ГЛАВА 15 Выводы по Европе: причины европейского динамизма — капитализм, христианство и государства

В ТРЕХ предыдущих главах я, по сути, рассказывал историю одного «общества» — Европы, у которой два центральных сюжета: как следует объяснять европейский динамизм и какими были отношения между политическими и экономическими организациями власти, государствами и капитализмом в рамках этих динамичных процессов? Теперь мы можем сделать заключение относительно обеих проблем.

ЕВРОПЕЙСКАЯ ДИНАМИКА

В середине XII в. Европа состояла из множества децентрализованных федераций деревень, поместий и мелких государств, слабо связанных нормативным умиротворением и порядком христианства. К тому времени это уже была наиболее изобретательная в сельскохозяйственном отношении цивилизация со времен железного века. Тем не менее ее динамизм был сокрыт внутри интенсивных локальных сетей власти. В экстенсивных, военных и геополитических терминах эта цивилизация не была могущественной, широко известной в мире. К 1815 г. этот внутренний динамизм вырвался наружу и стало очевидно, что именно эта цивилизация является самой могущественной в интенсивном и экстенсивном смысле из всех, которые мир знал до сих пор. Три предыдущие главы рассматривают и пытаются объяснить длинный путь роста власти, утверждая, что ранняя сельскохозяйственная динамика в рамках нормативного умиротворения и порядка была использована в трех более экстенсивных сетях власти: (1) капитализме; (2) органическом государстве модерна; (3) пронизанной соперничеством, дипломатически регулируемой мультигосударственной цивилизации, в которую были включены государства.

Эта динамика в отличие от промышленной революции, к которой она привела, не была стремительной, прорывной или качественной. Это был растянутый на целые века, кумулятивный и, вероятно, до определенной степени неустойчивый процесс. Речь идет именно о процессе, продлившемся шесть, семь или даже восемь столетий, а не о событии. Именно эту процес-суальность, эту непрерывную динамику, начало которой едва ли можно точно датировать (поскольку отсутствуют записи о Темных веках), я и попытался передать в трех предыдущих главах, затем последовал более понятный и лучше опознаваемый этап 1150–1200 гг., дальше динамика продолжалась без перерыва вплоть до 1760 г. и начала промышленной революции.

Это наглядно демонстрирует ограниченность наиболее популярных объяснений этой динамики. Фундаментальной причиной этой динамики не были города XII в., борьба между крестьянами и землевладельцами XIII–XIV вв., капиталистические методы учета XIV в., Возрождение XV в., навигационная революция XV в., научная революция XV–XVII вв., протестантизм XVI в., пуританство XVII вв., английское капиталистическое сельское хозяйство XVII–XVIII вв. и т. д. Каждое из этих событий было слишком незначительным, чтобы объяснить «европейское чудо» по одной причине: исторически они произошли слишком поздно.

На самом деле ряд величайших теоретиков социальных наук (Маркс, Зомбарт, Пиренн, Вебер) сосредоточились на относительно меньших и поздних аспектах этого процесса, к тому же их последователи часто усиливали эту тенденцию. Например, последователи Вебера слишком зацикливались на роли протестантизма и пуританства, хотя их вклад был не столь важным и к тому же поздним. Тогда как сам Вебер подчеркивал именно общую долгосрочную природу «процесса рационализации». На самом деле это отличает все однофакторные объяснения, перечисленные выше. Но если все они так похожи, интересно узнать, в чем заключается причина этого сходства.

Очевидно одно: если они обладали сходством и имели причинно-следственный характер, они должны были существовать к тому времени, когда обозначенные события уже начались. Какими они были? Сначала следовало бы спросить о методологии, к которой мы могли бы прибегнуть для ответа на этот вопрос. Есть два конкурирующих метода.

Во-первых, сравнительный метод, к которому прибегают преимущественно социологи, политики и экономисты. С его помощью пытаются отыскать систематические сходства и различия между Европой, которая действительно рассматривается как чудо, и другими цивилизациями, которые изначально в определенных аспектах были сходны с ней, но подобной динамики не продемонстрировали. Этот метод был использован Вебером в его классических сравнительных исследованиях религии. По мнению Парсонса (Parsons 1968: глава 25), Вебер показал, что, хотя экономические и политические условия для развития капитализма в Китае (а возможно, и в Индии) были более благоприятными, религиозный дух был не там. Христианство в целом и пуританство в частности были решающими причинами, пишет Парсонс. Однако это едва ли соответствует тому объяснению, которое предлагал Вебер. Скорее он мыслил в том направлении, о котором собираюсь сказать я.

Позвольте предложить более современное объяснение того, почему Китай не знал «чуда», подобного европейскому. Сначала необходимо отметить, что некоторые китаисты отвергают саму возможность сравнения. Имперский Китай, утверждают они, знал по крайней мере один долгий период социального и экономического развития при Северной Сун около1000-1100 гг. н. э. Это была «половина чуда», которое, вероятно, повторилось бы с другим результатом в более поздний исторический период, если бы остальные страны оставили Китай в покое вместе с его изобретениями. Тем не менее большинство китаистов рассматривают китайскую историю начиная примерно с 1200 г. как историю институциональной стагнации и имперских «династических циклов», а не динамизма. К несчастью, они предлагают по меньшей мере четыре правдоподобных объяснения этому: (1) экология и экономика бесконечно повторявшихся ячеек рисоводов сдерживали разделение труда, обмен товарами на большие расстояния и развитие автономных городов; (2) деспотичное имперское государство подавляло социальное изменение особенно тем, что препятствовало свободному обмену и чрезмерно облагало налогами поток товаров, который могло отслеживать; (3) геополитическая гегемония имперского государства означала полное отсутствие мультигосударственного соперничества, а потому динамические силы не могли проникнуть на китайские земли; (4) дух китайской культуры и религии (согласно Веберу) с древнейших времен превозносил порядок, конформность и традицию (Elvin 1973; Hall 1985).

