X. DULCIS GALLIO

Несмотря на глухую зиму, день выдался солнечный и тёплый. Бега на истмийском ипподроме прошли блестяще. Проконсул Ахайи Энней Новат, уже старый, но статный, с увядшим, когда-то очень красивым лицом, возвращался в свой дворец вместе со своим молодым родственником и другом Серенусом весёлый и довольный. Он совсем не интересовался бегами, но его положение иногда обязывало его присутствовать при общественных увеселениях.

— Ах, а я и забыл рассказать тебе на ипподроме об одном словечке, которое отпустил по поводу этой забавы навестивший меня проездом современный Крез, Иоахим, — засмеялся проконсул. — Я пригласил его посмотреть бег квадриг — тогда бежала и моя четвёрка белых, — а он посмотрел на меня своими умными глазами и говорит: «Но что же может быть в этом интересного, Галлион? Как бегают лошади, мы все знаем, а какая четвёрка придёт первой, мне, право, решительно все равно…»

— Тот, кто не принимал участия в состязании квадриг сам, тот никогда не сможет оценить этой игры, — улыбнулся красавец Серенус. — Но… но и я должен все же сказать, что и мне все это что-то приелось: в самом деле, не все ли равно, какая квадрига придёт первой?..

И оба рассмеялись. Ликторы со своими топорами одним взглядом раздвигали перед ними шумную и весёлую толпу. Все почтительно приветствовали проконсула. Молодые красавицы Коринфа любовались Серенусом. Блестящего патриция помнили в Коринфе все: только два года тому назад он вышел победителем на Истмийских играх… Вдали, в лазури, ласково сияли белые вершины Парнаса и Геликона…

Марк Энней Новат, старший брат знаменитого своей мудростью и несметными богатствами Сенеки, был усыновлён ретором Л. Юнием Галлионом. С тех пор он и принял имя Галлиона. Это был человек очень образованный, остроумный, друг поэтов и писателей и писатель сам, scholasticus dominus, кабинетный учёный, много больше, чем администратор. Он получил прозвище dulcis Gallic: все его знавшие обожали его. Именно его широкое образование и гуманный характер и побудили императора Клавдия назначить его проконсулом Ахайи, провинции, к которой в Риме относились с особым вниманием. Он служил без большой охоты: и здоровье его было слабо, а кроме того, служба отвлекала его от тех тихих умственных занятий, которые он так любил. Нерон косо смотрел на него, как, впрочем, и на всех выдающихся людей: на небе человечества он должен был блистать один. Но dulcis Gallio не обращал внимания на монаршую немилость, как, впрочем, не обратил он большого внимания и на посвящение ему двух книг его знаменитого брата, «О злости» и «О счастливой жизни»: он жизнь знал.

— Но пора мне, carissime, подумать и о возвращении в Рим, — когда обед кончился, сказал ему Серенус. — Я чувствую, что рана, нанесённая мне Актэ, не заживает и вдали от неё, а Агенобарб, пожалуй, начнёт злиться, что я так мало ценю своё положение преторианца и близость его особы…

— Разве ты боишься потерять его? — улыбнулся Галлион.

— О!.. — усмехнулся тот. — Нет. Но я люблю чистую игру. Я не прочь уйти, но… куда уйти? Что делать? Римское беснование, воистину, надоело мне до отвращения, но что же буду я делать, если я уйду?.. Пахать землю? Зачем? Писать, как твой великий брат, философские трактаты? Но разве у крыс и мышей недостаточно пищи без моих трудов? Война? И в этом я что-то радости не вижу. Странно, но кто-то словно закрыл перед нами все пути. Мир велик, но идти некуда. Дел как будто тьма, а делать нечего…

— Вон Петроний придумал писать какой-то грязный «Сатирикон» со скуки…

— У Петрония на сапогах lunula[11] из слоновой кости, но душа у него вольноотпущенника, — поморщился Серенус. — Он корчит из себя что-то эдакое, но он просто свинья из стада Эпикура. Если он и elegantiae arbiter[12], то разве только нероновской. А это немного. Книга же его воняет, как непристойное место. Нет, нет, о нем никакой Гораций не напишет того, что Гораций — довольно, впрочем, нескромно — написал о себе… Ты помнишь:

Воздвиг я памятник вечнее меди прочной

И зданий царственных превыше пирамид:

Его ни едкий дождь, ни Аквилон полночный,

Ни ряд бесчисленных годов не истребит.

