberties. Oxford: Basil Blackwell.

Kautsky, J. (1982). The Politics of Aristocratic Empires. Chapel Hill: University of North Carolina Press.

Parsons, T. (1966). Societies: Evolutionary and Comparative Perspectives. Englewood Cliffs, N.J.: Prentice-Hall.

Weber, M. (1968). Economy and Society. 3 vols. Berkeley: University of California Press. Вебер, M. (2016—…). Хозяйство и общество. M.: Изд. дом ВШЭ.


Загрузка...