Все объяснения выглядят правдоподобными. Вполне вероятно, что все силы, на которые они указывают, внесли свой вклад и взаимодействовали между собой, а также что причина отсутствия «китайского чуда» была чрезвычайно сложной. Проблема состоит в том, что все четыре силы, вероятно, внесли в это свою лепту и что Европа отличалась в каждом из четырех аспектов. В европейской экологии не доминировало рисоводство; она была чрезвычайно разнообразной; европейские госу-

дарства были слабыми; это была мультигосударственная цивилизация; ее религия и культура выражали дух рациональной неугомонности. Посредством сравнения невозможно узнать, какая из этих сил по отдельности или какая их комбинация могли сыграть решающую роль потому, что мы не можем провести четкого различия между действиями этих сил.

Можно ли подобрать другие примеры цивилизаций, которые объединяют в себе воздействие этих сил, чтобы получить валидные различия в значимости переменных? К сожалению, нет. Обратимся к одному очевидному дополнительному примеру — исламской цивилизации. Почему «чудо» не произошло там? Литература, посвященная этому вопросу, также сложна и многотомна. Одной из отличительных черт ислама был трайбализм, другой — религиозный фундаментализм, черпавший силу из пустынной племенной базы. Поэтому одним из наиболее правдоподобных объяснений стагнации исламской цивилизации является объяснение Ибн Хальдуна или Эрнста Геллне-ра: бесконечный цикл борьбы между горожанами/торговцами/ учеными/государствами, с одной стороны, и сельскими сопле-менниками/пророками — с другой. Ни одна из сторон не могла поддерживать определенное направление социального развития (Gellner 1981). Но можно ли выделить подобную конфигурацию в других цивилизациях? Нет, она была уникальной для ислама. Существует больше релевантных сил и их конфигураций, чем примеров. Европа, Китай, Индия, Япония, ислам: есть ли другие примеры, к которым можно обоснованно обратиться за ответом на волнующий нас вопрос? Поскольку каждый пример отличается от других по многим важным аспектам, нет возможности использовать сравнительный метод таким образом, который Парсонс приписывает Веберу.

К тому же на самом деле существует еще одно препятствие: ни один из этих примеров не был автономным. Ислам контактировал со всеми указанными цивилизациями, а также распространял среди них свое влияние. Ислам и Европа долгое время боролись между собой, не только оказывая огромное влияние друг на друга, но и ставя на карту войны будущее мировой истории. Давайте прислушаемся к довольно саркастическому комментарию Геллнера о спорах относительно «европейского чуда» в целом:

Только представьте себе, что было бы, если бы в битве при Пуатье верх одержали арабы, если бы они покорили и исламизировали Европу. Без сомнения, все мы восхищались бы «Хариджитской этикой и духом капитализма» ибн Вебера, который убедительно демонстрировал, как современный дух рационализма, выраженный в бизнесе и бюрократической организации, мог возникнуть только вследствие неохариджитского пуританства в Северной Европе. В частности, эта работа показывала бы, почему современная экономическая и организационная рациональность никогда бы не возникла, если бы Европа осталась христианской, учитывая закостеневшую склонность этой религии к барочному, манипулятивному, патронажному и неупорядоченному видению мира [Gellner 1981: 7].

Сравнительный метод не может предложить решение этой проблемы, но не в силу некоторых общих логических или эпистемологических дефектов, которые он, возможно, содержит, а в силу работы с проблемой, для которой у нас не хватает достаточного количества автономных аналогичных примеров. Осознав эти эмпирические ограничения, следует прагматично обратиться ко второму методу: осторожному историческому нарративу, пытающемуся установить, «что случится затем», если «прослеживается» определенный образец, процесс или серия событий и случайностей. В этом случае нам нужны отчетливые, но широкие концепции и теории относительно того, как общества функционируют в целом, а также как ведут себя люди, но применять их мы будем в рамках исторического повествования, в поисках непрерывности или разрыва, паттерна или случайности. Историческая, а не сравнительная социология является моим основным методом. Что можно выявить при помощи этого метода и что мы уже выявили?

В этот томе я преследую одну основную цель — системно осмыслить социальное изменение как генерируемое изнутри структурным напряжением, противоречиями и креативными силами данного общества. Это потому, что источники изменения географически и социально неупорядоченно перемешаны — они не проистекают изнутри социального и территориального пространства некоего данного «общества». Многие из них возникают благодаря воздействию геополитических отношений между государствами, но еще большая часть проходит интерстициально или транснационально прямо через государства, не придавая никакого значения их границам. Эти источники изменения усиливаются в случае социального развития. Поэтому мы заинтересованы не в непрерывной истории определенной области, а в истории «передовых фронтов», могущественных обществ и цивилизаций, где обнаруживаются наиболее развитые фронты власти. В Европе передовой фронт власти смещался на север и запад на протяжении трех предыдущих глав — от Италии к центральным торговым коридорам и территориальным государствам Северо-Запада и, наконец, к Великобритании.

Таким образом, если мы хотим определить местонахождение динамического паттерна, нам придется принять во внимание две проблемы: географические сдвиги в центральной динамике и внешние и ситуативно обусловленные отношения с неевропейским миром[140]. В контексте глав, посвященных Европе, это значит принимать во внимание международное и транснациональное влияние, происходящее от ислама. Часть этого неевропейского влияния с европейской точки зрения рассматривалась как случайная, и наше заключение будет смешанным. Я обращусь к обеим проблемам. Сначала я рассмотрю «внутренние» аспекты европейской динамики, принимая во внимание ее смещение на Северо-Запад, но игнорируя присутствие ислама. Затем я обращусь к исламу.

Начнем с понятных паттернов в главе 12, особенно на Западе к 1155 г. Запад включал несколько несоизмеримых сетей власти, взаимодействие которых способствовало социальному и экономическому развитию. Существовали небольшие крестьянские деревни, пересеченные поместьями землевладельцев, которые проникали и осушали тяжелые почвы, увеличивая сельскохозяйственные урожаи подальше от посторонних глаз на довольно широких просторах. Но этим группам были необходимы экстенсивные условия власти: они зависели от обмена товаров на большие расстояния, в котором лидировала другая географическая область — северные побережья Средиземноморья. Они зависели от норм, касавшихся прав собственности и свободного обмена. Права частной собственности гарантировались смесью из местных обычаев и привилегий, некоторых юридических регуляторов слабых государств, но прежде всего общей социальной идентичностью, предоставленной христианской Европой. Это была единая цивилизация, внутри которой не существовало единой религии, формы экономики, государства, класса или секты, способной полностью распространить свое господство на остальные. Это была, по сути, цивилизация соперничества (соперничество процветало внутри государственных границ, между государствами и поверх государственных границ), но соперничество нормативно умиротворялось и регулировалось. Комбинация социального и экологического разнообразия, а также соперничество с нормативным урегулированием вело к контролируемому экспансионизму и изобретательности, то есть, по Веберу, к «рациональной неугомонности». Как мы увидим в следующей главе, пронизанные соперничеством «цивилизации с множеством акторов власти» были одним из двух основных условий развития социальной власти.