Нет, я не весь умру и жизни лучшей долей

Избегну похорон, и славный мой венец

Все будет зеленеть, доколе в Капитолий

С безмолвной девою верховный ходит жрец…

Счастливый!.. — вздохнул он. — Он мог ещё верить в славу, в бессмертие и во все эти наивные выдумки поэтов…

— Прекрасно! — с улыбкой наклонил голову Галлион. — Но погоди: что это за шум?

Он ударил слегка в ладоши. В дверях встал раб.

— Что там случилось?

— Иудеи, поссорившись между собой, привели к тебе какого-то их проповедника, господин, и хотят, чтобы ты разобрал их распри…

— Ах, и надоели же они мне! — поморщился Галлион. — Ты не можешь себе представить, что это за беспокойный народ! Я положительно не могу простить Помпею, что он завоевал Иудею. Пользы от них никакой, а смут не оберёшься. Но так как обед наш мы кончили, пойдём, посмотрим, в чем там у них дело-Перед дворцом проконсула, несмотря на присутствие караула, шумела большая толпа иудеев: старейшины местной синагоги, во главе с начальником её Состеном, схватили — по наущению иерусалимцев — надоевшего им своими выступлениями Павла и притащили его к проконсулу. С ними увязались как их сторонники, так и противники. Коринфяне-язычники стояли в стороне и скалили зубы.

— Ты наедаешься до отвалу от овец, которых ты взялся пасти! — кричал Состен, худой, злой старик с жёлтыми зубами и огромными ноздрями, из которых торчали седые, всегда мокрые волосы. — Ты что безводная туча, которую гонит ветер! Ты дикая волна морская, пенящаяся от собственного бесчестия, блуждающая звезда, предназначенная для пучины тьмы! Ты полон напыщенности, но внутри ты пустой!.. Вот что ты!.. И зачем принесло тебя с твоими богохульствами в Коринф? Ты слышал, что говорят о тебе твои братья по вере, которые пришли из Иерусалима? Вы прежде всех нашли Мессию и все перегрызлись вокруг него!..

Из рта его летела слюна, в глазах горел огонь и весь он трясся…

— А вы слышали, коринфяне, — бросил кто-то из язычников, — говорят, что эти самые нововеры едят детей, покрытых тестом!

— Мели ещё! — напустились на него павликиане. — А ты видел, как мы их ели?

— Как ели, видел, а что, не знаю…

Все захохотали.

— Тут у нас у одного торговца жена в их веру перешла, — начал другой. — Тот к оракулу: что делать? И пифия отвечала: легче написать сочинение на волне, легче полететь по воздуху на крыльях, чем очистить сердце женщины, раз оно запятнано религиозным суеверием.

— Это так…

— А что насчёт детей, это верно, — встряла какая-то старуха. — Вновь посвящаемому они дают ребёнка, покрытого тестом. Тот, не зная, что внутри, поражает его ножом, и они пьют тёплую кровь, а потом режут на части и едят и самое тельце…

— Он все о каких-то там видениях рассказывает, болтун! — закричал какой-то иудей с кадыком. — Никаких видений никогда ему и не было. Это он все напридумывал, чтобы захватить над простецами власть! Ему не любо, что в Иерусалиме властвуют Двенадцать, вот и подкапывается старый волк.

— И все стращает: завтра всемирный пожар! Но вот приходит завтра и никакого пожара нет…

— Таких смутьянов из города гнать надо…

— А то и камнями побить…

Легионеры, опираясь на копья и поблёскивая шлемами, презрительно смотрели на волнения черни. Они уже знали, чем все это кончится: сейчас выйдет проконсул и всю эту горластую грязь они по его знаку выметут вон.

— Проповедуют воскресение какого-то софиста ихнего и обновление вселенной — уши вянут!

— А по ночам свальным грехом занимаются… Как напьются за своей вечерней трапезой, привязывают к канделябру собаку и бросают ей мяса. Собака кидается за мясом, опрокидывает светильник и начинается…

— А ты видел? Видел?..

