ГЛАВА 12 Европейская динамика: I. Интенсивная фаза, 800-1155 годы

Историческому социологу невозможно анализировать историю средневековой Европы, не попадая под влияние левиафана, который маячил за ним, — промышленного капитализма. Необходима определенная защита от подобного телеологизма, и этому есть четыре причины.

Во-первых, капиталистическая революция в сельском хозяйстве и промышленности XVIII и XIX вв. была самым важным вкладом в человеческую коллективную власть в истории. Промышленные общества больше не зависели от расходов человеческой и животной мускульной силы, к последним можно добавить использование природных источников энергии. Во всех инфраструктурных измерениях коллективной власти, используемых в этих томах (в производительности, плотности населения, охвате сетей взаимодействия, разрушительной мощи), в этот короткий промежуток времени произошел беспрецедентный количественный скачок.

Во-вторых, можно различить движение по направлению к этому скачку заблаговременно, на протяжении всего средневекового и раннесовременного периода.

В-третьих, все источники социальной власти (экономические, политические, военные и идеологические), как правило, двигались в одном общем направлении развития. Принято рассматривать это движение как «переход от феодализма к капитализму». Я считаю, что это неадекватное определение (как полагает и Холтон (Holton 1984) в заключении своего авторитетного обзора споров об этом переходе), тем не менее оно передает ощущение всеобщности движения.

В-четвертых, это произошло на территории отдельной социально-географической области, которая занимала пространство Западной Римской империи, а также земли германских варваров, известные нам как Европа. Прежде эта область не была единой в социальном отношении, но она стала таковой вплоть до XX в.

Европа содержала единый набор взаимосвязанных событий — переход, затронувший более специфические периодизации, географические подразделения, а также все исторические странности и стечения обстоятельств, которых всегда требует более детализированная история. Поэтому я буду собирать все обстоятельства воедино (особенно те, с которыми Европа столкнулась извне) вплоть до главы 15. Основным предметом этой главы являются указанный динамизм и его истоки, двигатель развития, которым обладала средневековая Европа и который помог ей прийти к промышленному капитализму.

Давайте попытаемся сконцентрировать на этом финальном состоянии больше внимания, чтобы понять, что нам необходимо объяснить. Прежде всего мы не можем не попасть под впечатление от подъема экономических возможностей, способности использовать дары природы, которые проявились к середине XIX в. Эта экономическая власть увеличилась и в интенсивном., и экстенсивном отношении. Что касается интенсивности, то доходы от каждого отдельного участка земли или отдельной группы людей значительно выросли. Люди все глубже проникали в почву, трансформируя ее физические и химические свойства, для того чтобы извлечь больше ресурсов. Но в социальном отношении их координируемая деятельность, в рамках которой использовалось все больше застывшего труда (то есть капитала) в виде машин, также была более интенсивно организована. Практики обычных людей повышали их возможности. Эта деятельность была также более экстенсивной, систематически покрывая большую часть Европы, а затем и крайне узкие пути проникновения по всему миру. Эта деятельность принимала различные формы, но основной из них было расширение циркуляции продукции и обмена товарами. Ни одна империя, ни одно общество какого-либо иного типа не проникали так интенсивно или экстенсивно. Основным механизмом этой реорганизации истории была экономическая власть — «цепи практик». Если это экономическое развитие не было всего лишь случайностью, упомянутая средневековая социальная структура должна была обладать невероятным динамизмом интенсивного и экстенсивного типа. Наше объяснение с необходимостью должно касаться обоих типов.

Мой аргумент состоит в том, что данный переход включал два этапа: до 1150 г. и после него. На первый этап приходится существенное увеличение в интенсивности власти экономических практик, второй дополняет первый экстенсивной властью циркуляции товаров, которая вначале была медленной и усилилась к 1500 г. Первый этап был условием второго и исходным плацдармом для перехода. Первая, интенсивная фаза служит предметом данной главы, рост экстенсивной власти — последующих двух глав.

Но финальное состояние было результатом как количественных, так и качественных изменений. Мы называем его капиталистической или промышленной революцией (или же мы можем перестраховаться и объединить обе характеристики), каждый термин выражает точку зрения крупной социальной теории. На этой ноте я завершаю обсуждение хронологии капитализма и индустриализма.

Капитализм, которому ниже будет дано определение, предшествовал промышленной революции. Ее технологии организации постепенно развились в рамках раннего Нового времени. Непосредственно некоторые из основных организационных технологий, используемых в промышленности, применялись веком ранее в ходе сельскохозяйственной революции XVIII в. Поэтому вначале необходимо объяснить переход к капитализму. В томе 2 мы обнаружим, что впоследствии индустриализм также вызвал сильные унифицированные социальные последствия безотносительно к тому, разворачивался он в капиталистическом обществе или нет. Но это уже проблема следующего тома.

Давайте определим капиталистический способ производства. Большинство определений предполагают два компонента, которые вместе порождают третий:

1) товарное производство. Каждый фактор производства рассматривается как средство, а не как цель сама по себе, каждый фактор также можно обменять на любой другой, включая труд;

2) частная монополистическая собственность на средства производства. Средства производства, включая рабочую силу, формально и полностью принадлежат частному классу капиталистов (и эта собственность не разделяется с государством, массами трудящихся, сообществом, Богом или кем бы то ни было еще);

3) труд является свободным и представляет собой отдельную форму средств производства. Рабочие свободны продавать свой труд и забирать его обратно по своему усмотрению; они получают зарплату, но не выдвигают прямых требований на произведенные излишки.

Путь развития товарной формы был долгим и извилистым. Некоторые исторические периоды обладали чертами капитализма в том смысле, что торговцы, банкиры, землевладельцы и ремесленники могли инвестировать деньги, чтобы заработать их еще больше, получать плату за труд и учитывать расходы на труд наряду с прочими факторами производства. Но ни в одном обществе вплоть до современности подобная деятельность не была доминирующей. Свобода подобных людей на организацию их предприятий в соответствии с ценностями товаров была ограничена государством, сообществом, иностранными властями или, например, техническими ограничениями их времени (например, отсутствием монет в качестве меновой стоимости). Основные ограничения состояли в том, что частная собственность никогда не была абсолютной (даже в Риме), а труд местных жителей не мог рассматриваться в полной мере как товар.

В этих отношениях ранняя европейская социальная структура был традиционной. Я начну с ее «феодальной» экономики (хотя в конечном итоге намереваюсь отказаться от «феодализма» как всестороннего ярлыка для европейского контекста). Определения феодального способа производства различаются между собой. Простейшим является следующее: извлечение прибавочного труда через земельную ренту классом землевладельцев у классов зависимых крестьян (например, Dobb 1946). Элементы этого определения требуют объяснения. «Зависимость» означала, что крестьяне были на законных основаниях связаны с определенным участком земли или с определенным землевладельцем, поэтому свободный выход из феодальных отношений был невозможен. Крепостное право было самой типичной формой подобной зависимости. «Земельная рента» подразумевала, что класс землевладельцев коллективно владел землей (то есть не на частной, индивидуальной основе) и что крестьяне были обязаны платить ренту, как правило, в виде трудовых повинностей, чтобы иметь возможность обрабатывать землю и жить на ней. Поэтому отдельный землевладелец не обладал абсолютным правом собственности. А поскольку труд был связан с землей, а не с землевладельцем, его трудно было рассматривать как товар, обмениваемый на другие факторы производства.

В результате мы можем добавить еще два вопроса применительно к нашему объяснению перехода: как собственность стала индивидуальной и абсолютной и как труд стал товаром? В настоящей главе только намечаются ответы на эти вопросы, поскольку на первом интенсивном этапе перехода изменения в отношениях собственности находились в зачаточном состоянии. Обсуждение этих вопросов будет продолжено в следующих главах.

Я описываю этот переход, как если бы он был только экономическим. Тем не менее нельзя ставить знак равенства между этим особым экономическим переходом и всем указанным движением в европейской истории. Капиталистический способ производства, как и прочие способы производства, является идеальным типом, абстракцией. Если капитализм и стал преобладать в общественной жизни, это преобладание не было настолько чистым, как могло предполагать определение. Как и все способы производства, он требовал принуждения, политической институционализации и идеологии, и его требования, вероятно, выражались в компромиссных формах социальной организации. Чтобы объяснить возникновение капитализма (как, впрочем, и феодализма), мы должны проследить взаимоотношения четырех основных организаций власти: экономической, военной, политической и идеологической. Поэтому ни феодализм, ни капитализм, если использовать их в качестве общей периодизации европейской истории, не являются только лишь экономическими терминами. Учитывая это, было бы неразумно использовать их как общие обозначения для средневековой или современной Европы. Процесс европейского динамизма не является переходом от феодализма к капитализму. Я продемонстрирую это в данной и двух последующих главах.

В следующих двух главах я покажу, что конечные состояния европейского общества, какими стали капитализм и индустриализм, также были сегментарными сериями национальных сетей социального взаимодействия, то есть международной мультигосударственной геополитической дипломатической сетью. Мы не можем объяснить европейскую структуру или динамизм без анализа возникновения соперничающих примерно на равных национальных государств. В свою очередь, мы обнаружим, что они отчасти, вероятно даже по большей части, были продуктом реорганизации, вызванной развитием отношений военной власти.

В этой главе я постулирую то же самое применительно к средневековым обществам. Динамика, которую они включали, не была исключительно экономической в рамках исключительно феодального способа производства, как я его определил или определяет кто-либо еще. Большинство историков утверждают, что объяснение «перехода» должно объединять огромное множество факторов, одни из которых экономические, а другие нет. Но их аргументы, как правило, более детальные и в ключевых моментах слишком специальные. Я уверен, что мы можем выработать более системные аргументы, исследуя организационные формы четырех источников власти. Все предшествующие теории «перехода», как правило, являются материалистическими — неоклассическими или марксистскими. Переход объясним только в терминах комбинации экономических, военных, политических и идеологических организаций власти.

РЕЗЮМЕ ОСНОВНОЙ ИДЕИ

Социальная структура, которая установилась в Европе после окончания миграции и вторжения варваров (то есть к 1000 г.), была множественной, ацефальной федерацией. У Европы не было головы, не было центра, более того, она была сущностью, состоявшей из ряда небольших, пронизывающих друг друга сетей взаимодействия. В предшествовавших главах я рассматривал ранние типы федераций с отсутствующим центром в раннем Шумере и в классической Греции. Но их структуры не были похожи на эти. В предшествовавших примерах каждая политическая единица (город-государство) или федеративный союз государств либо племен обладал координируемой в рамках их территорий экономической, военной и до определенной степени идеологической властью. Федерации шумеров и греков были прежде всего геополитическими, состоявшими из ряда монополистических территориальных единиц. В Европе раннего Средневековья все было иначе (хотя позднее все стало именно так): сети взаимодействия основывались на экономической, военной и идеологической власти, различавшейся по своему географическому и социальному охвату, причем каждая из них не была унитарной по своей природе. Следовательно, не было какого-либо одного субъекта власти, отчетливо контролировавшего ограниченную территорию и население внутри нее. В результате большинство социальных отношений были чрезвычайно локализованными, сконцентрированными на одном или более клеточных сообществах — монастыре, деревне, поместье, замке, городе, гильдии, братстве и т. п.

Но отношения между множественными сетями власти регулировались. Превалировал порядок, а не хаос. Основным регулятором было христианство в качестве самой экстенсивной из сетей власти. Мы увидим, что христианство противоречивым и действительно диалектическим образом объединяло две основные организационные характеристики идеологической власти. Оно было трансцендентным, и тем не менее усиливало имманентную мораль существовавшей социальной группы правящего класса землевладельцев. Подобная комбинация помогала поддерживать базовый уровень нормативного умиротворения и порядка, обеспечивать собственность и рыночные отношения внутри и между этими «клетками». Кроме того, каждая сеть власти была относительно экстравертной и ощущала себя частью большого целого и потому была потенциально экспансионистской. Первые цивилизации обеспечивали инфраструктуру экстенсивной власти только ценой больших затрат, часто через то, что в начальных главах я назвал принудительной кооперацией. Теперь достаточная часть этого обеспечивалась идеологическими средствами — христианством без государства, экспансия и инновация могли проистекать из локальных интенсивных «клеток». Ранняя феодальная, преимущественно экономическая динамика была прежде всего интенсивной, поскольку экстенсивная власть уже обеспечивала христианство. Экономическая инфраструктура, экономика деревни-поместья, которая представила такие решающие инновации, как тяжелый плуг и трехпольная система, а также урбанистическую торговую экономику, сама по себе зависела от «инфраструктуры» христианства. Эта метафора намеренно перевернута, поскольку я хотел сделать выпад против модели «инфраструктура — суперструктура» и модели «материальное — идеальное».

Это прекрасно демонстрирует один из неортодоксальных аспектов моего аргумента: влияние христианства как нормативной системы в качестве каузального фактора возникновения капитализма отрицается. Речь идет не только о психологическом воздействии христианской доктрины (как в веберианском подходе к этой проблеме), которое стимулировал капитализм, но и об обеспечении нормативного умиротворения и порядка, как это понимал Дюркгейм. Этот контраст будет рассмотрен в теоретических терминах тома 3.

Мой подход также подразумевает второй неортодоксальный момент: я датирую этот динамизм гораздо более ранним периодом, чем это обычно принято. В конце концов только что упомянутые факторы уже присутствовали к 800 г. А поскольку последние мародеры (викинги, мусульмане и гунны) были отброшены, скажем, к 1000 г., динамизм с необходимостью должен был стать очевидным. Я буду утверждать, что так, вероятнее всего, и было на самом деле. Поэтому большая часть факторов, сыгравших роль в большинстве объяснений феодальной динамики (возникновение городов, реакция крестьян и землевладельцев на кризис XIV в., навигационная революция, Ренессанс XV в., протестантизм), были более поздними этапами динамики, которая уже присутствовала. Соответственно, они не будут широко освещаться в этой главе.

Я не претендую на то, что первым датирую указанную динамику столь ранними временами. Дюби (Duby 1974), Бридбери (Bridbury 1975) и Постан (Postan 1975) уже датировали экономическое восстановление задолго до 1000 г. Многие историки подчеркивают политические, военные и культурные достижения франкской и романской правящих элит, утверждая, что истинный Ренессанс произошел в этих землях между 1050 и 1250 гг. Тревор-Ропер (Trevor-Roper 1965) утверждал, что их достижения были значительно большими, чем достижения лучше освещенного Ренессанса XV в.

Многие историки недооценивают достижения средневековой Европы в силу неосторожного использования сравнительной социологии. Обычным делом стало сравнение средневековой Европы с современными ей Азией и Ближним Востоком и противопоставление варварства первой и последних цивилизаций, особенно Китая. Из этого следует, что момент, когда Европа догнала Азию, должен был наступить позднее. В качестве момента, когда догнать все-таки удалось, часто указывают 1450 или 1500 г., поскольку это был период военно-морской экспансии Европы и революции Галилея в науке. Типичным адептом подобной точки зрения являлся Джозеф Нидэм (Needham 1963), который, противопоставляя Европу и Китай, подчеркивал Галилея с «открытием базовых технологий самого научного открытия, затем кривая развития науки и технологии в Европе начала возрастать резким, практически экспоненциальным образом, догнав соответствующий уровень азиатских обществ». Если это всего лишь хронология наверстывания, то динамика перехода также, весьма вероятно, будет найдена в более поздних причинах.