Европейский динамизм был симметричным. Во-первых, он был характерен для Европы в целом, на самом деле интегрируя ее разнообразие в единую цивилизацию. По своей природе формы, возникшие на северо-западе Европы, существенно отличались от тех, которые существовали в Средиземноморской и Центральной Европе. Но один и тот же дух распространился по континенту. Поэтому географические сдвиги динамизма действительно предполагали такое единство. Во-вторых, он был шаблонным в силу своего долгого протекания, преодолевавшего демографические и экономические кризисы, военные поражения от ислама, религиозные расколы и внутренние попытки установления имперской геополитической гегемонии. Эта двусмысленность перед огромным количеством вызовов демонстрирует, что он был системным.

Но если мы намерены объяснить происхождение динамизма, то он уже не кажется таким системным. Если мы определим различные компоненты структуры XII в., то обнаружим, что ее источники разбросаны во множестве исторических эпох и областей. Мы можем упростить некоторые из них. Крестьянская чересполосица и сельские общины пришли непосредственно от германских варваров, поместья и основные торговые пути — в основном из позднего римского мира. Множество экономических, военных и политических практик отчетливо совмещали эти две традиции. Поэтому средневековый, возможно, «феодальный» паттерн удобно рассматривать как смешение двух паттернов — германского и римского. Андерсон (Anderson 1974), например, использует понятие способ производства настолько широко, что мы можем частично согласиться с его утверждением о том, что «феодальный способ производства» смешивал «способ производства германских племен» и «античный способ производства». Но даже это чрезмерно четко структурирует то, что действительно исторически произошло. Такой подход не слишком подходит для работы с другими типами региональных вкладов в результирующий паттерн, например характерный скандинавский вклад в морскую торговлю, навигационные технологии и маленькие сплоченные воинственные княжества. К тому же такой подход слишком уж легко встраивает христианство в этот паттерн в качестве передатчика, в том числе через Рим, «классического наследия». Тем не менее христианство несло с собой импульс Восточного Средиземноморья и Ближнего Востока: Греции, Персии, эллинизма и иудейства. Оно было особым образом обращено к крестьянам, имеющим индивидуальное хозяйство, торговцам и слабым князьям по всей Европе, а потому позднее его влияние перешагнуло через границы Римской империи. Кроме того, структуры власти Рима были существенной основой для понимания, скажем, происхождения поместья, структуры власти германских племен — вассалитета, а истоки христианства были чем-то интерстициальным по отношению к обоим. Его способности к реорганизации не ограничивались только романо-германским слиянием.

Более того, если мы заглянем внутрь германского и римского паттернов, то обнаружим не более чем совокупность, которая сама состоит из влияний различных эпох и мест. Например, в главах, посвященных самой ранней истории, я представил очень длинный временной ряд постепенного роста сельского хозяйства крестьян железного века. Эта постепенность была усилена экономической властью землепашцев, обрабатывавших тяжелые почвы, и военной властью крестьянской пехоты. Они шли рука об руку, на север вдоль римских границ в Германию во время римского принципата и затем вместе возвратились обратно в форме германских вторжений. Но далее они разошлись. Экономический тренд продолжился, экономическая власть медленно смещалась на север к фермерским хозяйствам среднего размера. А военный тренд развернулся в обратном направлении, поскольку условия оборонительной войны против негерманских варваров и доступные восточные модели тяжелой кавалерии позволили знатным рыцарям возвыситься над свободными крестьянами. Франкский феодализм, во многих отношениях служивший прототипом более позднего феодализма, был, таким образом, смесью очень древнего, глубоко укорененного движения «европейского» крестьянского и совершенно нового, оппортунистического «неевропейского» общества.

В силу этих причин трудно избежать вывода о том, что источником «европейского чуда» была гигантская серия совпадений. Множество причинно-следственных путей развития, одни из которых были долгосрочными и устойчивыми, другие — внезапными и непредсказуемыми, одни сравнительно новыми, другие — древними, но прерывистыми (например, грамотность), вели свое происхождение от всех европейских, ближневосточных и азиатских цивилизаций и собрались вместе в определенный момент и определенном месте, чтобы создать что-то необычайное. В конце концов подобным образом я рассматривал истоки цивилизации сами по себе (в главах 3 и 4), а также динамизм Греции (в главе 7).

Верно, что, рассуждая подобным образом, можно легко запутаться в сложных цепочках случайностей и обобщений с допустимой точностью. Но ниши обобщения не касаются «социальных систем». Средневековое или «феодальное» общество не было результатом динамизма и противоречий предыдущих социальных систем, «общественных формаций», «способов производства». Оно также не было результатом слияния двух и более из этих социальных систем. Один из основных лейтмотивов этой книги — продемонстрировать, что общества не являются унитарными. Напротив, они состоят из множества частично пересекающихся сетей. Ни одна из них не может полностью контролировать или систематизировать социальную жизнь в целом, но каждая может контролировать и реорганизовывать определенные ее части.

Это значит, что «европейское чудо» нельзя интерпретировать как «переход от феодализма к капитализму», как это делают в рамках марксистской традиции. Мы рассматриваем феодализм, капитализм и соответствующие им способы производства как полезные идеальные типы. В их рамках мы можем организовывать и объяснять разнообразное эмпирическое влияние на европейское развитие, но мы не можем вывести удовлетворительное объяснение европейского развития из него самого. Для этого необходимо объединить подобные экономические идеальные типы с идеальными типами, разработанными вокруг и при помощи других источников социальной власти: идеологических, военных и политических.