— Как перед трапезой целовались, своими глазами видел…

— Silentium![13]

Сразу все смолкло: между колоннами показались высокие и стройные фигуры Галлиона и Серенуса. Галлион спокойно оглядел притихшую толпу.

— Ну, в чем дело? — презрительно-спокойно спросил он. — Стой!.. — подняв руку, властно остановил он горячий порыв толпы. — Прежде всего не сметь орать, а то я сейчас же прикажу воинам выгнать вас всех вон. Говори ты, — указал он на Состена, которого он знал немного.

Тот в отчаянии затряс костлявыми руками над головой.

— Но что могу я сказать, великочтимый проконсул, что я могу сказать?! У меня язык отнимается, я не нахожу в себе сил!.. Мы, иудеи, жили тут мирно, честно трудились, свято блюли законы отцов наших, безропотно повиновались римской власти. И вот является неизвестно откуда какой-то сумасброд, потерявший всякую совесть, и начинает неслыханными учениями возмущать среди нас Божий мир… Что, старый человек, могу я тут сказать? Я могу только стенать и плакать, я могу только в знак скорби разорвать одежды мои…

И он схватился было за грудь, чтобы будто бы разорвать пёстрый халат свой, но единомышленники его бросились к нему и схватили его за руки. По тихому, увядшему, благородному лицу Галлиона скользнула улыбка.

— Ты слишком долго говоришь о том, что ты не можешь говорить, — сказал он. — Будь покороче. У меня есть другие дела. Я вижу, что у вас опять затеялись свары из-за этих ваших вероучений…

— Так… Так… — послышались голоса. — Нельзя же допускать, чтобы всякий мог потрясать законом! Ты только послушай, что эти люди говорят: не надо обрезания, не надо субботы, не надо закона…

— Неверно это! — закричал Павел. — Мы учим только, что не это главное…

— А что же главное? — снисходительно скосил на него глаза Галлион.

— Главное вера и новый закон Христовой любви к Господу и к ближнему.

— Ну, я не могу сказать, чтобы вы обнаруживали большую любовь один к другому! — опять усмехнулся Галлион.

— А прежде всего, на первом месте, вера в распятого Христа, который воскрес и скоро придёт судить живых и мёртвых…

Галлион даже сморщился: какая нелепость!..

— Помолчи! — поднял он руку. — Я не могу и не хочу быть судьёй в таких вопросах. Это вы разбирайте между собой, как хотите. Хотите любите, хотите не любите, это дело ваше. Идите и не беспокойте власть по пустякам.

— Что? — яростно полезли павликиане на Состена. — Что?! Получил?!

И они стали подталкивать старика. Он воздевал руки к небу, он вопил, он делал вид, что вот ещё немного и он растерзает своё платье. Его сторонники бросились на павликиан. Поднялись кулаки… Раздались крики… Стоявший вокруг народ помирал со смеху. Куртизанки Афродиты Пандемосской звонкими голосами подливали масла в огонь: им были противны эти чужеземцы, говорившие, как ходила молва, против великой богини и её служительниц. Иерусалимцы, прячась за толпой, злорадно раздували ноздри.

Галлион сделал знак легионерам и те двинулись железной стеной на кипящую свалку. Состен первый заметил опасность и, подобрав длинные полы, бросился бежать. За ним последовали и другие. Но и на бегу, боязливо оглядываясь на надвигавшихся воинов, они переругивались и грозили один другому кулаками. Народ хохотал…

Галлион с улыбкой посмотрел на Серенуса и, взяв его под руку, вместе с ним скрылся во дворце.

И долго в тот день кипели ненавистью во имя Господне и синагога, и церковь. А соседи ворчали:

— Да будет проклят этот ваш Христос!.. Покою никакого нет… И чего только смотрит проконсул, чего не выгонит он вас из Коринфа?!

Павел, чтобы заставить всех забыть скорее эти прискорбные события, стал перед агапами говорить церкви — слово это только что стало входить в обиход: по-гречески оно значит то же, что «кагал» по-еврейски, то есть собрание верующих — о том, не опасно ли вкушение идоложертвенного мяса, когда христианин не знает точно, идоложертвенное оно или нет. Книжники иудейские учили, что раз животное принесено в жертву идолу, то демон, находящийся в этом идоле, овладевает этим животным и заполняет все его части. Если после этого мясо поступает на базар, то демонское начало переносится на покупателя, независимо от того, знает он об этом или не знает.