Но это поверхностная сравнительная социология. Лишь немногие общества могут быть просто размещены над или под другими по единой шкале для измерения развития их коллективной власти. Значительно чаще общества просто различаются в своих достижениях. Именно так обстояли дела в средневековой Европе и Китае. Европейское самоунижение ошибочно. Оно происходит из одержимости «экстенсивной властью». Измеряя по этому стандарту, Европа отставала вплоть до 1500 г. Незадолго до этого Марко Поло мог справедливо изумляться богатствам, а также военной и политической властью Хубилай-хана: ни один европейский монарх не мог владеть такими богатствами, наводить порядок на таких пространствах, мобилизовать такое количество солдат. К тому же христианские правители Северного Средиземноморья сражались в затяжной без-результативной борьбе против исламских государств, в которой приходилось отступать в течение ряда столетий в Средние века. Более того, большинство инноваций, которые имели огромное значение для экстенсивной власти (особенно черный порох, морской компас и печать), пришли с Востока. Вплоть до 1500 г. Европа все время была догонявшей и никогда не опережавшей в экстенсивной власти. Но, как мы убедимся, в другой области достижений интенсивной власти, особенно в сельском хозяйстве, Европа лидировала начиная с 1000 г. В этом свете революция Галилея была развитием именно интенсивных достижений.

На самом деле большинство достижений нашей научной, промышленной, капиталистической эры можно проследить именно от этой даты.

Я начну с широкого описания множественных сетей власти до 1155 г. Эта дата обладает особой значимостью для Англии, указывая на начало правления Генриха II Плантагенета, известного государственного строителя. В европейских терминах эта дата произвольна, но в общей периодизации она важна в трех отношениях. Во-первых, все сети власти стали приводиться в действие в общих формах, в которых я их описываю. Во-вторых, существенный европейский динамизм был уже достаточно хорошо различимым. В-третьих, любая существенно более поздняя дата будет искажать сети власти, особенно те, которые стали результатом военно-налогово-политических изменений, обсуждаемых в следующей главе. Последние говорят уже в пользу более унитарных, территориальных, централизованных сетей взаимодействия, движения к «национальным государствам», способствовавшим более экстенсивным методам социального контроля и ослаблению интегративной роли христианства. Следовательно, используя даты, отличные от упомянутых, модель, которая была мною только что очерчена, становится менее полезной и начинается вторая фаза перехода. Но если динамизм уже очевиден, нам необходимо сначала очистить эти события от наших объяснений.

Указанная датировка также демонстрирует границы периодов, исследуемых в последующих главах. Центральным предметом выступает кейс Англии, хотя иногда проводятся сравнения с другими европейскими регионами.

ФЕОДАЛИЗМ КАК МНОЖЕСТВО СЕТЕЙ ВЗАИМОДЕЙСТВИЯ ИДЕОЛОГИЧЕСКОЙ, ВОЕННОЙ, ПОЛИТИЧЕСКОЙ И ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ВЛАСТИ
Идеологическая власть

Самой экстенсивной сетью взаимодействия была сеть, основанная на католической церкви[102]. Влияние католической церкви распространилось на территорию, площадь которой составляла около миллиона квадратных километров, практически ту же территорию, которую занимали самые обширные империи предшествовавшей истории — Римская и Персидская. Она распространилась путем проповедей, широко организованных после 500 г. под руководством епископа Рима. Примерно с этого времени также датируются претензии римского епископа на главенство над церковью, передавшие власть над административной инфраструктурой в руки Папы Георгия I Великого (590–640 гг.). По большей части сила указанных претензий восходила к имперскому Риму. Это прекрасно отражено в имевшем широкое распространение в VIII в. «Константиновом Даре» — письме, якобы написанном великим христианским императором. В письме, которое в действительности было папской подделкой, он отдавал в дар Рим и западную империю Папе Римскому.

Инфраструктура папской власти над такой огромной территорией была жестко ограниченной. Но к концу XI в. эта сеть идеологической власти была решительно установлена на всей территории Европы при помощи двух параллельных авторитетных иерархий епископских и монастырских сообществ, каждая из которых подчинялась Папе. Коммуникационная инфраструктура этой власти заключалась в возможности писать и читать на общем языке — латыни, которой церковь практически монопольно обладала вплоть до XIII в. Ее экономическое существование поддерживали десятины от всех верующих, а также доходы от собственных обширных поместий. «Книга страшного суда»[103]демонстрирует, что в 1086 г. церковь получала 26 % от всех доходов сельскохозяйственных земель в Англии, что было вполне типичным для Европы Средних веков (Goody 1983: 125–127). Идеологически церковь поддерживалась монархической концепцией религиозной власти, которая утверждала ее первенство в конечном смысле над светской властью. В реальности имела место не-прекращавшаяся борьба за власть между светскими правителями и церковью, верх в которой одерживала то одна, то другая сторона. Но последняя всегда обладала своей базой власти. Внутренне она управлялась каноническим (церковным) правом. Духовные лица, например, судились в своих судах, над которыми светские правители не имели никакой власти. Щупальца этих институтов проникали в жизнь каждого замка, феодального поместья, каждой деревни, каждого города Европы. Их власть, например, давала им возможность трансформировать правила брака и повседневную жизнь (Goody 1983) — В действительности это была исключительно авторитетная сеть взаимодействия, которая распространилась настолько экстенсивно, насколько интенсивно проникала в повседневную жизнь.

У экстенсивности было три достижения и одно ограничение и противоречие. Во-первых, католическая ойкумена уцелела и окрепла как форма диффузной социальной идентичности, более общей по сравнению с той, которыми наделяли любые другие источники власти. Это так, даже если сравнить ойкуме-ническую идентичность с идентичностью, которую давала относительно огромная гомогенизированная государством территория, например, Англии после нормандского завоевания. Учитывая подобное смешение населений и языков, возникновение какой-либо территориальной идентичности было едва ли возможным, хотя она появлялась время от времени в эпохи стабилизации населения. Идентичность христиан была трансцендентной и основанной не на территории или локальности, как могли бы предположить современники, а на чем-то более широком, абстрактном и трансцендентном.

Предпримем небольшую гипотетическую реконструкцию на примере Англии. Если бы мы могли вернуться в Англию около 1150 г. с вопросником и магнитофоном для записи интервью, а также с необходимыми языковыми навыками, чтобы опросить выборку населения с должным вниманием к тому, к какой группе они принадлежат, то получили бы более сложные ответы, чем можно себе представить. Большинство опрошенных не смогли бы указать ни одной идентичности. Землевладельцы, которых нам пришлось бы опрашивать на нормандском французском (хотя мы могли бы говорить и на латыни), вероятно, отвечали бы, что они дворяне, разумеется, христиане. Они также могли привести всю генеалогию, свидетельствовавшую, что они нормандского происхождения, но тесно связаны с анжуйским королем Англии и английскими баронами. В итоге они могли полагать, что их интересы совпадают с интересами правителей английского королевства (вероятно, включая его французские владения), а не с интересами, скажем, правителей французского королевства. Я не уверен в том, что, где бы они ни разместили «народ» на своей нормативной карте, называли бы они выходцев из народа христианами, хотя и варварами и неграмотными деревенщинами. Купцы, которых мы опрашивали бы на разных языках, могли бы сказать, что они англичане или что они из ганзейских городов Балтийского побережья либо из Ломбардии. Если бы они были англичанами, то, вероятно, демонстрировали бы больше ненависти к иностранцам и «национализма», чем кто-либо еще из выборки. Они были бы, разумеется, христианами, и их интересы касались бы в основном автономии гильдий и союза с английской короной. Высшие духовные лица, которых мы интервьюировали бы на латыни, ответили бы, что они в первую очередь христиане. Но затем мы выявили бы отчетливую классовую солидарность на основе принадлежности к одному роду с землевладельцами и пересекавшуюся идентичность с некоторыми лордами и купцами на основе владения грамотой (народ из этой идентичности естественно был бы исключен). Приходские священники, с которыми мы могли бы разговаривать на латыни (если не на среднеанглийском[104]), ответили бы, что они христиане и англичане. Некоторые, возможно, добавили бы, что обучены грамоте. Крестьян, которые составляли бы подавляющее большинство нашей выборки, мы интервьюировали бы на различных диалектах среднеанглийского и смесях германского, датского, кельтского и нормандского французского диалектов (о котором сейчас мы имеем весьма смутное представление). Они могли бы назвать себя, а могли бы и не называть неграмотными — оскорбительный термин, обозначавший эксклюзию, неучастие в сообществе. Они могли бы ответить «христианин», а затем могли бы сказать «англичанин» или могли указать на принадлежность к народу Эссекса, или Нортумберленда, или Корнуолла. Их вассалитет был бы смешанным: они подчинялись местному владельцу (мирскому или духовному), или местной деревне, или другой родовой сети и в случае, если они были свободными, их королю, которому они ежегодно приносили клятву верности. Последнее было редкостью в Европе, что опять-таки свидетельствует о необычайной силе английской короны. Весьма интересно было бы узнать, имел ли какой-либо из крестьянских слоев реальное представление о том, что значит быть «англичанином»? Непосредственно после нормандского завоевания они, вероятно, такое представление имели в противовес их новым правителям. Но сохранили ли они это представление, когда нормандцы стали англо-нормандцами? Мы не знаем.

Основное заключение не вызывает никаких сомнений. Наиболее могущественным и интенсивным в смысле социальной идентичности было христианство, к тому же оно унифицировало трансцендентальную идентичность и идентичность, разделенную частично пересекавшимися барьерами класса и грамотности. Все прочее разнообразие идентичностей также пересекала лояльность к Англии, но она тоже была различной и в любом случае включала менее экстенсивные династические связи и обязательства. Таким образом, христианская идентичность обеспечивала общий гуманизм и рамки для разделенных на общины европейцев.

Рассмотрим трансцендентную общую идентичность. Ее самым интересным аспектом был тот способ, которым она экстенсивно выстраивалась. За исключением торговли, наиболее частым типом движения в Европе было, по всей вероятности, религиозное движение. Клирики много путешествовали, то же делали и миряне, совершая паломничества. В то время паломничество называли «терапией расстояния». Большинство людей могли себе это позволить в определенный момент жизни, чтобы искупить свои греки путешествием по региону или по континенту, получив благословение от святых мощей. Циники поговаривали, что существует такое количество разбросанных по всем святыням частей Животворящего Креста, что их было бы достаточно, чтобы построить флот и отвоевать Святую Землю. Но Европа была интегрирована при помощи этого рассредоточения, постоянного путешествия к святыням и финального ощущения «соприсутствия», предполагавшего физическое присутствие Христа или Святого Духа в храме (Brown 1981).

На этическом уровне церковь проповедовала уважение, добропорядочность и милосердие ко всем христианам: базовое нормативное умиротворение и порядок заменяли собой силовое умиротворение и поддержание порядка, без которых не могли обойтись все предшествовавшие общества. Основным наказанием, к которому могла прибегнуть церковь, была не физическая сила, а исключение из сообщества, в крайнем случае отлучение от церкви. Extra ecclesiam nulla salus («Вне церкви нет спасения») было принято практически всеми. Даже закоренелый преступник боялся отлучения, желал перед смертью исповедаться и был готов заплатить церкви, чтобы получить исповедь (реже, чтобы исправиться). Темной стороной нормативного умиротворения и порядка было жесточайшее обращение с теми, кто находился за пределами ойкумены: с раскольниками, еретиками, евреями, исламистами и язычниками. Но величайшим достижением нормативного умиротворения и порядка было создание минимального нормативного общества вопреки всем государственным, этническим, классовым и гендерным границам. Это достижение не включало Византийскую церковь. Но оно интегрировало два основных географических региона «Европы»: средиземноморские земли с их культурным наследием, преимущественно экстенсивными технологиями власти (письменностью, чеканкой монет, сельскохозяйственными поместьями и торговыми сетями) и Северо-Западную Европу с ее более интенсивными технологиями власти (глубокой вспашкой земли, деревенской и родовой солидарностью и локально организованными войнами). В случае объединения этих двух областей в единое сообщество результатом их креативного взаимодействия могло стать развитие. Давайте не будем смотреть на эти религиозные сообщества современными ханжескими глазами. Эта религия была также вульгарно фольклорной, сатирической, переносимой бродячими артистами и нищенствовавшими монахами, чьи постановки и проповеди были бы восприняты современной церковной паствой как богохульство, пародии на основные религиозные ритуалы. Проповедники, собиравшие многотысячные аудитории, шли на всяческие ухищрения. Один из них, Оливер Миллард Мэйллард, делал для себя такие заметки на полях: «Сели — встали — вытерли себя — гм! гм! — теперь взвизгните, как дьявол» (цит. по: Burke 1979: 101; ср. с. 122–123).

Вторым достижением церковной экстенсивной идентичности было то, что она стала основным защитником цивилизации в большей степени, нежели отдельные политические, военные или экономические единицы раннего средневекового периода. Трансцендентальная природа идентичности была очевидна на четырех уровнях. На первом, религиозном уровне епископы и священники координировали кампании по освобождению соседей от бандитов и грабительских правителей. Движение «Божий мир» (Pax Dei)[105], провозглашенное во Франции в 1040 г., обеспечивало защиту священникам, путешественникам и женщинам. Современному читателю покажется странным, что этот мир также объявлял перемирие с вечера среды до утра понедельника. Хотя успех подобных движений был ограниченным, некоторые правители и папство позднее смогли на них опереться и возглавить (Cowdrey 197°) — Они выработали средневековое различение между «справедливыми» и «несправедливыми» войнами, а также правила, регулировавшие обращение с невоенными и побежденными. Ни одни из этих норм и правил не были универсально принятыми. Насилие было настолько частым, что порождало циничную и морализаторскую литературу на протяжении Средних веков. Эразм Роттердамский стал наследником этой длинной традиции, когда написал: «Кто отыщет способ, каким человек сможет поднять меч и воткнуть его в брата своего и в то же время не согрешить против второй заповеди, обязывающей нас возлюбить ближнего своего, как самого себя» (цит. по: Shennan 1974: 3^) — Но морализаторство и увещевания не имели никакого воздействия, к тому же они исходили не от государства, а от Европы в целом.

Во-вторых, на политическом уровне епископы и аббаты помогли правителям контролировать территории, предоставляя священную власть и грамотных клириков для канцелярии, поддерживая легитимацию и эффективность судебной власти. Позднее мы увидим, как эта власть стала источником большего феномена.

В-третьих, на уровне всего континента папство было основным арбитром в сфере межгосударственной политики, охраняло баланс власти, ограничивало высокомерных правителей в конфликтах с менее могущественными правителями. Отлучение от церкви могло освободить вассалов монархов от присяги на верность. В таком случае любой имел право захватить землю отлученного. Церковь гарантировала порядок на континенте, но могла создавать и хаос. Эта угроза смирила королей Англии Генриха II Плантагенета и Иоанна Безземельного. Более впечатляющим было унижение[106] великого германского императора Генриха IV, который вынужден был в 1077 г. ждать три зимних дня у ворот крепости Каносса, чтобы получить папское прощение.

В-четвертых, в рамках межконтинентальной политики папство координировало защиту христианства, а также первые контратаки крестоносцев на Святой Земле, которые хотя и были непостоянными, но демонстрировали, что западное христианство не падет перед исламом (хотя, допустив раскол между восточной и западной церквами, оно, по всей вероятности, внесло свой вклад в падение Балканов и изоляцию Константинополя). Величие латинского христианства и его папства не было исключительно духовным. Церковь господствовала в светском дипломатическом смысле, не располагая единой армией, находившейся непосредственно под ее командованием.