Поэтому наши обобщения на настоящем этапе касаются того, как различные сети власти, организовавшие различные, но частично пересекавшиеся сферы социальной жизни и европейских земель, объединились, чтобы создать особенно плодородную почву для социальной креативности. В качестве примера можно привести четыре основные сети власти, оказавшие свое воздействие в данном случае.

Во-первых, христианский мир — в основе свой идеологическая сеть, отколовшаяся от восточной средиземноморской городской базы, чтобы трансформировать, реорганизовать и даже создать «европейский» континент. Его нормативное умиротворение и порядок в минимальной степени регулировали борьбу других менее экстенсивных сетей, и его полурациональное, полуапокалипсическое видение спасения наделило эту земную (посюстороннюю) креативность большей частью необходимой психологической мотивации. Без этой ойкуменической реорганизации ни рынки, ни собственность, ни «рациональная неугомонность» не возникли бы на этой территории.

Во-вторых, внутри ойкумены небольшие государства обеспечивали некоторую долю юридического регулирования и подкрепления обычаев и привилегий. Их реорганизация, более ограниченная по своему масштабу и степени, различалась по всей Европе. В целом государства объединяли римские претензии (будь то имперские или городского духовенства) с германскими или скандинавскими племенными традициями и со структурами, которые недавно были изменены в силу военной необходимости (закованные в доспехи конные эскорты, замки, вассалитет, большие поборы с крестьян и т. д.).

В-третьих, сети военной власти пересекались с ними и тем самым обусловливали большую часть специфической динамики раннесредневекового государства. Особенности оборонительной войны на местном уровне способствовали развитию феодального ополчения в одних частях Европы и городской милиции в других. В зависимости от локальных особенностей это также способствовало феодальным монархам или городским сообществам со всеми прочими смешанными видами между ними. Военная динамика внесла огромный вклад в реорганизацию классовых отношений. Она усилила социальную стратификацию, еще более подчинив крестьянство и часто смешивая их полосы земли с поместьями землевладельца. Возросшие поборы с крестьян позволили землевладельцам продавать больше товаров, к тому же это стимулировало развитие отношений между городом и деревней, а также между севером, западом и Средиземноморьем.

В-четвертых, сети экономической власти были множественными, но тесно связанными. Местные производственные отношения различались в зависимости от экологии, традиций и воздействия перечисленных выше сетей. Я привел две основные и часто взаимозависимые единицы на севере: деревня и поместье. Достаточно большое количество их излишков продавалось в виде товаров, тем самым объединяя деревню и поместье в более экстенсивные торговые сети, особенно сети «север — юг». Они способствовали развитию коридоров «север — юг», пролегавших вдоль центральной части континента и большей части Италии, в качестве другой формы общества. Здесь князьки, епископы, аббаты, общины и купеческие олигархии создали менее территориальные формы интеграции между деревней и городом, производством и обменом. Начиная с самого раннего периода европейской летописи зародышевые формы сетей экономической власти демонстрировали чрезвычайный динамизм, особенно производительности сельского хозяйства на Северо-Западе.

Эти четыре основные сети власти реорганизовали различные сферы и географические пространства раннесредневековой социальной жизни. Как следует из этого краткого обзора, их взаимодействие было комплексным. Применительно к рассматриваемой эпохе они были наполовину идеальным типом, наполовину реальной социальной специализацией. Один фактор — христианский мир я выделяю как необходимый для всего последовавшего. Остальные факторы также внесли существенный вклад в итоговую динамику, но были ли они необходимы, это уже другой вопрос. Могли ли другие конфигурации сетей власти заменить их, не разрушив тем самым динамику?

На этот вопрос особенно трудно ответить в силу исторического развития указанной динамики. Каждая из сетей власти вносила свой решающий вклад в ее реорганизацию в различные периоды. Кроме того, каждая из сетей реорганизовывала себя вслед за другими. В главе 12 я охарактеризовал относительно интенсивный этап этой динамики, в рамках которого местные акторы власти, в основном землевладельцы и крестьяне, усовершенствовали сельское хозяйство в процессе нормативного умиротворения и порядка христианства. На этом этапе влияние государств было незначительным. Однако позднее военная логика обеспечила военно-налоговую поддержку власти государств. Это происходило параллельно расширению торговли. Именно эта комбинация военной/политической и экономической сетей власти привела к увеличению общей роли государств, включая секуляризацию геополитических пространств до вполне развившейся, дипломатически регулируемой мультигосударственной цивилизации. Затем регулируемое соперничество между государствами стало новой частью европейской динамики наряду с более традиционными формами соперничества между экономическими акторами, классами и религиозными группами. Поскольку значение последних сократилось после XVII в., европейская динамика, хотя и была непрерывной, обладала различными компонентами в различные периоды.

Вторая проблема является следствием географических различий в европейской динамике. Различные части Европы внесли свой реорганизующий вклад на разных исторических этапах. Все «однофакторные теории» из списка, который я приводил выше, это упускают. Некоторые элементы динамизма проистекали из Италии, некоторые — из Германии, Франции, Нидерландов, Бельгии и Люксембурга, Англии. На самом деле, если мы расширим перечень, чтобы включить в него факторы, которые, очевидно, помогли всей Европе, географическое структурирование динамики станет очень сложным.

Именно теперь нам необходимо расширить фокус, чтобы обсудить ислам. Европа заимствовала у ислама ряд вещей, однако исследователи до сих пор не пришли к единому мнению, какие именно. Внесли ли эти заимствования (прежде всего восстановление классического обучения посредством ислама) решающий вклад в европейское развитие, остается неясным. Но необходимость военной защиты — это другой вопрос. Если бы ислам или монголы завоевали весь Евразийский континент или по крайней мере его половину, никакой европейской динамики, а возможно, и никакой устойчивой динамики вообще не было бы. Европейскую оборону необходимо систематически проанализировать.

На первый взгляд эта оборона не выглядела системной. Изначально она основывалась на княжествах, таких как франки, затем отчасти на норманнах, которые путешествовали по всей Европе, чтобы сражаться и основывать свои средиземноморские княжества. В период крестовых походов к ним присоединились некоторые великие монархии эпохи: Франция, Германия и Англия. С падением Византии, Бургундии и непродолжительными набегами французских рыцарей основное бремя сопротивления исламскому давлению легло на Венецию, Геную и славянские княжества. Затем угроза нависла над Испанией и Австрией. Финальная точка в этой борьбе была поставлена у ворот Вены в 1638 г. польским королем. Представляется, что всем пришлось внести свою лепту в защиту Европы. Иными словами, огромное разнообразие социальных структур Европы обрело защиту в виде ее организаций военной власти.