— Но думать так значит признавать за идолом ту силу, которую признают за ним язычники, — разъяснял Павел. — Наши пророки считали языческих богов за ничто: не элохим, но элилим… Но, — предостерегающе поднял он руку, — все же вкушать этого мяса из-за ложной терпимости не следует. Терпимость к языческим заблуждениям ведёт за собой нерадивость к нашему учению спасения и вызывает опасность снова подпасть власти духа язычества…

Коринфяне слушали без большого одушевления: живя в Коринфе, среди язычников, имея постоянные торговые и даже семейные отношения с ними, им было не только трудно, но даже просто невозможно постоянно думать обо всем этом. И эта боязнь осквернения оскорбляла язычников, от которых они часто находились в зависимости. А помимо всего к этим вопросам возвращались уже столько раз, что все это просто-напросто надоело. Строгости Павла утомляли всех. Простое, трезвое поучение ценилось вообще невысоко: всем хотелось сверхъестественного, чудесного, убеждающего без слов. Женщины в особенности оказывали глухое, но твёрдое сопротивление. Он не позволял им даже являться на собрания с распущенными волосами: он говорил, что это возбуждает в незримо присутствующих ангелах вожделение к ним, вводит светлых духов в грех и отвлекает их от их прямой обязанности передавать Богу молитвы святых. Женщины стали появляться с распущенными волосами после этого чаще: было любопытно, как это можно ввести в грех ангелов. Порядочные женщины, кроме того, смущались от соседства во время братской вечери с состарившимися гетерами, которые охотно шли в общину, свободным неприятно было общение с рабами. И была в проповеди Павла какая-то утомляющая нетвёрдость: то говорил он, например, что не муж от жены, а жена от мужа, как гласит Писание, а то, спохватившись, поправлялся: «А впрочем, ни муж без жены, ни жена без мужа в Господе, ибо как жена от мужа, так и муж через жену, все же от Бога». И, в конце концов, постановил: «Соединён ли ты с женой, не ищи развода, остался ли без жены, не ищи жены». И вместе со стариками и остепенившимися гетерами он всякое лыко ставил молодым женщинам в строку, — это в Коринфе-то! — и пояснял:

— Тело — это храм Божий. Тело — это часть Христа. Как же можно отдавать его блуднице или блуднику? Как можно телесными соединениями уничтожать духовную связь с Христом? Блуд — это самый тяжкий грех, ибо он совершается на собственном теле, тело же это храм святого Духа, данный нам Богом, через посредство которого мы стали благоприобретённым Божиим достоянием…

Женщины зевали украдкой и смотрели на него недоверчиво:

— А Текла?.. А Лидия?.. Нет, тяжёл стал старик!..

И все были рады, когда он кончил свои рассуждения, и возлегли вокруг осиянных светильниками столов, а когда вечеря кончилась, то, как всегда, многие были в самом весёлом настроении. И при выходе их коринфяне-озорники кричали:

— Ну, что? Опять ребят в тесте ели?

Лука, уединившись, переписывал для эфесян последнее послание Павла в Фессалоники, в котором Павел обещал верным, как они будут восхищены на облаках в сретение Господу на воздухе и как всегда с Господом будут. Сам же Павел, ничего не видя, беспокойно ходил по горнице. В нем вспыхнула вдруг большая мысль: с Иерусалимом нужно во что бы то ни стало заключить мир, иначе это разделение и вражда погубят все дело. И он решил первым сделать этот шаг к миру: собрать по всем церквам плодоношение для старцев иерусалимских и поручить особой депутации отвезти дары туда. Конечно, это была сдача, но что же было делать? И он обдумывал своё послание по всем своим синагогам о дарах Иерусалиму. Только об Афинах он не думал: и потому, что верующих там было так мало, что и писать туда не стоило, и потому, что всякое воспоминание об этом городе было неприятно ему…

Галлион в это время, забыв совершенно о жалкой в своём невежестве толпе, которая приходила днём досаждать ему, вместе с молодой женой своей, прелестной Амариллис, слушал стихи Горация, которые с обычным своим мастерством читал им Анней Серенус.

Загрузка...