Третьим экстенсивным достижением церкви была экономика. Нормативное умиротворение и порядок позволяли торговать продуктами на больших расстояниях между небольшими землями, находившимися под контролем агрессивных государств и правителей. Как мы увидим ниже, выживание торговли на больших расстояниях стимулировало производство товаров для рыночного обмена на протяжении всего средневекового периода.

Но экономическое воздействие церкви носило не только количественный, но и качественный характер. Церковь обладала не только политическим, но и экономическим организационным превосходством над правителями. Ту степень умиротворения и порядка, которую обеспечивало христианство, было не под силу создать государствам. Естественно, государства дополняли уровень умиротворения и порядка, и после примерно 1200 г., как мы увидим в следующей главе, начали заменять церковь. Но изначально контроль, который они могли осуществлять над производством и торговлей благодаря государственным функциям, был ограничен. Это было особенно заметно в сфере производства, которая была логистически неудобной для государственного контроля, чем торговля на большие расстояния (которая осуществлялась по ограниченному числу коммуникативных путей). Производственные отношения, включая отношения собственности, были по большей части скрыты от глаз государства. Нормативное умиротворение и порядок обеспечивали уважение к собственности.

Более того, христианская ойкумена оказывала воздействие на форму отношений собственности. Когда все классы, этнические общности и оба пола были включены (вероятно, совсем недавно) в человеческий род, все представители которого были равны перед Богом, теоретически маловероятным было возникновение форм собственности, дающих монопольную власть одному классу, этносу или гендеру. По крайней мере рабство постепенно исчезало среди европейских христиан. Но христианство могло обходить претензии господствующего землевладельческого класса на монополистическую собственность, а также претензии политических правителей. До той степени, до которой христианство в первоначальных формах обладало властью над экономикой, оно стремилось к распространению, а не к концентрации прав собственности. Так оставалось ли оно все еще универсальной религией спасения, которую проповедовал Христос?

Этот вопрос встает в связи с фундаментальными ограничениями и противоречиями христианства, обозначенными в главе 10. Христианство претендовало только на то, чтобы быть специализированной ойкуменой, священной и явно несветской. Папство не стремилось к монополистической власти над всем миром. Если светские власти поддерживали его духовную власть и делали уступки в вопросе проведения границ (тогда в их силах было концентрировать своих епископов и миропомазанных правителей, дисциплинировать священнослужителей в эклезиа-нистских судах, монополизировать образовательные учреждения), то с согласия папства они могли управлять своей сферой с их благословения. Но на практике эти сферы были неразделимы. В ряде случаев профанное попадало в самый центр сакрального. В главе 10 я описал, как до падения Западной Римской империи была взбудоражена церковь, совершенно неспособная оставить общинные, относительно эгалитарные и направленные против язычников-римлян истоки, тем не менее спокойно и прагматично приспосабливающаяся к римским имперским структурам. После падения Римской империи она приняла имперскую эстафету. Папы Георгий I, Лев II, который короновал Карла Великого, и Георгий VII приветствовали это. Подобное иерархическое видение церковной миссии воспроизводилось на нижних уровнях церкви епископами и священниками. Это усиливало иерархические тенденции в светских структурах власти (которые будут проанализированы ниже).

Церковь была противоречивой в своем скромном происхождении. Она была средством легитимации крайне неравного распределения экономических ресурсов, качественных различий между землевладельцами и крестьянами. Это была совершенно секулярная теория и столь же секулярная реальность в том, что эти группы играли качественно различные роли в обществе: правители защищают, крестьяне производят. Церковь брала на себя светские функции. Если бы новая ортодоксия церкви могла быть выражена одной фразой, это был бы часто повторяемый афоризм: «Крестьянин пашет землю, рыцарь его защищает, а священник молится о спасении его души». В этом и заключалось качественное различие между собственностью и трудом: работали только крестьяне.

Церковь повышала классовую мораль землевладельцев, придавая эксплуатации сакральные качества. В наше время это нелегко понять. Господствующие классы нашей эпохи уже давно отказались от сакральных оправданий в пользу прагматических («так работает капитализм»). Значительно легче для современного понимания священные права и обязанности монархии, которые просуществовали дольше и на самом деле лишь усиливались на протяжении позднего средневекового периода. Те не менее это не было сутью ранней средневековой идеологии. Пока требования английских и французских королей по отношению к землевладельцам росли на протяжении всего XII в., аналогичные требования германских императоров сокращались. В любом случае во всех странах внимание было сконцентрировано на качествах и обязанностях, разделяемых лордом и вассалом. Культ знати и рыцарства разделяли князья и молодые рыцари-вассалы с одним поместьем. Рыцарство было определено, как и его обязанности: лояльность, сокращение грабежей, защита веры, сражение за общие блага, а также защита бедняков, вдов и сирот. Все это было встроено в более широкий паттерн морали, предписывающий его кардинальные добродетели: отвагу, справедливость, благоразумие и сдержанность, а также особенно рьяное преклонение рыцаря перед своей дамой. Возникали ритуалы рыцарских турниров, придворные церемонии и поиски священных реликвий.

Все это было воспето великой английской литературой XII — начала XIII в., в рыцарских романах и лирической поэзии, слагаемых поэтами, трубадурами и миннезингерами, происходившими из низшей знати. Границы священного и профанного были в самом сердце бессмертных литературных произведений и особенно эпоса о короле Артуре. Чистота Галахада[107], нашедшего и хранившего Святой Грааль, была не для мира сего. Парци-фалю и Гавейну с их небольшими недостатками удалось узреть лишь видение Святого Грааля, и это было наибольшее, чего могли достигнуть люди. Значительные проступки Ланцелота, Гвиневры и короля Артура представляют величайшие достижения и трагические моральные компромиссы реального мира. Практически вся общеевропейская литература была весьма интровертной в классовых терминах. Как проницательно отмечают Аберкромби, Хилл и Тернер (Abercrombie, Hill and Turner 1980), относительно небольшая часть письменной идеологии затрагивала народ или оправдание правления им. Это в меньшей степени идеология классовой эксплуатации, чем идеология морального поведения внутри класса, право на эксплуатацию Гвиневры которого уже надежно институционализировано. Именно поэтому такое количество средневековых романов могут быть для нас столь притягательными. Поиски чести, благопристойности и чистоты принимаются в качестве само собой разумеющегося, определенного и зачастую мужественного социального контекста века и демонстрируют «безвременность». Тем не менее это качество возникает парадоксальным образом из их классово ограниченных допущений. Объединявшая поиски смысла, норм, а также ритуалов и эстетики выразительность, необычайно сильная ранняя средневековая литература представляют собой великолепный, отчетливый пример идеологий как имманентной классовой морали.

Родство и генеалогия представляют собой разновидность инфраструктуры, через которую передаются классовые сообщения. Генеалогия активно создавалась, ею успешно манипулировали. Как писал Такман, браки были фабрикой международных отношений, а также отношений внутри знати, первичным источником территории, суверенитета и союзов, а также основным предприятием средневековой дипломатии. Отношения стран и правителей зависели вовсе не от общих границ или естественных интересов, а от династических связей и фантастического двоюродного родства, которые могли посадить принцессу Венгрии на трон Неаполя и английского принца сделать претендентом на трон Кастилии… французские Валуа, английские Плантагенеты, богемские Люксембурги, баварские Виттельсбахи, австрийские Габсбурги, миланские Висконти, дома Наварры, Кастилии и Арагона, герцоги Бретани, графы Фландрии, Геннегау (Эно) и Савойя переплелись в брачную сеть, при создании которой никогда не учитывались две вещи: чувства сторон, заключающих брак, и интересы обычного населения, которое в это вовлекалось [Tuchman 1979: 47].

Эти связи зачастую вели к войне или миру, но и то и другое было в высшей степени ритуализированным. Эстетические спектакли дипломатических ухаживаний — постановочное шествие жениха или его представителей, пиры, турниры и даже военные столкновения генеалогических соперников — способствовали укреплению солидарности класса знати в целом.

Такман делает небольшую зарисовку, которая суммирует конфликты, но в конечном счете и солидарность знати (Tuchman 1979: 178–180). Она описывает события немного более позднего периода, но они могут быть взяты в качестве типичных для нескольких столетий жизни знати. Два великих дворянина юга Франции — Капталь де Буш, правитель Гаскони, и Гастон Феб, граф де Фуа (чьи имена и титулы демонстрируют этнически разнообразное происхождение знати) были по разные стороны великой борьбы за Францию на протяжении всей жизни. Капталь был основным союзником английских королей, тогда как граф де Фуа служил французским королям. Они были в разных армиях во время великой английской победы в битве при Пуатье в 1356 г. Но, являясь кузенами и не участвуя в последующем мирном договоре, они отправились в крестовый поход в Пруссию на одной стороне. Там они присоединились к одному великому и славному развлечению христианской знати — охоте и убийству языческих литовских крестьян. Возвращаясь вместе со своими свитами в 1358 г., они приняли участие в одном из основных событий крестьянских восстаний — разорении города Мо. «Во главе двадцати пяти рыцарей в сияющих доспехах со знаменами, шитыми серебром и лазурью, на которых располагались звезды и лилии и лежащие львы» (символы Франции и Англии), эти двое атаковали крестьянскую «армию» на узком мосту. Сила их конного строя, а также превосходство их копий и топоров нанесли непоправимый урон передовым отрядам крестьян. Остальные бежали и были небольшими группами добиты рыцарями в течение последующих дней. Пережить второй, настолько славный эпизод в такой короткий промежуток времени действительно было рыцарством. Какими бы ни были конфликты между знатью, они могли объединяться против язычников и крестьян — эти два слова, разумеется, были лингвистически родственными[108].

Точно так же, как они наткнулись на крестьянскую жакерию (восстание), должны поступить и мы. Великие эстетические ритуалы знати внушали страх и приводили в ярость тех, кто должен был за них платить, — городской народ и крестьян. Контраст между реальностью и тем, что должен был чувствовать настоящий христианин, едва ли мог быть больше.

Две основные формы идеологической власти — трансцендентная и имманентная власти правящего класса, которые обычно были отделены друг от друга в истории Ближнего Востока и Европы, отныне были тесно переплетены внутри одних и тех же институтов. Очевидным результатом стали противоречия. Как Уильям Ленгленд писал в «Видении о Петре Пахаре» (вскоре после 1362 г.), «когда Константин одарил Церковь так обильно, дав ей земли и вассалов, поместья и прибыль, ангельский плач был слышен в небе над городом Римом: „В этот день богатства церкви были отравлены, и те, кто обладал властью Петра, пили яд“» (Langland 1966: 194).

Примитивную церковь нельзя было полностью подавить. Движение по направлению к иерархической, классовой церкви спровоцировало два устойчивых ответа. Первым было возрождение веры и реформы монашеской жизни, которые обычно отвергали земные компромиссы, поворачиваясь спиной к миру, хотя некоторые из них также предпринимали попытки реформировать мир. Бенедиктинская реформа 816–817 гг., Клюнийское движение X–XI вв.[109], большинство новых орденов XI–XIII вв. — картезианцы, цистерцианцы, францисканцы, нищенствующие ордена, а также первые ордена монахинь относились к первому ответу. Большинство из них были направлены против суетности местных епископов и священников, а также против их сходства с местными правителями в большей степени, чем с отцами церкви. Папы, заинтересованные в реформе, использовали их как противовес власти епископства и светских правителей.

Второй ответ был более серьезным: ряд ересей, которые отрицали папскую и епископскую власть. Чтобы бороться с ними, между 1215 и 1231 гг. были учреждены инквизиция и Доминиканский орден. Это была плохая новость для еретиков и хорошая новость для историков. Записи инквизиции предоставляют некоторые восхитительные и показательные свидетельства средневековой жизни и роли в ней церкви. Я буду опираться на два современных исследования, которые ясно демонстрируют внутренние сложности церкви.

Ле Руа Ладюри опирается на записи инквизиции о ересях катаров или альбигойцев в пиренейской горной деревне Мон-тайю. Инквизитор, местный епископ, «педантичный схоласт», был движим желанием узнать и убедить остальных в церковных истинах, которые превосходят все практические потребности местной ситуации. «Он потратил две недели своего драгоценного времени на убеждение еврея Баруха в таинстве Троицы, неделю на то, чтобы заставить его принять дуальную природу Христа, и не менее трех недель на комментарии, объясняющие приход Мессии» (Ladurie 1980: xv). Крестьяне и пастухи также интересовались доктринальными проблемами, но не в качестве абстрактной теологии, а в качестве объяснения своего мира. Церковь была важной частью мира — она обеспечивала основные каналы связи с внешним миром и его цивилизацией, была основным сборщиком налогов, усилителем морали и учителем. Очевидные противоречия в роли церкви были основным источником распространения ереси катаров в Монтайю. Главный деревенский еретик Белибаст сказал:

Папа загребает пот и кровь бедных людей. И точно так же делают епископы и священники, они все богаты, почитаемы, купаются в удовольствиях… А ведь сам святой Петр оставил жену, детей, поля и виноградники и все свои владения, чтобы следовать за Христом [Ladurie 1980: 333; Ле Руа Ладюри 2001: 444].

Он приходит к самым радикальным выводам:

Миром правят четыре больших дьявола: Папа — дьявол наибольший, которого я называю Сатана, король Франции суть второй дьявол, епископ Памье — третий, инквизитор из Каркассона — четвертый дьявол [Ladurie 1980: 13; Ле Руа Ладюри 2001: 25].

Апокалипсические воззрения были признанной частью средневековой культурной коммуникации. Хотя большинство мистических провидцев уходили из мира, христианство (как и ислам) создало массу политических провидцев, каким в определенной мере был и Белибаст. Политический апокалипсис обнаруживался практически во всех социальных беспорядках, часть того, что Вебер называл «рациональной неугомонностью» христианства, — неудержимое стремление к улучшению мира.

Практически все сельские жители были более осторожны по сравнению с Белибастом. Но их возмущение церковной властью не проистекало только лишь из недовольства крестьян церковной десятиной и вмешательством в их мораль. Оно разжигалось знанием Библии и мнимой простотой ранней церкви. Эти знания были переданы клириками и книгами, переданы устно грамотными мирянами и служили поводом для живой и часто еретической дискуссии в рамках домохозяйства и за его пределами. Передаче ереси вниз способствовали различные уровни уважения, демонстрируемые в рамках средневековой социальной структуры: к авторитету Библии, грамотности, сельскому социальному статусу, главам домохозяйств и возрасту.

Ниже приводится пример ереси на уровне грамотных людей. Один из них говорит:

Я грелся на солнце неподалеку от дома, которым я тогда владел в Аксе… а на расстоянии четырех или пяти саженей Гийом Андорран вслух читал своей матери Гайлларде книгу. Я спросил: «Что ты читаешь?» «Хочешь посмотреть?» — спросил Гийом. «Да» — сказал я.

Гийом протянул мне книгу, и я прочел: «В начале было Слово…»

Это было Евангелие, написанное на латыни вперемешку с итальянским, содержало массу вещей, которые я слышал от еретика Пьера Оти. Гийом Андорран рассказал мне, что он купил ее у надежного торговца [Ladurie 1980: 237].

(Пьер Оти, грамотный служащий, глава катаров в Аксе, был сожжен на костре.)