На этом примере мы можем осознать и случайности, и шаблонность (паттерн) в исторических и географических сдвигах. Случайные факторы были важны, поскольку периоды исламского давления либо были прежде всего результатом внутренних исламских факторов, либо проистекали из восточной периферии Европы. Этот вклад в европейскую динамику редко был непосредственным и позитивным. Некоторые случайности имели огромное историческое значение. Когда турки захватили Константинополь и закрыли Восточное Средиземноморье, они изменили европейский баланс власти. Торговля центральных средиземноморских держав падала в тот самый момент, когда военная нагрузка росла. Атлантические власти не упустили возможности, и запад стал доминировать. В определенном смысле это была всемирно-историческая случайность.

Но в другом смысле сдвиг власти был частью долгосрочного движения на запад и на север. Это движение наблюдалось на протяжении всей истории, изложенной в этом томе, а потому является подходящей темой для следующей, заключительной главы. Но сейчас к ней все же стоит обратиться, чтобы не принимать за местную случайность то, что могло быть частью общего паттерна. Исламское давление и его геополитические последствия не были всецело случайными. В ходе важнейших исторических периодов экспансия «передового фронта» цивилизации, коллективной власти на восток была затруднительной. Передовой фронт вел оборонительные и иногда проигрышные бои против агрессии восточных соседей. Лишь Александр Великий обратил вспять этот привычный порядок вещей, расширив эллинистическую цивилизацию на восток. Рим консолидировал эти завоевания, но не смог продвинуться в восточном направлении.

В Европе в эту историческую норму укладывались два геополитических процесса. Во-первых, Европа была заблокирована на востоке. Она никогда даже отдаленно не угрожала исламу в самом его сердце — гуннам, монголам или татарам в степях. Даже если у Европы не было других вариантов, кроме экспансии, движение в восточном направлении было невозможно, равно как в северном и южном направлениях из-за экономики и климата. Во-вторых, весьма вероятно, что если бы восточные части европейской цивилизации вне зависимости от того, были они ее передовым фронтом или нет, успешно напрягли свои коллективные силы для защиты, то они остались бы обескровленными. После битвы при Пуатье и битвы на реке Лех и наверняка после XIII в. Центральная и Западная Европа была вне опасности. Но в долгосрочной перспективе восточные европейские царства: Византия, норманнские авантюристы, Венеция, Генуя и Испания — израсходовали такое количество ресурсов на непродуктивную борьбу, что ждать от них дальнейшего позитивного вклада в европейскую динамику не стоило. Лишь гораздо позже, когда набеги ослабли, Австрия и особенно Россия смогли выиграть от борьбы против ислама и татар.

Теперь ислам никак не влиял на дальнейшее смещение передового фронта власти на запад. Для того чтобы это происходило и дальше, требовались совершенно другие условия. На этот раз уже Западу были необходимы возможности власти, таким образом, те, кто был обращен к нему, или те, кто шел на него войной, могли воспользоваться этими возможностями. Они желали этого, поскольку все остальные направления были заблокированы. Но могли ли они сделать это напрямую, зависело от того, на чем базировалась эта способность к использованию. Заметьте, я только что поменял местами то, что было обусловленным и что было случайным. У нас есть две части в общем зависящем от обстоятельств объяснения. С точки зрения каждой из них оставшаяся половина будет случайной. С точки зрения Западной Европы борьба Восточной Европы с исламом была случайной (и была для нее выгодна). С точки зрения Восточной Европы возможности, открывшиеся перед Западной, были случайными (и были для нее не выгодны).

Возможности запада приняли две основные формы: сельскохозяйственные, которые открыли перед ней более глубоко вспахиваемые, влажные, плодородные почвы, а также локальные социальные структуры (описанные выше), хорошо подходившие для использования возможностей этих почв. Реализация первой формы началась в Темные века и с перебоями продолжалась вплоть до «сельскохозяйственной революции» XVIII в. Второй формой были навигационные возможности Атлантического и Балтийского побережий, а также подходившие местные структуры. Эта форма реализовалась в два отдельных этапа: ранней экспансии от викингов до норманнов и (с XV до XVII в.) экспансии «координировавших» и «органических» прибрежных государств средних размеров от Швеции до Португалии. Я сконцентрировал свое внимание на последнем этапе, в частности на форме государств и мультигосударственной системе, подходивших для использования этих возможностей (что я обобщу в следующем разделе).

В результате этих процессов осталось одно органическое среднего размера островное государство с тяжелыми почвами, прекрасно расположенное, чтобы вырваться в лидеры, — Великобритания. Было это случайностью или частью макроисторического паттерна? Развернутый ответ последует далее.

Европейская динамика была случайным совпадением двух макропаттернов: политической блокады на востоке и сельскохозяйственной и торговой возможности на западе. Первый паттерн был навязан Европе Средних веков и раннего Нового времени исламом и в меньшей степени татаро-монгольскими империями, структура и власть которых остались за пределами предмета этого тома. Второй паттерн и его воздействие на средневековую Европу были рассмотрены в трех предыдущих главах. В средневековый период сельскохозяйственные плюс навигационные возможности были исторической конъюнктурой, но такой, которая была использована внутренне обусловленным набором частично пересекающихся сетей. Имели место (1) нормативное умиротворение и порядок, обеспечиваемые христианством, которое позднее было в целом заменено дипломатически регулируемой мультигосударственной цивилизацией; (2) небольшие слабые политические государства, выросшие в территориально централизованные координировавшие и органические державы, которые тем не менее никогда не были внутренними или геополитическими гегемонами; (3) множество частично автономных, соперничавших местных сетей экономической власти (крестьянские общины, феодальные поместья, города, купеческие и ремесленные гильдии), соперничество которых постепенно вылилось в единый, универсальный, диффузный набор властных отношений частной собственности, который известен нам как капитализм. К 1477 г. эти сети власти развились в упрощенную современную форму: мульти-государственную капиталистическую цивилизацию, внутреннюю композицию которой мы рассмотрим ниже. Это совпадение, отчасти обусловленное процессом, отчасти историческими случайностями, представляется настолько тесным, насколько вообще можно подойти к общей теории европейского динамизма, используя исторические формы объяснения. Нехватка сравнимых кейсов не позволит нам ближе подойти к решению этой проблемы, используя сравнительный метод.