Неграмотный человек рассказывает, как он договорился встретиться с Пьером Рози, чтобы покосить сено:

И как только он наточил свой серп, он сказал: «Веруешь ли ты, что Бог или Пресвятая Дева Мария — это что-то реально существующее?» А я ответил: «Да, конечно, верю». Тогда Пьер говорит: «Бог и Пресвятая Дева Мария — это не что иное, как зримый мир, окружающий нас, не что иное, как все то, что мы видим и слышим». Поскольку Пьер Рози был старше меня, я подумал: то, что он говорит мне, правда! И я продолжал в течение семи или десяти лет искренне верить, что Бог и Дева Мария не что иное, как видимый мир, окружающий нас [Ladurie 1980: 242; Ле Руа Ладюри 2001: 290].

Подобные примеры помогают понять, что ереси не были спонтанными, народными восстаниями против власти церкви. Церковь также была «альтернативным каналом связи», основанным на насаждении грамотности, на простоте монашеских правил (хотя и не всегда монашеских практик), на скитающихся проповедниках и нищенствующих монахах, даже на самих проповедниках, которые привлекали внимание народа к доктринальным и практическим противоречиям, находились в самом центре христианства. Хотя церковный клир способствовал подчинению иерархии, его обратная сторона способствовала вере в человеческую рациональность и суд над всеми иерархиями во время апокалипсиса. Альтернативный коммуникационный канал отсылает к подобным каналам в Римской империи, через которые распространилось христианство (как было описано в главе 10).

Подобные выводы усилены вторым удивительным, хотя и несколько более поздним набором подобных записей (инквизиции) о ереси Меноккио, итальянского мельника, который был отдан под суд в 1584 г. и затем вновь в 1599 г. Эти записи были предоставлены Гинзбургом, который утверждает, что ереси проистекают из «крестьянского религиозного непринятия догм и ритуалов, связанного с циклами природы и носящего фундаментально дохристианский характер» (Ginzburg 1980: 112). К сожалению, этот аргумент был опровергнут теми свидетельствами, которые собрал Гинзбург. Меноккио был грамотным и весьма начитанным, его статус мельника помещал его в центр транслокальной экономико-коммуникационной системы, он защищал себя в терминах характеристик примитивной церкви и этических качеств, которым учил Христос, и даже после первого обвинения в ереси он был назначен управляющим фондов местной церкви. Это была вовсе не борьба церковной ортодоксии против крестьянской культуры, а неизбежное генерирование ересей самой церковью в силу внутренних противоречий. И это продолжалось в течение всех Средних веков, а кульминацией стал протестантский раскол XVI в.

Ереси выражались как религиозные протестные движения. Тем не менее разделительная линия между религиозным и мирским была размыта. Влияние христианства означало, что практически все крестьянские и городские восстания обладали существенным религиозным элементом. Крестьянские бунты в Англии в 1381 г. изначально были политическими и экономическими. Но один из их лидеров Джон Болл был священником. Его известная проповедь была основана на первичном христианском мифе, широко представленном в поэме «Видение о Петре Пахаре» Ленгленда:

Когда Адам пахал, а Ева пряла,

Кто дворянином был тогда?

Одним из основных актов повстанцев было «потрошение» архиепископа Кентерберийского, поскольку он был основным инициатором ненавистного подушного налога 1377 г. Внутри каждой христианской деревни церковь играла свои противоречивые роли, легитимируя власть папы, королей и лордов и одновременно низвергая их.

Не то чтобы существовавший в то время уровень классовой борьбы находил выражение на языке христианства, скорее христианство расширяло и реорганизовывало классовую борьбу. Напомним различные стадии классовой борьбы, перечисленные в главе 7. Первой была латентная классовая борьба. Она являлась неизбежной и вездесущей (учитывая любое разделение между производителями и эксплуататорами), но «повседневной», локально ограниченной, тайной и обычно невидимой для постороннего взгляда. В этом смысле классы и классовая борьба есть везде, но ее возможность структурировать общества ограничена. Более экстенсивные формы организации власти на этой стадии зачастую являются горизонтальными и клиентелистски-ми, то есть их возглавляют члены правящих классов, мобилизующие своих подчиненных. Второй стадией была экстенсивная классовая борьба, при которой экстенсивные, вертикально разделенные классовые организации преобладают над горизонтальным клиентелизмом. И третьей стадией была политическая классовая борьба, имевшая своей целью трансформацию классовой структуры путем захвата государства.

За исключением классической Греции и ранней Римской республики, классовая борьба никогда не достигала второй и третьей стадий. Однако мы обнаруживаем, как в исследуемый период христианство распаляло латентную борьбу и отчасти развило ее до экстенсивной борьбы. Важность локальных экономических институтов и местной взаимозависимости внутри деревни, феодального поместья и рынка в любом случае приводила к усилению латентной борьбы. Но диффузный, трансцендентный, аполитичный эгалитаризм христианства и его недовольство высоким уровнем неравенства в обществе и идеологической классовой моралью землевладельцев заметно усиливали эту борьбу. Локальная борьба очевидна на протяжении Средних веков, и большинство историков приписывают великие свершения европейской динамики именно ей. Обратная сторона христианской структуры власти также придавала крестьянским бунтам форму экстенсивной организации, как мы только что убедились. Но в обществе, где крестьяне были экономически ограничены локальными «клетками», эта организация едва ли могла на равных соперничать с экстенсивными организационными возможностями землевладельцев. Поэтому экстенсивность классовой борьбы не была, как я ее называю, «симметричной». Землевладельцы могли организационно превзойти и обойти крестьян. Экстенсивный успех крестьянских движений зависел от разобщенности правящего класса, а также от лидерства недовольных землевладельцев и священнослужителей (подобная зависимость наблюдалась в поздней Римской империи, рассмотренной в главе 9).

Трансцендентные аспекты христианской идеологии подталкивали к такому лидерству. Партикуляризм землевладельцев или региональное недовольство могли быть выражены в универсальных терминах морали. Так было в случае альбигойской ереси на юге Франции в XIII в. и даже в более позднем случае северного восстания, известного как «Благодатное паломничество» в Англии 1536 г. Иными словами, социальная борьба такого типа не была «чистой» (или исключительно) классовой борьбой. Религиозные институты реорганизовали ее в характерную смесь отчасти классовой, отчасти клиентелистской экстенсивной борьбы. Область, охваченная этой борьбой, могла быть локальной или региональной, но в рамках раннего Средневековья такая борьба редко охватывала всю территорию государства. Такую борьбу обычно организовывала идеологическая, а не политическая власть. Таким образом, идеологическая власть способствовала и затем перенаправляла классовую борьбу.

Но, возможно, фокус на ереси и восстаниях ведет нас по ложному следу. Они не были нормальными в смысле наиболее частых результатов, даже если они и были наиболее широко растиражированы. Обычно противоречия сглаживались институциональными средствами в соответствии с силами соперничающих сторон в этих институтах. Обычай, закон, сатира и рынок были формами институционализации. В них можно уловить компромиссную роль христианства, которое, как правило, легитимировало обладание автономными ресурсами власти со стороны как землевладельцев, так и крестьян.

Военная/политическая власть

В Европе исследуемого периода было множество государств. Этот регион изначально был мультигосударственным. На смену Римской империи в конечном счете пришло огромное множество географических единиц, одни из которых обладали четко определенными политическими центрами («государствами»), а другие нет. «Политические» границы одних совпадали с естественными экономическими или географическими границами областей, территории других скорее составляли пространства, на которых они обеспечивали военную защиту, а третьи занимали территории, единственной логикой развития которых были динамическая случайность и разрастание. В большинстве своем это были скорее компактные единицы. В течение нескольких веков возникновение государств, территория которых превышала, скажем, 10 тыс. квадратных километров в рамках краткосрочной истории, не представлялось возможным.

Небольшой размер феодальных государств в целом был результатом двух стадий войны. На первой стадии германские военные банды, организованные в племенные конфедерации под властью королей, демонстрировали тенденцию к фрагментации, как только они завоевали римские провинции. На второй стадии более крупные консолидированные единицы вновь были фрагментированы под давлением последовавших варварских нашествий, которые отбросили их в индивидуальные укрепления в чистом поле (то есть в замки) и в небольшие группы тяжеловооруженной кавалерии. Эти небольшие контейнеры «концентрированного принуждения» (как я определил военную власть) были эффективны в защите против более рассредоточенных захватчиков. Военная логика, учитывая ее значение для поддержания жизни и собственности в Темные века, оказала важнейшее реорганизующее воздействие на социальную жизнь в целом. Мы увидим, что она ослабила государства, углубила социальную стратификацию, повысила мораль класса знати и добавила динамических противоречий христианству.

В свою очередь, от замков и рыцарей произошла основная форма ранее средневековой политической системы — слабое феодальное государство. Оно обладало четырьмя основными элементами.

Во-первых, верховная власть обычно принадлежала единому правителю, землевладельцу, который мог носить множество титулов, например король, император, князь, князь-епископ, граф, епископ плюс множество местных разновидностей титулов.

Во-вторых, формальная власть землевладельца основывалась на одной из различных форм военного контракта: подчиненные вассалы платят дань и служат в первую очередь на военной службе в ответ на защиту и/или жалование земли от лорда. Этот контракт обычно рассматривался как ключевой элемент военных/политических определений феодализма в целом (в отличие от экономических определений).

В-третьих, у землевладельца не было четких прав доступа к населению в целом. Большинство функций, выполняемых им для общества, осуществлялись через других автономных акторов власти — вассалов. В одном из крупнейших государств — Англии после нормандского завоевания «Книга Страшного суда» 1086 г. показывает от 700 до 1,3 тыс. держателей земель, пожалованных им сюзереном, в данном случае королем. Все прочие держатели получили свои земли и/или вкладывали свой труд в результате контракта с одним из этих вассалов (за исключением зависимых крестьян королевских поместий). Даже это количество держателей пожалованных земель было слишком большим для политической организации. Большинство держателей пожалованных земель были клиентами более крупных землевладельцев. Паинтер оценивает количество баронов (то есть крупных землевладельцев, пользующихся заметным политическим влиянием на региональном или национальном уровне) приблизительно в 160 человек за период 1160–1220 гг. (Painter 1943: 170–178). Феодальное государство было агломерацией в целом автономных домохозяйств.

Косвенное правление феодальных государств было еще слабее в случаях, часто встречавшихся во Франции и в Германии, когда вассалы обладали вассальной зависимостью более чем от одного сеньора. Обычно различные части поместья такого вассала находились под разными сюзеренитетами. В случае конфликта вассал сам выбирал, сторону какого сеньора принять. В подобной ситуации не существовало единой иерархической пирамиды военной/политической власти, а только сеть частично пересекавшихся сетей взаимодействия. Сложность и соперничество всегда усиливались в городских областях. Городские власти (общины, олигархии, князья-епископы) в целом пользовались определенной степени автономией от князей соседних территорий. Такое положение дел не было исключительно английской проблемой, поскольку нормандцы завоевали все городские и сельские области. Эта автономия превалировала в центральном поясе Европы, растянутом с севера на юг — от Фландрии через Восточную Францию, Западную Германию и Швейцарию до Италии. Нестабильность плюс процветание этой зоны подразумевали интенсивную дипломатию со стороны светских и церковных властей.

Даже без таких сложностей, одной из которых была реально существующая пирамида господства, власть правителя была бы слабой и косвенной. Его ритуальные функции и инфраструктура образования для бюрократии находились под контролем транснациональной церкви; его судебная власть была разделена с церковью и локальными манориальными судами; к его военному лидерству обращались только во времена кризисов и для сдерживания других лордов, к тому же он практически не имел фискальной или экономически распределяющей власти. Слабость ранних феодальных государств отличала их и от античных, и от современных государств. На самом деле называть их государствами в определенном смысле неправильно, настолько децентрализованными были их политические функции и настолько малы в территориальном отношении они были.

В-четвертых, военная природа феодальных государств существенно увеличивала стратификационный разрыв между землевладельцами и народом. Огромное военное преимущество экипированных конных рыцарей и крепостей над крестьянами и городскими пехотными единицами вплоть до XIV в., а также функциональная необходимость рыцарей и крепостей в областях, подверженных вторжениям, увеличивали доход «защитной ренты», взимаемой рыцарями. Только относительно состоятельный человек мог позволить себе лошадь и доспехи. Франкские законы VIII в. считали стоимость снаряжения равной 15 кобылам или 23 быкам — непомерно большая сумма (Verbruggen 1977: 26). Военная эффективность рыцаря позволяла ему увеличивать богатство через эксплуатацию крестьянства. Как писал Хинце (Hintze 1968), различие между «рыцарем» и «не-рыцарем» заменило различие между «свободными» и «не-свободными» в качестве основного рангового критерия.

Хотя мы не можем измерить стратификацию, она возросла в ранний средневековый период. Одним из признаков этого было увеличение политической зависимости крестьянского домохозяйства от лорда, выраженное в крепостном праве. Поэтому, даже если политические власти были фрагментированы начиная с политического центра, полностью они не растворились. Они сохранялись на уровне вассала лорда, особенно во власти манориального суда. Крестьянская экономическая и политическая зависимость подвергла опасности эгалитарное послание Христа и усугубило внутренние противоречия церкви.

Более крупные централизованные государства стали возникать зачастую там, где этого требовала военная организация. Изгнание варваров, организованное, например, Карлом Великим или Альфредом Великим, создало монархии с более экстенсивной территориальной властью, основанной на большом количестве вооруженных персональных слуг, которые оформляли то, что на практике, если не в теории, было профессиональной армией. Завоевание новых земель, например норманнское завоевание Англии и Сицилии, также требовало наличия армии. Но в довольно примитивной экономике ни один лорд не мог собрать достаточного ликвидного богатства, чтобы платить многочисленным наемникам. Единственным решением было жалование земель, которые давали солдатам-вассалам потенциально автономную базу власти.

Тем не менее, если экстенсивное государство выдерживало испытание временем, его власть становилась более стабильной. Сети местных обычаев и привилегий, которыми обладали города, села, а также лорды и даже отдельные крестьяне, имели тенденцию к стабилизации в упорядоченную структуру, в которой княжеский суд был решающим арбитром. Большая часть простого народа и людей среднего достатка были безусловно интересованы в выживании князя, вероятно, исключительно из страха перед неопределенностью, которая могла бы возникнуть в результате его падения. Князь был судебным арбитром между людьми и общинными институтами, поддерживая борьбу между ними. Его инфраструктурной власти было недостаточно, чтобы подавить всех, но тогда она была направлена только на усмирение отдельного человека или группы лиц, которая осуществляла попытку произвольной узурпации. Там, где подобная власть все же устанавливалась, ей начинали оказывать большую поддержку. Власти также способствовало церковное миропомазание. Преимуществом обладали те князья, чьи генеалогические требования на наследование были непререкаемыми.

Начиная с 1000 г. мы можем обнаружить устойчивый экономический рост и начало роста власти государства, которая наносила вполне определенный судебный урон нормативному умиротворению и порядку христианства. После 1200 г. более могущественные государства вступили в непосредственные отношения со своим народом (см. следующую главу). Но эти изменения были поздними, медленными и неравномерными. Рост королевской власти в Англии был сравнительно более ранним и завершенным. К 1150 г. английское государство было, по всей вероятности, самым централизованным в Европе. Только духовенство и его вассалы с поместьями за пределами, а также внутри англо-нормандских территорий обладали лояльностью к соперничавшим источникам господства; на всех остальных людей универсально распространялась верховная власть короля Англии. Король установил свою легальную верховную власть над светскими свободными людьми, но не над зависимыми вилланами (которые по-прежнему подчинялись манориальному суду) или духовенством (хотя Генрих II Плантагенет исправил это в мирских делах). Две другие основные области последующего роста государства — экономика и военная сфера были более развитыми, чем в других странах. Не существовало общей системы налогообложения, не было повсеместно взимаемых таможенных сборов, а также не существовало профессиональной армии. В битве каждый отряд лорда мог действовать независимо — он мог покидать поле битвы в любое время — постоянная ахиллесова пята средневековых королей. И по античным, и по современным стандартам даже такое государство было ничтожным. Много оставалось скрытым от государства, исключенным из публичной реальности, частным, Сети политической власти были не унитарными, а дуальными: отчасти публичными, отчасти частными, контролируемыми классом локальных баронов.

Экономическая власть

Экономика раннего Средневековья была сложной. Она была отсталой, близкой к натуральной экономике, в которой доминировали два проникающих, интенсивных, локальных клеткообразных института — деревня и феодальное поместье. Но на другом уровне она создала обмен товарами через экстенсивные торговые сети, в которых развились два института — города и купеческие гильдии, организационно отличавшиеся от локальной сельскохозяйственной экономики. Сосуществование этих, без сомнения, противоречивых тенденций проливает свет на одну центральную характеристику средневековой экономики: экономические отношения власти были не унитарными, а множественными.

Я начну с клеточных экономик деревни и феодального поместья. Нетрудно проследить их общее происхождение и развитие — поместье было смесью римской виллы и германского феода, деревня — прямым следствием свободных коммунальных черт германской жизни; первое содержало ключевые вертикальные отношения экономики раннего Средневековья, вторая — ключевые горизонтальные отношения.

Иерархические отношения раннего средневекового периода обычно подразумевали зависимость и несвободу. Крестьяне были привязаны правом/обычаем к определенному землевладельцу и/или определенному участку земли, поэтому свободное движение вне этих отношений не допускалось. Наиболее общей формой зависимости было крепостное право. Характерной экономикой, в которую было включено крепостное право, было феодальное поместье. Поместье быстро распространялось там, где прежде правили римляне, и намного медленнее в более северных частях Европы. Датские поселенцы остановили его охват в Восточной и Северной Англии. Но ко времени появления «Книги Страшного суда» оно уже доминировало по всей остальной Англии и даже было широко распространено в указанных выше областях.

В рамках идеально-типического английского феодального поместья виллан имел свой участок земли, ярд или стержнеобразный участок длиной около двенадцати гектаров, обычно распределенный на отдельные полосы, смешивавшиеся с собственными полосами землевладельца, которые он не сдавал в аренду (хотя они часто были сконцентрированы как приусадебная ферма, окруженная крестьянскими полосами). Каждое виллан-ское домохозяйство было обязано отработать «неделю барщины» — обычно по одному работнику на три дня на полосе землевладельца, которую он не сдавал. Вдобавок он должен был платить землевладельцу различные феодальные повинности, которые обычно вносились в натуральном виде. В деревне также были свободные, кроме того, люди с более идиосинкразическими владениями, которые платили различного рода ренту (опять же зачастую в натуральном виде), подразумевавшую свободный контракт между ними и землевладельцем. Но на практике возможностей разорвать эти отношения (например, путем продажи земли) у них было не больше, чем у вилланов. С локальной экономикой переплеталась административная система и манориальный суд, которые контролировались землевладельцем, но в них вилланы и свободные люди могли участвовать как низшие служащие, например в роли управляющих поместьем[110]. Это была плотная, тесно интегрированная экономика, в которой трудовые повинности оформляли центральные отношения, чрезвычайно интенсивную, но недостаточно экстенсивную форму отношений власти.

Но вокруг использования и организации крестьянских полос земли сформировалась вторая плотная, интенсивная, локальная экономика — экономика деревни. Нам мало известно об этой организации, поскольку она не оставила письменных свидетельств. Крестьянские домохозяйства формировали деревенское сообщество, которое решало вопросы собственности и споры о землевладении, закладывало общинные правила сельского хозяйства (разделение участков и удобрений, ротацию севооборота, освоение лесов и болот и т. д.), поднимало феодальные повинности и налоги, а также поддерживало порядок. Отношения между двумя экономическими и административными единицами, феодальным поместьем и деревней, варьировались от области к области. Там, где деревня существовала в рамках более чем одного поместья или поместья пересекались, деревенская община была особенно важна. Но даже там, где действовало правление «одного поместья, одной виллы», две деревенские общины не были идентичными, в основном потому, что не все местные были держателями земель землевладельцев.

Это означало, что в локальной экономике не было монополистической организации власти. Угрожавшие власти землевладельцев были ограничены тем, что даже крепостной мог получить поддержку от деревенской общины и права, а также от обычного права. Эти две сети власти также проникали друг в друга — крестьяне и землевладельцы были отчасти независимыми друг от друга и отчасти подразумевали друг друга в своих организациях, что демонстрировало распределение полосок их земли. Взаимное проникновение было наиболее очевидно вдоль старых римских приграничных провинций, где смешивались германские свободные деревни и римские поместья, — в Англии, Бенилюксе, Северной и Центральной Франции и Западной Германии.

Эта двойственная локальная организация также подразумевала более экстенсивную торговлю даже в Темные века (Brutzkus 1943; Postan i£)75: 205–208). Что касается варваров, эти захватчики не были такими же отсталыми, чтобы исключать торговлю, как любили утверждать христиане. В действительности викинги были главными торговцами севера Европы между IX и XII вв. Они везли пушнину, железное оружие и особенно рабов на восток в обмен на предметы роскоши. Этот тип торговли (и его последствия в арабском мире) был традиционным на протяжении тысячелетий торговли товарами, которые обладали высоким соотношением цены к весу или были «самоходными» (например, рабы). Между этим типом торговли и производством товаров сельскохозяйственной продукции лежит огромная пропасть. Существенное оживление средневековой торговли проходило не на этой викингской базе, за одним исключением: викинги транспортировали большое количество товаров, леса на большие расстояния по морю и рекам. Это был единственный вклад викингов в экономическую интеграцию Европы: они обеспечивали непрерывную торговлю между Балтикой, Центральной и Южной Европой.

Торговля предметами роскоши вне зависимости от того, доставляли их викинги или кто-то еще, оказывала динамическое воздействие на средневековую Европу исследуемого периода лишь благодаря дополнительным импульсам со стороны государственных и церковных институтов. Будь то короли или монахи, аббаты и епископы, они могли умиротворять локальности и гарантировать исполнение контрактов в торговых центрах и на ярмарках, возникавших у их ворот (Hodges 1982; различные эссе у Barley 1977) — Но они не были альтернативными. Христианство королей было значимым для их экономической функции. Миссионеры часто сопровождали торговцев, а их экспедиции обычно вознаграждались не только товарами, но и спасенными душами. Они были практически неразрывно связаны с Римом и велись преимущественно церковью, поскольку она обладала информацией о бывших римских торговых путях и технологиях. Самый первый подъем торговли в Англии, по всей видимости, произошел в VII и начале VIII в. Археологи находят огромное количество локальных монет, датируемых этим периодом. Примечательно, что ни на одной из них не было королевского имени. Лишь позднее, во времена короля Мерсии Оффы (757~796 гг.), изображения местных королей стали появляться на монетах. Викинги-торговцы были восприимчивы к христианству, а двуединый процесс торговли и обращения в христианство способствовал дальнейшей интеграции Северной и Южной Европы. Нормативное умиротворение и порядок христианства были предпосылкой оживления рынков.

Более точные детали открывает локальная поместная экономика. Рост стратификации и милитаристические формы, которые она принимала, повышали спрос на определенные товары роскоши, а также на ремесленников-торговцев, которые были тесно с ними связаны. Лордам и рыцарям были необходимы доспехи, оружие, лошади, сбруя, одежда и знаки отличия, а также утонченные еда и напитки. Их потребности росли в ответ на военные тяготы. В XI в. строительство каменных замков способствовало развитию торговли строительными материалами. Церковь была источником специализированного спроса на более искусных строителей, пергаментную бумагу и письменные принадлежности, а также на искусство. Углубление и милитаризация стратификации означали, что можно было извлечь больше излишков, чтобы за все это платить. Немногие лорды, которые по счастливому стечению обстоятельств контролировали шахты, порты или перекрестки дорог, могли извлекать излишки из несельскохозяйственной деятельности; большинство лордов, контролировавших животноводческие области, могли извлекать их из производства кожи, шерсти или тканей, но подавляющее большинство — из земледелия. Нам известно, что одного изъятия излишков было недостаточно, чтобы удовлетворить потребности лордов в товарах роскоши вплоть до XIII в., поскольку до этого времени налицо был чистый отток слитков золота и серебра из Европы на Восток. Европейский торговый дефицит был создан экспортом такого количества монет из драгоценного металла, какой можно было собрать. Однако это создавало существенный стимул к товарному производству и обмену сельскохозяйственной продукцией. Когда в конце XII в. в Англии начали вести систематические таможенные записи, экспорт шерсти и зерна уже был значительным. Письмо Карла Великого Оффе выражает недовольство низким качеством ткани, присланной для униформы армии Каролингов. В другой раз Оффа угрожал прекратить английский экспорт, если Карл Великий не согласится на брачный союз. На рубеже IX в. расширение торговли было связано с появлением продукции товаров первой необходимости с феодальных поместий. Локальные границы уже были установлены. Независимые производственные сферы крестьян также испытали влияние рынка, поскольку феодальное поместье было само по себе большой «агломерацией маленьких зависимых ферм» (как называет их Bloch 1966: 246).

Лорды и крестьяне почувствовали силу рынка. Поскольку феодальное поместье развивалось, то же происходило с товарным производством и производством для внутреннего потребления. В конечном счете стали возникать города в период с 1050 по 1250 г. К этому времени торговля была действительно оживленной и сопровождалась ростом купеческих и ремесленных институтов с автономией, беспрецедентной по сравнению с другими цивилизациями (наблюдение за которыми находится в самом центре более «материалистических» частей веберовского сравнительного исследования Востока и Запада). Автономия принимала различные формы: преобладание иностранцев в торговле внутри страны (например, в Англии этот процесс был начат фризами в VII в. и продолжен викингами, фламандцами, Ганзой, ломбардцами, другими итальянцами, а также евреями вплоть до XIV в.), саморегулирующиеся власти ремесленных и купеческих гильдий и банковских домов, политическая автономия городских сообществ против территориальных князей, а также власть купеческих республик (Венеции, Генуи, Ганзы). Города оказывали влияние на сельскую местность. Хотя рынок проникал в феодальное поместье и деревню через производство товаров, которое главным образом контролировал лорд, городское влияние принесло представления о свободе, суммированные известным средневековым афоризмом: «Городской воздух делает человека свободным». По крайней мере физическое бегство от крепостного права к свободе было возможным.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ: МНОЖЕСТВЕННЫЕ СЕТИ И ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ

Из всего этого следует лишь одно очевидное и весьма тонкое заключение: ни одна группа не могла монополизировать власть, и наоборот, все акторы власти обладали автономными сферами. В политической сфере лорд, вассал, город, церковь и даже крестьянская деревня обладали собственными ресурсами, позволявшими им вносить свой вклад в тонкий баланс власти. В идеологической сфере сохранились традиционные противоречия христианства, которые выливались в общий политический и экономический конфликт. В экономике землевладельцы, крестьяне (свободные и несвободные), а также города были частично автономными акторами, способными на действие, поддерживаемое обычаем в преследовании экономических целей.

К чему бы ни вела эта экстраординарная множественная ацефальная федерация, это точно не была организационная стагнация. Историки снова и снова используют слово «неугомонный», чтобы охарактеризовать сущность средневековой культуры. МакНилл выражает это следующим образом: «Не существовало никакого особого набора институтов, идей или технологий, которые бы отличали Запад, за исключением его неспособности угомониться. Ни одно другое цивилизованное общество никогда не достигало такой неугомонной нестабильности… В этом… заключается истинная уникальность западной цивилизации» (McNeill 1963: 539) — Но подобный дух не обязательно способствовал социальному развитию. Мог ли он подобным образом не способствовать другим формам стагнации: анархии, гоббсо-вой войне всех против всех или аномии, когда отсутствие социального контроля и направления приводило к беспредметности и отчаянию? Мы можем обратиться к открытиям двух великих социологов, чтобы показать, почему результатом было именно социальное развитие, а не анархия или аномия.

Первый из них — Вебер, который, отмечая характерную неугомонность Европы, всегда добавлял понятие рациональности. «Рациональная неугомонность» была психологическим состоянием Европы, противоположным тому, что мы находим в основных религиях Азии: рациональное принятие социального порядка в конфуцианстве, его иррациональная антитеза в даосизме, мистическое принятие социального порядка в индуизме, скорее мирское отступление в буддизме. Вебер усматривал рациональную неугомонность особенно в пуританстве. Но пуританство выделяло те стандарты христианской психологии, которые присутствовали в нем традиционно. Спасение для всех при условии индивидуального этического поведения и суд над всеми мирскими властями в горячем эгалитарном видении апокалипсиса, а именно христианство способствовало стремлению к моральному и социальному улучшению даже вопреки мирским властям. Поскольку большая часть средневекового христианства служила благочестивым (и одновременно ханжеским) прикрытием жестоких репрессий, его потоки недовольства всегда были сильными. Мы можем найти огромное количество литературы, содержащей социальную критику. Утопическая, морализаторская, сатирическая, циничная литература могла быть трудной и многословной, несмотря на то что включала некоторые из величайших произведений рассматриваемого периода Англии. Она обладала именно теми психологическими качествами, на которые указывал Вебер.

Но для того чтобы поставить рациональную неугомонность на службу социальному усовершенствованию, вероятно, требовался механизм, который был вскрыт вторым великим социологом — Дюркгеймом. Христианство обеспечивало не анархию или аномию, а именно нормативное регулирование. Политическая и классовая борьба, экономическая жизнь и даже войны до определенной степени регулировались невидимой рукой, но не рукой Адама Смита, а рукой Иисуса Христа. Объединяя теории Дюркгейма и Вебера при помощи этой метафоры, мы можем видеть, как христианские руки были благочестиво сложены в молитвах нормативного сообщества и активно использовались в рациональном исправлении несовершенного мира. В следующем разделе я рассмотрю экономический динамизм, который был простимулирован невидимым регулированием множественных сетей власти.

Более тонкое заключение относительно воздействия автономий на институты состоит в принятии важной роли последнего — частной собственности. Как принято считать в настоящее время, частная собственность предоставляет эксклюзивное обладание экономическими ресурсами на основе буквы закона. В этих двух отношениях в ранней феодальной Европе не было частной собственности. Блок отмечает, что феодализм, в отличие от римских и современных представлений, не обладал концепцией «чисто» экономических отношений собственности на землю. О собственности вообще говорили редко. Судебные тяжбы не касались собственности и в меньшей степени были основаны на письменных «правовых» документах, скорее на обычаях и сезине — обладании, которое было освящено веками. Собственность не могла существовать там, где земля была отягощена частными обязательствами сеньорам и общине (Bloch 1962: I, 115). Те, кто начинал с подобного контраста, создавали для себя огромные проблемы в объяснении перехода от феодализма к капитализму. Большинство из них призывали «бога из машины»: восстановление римского права главным образом европейским государством, а также обладателями собственности в целом, которые стали влиятельными около 1200 г. (Anderson 1974b: 24–29).