КАПИТАЛИЗМ И ГОСУДАРСТВА

Второй центральной темой, особенно последних двух глав, было исследование взаимоотношений и относительного вклада капитализма и государства в их синхронное воздействие на процесс европейского развития. Я руководствовался этим аргументом особым образом, используя методологию, примененную в начале главы 9: количественное исследование государственных финансов на примере Англии/Британии. Сохранившиеся бюджетные записи позволили нам ясно понять роль английского государства рассматриваемого периода, а также роль государства в становлении европейского капитализма и европейской цивилизации в целом. Поэтому резюмируем функции английского государства, которые были выявлены исключительно по бюджетным записям.

По крайней мере из анализа государственных финансов следует, что функции возникшего государства были преимущественно военными и геополитическими, а не экономическими или внутренними. В течение более семи столетий примерно от 70 до 90 % финансовых ресурсов государства постоянно расходовались на наращивание и применение военной силы. И хотя эти силы также можно было использовать для внутренних репрессий, хронология их развития практически полностью детерминирована сферой и характером международных войн.

В течение нескольких столетий рост государства был прерывистым и незначительным, поскольку каждый реальный момент роста был результатом военных событий. Большая часть мнимого финансового роста до XVII в. объясняется инфляцией. Он мгновенно исчезает, если пересчитать государственные финансы в постоянных ценах. Но в XVII и XVIII вв. реальный размер государственных финансов рос стремительно. До этого он был слабым по сравнению с ростом экономики, а также маргинальным по отношению к жизненному опыту большинства жителей государства (подданных). К1815 г. (разумеется, году основной войны) государства разрослись до угрожающих размеров по сравнению с их «гражданскими обществами». В результате так называемой военной революции возникло «государство модерна», которое приобрело постоянные и профессиональные армию и флот. Даже к 1815 г. публичные (гражданские) функции государства в терминах доли государственных расходов на них оставались крайне малыми.

Это не довод в пользу военного детерминизма. Характер военных технологий тесно связан с общей формой общественной жизни, и в частности со способом экономического производства. Цели военных сражений также стали более экономическими в современном смысле этого слова, поскольку расширение европейской экономики теснее переплелось с военными завоеваниями и захватом рынков в той же мере, в какой и с захватом земли. Но тем не менее государства и мультигосударственная цивилизация развились отчасти в ответ на давление, исходившее из геополитической и военных сфер. Поэтому теории, которые в качестве основной функции государства рассматривают регуляцию его внутреннего «гражданского общества» (будь то в функциональных или в марксистских терминах классовой борьбы), все слишком упрощают. Все государства обладают подобными функциями, но на определенной географической и исторической территории они возникли в силу финансовых издержек, которые по большей части проистекали из их геополитической роли.

Однако и такой аргумент все чрезмерно упрощает. Он основан на финансах, а следовательно, имеет тенденцию к недооценке функций, которые были относительно дешевыми, но могли рассматриваться как важные в другом отношении. Другим основным аспектом роста современного государства была монополизация им юридической власти, которая вначале ограничивалась вынесением судебных решений в спорах об обычаях и привилегиях, а затем расширилась до активного законодательства. Эта функция не требовала больших расходов, поскольку государство по большей части координировало деятельность могущественных групп «гражданского общества». В поздний средневековый период эти группы обладали существенной властью в провинциях (как всегда было в случае экстенсивных исторических обществ), а иногда также национальными организациями сословного типа. Но в силу смешанных экономических и военных причин координация становилась более тесной. Второй стадией современного государства стало возникновение органического государства. Государство и монарх (или гораздо реже республика) были тем центром, вокруг которого рос этот организм. В Англии принятой формой была конституционная монархия, окончательно установившаяся после 1688 г. Но организмом также стал капиталистический класс, который объединил земельные и торговые интересы (то есть дворянство, джентри, йоменов, буржуазию и т. д.), но исключил народные массы. Другие страны адаптировали несколько менее органическую форму государства — абсолютизм, который обычно включал дворянство, но исключал буржуазию. Абсолютизм достиг большей степени координации, организовав отношения между группами (в возрастающей степени классами), которые были организационно сегрегированы по отношению друг к другу. В результате он был несколько менее эффективным в инфраструктурном проникновении и социальной мобилизации по сравнению с более органическим конституционным государством (хотя это было в меньшей степени справедливо в отношении военных организаций власти, чем в отношении организаций экономической власти).

Органические, особенно конституционные, государства были новым историческим феноменом на таких больших территориях. Они представляли собой упадок территориально федерального государства, характерного, как мы уже убедились, практически для всех экстенсивных обществ, существовавших прежде. До сих пор управление было компромиссным между центральной и провинциальными аренами власти, каждая из которых обладала существенной автономией. Отныне компромисс был централизованным, и возникло практически унитарное государство. Его инфраструктура была сильнее, и распространение центральной власти на территории было больше, чем у любого предшествовавшего экстенсивного государства.

Остаточным фактором этого светского тренда было фискальное давление на государства, вытекавшее из международных военных потребностей. Но основная причина распространения координационной власти государства лежала в расширении классовых отношений на более протяженных географических территориях в силу перехода от «феодальной» к капиталистической экономике. Экономические ресурсы, включая местную автономию и приватность от государства (см. главу 12), постепенно выкристаллизовались в то, что мы называем частной собственностью. По мере роста производства и торговли местных единиц государства все больше погружались в регуляцию более отчетливых, технически оформленных и тем не менее более универсальных прав собственности. Государства стали вытеснять христианский мир в качестве основного инструмента нормативного умиротворения и порядка — процесс, который стал наглядным и необратимым в протестантском расколе и вызвал религиозные войны XVI–XVII вв.