Хотя значение возрождения римского права нельзя преуменьшать, этот прорыв обладал меньшим значением, чем ему приписывают. Право не было необходимой частью эффективной частной собственности — в противном случае дописьменные общества могли с легкостью ею обладать. А чрезмерное внимание к праву как критерию частной собственности скрывает то, какими на самом деле были нормативные отношения между государством и частной собственностью. Общепринятая модель предполагает, что прежде возникает эффективное частное обладание, а затем уже создается государство, чтобы его легитимировать. В определенной степени именно это и происходило начиная с XII в. в рамках движения огораживания как части перехода к капитализму. Но, как мы видели в первых главах, эффективное частное обладание вплоть до настоящего момента обычно создавалось с помощью государства. Обычно дезинтеграция обширного государства давала провинциальным агентам и союзникам возможность захватывать и удерживать публичные общественные ресурсы в собственных интересах. Сущностно необходимой предпосылкой этого была возможность спрятать ресурсы из публичного владения.

В раннем Средневековье это произошло вновь, поскольку вассалы получили право на эффективное обладание землями, предположительно полученными от лордов. В средневековой Европе крестьяне могли поступать подобным образом по отношению к землевладельцам. Действительно, дело в том, что ни одно сообщество или классовая организация (государство и др.) не обладали монопольными властями, что означало: практически каждый обладал их собственными экономическими ресурсами, которые были «частными» в латинском смысле, то есть скрытыми от контроля государства или других организаций. В этом смысле европейский феодализм предоставлял экстраординарную степень «частной» собственности. Собственность была не в форме земли, эксклюзивно контролируемой отдельным индивидом или домохозяйством, но «частная», то есть скрытая, экономическая деятельность была более широко распространена, чем в эпоху зрелого капитализма, когда около 10% индивидов обладают 80% частных благ и инфраструктурно могущественные государства и корпорации сильнее ограничивают сферу частного. В начале 800 г. в европейском феодализме доминировала частная собственность в смысле скрытого и эффективного обладания.

Таким образом, возникновение капиталистической частной собственности представляет собой отдельную проблему, отличную от тех, которые мы находим в большинстве конвенционально принятых объяснениях. Во-первых, не так важно, как люди получали свои частные ресурсы от общинных «феодальных» институтов, важно скорее то, как некоторые из них сохраняли их вопреки изменяющимся обстоятельствам (то есть как появлялись настоящие «капиталисты») и как народные массы теряли права собственности на них, превращаясь в настоящих безземельных работников. Во-вторых, рост государств был не антитезой роста капитализма, а необходимым элементом в исключении множественных частных обязательств унитарным эксклюзивным владением. Я вернусь к первой проблеме позднее в этой главе, а ко второй — в последующих главах.

рис. 12.1. Приблизительное население Англии 1-1850 г.н. э. (источники: Russel 1948; Me Evedy and Jones 1978; 43;Wrigley and Schofield 1981: 208-9, 566-9)


ФЕОДАЛЬНАЯ ДИНАМИКА
Экономический рост

Существует масса препятствий, не позволяющих изобразить хронологию европейской экономики. Около 1200 г. исторические свидетельства становятся более достоверными, поскольку государства и феодальные поместья начинают вести более детализированный учет, что создает трудности для сравнения периодов до 1200 г. и после. Тем не менее я уверен, что мы можем разглядеть существенную последовательность начиная с 800 г. вплоть до сельскохозяйственной революции XVIII в. Эта последовательность содержит три основных аспекта: экономический рост, сдвиг в экономической власти в Европе от Средиземноморья к северо-западу и, следовательно, сдвиг к превалирующим там организациям власти.

Можно начать с демографических трендов. Для этого необходимо объединить информацию из редких неполных переписей арендаторов земли («Книга Страшного суда» 1086 г.) или налогоплательщиков (отчеты о подушном налоге в 1377 г.) с оценками среднего размера семьи и археологическими находками количества возделываемых и заброшенных гектаров. Даже наиболее аккуратно скомпилированные цифры для Англии (какими являются данные Рассела для 1086 и 1377 гг. (Russell 1948) оспариваются Постаном (Postan 1972: 30-35). Наилучшее решение — округлить цифры и выровнять данные разных лет, отобразив их на рис. 12.1. Хотя данные самых ранних лет гипотетические, они соответствуют утверждениям большинства историков о том, что к 800 г.н. э. уровень населения восстановился, достигнув наивысших значений при римской оккупации, а также что к моменту появления «Книги Страшного суда» он удвоился. Население вновь удвоилось к началу XIV в., а затем рост прекратился, прежде чем сократиться, возможно, на треть или до 40 % в период черной смерти и последующих бедствий. К 1450 г. уровень населения стал расти и никогда уже так заметно не сокращался. С 800 до 1750 г., за исключением XIV в., рост был, вероятно, непрерывным. Другие европейские страны демонстрировали похожий рост, хотя их ритмы отличались (рис. 12.2).

РИС. 12.2. Европа: подразделение по регионам (источник: McEvedy and Jones 1978: гр. l.io)


Поэтому стремительный и ранний рост населения Англии был характерным для всей Северо-Западной Европы в целом. Хотя население Средиземноморского региона также росло, оно так и не восстановилось до бывших «римских» уровней в течение примерно трех или четырех столетий после 1200 г. Более того, к 1300 г. плотность населения Фландрии сравнялась с итальянской, тогда как плотность населения Испании и Греции отныне была ниже, чем плотность практически любого региона севера и запада.

Поэтому начиная с 800 по 1200 г., согласно данным графика, европейские страны обладали более высоким уровнем населения, чем когда-либо прежде. С небольшими отклонениями эти показатели продолжили свое восходящее движение через средневековый и раннесовременный периоды. Это наше первое свидетельство в пользу устойчивости европейской динамики, особенно в северо-западной части континента.

Большая численность сельскохозяйственного населения могла поддерживаться двумя путями: либо экстенсивным — путем расширения площади обрабатываемых земель, либо интенсивным — путем повышения показателей урожайности на той же площади. В Европе происходило и то и другое, хотя в различных пропорциях, в разное время и в разных регионах. До того как численность населения достигла прежних показателей, расширение могло происходить за счет распашки полей, которые раньше обрабатывались римлянами. На юге римская распашка была настолько полной, что дальнейшая экспансия была едва ли возможна. На севере огромные территории болот и лесов, которые до этого никогда не возделывались, могли быть возделаны. Этот процесс преобладал, согласно историческим документам, в таких странах, как Англия и Германия, вплоть до 1200 г. Однако начиная примерно с этой даты качество новых малоплодородных земель не было высоким. Истощение земель и нехватка удобрений, по всей видимости, привели к кризису в XIV в., который оставил население слишком ослабшим, чтобы сопротивляться черной смерти — эпидемии, которая разразилась между 1347 и 1353 гг. — первая и основная волна. Если бы экстенсивное сельское хозяйство было единственным европейским решением, то с этого момента континент сталкивался бы с подобными мальтузианскими циклами каждое столетие и там не возникло бы условий для зарождения капитализма.

Более интенсивное сельское хозяйство также имело место, о чем говорят показатели урожайности. Период до 1200 г. плохо задокументирован и противоречив. Я анализировал цифры, относившиеся к нему, в главе 9. Если мы примем оценки Слихера ван Баса, а не Дюби, то обнаружим небольшой рост урожайности между IX и началом XII в. — в Англии коэффициент урожайности пшеницы по отношению к посаженным семенам вырос с 2,7 до 2,9 или 3,1. В большинстве регионов стимулы к улучшению были снижены доступностью хороших целинных земель, но после 1200 г. эта альтернатива стала менее привлекательной. Слихер ван Бас (Slicher van Bath 1963: 16–17) суммирует данные об урожайности (табл. 12.1). Он разделяет Европу на четыре группы в соответствии с их урожайностью, но они также оказываются региональными группами:

группа I: Англия, Ирландия, Бельгия, Нидерланды;

группа II: Франция, Испания, Италия;

группа III: Германия, Швейцария, Дания, Норвегия;

группа IV: Чехословакия, Польша, Литва, Латвия, Эстония, Россия.

Данные относятся к пшенице, ржи, ячменю, а также к овсу, поскольку урожайности этих зерновых идентичны.


ТАБЛИЦА 12.1. Европейские коэффициенты урожайности, 1200–1820 гг.


К 1250 г. страны группы I существенным образом повысили урожайность. И хотя были некоторые провалы в начале XIV, XV и XVII вв., рост урожайности продолжался. К 1500 г. они опередили лучшие региональные показатели в древней Европе. В конце XVIII в. урожайность увеличилась до отметки, при которой большая часть населения впервые смогла заняться несельскохозяйственной деятельностью10. Мы наблюдаем нею. Данные об урожайности в XVIII в. преуменьшают сельскохозяйственные усовершенствования этого времени, многие из которых увеличили использование ротации полей и разнообразие зерновых культур, а не просто повысили урожайность зерновых (см. главу 14).

пропорционально быстрый и ранний рост на Северо-Западе, способствующий сельскохозяйственному лидерству региона начиная с XIII в. и далее.

Уровни урожайности имеют решающее значение. Только с их помощью можно было избежать мальтузианских циклов после 1200 г., поддержать жизнь большей части населения на определенной территории, перенаправить население во вторичный и третичный секторы. Эти цифры показывают, что такой потенциал был заложен в европейской социальной структуре с ранних времен, особенно на Северо-Западе. Они являются лишь индикатором феодальной динамики, а не их причиной. Но они демонстрируют, как рано эта динамика началась. Можно ближе подойти к пониманию причин путем исследования технических изменений, которые непосредственно тормозили рост урожайности.

Технологии и изобретения Средних веков

Одни историки описывают Средние века как период, «в рамках которого технологические инновации сменяли друг друга в ускоренном темпе» (Cipolla 1976: 159)» как эпоху, отличавшуюся «технологическим динамизмом», «технологической креативностью» (White 1972: 144, 170) Другие, напротив, утверждали, что «косность средневековых сельскохозяйственных технологий не вызывает сомнений» (Postan 1972: 49). Многие полагают, что креативность в целом ускорилась лишь позднее, в эпоху Возрождения в XIV в. До этого большинство основных изобретений проникало в Европу из других регионов. Но нецелесообразно говорить о «косности» на таком общем уровне, как я утверждаю в главе 9, как римский период, который часто называют застойным. Римляне создали ряд изобретений, пригодных для своих организаций власти, но менее пригодных для организаций нашего времени. Я назвал эти изобретения экстенсивными, поскольку они способствовали завоеваниям и минимальной эксплуатации больших пространств земли. Подобным образом мы не можем назвать европейское Средневековье просто креативным или застойным, поскольку обнаруживаем преобладание определенного типа изобретательства в противоположность римскому —интенсивное изобретательство.

Рассмотрим отличия от Рима подробнее. Одним из основных римских изобретений была арка — результат применения метода устройства мостов, позволяющий разгрузить их центральный пролет путем передачи нагрузок на фланкирующие боковые опоры. Вес, который выдерживала арка, мог быть намного большим, нежели тот, что могла нести поперечная балка, укладывавшаяся поверх колонн, — универсальный метод строительства в прошлом. Римские мосты были в основном транзитными: пешеходы передвигались по их боковым уступам, солдаты и повозки пересекали их по центру, самая тяжелая из всех нагрузок — вода по акведукам доставлялась в город. Таким образом, арка была важной частью римского проекта покорения горизонтального пространства. Она была настолько прогрессивной, что использовалась всеми последователями Рима в их более скромных строительных проектах. Но в 1000 г.н. э. в исламском, а затем и в христианском мире произошли важные трансформации в устройстве самой арки. На смену полуциркульной римской арке пришли овал, вытянутый по вертикальной оси, а затем и стрельчатая готическая арка. Благодаря значительной высоте стрелы ее подъема вертикальные нагрузки передавались на сформированные нервюрами пилоны. Поэтому масса стен могла быть сокращена, в проемах устраивались витражи, пропускавшие в интерьер цветной свет. Но проблема все-таки оставалась: чем выше была стрела подъема арки, тем больший горизонтальный распор приходилось выдерживать стене. В XII в. было найдено решение этой проблемы: им стали контрфорсы и аркбутаны, которые пристраивались с внешней стороны стены, чтобы принять и погасить возросший горизонтальный распор. Это было потрясающее архитектурное решение, с помощью которого были созданы самые большие, прочные и прекрасные постройки из когда-либо существовавших ранее, — европейские кафедральные соборы. Специализированное использование подобных технологий (поскольку они не использовались в постройках другого типа в течение нескольких веков) может многое нам рассказать о средневековом обществе. Началось покорение высоты. Эти технологии позволили аркам выдерживать большие веса, чем римские арки, но они отныне не использовались для перевозки грузов, транспортировки товаров или людей. Это был вес вертикальной структуры — 38-метрового свода Реймского собора (46-метровой арки Бове, которая была разрушена), башни Ульмского собора. Все они устремились наверх — к Богу.

Тот факт, что средневековым кафедральным строениям пришлось превратить римское приспособление для покорения горизонтального пространства в приспособление для покорения вертикального пространства, выглядит особенно показательным. Дело в том, что они прославляли и следовали за Иисусом Христом, который на самом деле покорил горизонтальное пространство альтернативным способом — через покорение душ!

Это также свидетельствует о пренебрежении средневекового общества к экстенсивным инновациям. Иисус и святой Павел при помощи инфраструктурного наследия Древнего мира создали христианский мир. Экстенсивность сохранялась. Не было сделано ни одной существенной инновации в области обмена сообщениями или в транспортных технологиях в средневековый период, кроме одного важного исключения (Leighton 1972). Это исключение, разработанное прежде всего не для усовершенствования коммуникационных систем, касалось использования лошадей, а не распашки земли. Средневековая Европа не осуществляла никаких инноваций, следуя экстенсивным римским векторам.

Смысл уже упомянутой метафоры заключается в том, что средневековая Европа была заинтересована не в ширине, а в высоте, поэтому наиболее значимые экономические инновации заключались в глубине. Эта метафора должна вызывать те же ассоциации, что и у большинства исследователей, согласных с тем, что ключевые технологические изобретения Средневековья были сделаны в распашке земли, изменении в ротации полей, а также в подковке и упряжке рабочего скота. К этому также необходимо добавить водяную мельницу (которая, вероятно, чрезмерно расширяет и не вполне укладывается в метафору «глубины»).

Все эти инновации были широко распространены к 1000 г. и значительно увеличили урожайность тяжелых почв, то есть почв Северной и Западной Европы. Чиполла суммирует основные технологические инновации Запада:

1) с VI в. — распространение водяной мельницы;

2) с VII в. — тяжелого плуга на севере Европы;

3) с VIII в. — трехпольной системы;

4) с IX в. — подковки лошадей, а также нового метода упряжки рабочего скота [Cipolla 1979:159-60].

Уайт суммирует их результат:

Между первой половиной VI в. и концом IX в. Северная Европа созидала серию изобретений, которые быстро объединились в совершенно новую систему сельского хозяйства. В терминах крестьянского труда она была намного более продуктивной, чем все, что до нее существовало [White 1963: 277].

Бридбери (Bridbury 1975) решительно заявляет, что эти инновации были укоренены глубоко в Темных веках и не были результатом городского или морского возрождения, происходивших (особенно в Италии) начиная с XI в.

Рассмотрим характер этих инноваций. Тяжелый плуг состоял из железного ножа, который увеличивал борозду, железного сошника, который углублял борозду, и углового плужного отвала, который приподнимал и опрокидывал нарезанную землю на правую сторону. Он мог рыхлить более глубокие, тяжелые почвы, поднимать их и прокладывать дренажные борозды. Заболоченные равнины Северной Европы могли осушаться и после этого использоваться. Но плуг требовал больше энергии для пахоты, которая возникла благодаря усовершенствованиям подковки и упряжки больших групп быков или лошадей. С ротацией земель дела обстояли сложнее. Но сложность и неравномерность распространения двухпольной системы против трехпольной свидетельствовали о том, что крестьяне знали о большом потенциале более тяжелых почв для урожаев зерна и некоторых овощей, а также о специфических проблемах, связанных с удобрением таких почв. Взаимозависимость хлебопашества и животноводства усилилась, а это сдвинуло передовой фронт власти на север, в области, подобные Юго-Восточной Англии или Фландрии, где зоны хороших пастбищ и зерновых полей пересекались. Более того, в глобальной перспективе это, по всей видимости, определило решающее сельскохозяйственное преимущество Западной Европы по сравнению с Азией и, в частности, над китайскими интенсивными рисоводческими технологиями. Животная тяга и навоз дали европейцам «двигатель, который был примерно в пять раз мощнее того, которым обладали китайцы» согласно Шоню (Chaunu 1969: 366). Ни одна из этих инноваций не была только техническим решением, а включала также интенсивную социальную организацию. Экономическая единица размером примерно с деревню или феодальное поместье была подходящей для снаряжения упряжки быков или лошадей, организации их совместного использования (последнее также способствовало установленным характеристикам длины полос земли раннего средневекового сельского хозяйства), а также ротации и удобрения полей. Подобная организация могла повышать урожайность зерновых на тяжелых почвах, так же как водяная мельница увеличивала помол зерна.

Ничто так отчетливо не выражает характер средневекового сельскохозяйственного динамизма, как водяная мельница, изобретенная еще в римский период, но получившая широкое распространение только теперь. Относительно этого вопроса мы располагаем некоторой статистикой. «Книга Страшного суда» к 1086 г. насчитывала в Англии 6 тыс. мельниц (Hodgen 1939) — цифры, которые Леннард (Lennard 1959: 278) рассматривает как заниженные по меньшей мере на 10%, поскольку в среднем на деревню приходилось две мельницы или одна мельница на 10–30 плугов. Одни мельницы находились под контролем местных землевладельцев, другие нет. Но все демонстрировали, что экономическая власть и инновация проникали в локальность через децентрализацию.

Технология повышения чистой урожайности и, следовательно, численности населения была интенсивной, а не экстенсивной, продуктом локальной власти, рассмотренной ранее. Причинно-следственные механизмы становятся все более понятными. Они были сгенерированы эффективным локальным держанием автономных экономических ресурсов, которое было институционализировано и легитимировано экстенсивными властями христианства. Рассмотрим более подробно механизмы экономической экстенсивности. Как регулировалась торговля и почему ее было относительно много?

Один из факторов заключался в равнинной экологии, которой всегда отводилась важная роль в неоклассической экономической теории. Как утверждает Джонс (Jones 1981), часть «европейского чуда», когда Европа сравнялась с Азией, основывалась на европейских экологических контрастах, которые создавали «разбросанное портфолио ресурсов», в результате чего внушительное количество практически полезных товаров (например, зерно, мясо, фрукты, оливы, вино, соль, металлы, дерево, животные, кожа, мех) обменивалось по всему континенту. Высокая доля морских побережий и судоходных рек сохраняла транспортные издержки на низком уровне. Затем, продолжает Джонс, последствием, вытекавшим из экономической рациональности, явилось то, что государства были заинтересованы не в грабеже грузов, состоявших из продуктов прожиточного минимума, которые продавались в качестве сырьевых товаров, а в обложении их налогом; в качестве компенсации за налоги государства обязались обеспечивать базовый социальный порядок. Государственная «машина разграбления» обошла Европу стороной, отсюда и экономическое развитие. Поскольку экономисты-неоклассики убеждены, что рынки являются «естественными», Джонс цитирует своего наставника Адама Смита: «…нужны лишь мир, легкие налоги и терпимость в управлении; все остальное сделает естественный ход вещей» (Jones 1981: 90–96, 232–237).

Но этот подход упускает некоторые существенные предпосылки. Во-первых, почему Европа сразу же рассматривается как континент? Это не экологический, а социальный факт. Прежде она не была континентом, а появилась в результате слияния германских варваров с северо-западными частями Римской империи, на юге и востоке ее ограничивало распространение ислама. Идентичностью континента было в первую очередь христианство. Эта область была известна скорее как христианский мир (христианская цивилизация, Christendom), а не Европа. Во-вторых, для того чтобы производство могло достигнуть достаточного для экстенсивной торговли уровня, требовались социальные предпосылки технологической инновации, описанные выше. В-третьих, чтобы продукты стали «товарами», требовалась особая, необычная социальная форма, известная как частная собственность, также описанная выше. В-четвертых, основные социальные акторы, определенные Джонсом как капиталистические купцы и государства, на самом деле позаимствованы из более поздних периодов капитализма. Осознание этого с необходимостью отсылает нас к источникам экстенсивной власти христианского мира, и я собираюсь их раскрыть.

Обратимся к самому сердцу ранних средневековых торговых сетей. Это был коридор или скорее две параллельные диагональные линии, идущие с северо-запада на юго-восток. Одна линия собирала продукцию Скандинавии и севера у устья Рейна, сплавляла ее по Рейну в Швейцарию, а оттуда на север, точнее, на северо-восток — в Италию, получая в обмен средиземноморскую и восточную продукцию. Другая линия начиналась во Фландрии, собирала продукцию Северного моря, а затем отправляла ее в основном сухопутным транспортом через Северную и Восточную Францию к реке Лауре и затем к Средиземноморью и Северо-Западной Италии. Второй путь был более важным, к тому же он обладал ответвлением, идущим к среднему Рейну. Что поразительно в этих путях, так это то, что они или не охватывали, или были в определенной степени периферийными по отношению к тем государствам, в которых существовал централизованный порядок, — к Англии, а также к центральным землям, которыми владела корона во Франции и император в Германии. Отождествление государств и торговли не является полностью ложным, скорее государства, которые были в большей степени вовлечены в торговлю, отличались от «современных» государств.

Вдоль первого пути мы обнаруживаем большое количество церковных «государств». На землях от Фландрии до Роны, а также на Рейне расположены агломерации церковных поместий, управляемых епископами и архиепископами, например в Нойоне, Лаоне, Реймсе, Шалоне, Дижоне, Безансоне, Лионе, Вене, Кельне, Трире и Манце, а также могущественные монастыри, в частности Клерво и Клюни. Мы также обнаруживаем, что светскими правителями здесь были мелкие князьки, которые нежестко управляли своими землями через конгломераты землевладельцев. И князьки, и их вассалы также внимательно следили за признаками превосходства и движением к ним со стороны более могущественных государств, таких как Франция, Германия, Англия. Соответственно герцогства Верхняя и Нижняя Лотарингия (Лоррен), герцогство и графство Бургундия, графства Фландрия, Шампань и Прованс вступали в союзы и/или отношения вассалитета, иногда на основе заключения браков, иногда на основе свободных соглашений с Францией, Англией и Германией. Хотя великие государства с удовольствием бы установили более постоянный контроль над этими землями, но не могли этого сделать в силу богатства последних.

Таким образом, существовала корреляция экономического богатства и динамизма со слабостью государства, что заставило многих исследователей рассматривать раннюю средневековую торговлю как нечто «интерстициальное» по отношению к миру великих лендлордов и государств. Хотя это было справедливо по отношению к Италии на нижнем конце коридора, ко всем остальным странам нет. Это не был торговый коридор, отделенный от сельскохозяйственного производства, но коридор, который действительно создавал изначальные естественные преимущества для торговли, поскольку соединял Северное и Средиземное моря (вспомним, что ислам перекрыл Гибралтарский пролив), поймы и долины которых также были самыми плодородными землями в Европе. Но, однажды возникнув, этот коридор изменил сельское хозяйство. Фландрия развивала товарные культуры, животноводство и овощеводство, позднее она получила английскую шерсть. На плодородных почвах Северной Франции выращивали пшеницу. Рона сконцентрировалась на добыче соли и производстве бургундского вина. Землевладельцы этих областей, светские и церковные, получали огромные прибыли. В обмен на налоги от торговли они не просто обеспечивали локальный порядок, их собственные поместья становились более похожими на капиталистическое сельское хозяйство, производящее товары для обмена. А их исключительно локальный порядок не деградировал в региональную анархию, поскольку они разделяли лояльность не к общему государству, а к общему классу. Они навещали друг друга, слушали одни и те же романсы, эпосы и проповеди, обсуждали одни и те же моральные дилеммы, роднились друг с другом, заключая браки, посылали своих младших сыновей в крестовые походы и не сводили глаз с великих держав. Их экономическая рациональность имела моральную базу — классовую мораль, обеспечиваемую христианством.

Как можно убедиться в следующей главе, эта особая область поддерживала длительную связь между слабым государством и экономическим динамизмом, начиная с роста герцогства Бургундия в XIV–XV вв. Отношения между сильными государствами и протокапиталистическим развитием в других европейских областях может быть датировано этими же веками, хотя и несколько более поздними по сравнению с теми, которые рассматриваются в этой главе. Нормативная солидарность землевладельцев, светских и церковных (а также в меньшей степени крестьян), выражаемая в форме слабых и действительно «феодальных» государств, была необходимой предпосылкой для обеспечения порядка для рынков и, следовательно, экстенсивности раннего европейского динамизма.

Я ни в коем случае не постулирую «однофакторного» объяснения. На протяжении всего процесса европейского развития также сказывается крайне долгосрочное присутствие отличительно «европейской» экономики, объединявшей крестьян и железные орудия, которое довольно хорошо укладывается в неоклассическое объяснение «европейского чуда». Как мы уже видели, после железного века на большей части Европы преобладали крестьянские семьи, использовавшие металлические орудия и домашних животных, чтобы обрабатывать богатые, но тяжелые и влажные почвы и обменивавшиеся продуктами первой необходимости как квазитоварами. Преобладавшая в Европе нуклеарная семья ограничивалась путем позднего брака (как показал Хайнал (Hajnal 1965) на примере XVI в.). В Англии «индивидуальные» формы собственности существовали начиная с XII в. (McFarlane 1978), хотя Макфарлейн рассматривает их как отличительно английские, а не общие для Северо-Западной Европы, доказательств против последнего он не приводит). Вероятно, они были установлены гораздо позже и были частью более позднего капитализма. Мой аргумент состоит в том, что без понимания больших макроструктур власти (начиная со структур Восточного Средиземноморья, включая структуры Римской империи и заканчивая структурами христианского мира) мы не можем отыскать интенсивных и экстенсивных властных предпосылок «европейского чуда».

НЕЗРЕЛЫЙ ПЕРЕХОД К КАПИТАЛИЗМУ

Сложная часть объяснения закончена. Начиная с этого момента можно продолжать повествование, опираясь на две хорошо разработанные материалистические теории перехода. Мы остановились на моменте, когда отдельные семьи и локальные деревенские и поместные сообщества стали принимать участие в более широких сетях экономического взаимодействия, руководствуясь институционализированными нормами, управлявшими держанием собственности, производственными отношениями и рыночным обменом. Они обладали автономией и приватностью, достаточными для того, чтобы самостоятельно следить за результатами своих предприятий, а следовательно, и для того, чтобы собственноручно подсчитывать собственные издержки и прибыли от альтернативных стратегий. Таким образом, при помощи общепризнанных спроса, предложения и стимулов к инновациям экономисты-неоклассики могут предложить объяснение. А поскольку этими акторами были не только семьи и локальные сообщества, но и социальные классы, землевладельцы и крестьяне, марксизм может помочь нам в анализе их борьбы.

На самом деле вопреки полемике, существующей между двумя школами экономической истории, они представляют по сути одно и то же описание перехода. Верно, что они придают разное значение различным факторам, воздействующим на рациональные подсчеты, конкуренцию и классовую борьбу. Неоклассики предпочитают факторы, которые рассматриваются как внешние по отношению к социальной структуре (или по крайней мере к классовой структуре), например рост и снижение уровня населения, климатические изменения или различия в плодородности почв. Марксисты предпочитают различия в классовой организации. Разумеется, более детальное объяснение перехода от феодализма к капитализму, которое я пытаюсь здесь предложить, будет вынуждено выбирать между этими аргументами. Но в целом две школы довольно хорошо дополняют друг друга и предлагают совместное описание позднего развития феодальной динамики. Единственное, чего им недостает (и что я надеюсь привнести), это объяснения того, как мир впервые оказался в такой ситуации, к которой применимы их модели.

В рамках средневекового периода проявились два параллельных течения по направлению к возникновению эксклюзивности в правах собственности. Эксклюзивность развилась из приватности. Одно наделяло эксклюзивными правами собственности лордов, второе — большую часть крестьянства. Они были частью общего течения по направлению к капиталистическим отношениям в сельском хозяйстве, хотя в различных регионах и в разные исторические периоды развивалось либо одно, либо другое, поскольку между ними существовало что-то вроде взаимообратных отношений вплоть до окончательного исчезновения феодального способа производства. Наилучшим примером обеих тенденций был кризис XIV в. Поэтому я забегу вперед, отбросив хронологическое разделение глав, чтобы коротко описать этот кризис и выявить его связь с общими трендами феодализма. Это описание по большей части опирается на два неоклассических исследования (North and Thomas i£)73: 46–51, 59–64, 71–80; Postan 1975) и два марксистских исследования (Anderson 1974а: 197–209; Brenner 1976). Как уже было отмечено, они не так уж сильно различаются.

На первом этапе кризиса XIV в. изменения в относительной стоимости товаров и факторной стоимости складывались в пользу землевладельцев. В рамках XIII в. рост населения наблюдался на всей европейской территории. Малоплодородные земли низкого качества уже были распаханы, и нависала угроза перенаселения. Таким образом, труда было более чем достаточно, а хорошей земли не хватало. Рыночная власть тех, кто контролировал высококачественные земли, то есть власть землевладельцев, росла по отношению к власти тех, кто зависел от труда, то есть крестьян. Землевладельцы повысили степень их эксплуатации и получили непосредственную обработку земель через отработки (барщину). Это происходило всякий раз, когда в средневековой экономике складывались условия, благоприятствовавшие землевладельцам. Их основной стратегией было вытягивание независимой части крестьянского труда на поместье, сокращая держания крестьян до размеров, достаточных, чтобы крестьянские домохозяйства не умирали с голоду и воспроизводили следующее поколение рабочей силы. Теперь землевладельцы могли присваивать любые излишки напрямую (Hindess and Hirst 1975: 23®5 Banaji 1976). Они также могли использовать экономию от масштаба и инвестиции капитала в свои владения для большего контроля над крестьянством. Таким образом, как писал Маркс, землевладельцы стали «управляющими и хозяевами процесса производства и всего процесса общественной жизни» (Marx 1972: 860–861). Например, водяная мельница перешла под их контроль и стала использоваться как феодальная монополия. Крестьяне были вынуждены нести свое зерно на мельницу землевладельца, также они были вынуждены пользоваться его печами, черпать его воду, топить его лесом и использовать его винный пресс. Подобное принуждение стало ненавистной banalites,[111] частью феодальных прав землевладельца. Они получили широкое распространение в X–XI вв., поскольку землевладельцы предприняли экономическое наступление (Bloch 1967: 136–168). Все эти стратегии были нацелены на развитие экономического принуждения, и если добивались в этом успеха, то изменяли социальные отношения производства. Вопреки законным или обычным правам крестьянское эффективное держание земли было экспроприировано. Каждый землевладелец форсировал движение по направлению к эксклюзивному владению землей. Это был первый путь, ведущий к капитализму.