Однако заметьте, что я пишу «государства», а не «государство». Поскольку, какими бы ни были нормативные (и репрессивные) потребности капитализма, он не создал своего единого государства. Как я еще раз отмечу в следующем томе, не было ничего неотъемлемо присущего капиталистическому способу производства, что привело бы к развитию классовых сетей, каждая из которых ограничивалась бы территориями государства. Дело в том, что и координирующие, и органические государства были все больше национальными по своему характеру. Мы были свидетелями возникновения множества сетей экономической власти и множества случаев классовой борьбы, а также увековечивания многих государств, принадлежавших к единой цивилизации. И вновь, как в шумерской или греческой цивилизации во времена их расцвета, динамика цивилизации включала и небольшие, унитарные, государство-центричные единицы, и более широкую геополитическую «федеральную культуру».

Таким образом, к моменту промышленной революции капитализм уже был в составе цивилизации соперничавших геополитических государств. Христианство больше не определяло сущностное единство этой цивилизации. Действительно трудно было уловить природу этого единства и выразить ее иначе, чем «европейское» единство (Европа). Дипломатические каналы составляли основу ее организации, а геополитические отношения включали торговлю, дипломатию и войны, которые государства не считали взаимоисключающими. Однако шире, чем они, было распространено ощущение общей европейской плюс христианской (а вскоре и «белой») идентичности, носителем которой не была ни одна из транснациональных авторитетных организаций. Тем не менее экономические взаимодействия происходили в основном внутри национальных границ, дополнялись экономическими отношениями с имперскими доминионами. Каждое передовое государство стремилось к установлению экономической сети, ограниченной его границами. Международные экономические отношения авторитетно опосредовались государством. Классовая регуляция и организация, таким образом, развивались в каждой из ряда географических областей, оформленных существующими геополитическими единицами.

Таким образом, важной детерминантой процесса и результата классовой борьбы становились природа и взаимоотношения государств, как отмечали другие авторы. Тилли задается в чем-то бесхитростным вопросом, были ли на самом деле французские крестьяне XVII в. «классом» в том смысле, в каком этот термин обычно используют, поскольку вместо того, чтобы сражаться против своих землевладельцев, крестьяне нередко сражались на их стороне против государства. Почему, спрашивает он? Дело в том, что государственная потребность в налогах и людских ресурсах для международных войн вела к поборам крестьян и поощрению коммерциализации экономики, которая также угрожала правам крестьян. Тилли приходит к заключению, что французское крестьянство было правилом, а не исключением. Он пишет: «Двумя господствующими процессами (социального развития) являются расширение капитализма и рост национального государства и системы государств». Взаимосвязь этих двух процессов, утверждает он, объясняет классовую борьбу (Tilly 1981: 44–52,109–144).

Эту историю начиная с XVIII в. развивает Скочпол. Она показывает, что современные классовые революции (французская, русская и китайская) были результатом взаимосвязи между классовой борьбой и борьбой между государствами. Конфликты крестьян, землевладельцев, бюргеров, капиталистов и других групп фокусировались на процессе сбора налогов государствами «старого порядка», сражавшимися, чтобы сдержать военную угрозу более развитых соперников. Класс был политизирован только потому, что это была мультигосударственная система соперничества. Теоретическое заключение Скочпол состоит в том, что государство имело две автономные детерминанты. Как утверждает Хинце, «это, во-первых, структура социальных классов и, во-вторых, внешний порядок государств…». Поскольку внешний порядок автономен по отношению к классовой структуре, государство несводимо к социальным классам (Skocpol 1979: 24–33).

Хотя я согласен с этими эмпирическими утверждениями и заключениями, я предпочел бы поставить их в более широкие исторические и теоретические рамки. Автономия власти государства не является постоянной. Как мы видели в начальных главах, средневековые государства обладали крайне малой властью, оказывали небольшое воздействие на развитие классовой борьбы и гораздо большее — на исходе военных сражений, которые в основном были сражениями между конгломератами автономных феодальных ополчений. Однако постепенно государства заполучили все эти автономные власти, и я пытался объяснить, почему им это удалось. Государства предоставляли территориальную централизованную организацию и геополитическую дипломатию. Полезность подобной организации власти была маргинальной в ранние Средние века. Но функциональность таких организаций для господствовавших группировок стала расти, особенно на поле боя и в организации торговли. Вопреки контрудару, нанесенному территориально децентрализованными агентами, такими разнообразными, как католическая церковь, герцогство Бургундия, частные индийские компании, эта полезность стала расти. Однако, чтобы понять почему, нам необходимо выйти за пределы области, в которой мы принимаем такую вещь, как сильные государства, как нечто само собой разумеющееся. Именно это и есть момент создания исторической социологии в широком масштабе.

В более узком временном интервале этой главы я описал два отдельных смысла, в которых отношения экономической, военной и политической власти могут влиять друг на друга и прокладывать пути для социального развития. Первый смысл касается оформления в пространстве возникающих классовых отношений существующими геополитическими единицами. Это аспект «коллективной власти» (см. главу 1). В этом случае растущая зависимость капиталистических классов от государств в регуляции прав собственности оформляла первых в пространственном отношении. Торговцы и землевладельцы-капиталисты входили в мир возникавших непримиримых, хотя и дипломатически регулируемых государств и усиливали его. Их потребности в государственном регулировании и уязвимость внутри государства и на геополитической арене, а также государственная потребность в финансах подталкивали классы и государства к территориально централизованной организации. Государственные границы становились более отчетливыми, а культурные, религиозные и классовые отношения — более натурализованными. В конечном итоге британская, французская и голландская буржуазия существовала, а экономическое взаимодействие между этими национальными единицами и классами было незначительным. Каждое основное геополитическое государство было само по себе виртуальной сетью производства, распределения, обмена и потребления (то, что я назвал «цепями практик») в широко регулируемом межгосударственном пространстве. Эти национальные параметры были установлены за несколько веков до того, как мы смогли обоснованно говорить о появлении второго основного класса капиталистического производства — пролетариата. Мир, в котором возник пролетариат, будет предметом следующего тома.