Но после голода и чумы первой половины XIV в. относительная стоимость товаров и факторная стоимость изменились в обратном направлении. Теперь в выигрыше оказались крестьяне-земли было предостаточно, а труда не хватало. Крестьяне снизили арендную плату, а вилланы получили эксклюзивные права на их землю с большими возможностями накопления капитала. Они могли создавать излишки и использовать их часть для оплаты долгов в натуральном или денежном выражении, а не в виде трудовой повинности. Чем больше крестьянину везло в размере и качестве земли, тем больше средств производства он в конечном счете получал и мог даже нанять работников, наделы которых располагались на более скудных почвах. Богатые крестьяне — кулаки развивали мелкотоварный способ производства, в основе которого лежала интенсификация использования средств производства, включая труд более бедных крестьян как товар. Это второй путь богатых крестьян к эксклюзивной частной собственности и капитализму (его особенно подчеркивает Dobb 1976: 5797) — Большинство историков принимают и то, что крестьяне сыграли огромную роль в росте средневековой производительности, и то, что рост привел к дифференциации в среде крестьян, которая, в свою очередь, способствовала раннему накоплению капитала (Bridbury 1975) — это напоминание о децентрализованной природе феодальной динамики.

В конце концов две тенденции и социальные группы (землевладельцы и богатые крестьяне) слились воедино, разрушив двухклассовую структуру, состоявшую из землевладельцев и крестьян, и заменили ее новыми классами: меньшинством владельцев эксклюзивной собственности и массами безземельных рабочих — капиталистическими фермерами и сельским пролетариатом. Рынок перестал быть в первую очередь инструментом класса землевладельцев и стал инструментом собственности и капитала в целом. Таково описание перехода от феодального способа производства к капиталистическому.

Но прежде чем этот переход мог произойти, должна была реализоваться еще одна возможность, внутренне присущая феодальному способу производства. Если феодальный способ производства дал лордам монополию на средства физического насилия, разве не могли они ответить военным принуждением во времена, когда относительная стоимость товаров и факторная стоимость складывались не в их пользу? А именно вело ли относительное сокращение труда к усилению рыночной власти крестьянства? Почему насилие, выходившее за рамки экономики, монополизированное землевладельцами, не стало решением этой проблемы? Это вовсе не праздный вопрос, поскольку во многих других обществах и эпохах ответ землевладельцев на сокращение труда состоял именно в принудительном усилении зависимости их работников. В главе 9 мы видели, как это произошло в поздней Римской империи и закончилось экономической стагнацией. Очевидный ответ на эти вопросы состоит в том, что европейские землевладельцы пытались прибегнуть к репрессиям и номинально им это удалось, но не помогло. Возвращаясь к примеру сокращения труда в конце XIV в., необходимо отметить, что на это отреагировали лендлорды. Землевладельцы пытались прибегнуть к насилию и законодательству, чтобы привязать крестьян к поместью и понизить зарплаты (так же, как это дели римские землевладельцы на закате империи). По всей Европе крестьяне восставали, и везде, кроме Швейцарии, их восстания были подавлены. Но победа землевладельцев оказалась пирровой. Землевладельцы склонились не перед крестьянами, а перед трансформировавшимся капиталистическим рынком, а также возможностями получения прибылей и угрозами их потери. Слабое государство не могло приводить в исполнение законы без сотрудничества с землевладельцами — они и были этим государством. Некоторые землевладельцы приняли это, сдав в аренду свои поместные земли, и перевели трудовые повинности в денежную ренту. Андерсон заканчивает обзор «общего кризиса феодализма» следующим утверждением: «Поместные земли, обрабатываемые рабским трудом, стали анахронизмом во Франции, Англии, Западной Германии, Северной Италии и большей части Испании к 1450 г.» (Anderson 1974а: 197–209). Феодальный способ производства был окончательно разрушен рынком.

Это было бы весьма неудовлетворительным заключением, если бы мы на нем остановились. Неоклассические экономисты так и сделали, поскольку считают существование рынка естественным феноменом. «Рыночная разновидность» марксизма (Sweezy 1976) также останавливается на этом, поскольку она возникла только лишь из эмпирических данных о средневековом мире, а не из теоретического знания о рынках как формах социальной организации. Ортодоксальные марксисты считают, что производство предшествует обмену и, следовательно, производственные отношения детерминируют рыночные силы. Но это не так. Проблема не в самом факте существования производственных отношений, а в их форме. Рыночные возможности с легкостью могут оказывать влияние на форму производственных и социальных отношений в целом, как мы убедились в главе 7 на примерах Финикии и Греции. В данном случае рыночные возможности, изначально созданные феодальным христианским правящим классом, оказали обратное влияние на этот класс, даже несмотря на то, что он обладал монополией на физическое принуждение. Рынок сам по себе является формой социальной организации, мобилизации коллективной и дистрибутивной власти. Он не является изначально существующим, а, напротив, сам нуждается в объяснении. Аргумент этой главы лишь подступает к этому объяснению — это только начало, поскольку, обратившись к кризису XIV в., я забежал несколько вперед. В следующей главе я продемонстрирую, как города и государства способствовали нормативному умиротворению, порядку и развитию рынков в Европе.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ: ОБЪЯСНЕНИЕ ЕВРОПЕЙСКОЙ ДИНАМИКИ

Как и обещал, я подробно разобрал множественную ацефальную федерацию средневековой Европы. Средневековый динамизм, который главным образом принял форму движения по направлению к капиталистическому развитию, был в основном приписан двум аспектам этой структуры. Первый — множественность сетей власти и отсутствие монополистического контроля над ними оставляли больше локальной автономии средневековым социальным группам. Второй — локальные группы могли безопасно функционировать в рамках экстенсивных сетей и нормативного умиротворения — порядка, обеспечиваемого христианством, даже несмотря на то, что христианство само по себе разрывалось между двумя функциями имманентной идеологии морали правящего класса и более трансцендентной, классовой идеологией. Поэтому парадоксальным образом локализм не душил направленную вовне экспансионистскую ориентацию, а принимал форму интенсивной регулируемой классовой конкуренции.

Парадоксы локализма, экспансионизма, классового конфликта, конкуренции и порядка представляют собой основную проблему динамизма изобретений рассмотренной эпохи. Средневековые европейцы были в первую очередь заинтересованы в интенсивной эксплуатации их собственной локальности. Они проникли глубже в тяжелые влажные почвы, чем это удалось предшествовавшим аграрным народам. Они более эффективно работали с тягловой силой животных, достигли более продуктивного баланса между животноводством и хлебопашеством. Их экономические практики были улучшены, и это стало одной из решающих реорганизаций власти в мировой истории. Были проложены новые рельсы, причем не только для Европы, но и для всего мира. У нас сложился образ небольших групп крестьян и землевладельцев, наблюдающих за своими полями, орудиями и скотом, пытаясь понять, как их улучшить, повернувшись спиной к миру, относительно не заинтересованных в более экстенсивных технологиях и социальных организациях или в сохранении каких-то иных знаний, кроме тех, которые и так были относительно доступными на минимально приемлемом уровне. Их практики обнаруживают «уже готовые» экстенсивные цепи, и их объединение подразумевает революционное увеличение в организационных возможностях экономической власти.

Отметим два особых следствия средневековых цепей практик. Во-первых, они были сравнительно более народными, вовлекали массу населения в автономную экономическую деятельность, инновацию и экстенсивную классовую борьбу. Впервые в истории такой уровень массового участия в отношениях власти развернулся на столь обширной территории, как это часто отмечают сравнительные историки (например, McNeill 1963: 558). Это был плацдарм для возникновения демократии эпохи модерна с борющимися классами. Во-вторых, они предложили благоприятную интеллектуальную среду для развития естественных наук — проникновение в феноменологические явления природы в надежде, что ее физическими, химическими и биологическими свойствами можно будет управлять, познав ее динамические, а также неизменные законы. Средневековое сельское хозяйство стимулировало деятельность и проникновение в природу, христианская теория естественного закона обеспечила сохранность естественного порядка. В обеих областях — народном участии и науке — мы обнаруживаем одну и ту же эффективную комбинацию интенсивной направленности и экстенсивного доверия.

Средневековая динамика была сильной, устойчивой и глубоко проникающей. Она проявилась в начале 800 г. «Книга Страшного суда» с ее водяными мельницами документально свидетельствует о присутствии этой динамики в Англии в 1086 г. Переход, который заложил основу европейского рывка вперед, не был позднее средневековым переходом от феодализма к капитализму. Этот процесс представлял собой по большей части институционализацию прыжка, произошедшего намного раньше — в период, который лишь отсутствие документальных свидетельств позволяет назвать Темными веками. К 1200 г. этот прыжок, эта динамика уже привели Западную Европу к новым вершинам коллективной социальной власти. В следующей главе мы увидим, как эти достижения стали принимать другую форму после 1200 г.

БИБЛИОГРАФИЯ

Abercrombie, N. S. Hill, and B.Turner (1980). The Dominant Ideology Thesis. London: Allen & Unwin.

Anderson, P. (1974a). Passages from Antiquity to Feudalism. London: New Left Books; Андерсон, П. (2007). Переходы от античности к феодализму. М.: Территория будущего. --. (1974b). Lineages of the Absolutist State. London: New Left Books; Андерсон, П. (2010). Родословная абсолютистского государства. М.: Территория будущего.

Banaji, J. (1976). The peasantry in the feudal mode of production: towards an economic model. Journal of Peasant Studies, vol. 3.

Barley, M.W. (ed.). (1977). European Towns: Their Archaeology and Early History. London: Academic Press.

Bloch, M. (1962). Feudal Society. London: Routledge & Kegan Paul; Блок, M. (2003). Феодальное общество. M.: Издательство им. Сабашниковых. --. (1967). Land and Work in Medieval Europe. London: Routledge & Kegan Paul.

Brenner, R. (1976). Agrarian class structures and economic development in preindustrial Europe. Past and Present, 76.

Bridbury, A. R. (1975). Economic Growth: England in the Later Middle Ages. London: Harvester Press.

Bronowski, J. (1973). The Ascent of Man. Boston: Little, Brown.

Brown, P. (1981). The Cult of the Saints. London: SCM Press.

Brutzkus, J. (1943). Trade with Eastern Europe, 800-1200. Economic History Review, 13. Burke, P. (1979). Popular Culture in Early Modern Europe. London: Temple Smith.

Chaunu, P. (1969). Lexpansion europeenne duXIIle auXVesiecle. Paris: Presses Universi-taires de France.

Cipolla, С. M. (1976). Before the Industrial Revolution. London: Methuen.

Cowdrey, H. (1970). The Peace and the Truce of God in the eleventh century. Past and Present, No. 46.

Dobb, M. (1946). Studies in the Development of Capitalism. London: Routledge. --. (1976). A reply. From feudalism to capitalism. In the Transition from Feudalism to Capitalism. ed. R. Hilton. London: New Left Books.

Duby, G. (1974). The Early Growth of the European Economy: Warriors and Peasants from the Seventh to the Twelfth Centuries. London: Weidenfeld & Nicolson.

Ginzburg, C. (1980). The Cheese and the Worms: The Cosmos of a Sixteenth-century Miller. London: Routledge & Kegan Paul; Гинзбург, К. (2000). Сыр и черви. Картина мира одного мельника, жившего в XVI в. М.: РОССПЭН.

Goody, J. (1983)- The Development of the Family and Marriage in Europe. Cambridge: Cambridge University Press.

Hajnal, J. (1965). European marriage patterns in perspective. In Population in History, ed. D.V. Glass and D. E. C.Everley. London: Arnold; Хайнал, Дж. (1979). Европейский тип брачности в перспективе // Брачность, рождаемость, семья за три века: сб. статей / под ред. А. Г. Вишневского и И. С. Кона. М.: Статистика. С. 14–70.

Hilton, R. (1976). The Transition from Feudalism to Capitalism. London: New Left Books.

Hindess, B., and P. Q. Hirst. (1975). Pre-capitalist Modes of Production. London: Routledge & Kegan Paul.

Hintze, O. (1968). The nature of feudalism. In Lordship and Community in Medieval Europe. ed. F. L. Cheyette. New York: Holt, Rinehart & Winston.

Hodgen, M. T (1939). Domesday water mills. Antiquity, vol. 13.

Hodges, R. (1982). Dark Age Economics. London: Duckworth.

Holton, R. (1984). The Transition from Feudalism to Capitalism. London: Macmillan.

Jones, E.L. (1981). The European Miracle. Cambridge: Cambridge University Press. Langland, W. (1966). Piers the Ploughman. Hannondsworth, England: Penguin Books.

Le Roy Ladurie, E. (1980). Montaillou. Hannondsworth, England: Penguin Books; Ле Руа Ладюри (2001). Э.Монтайю, окситанская деревня (1294–1324). Екатеринбург: Издательство Уральского университета.

Leighton, A. C. (1972). Transport and Communication in Early Medieval Europe. Newton Abbot, England: David & Charles.

Lennard, R. (1959). Rural England 1086–1135. London: Oxford University Press.

Lloyd, TH. (1982). Alien Merchants in England in the High Middle Ages. Brighton: Harvester Press.

McEvedy, C., and R. Jones (1978). Atlas of World Population History. Harmondsworth, England: Penguin Books.

McFarlane, A. (1978). The Origins of English Individualism. Oxford: Blackwell.

McNeill, W. (1963). The Rise of the West. Chicago: University of Chicago Press. Мак-Нил У.

(2004). Восхождение Запада. История человеческого сообщества. М.: Старклайт. Marx, К. (1972). Capital, vol. III. London: Lawrence & Wishart; Маркс, К. Капитал. Критика политической экономии. Т. 3 // К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч. Т. 25. 2-е изд. М.: Издательство политической литературы, 1955_1974-

Needham, J. (1963). Poverties and triumphs of Chinese scientific tradition. In Scientific Change, ed. A. C. Crombie. New York: Basic Books.

North, D. C., and R.P. Thomas (1973)- The Rise of the Western World: A New Economic History. Cambridge: Cambridge University Press.

Painter, S. (1943). Studies in the History of the English Feudal Barony. Baltimore: Johns Hopkins University Press.

Postan, M. (1975). The Medieval Economy and Society. Harmondsworth, England: Penguin Books.

Russell, J. C. (1948). British Medieval Population. Albuquerque: University of New Mexico Press.

Shennan, J. H. (1974). The Origins of the Modern European State 1450–1725. London: Hutchinson.

Slicher van Bath, B.H. (1963). Yield ratios, 810-1820. A.A.G. Bijdragen. 10.

Southern, R. W. (1970). Western Society and the Church in the Middle Ages. London: Hodder & Stoughton.

Sweezy, P. (1976). A critique. In the Transition from Feudalism to Capitalism, ed. R. Hilton. London: New Left Books.

Takahashi, K. (1976). A contribution to the discussion. In the Transition from Feudalism to Capitalism, ed. R. Hilton. London: New Left Books.

Trevor-Roper, H. (1965). The Rise of Christian Europe. London: Thames & Hudson.

Tuchman, B.W. (1979). A Distant Mirror: The Calamitous Fourteenth Century. Harmondsworth, England: Penguin Books.

Vergruggen, J. F. (1977). The Art of Warfare in Western Europe during the Middle Ages. Amsterdam: North-Holland.

White, L., Jr. (1963). What accelerated technological progress in the Western Middle Ages. In Scientific Change, ed. A. C. Crombie, New York: Basic Books. --. (1972). The Expansion of Technology 500-1500. In the Fontana Economic History of Europe: The Middle Ages. ed. C. M.Cipolla. London: Fontana.

Wrigley, E.A., and R.S. Schofield (1981). The Population History of England. 1541–1871. London: Arnold.

Загрузка...