Более того, политические и геополитические параметры подразумевали войну между соперниками таким образом, что капиталистический способ производства как «чистый» тип не существовал. Ничего в капиталистическом способе производства (или феодальном, если определять его экономически) не вело само по себе к возникновению множества сетей производства, разделенных и находившихся в состоянии войны, и в целом к классовой структуре, которая была национально сегментирована. То, что слабое маргинальное государство позднефеодального и раннесовременного периодов (которое уже было чрезвычайно довольно собой, если ему удавалось завладеть хотя бы 1 % валового национального продукта) обладало столь важной ролью в структурировании мира, в котором мы живем в настоящее время, было парадоксально. Рост значимости государства продолжится в XIX и XX вв. (см. том 2). Но мы уже убедились в роли государств в рамках мультигосударствен-ной цивилизации в исторической трансформации. В этом первом смысле реорганизация отчетливо проходила от отношений военной и политической власти к экономическим.

Второй смысл является более привычным для социологической и исторической теории. Он касается «деспотической» власти государства и государственной элиты как оппонента власти определенных социальных классов, например парсонсианской «дистрибутивной власти» (она рассматривалась в главе 1). В предыдущих главах я утверждал, что античные имперские государства часто обладали решающей властью над классами, поскольку государственная «принудительная кооперация» была необходима для экономического развития. Средневековые государства уже не нуждались в «принудительной кооперации». Европейские колониальные государства нуждались в ней на первых этапах заграничной экспансии, но в конечном итоге необходимость в ней отпадала. Хотя первые завоеванные колонии обычно становились провинциями государств и армии, флот и гражданская администрация метрополий были необходимы для поддержания порядка, власть колониальных государств начиная с XVII в. была подорвана развитием деполитизированных, децентрализованных экономических отношений, которые всегда оказывались сильнее, чем государства их европейских метрополий. Я утверждаю, что цепи экономической власти были деполитизированы задолго до возникновения капиталистического товарного производства. Абсолютизм был не способен возродить контроль над цепями экономических практик. После заката Испании и Португалии ни одно государство никогда формально не владело средствами производства в своих колониях или метрополиях.

Хотя средневековые государства оставались небольшими, они могли достигнуть большей автономии, обладая автономными финансовыми ресурсами и вымогая их у таких зависимых групп, как иностранные торговцы, евреи или плохо организованные отечественные купцы. Однако это подразумевало совсем небольшую власть над обществом. К тому же после военной революции ни одно государство не могло сохранить свою автономию и при этом выстоять в войне. Требовались дополнительные финансы и человеческие ресурсы на более продолжительный срок, а это подразумевало сотрудничество с более организованными группами гражданского общества, особенно с земельной аристократией и торговой олигархией в торговых государствах. Это сотрудничество постепенно превратилось в органическое единство государства и правящих классов. В ответ государства отклонились от абсолютистской и конституционной траекторий, и все без исключения стали сотрудничать с господствующими классами. Частные интересы и форму действий государственной элиты невозможно было различить. В XVII и XVIII вв. государство стало целесообразным описывать (перефразируя Маркса) как исполнительный комитет по делам капиталистического класса. Поэтому никакой существенной дистрибутивной власти над отечественными группами «гражданского общества» у государств указанного периода не было. Во втором смысле направление причинно-следственных связей было другим — от отношений экономической власти к государству.

Не существует рационального способа ранжирования объяснительной силы двух противоположных причинно-следственных схем, при помощи которых можно было бы прийти к заключению типа: экономическая (или политическая/военная) власть детерминировала остальные «в последней инстанции». Каждая власть реорганизовала общества раннего Нового времени фундаментальным образом, а две последние [политическая и экономическая] были необходимы для промышленной революции и других фундаментальных паттернов современного мира. Они вынуждены будут продолжить свои тесные диалектические взаимоотношения, что мы увидим в томе 2.

Отношения экономической власти (то есть способы производства и классы как реальные исторические сущности и силы) не могли «сами себя установить» без вмешательства идеологических, военных и политических организаций. То же с очевидностью, но в обратном порядке относится к государствам и политическим элитам. Как обычно и бывает в социологии, наши аналитические конструкты не надежны, реальные способы производства, классы и государства зависят от более широкого социального опыта. Ни экономический, ни политический или военный детерминизм ни к чему не приведет. Однако в настоящем контексте комбинация трех сетей власти (учитывая специфический упадок идеологической власти, свидетелями которого мы стали в главе 14) предложила сильное объяснение путей, проложенных для современного мира.

К середине XVIII в. капиталистические экономические отношения и территориальные государства, обладавшие монополией на военную силу, пополнились вновь возникшими социальными формами: гражданским обществом (которое с этого момента следует писать без кавычек), ограниченным и регулируемым национальным (или в некоторых основных европейских примерах — многонациональным) государством. Все гражданские общества обладали значительным сходством, поскольку существовала мулътигосударственная цивилизация. Каждое двигалось по направлению к органическому целому, а не территориально федеративному конгломерату, как это было практически во всех существовавших до этого обществах. Все пронизывали диффузные власти, абстрактные, универсальные, внелич-ностные, не подчинявшиеся отдельным и иерархическим государствам, региональным и местным авторитетным лицам, принимавшим решения. Эти внеличностные силы произвели величайшую и самую непредсказуемую революцию в коллективной власти людей — промышленную революцию. К тому же их власть и тайна ее диффузной внеличностности также создали науку об обществе — социологию. В следующем томе я обращусь именно к социологическому анализу этой революции.

БИБЛИОГРАФИЯ

Anderson, Р. (1974). Passages from Antiquity to Feudalism. London: New Left Books. Андерсон, П. (2007). Переходы от античности к феодализму. М.: Территория будущего.

Elvin, М. (1973). The Pattern of the Chinese Past. Stanford, Calif.: Stanford University Press. Gellner, E. (1981). Muslim Society. Cambridge: Cambridge University Press.

Hall, J. (1985). Powers and Liberties. Oxford: Basil Blackwell.

McNeill, W. (1974). The Shape of European History. New York: Oxford University Press. Parsons, T. (1968). The Structure of Social Action. 2nd ed. Glencoe, Ill.: The Free Press. Skocpol, T. (1979). States and Social Revolutions: A Comparative Analysis of France, Russia and China. Cambridge: Cambridge University Press; Скочпол, T. (2017). Государства и социальные революции: сравнительный анализ Франции, России и Китая. М.: Изд-во Института Гайдара.

Tilly, С. (1981). As Sociology Meets History. New York: Academic Press.

Загрузка...