XXX. НАВАРХ ВОЛУЗИЙ ПРОКУЛ

Не найдя клада Дидоны, Анней Серенус с Эпихаридой высадились в Путэоли. Как почти у всех богатых людей, у Серенуса в Байи была своя вилла. Это было очень дорогое и очень легкомысленное место. Серьёзные люди упрекали Цицерона в том, что он имел там виллу… И сразу молодую пару окружили приятели Серенуса, которые беспечно жили на солнечном побережье. Разговор, конечно, завертелся о последних дурачествах Нерона. Все смеялись — только Эпихарида одна вся потемнела…

— Я не понимаю вас, квириты, — бросила она. — Можно подумать, что вы говорите не о Риме, а о каком-то парфянском или индейском царстве. Мужи вы, наконец, или нет?

Её весело подняли на смех. Но Серенус невольно смутился: ей в Риме положительно нельзя жить! Он подарил ей свою роскошную виллу среди роз и пальм, все для неё устроил и, пользуясь тем, что в последнее время она все недомогала, оставил её в Байи, а сам помчался в Рим к цезарю с докладом о сокровищах Дидоны. Он обещал своей милой бросить свою постылую службу и вернуться к ней уже свободным…

Её, красавицу, подругу богатого и знатного Аннея Серенуса, золотая молодёжь побережья сразу окружила тесным кольцом. Но, несмотря на всю испорченность тогдашнего общества, ни один не мог похвалиться, что прекрасная гречанка улыбнулась ему более нежно, чем следовало. Когда к ней заходил кто-нибудь поболтать, при ней была всегда какая-нибудь из её пожилых и почтённых рабынь, а если все же молодой повеса начинал вести себя немножко более свободно, чем следовало, то она слегка ударяла в ладоши, и тотчас же из-за тяжёлой завесы двери вставал тяжкий, как Геркулес, нубиец Салам, её номенклатор[46], улыбался всеми своими белыми зубами, и Эпихарида давала ему какое-нибудь маленькое поручение. И этого было довольно.

— Ты, как жена цезаря, хочешь быть выше подозрений, — сказал ей, шутя, один из молодых патрициев, кружившихся около неё.

— Нет, — отрезала гречанка. — Именно потому, что я, хвала богам, не жена цезаря, я хочу и могу быть выше всяких подозрений…

И все смеялись над её дерзостями. Но люди поопытнее покачивали головой: глупо — и сама в грязную историю попадёт, да и Аннея запутает. Но у Эпихариды только ноздри тонкие трепетали да глаза метали чёрные молнии презрения…

Не мало бывало у неё и молодых морских офицеров с мизенской эскадры. В особенности зачастил к ней Волузий Прокул, наварх[47], ещё молодой, но уже видавший виды офицер. Он участвовал в умерщвлении матери Нерона, Агриппины, но был, по его мнению, недостаточно награждён за это и потому всегда был готов к новым выступлениям — уже против Нерона. Эпихариде он был противен. «Но где взять других?» — сумрачно думала она.

Около неё постепенно завязывался какой-то незримый узел. В её пышный дом как бы отсеивались все недовольные цезарем. В свои наезды к милой — сразу освободиться от Нерона было, понятно, невозможно — Анней заметил это; но, во-первых, по беспечности, а во-вторых, и потому, что и сам он смотрел на цезаря-гистриона с отвращением, он не очень мешал. На виллу Эпихариды заезжал и Кальпурний Пизон, пожилой уже красавец, любивший негу и пышность. В самый день его свадьбы с Ливией Орестиллой Калигула отнял у него новобрачную, а через несколько дней выгнал обоих из Рима. Клавдий возвратил его из ссылки и даже доставил ему консульство, но Пизон старой обиды забыть не мог. Ласковый и щедрый, он пользовался у римлян большим почётом. Бывал и Субрий Флавий, трибун преторианцев, честолюбивый и смелый, и Анней Лукан, племянник Сенеки, молодой модный поэт. Сперва он был в большой дружбе с императором и кадил ему невероятно. Как Виргилий, причислив Августа при жизни к созвездиям, возвестил городу и миру, что Скорпион несколько сжался, чтобы дать место новому светилу, так и Лукан советовал Нерону, когда будет он богом, стать по самой середине неба, ибо, если он будет слишком давить на одну из сторон небесного свода, ось мира согнётся под тяжестью его величия и равновесие вещей нарушится… Но когда Лукан выступил со своей «Фарсалией», Нерон, сходя с ума от зависти, запретил ему публичные выступлении. Бывал Плавтий Латеран, ярый республиканец. Им всем вторил Флавий Сцевин, совершенно одуревший от распутства, и Африканий Квинтиан, осмеянный Нероном в пасквильном стихотворении. Первую роль все же на вилле играл Фений Руф, начальник — вместе с Тигеллином — преторианцев, человек общительный, любимый и преторианцами, и народом. Он был некогда любовником Агриппины и все тосковал по ней, а Нерона ненавидел чёрной ненавистью. Заглядывал иногда на виллу и Петроний, но он, как всегда, был больше всего занят собой, оттачивал свои остроты, готовил экспромты, а в настоящее время и отделывал свой «Сатирикон», и все подсыпал в него той грязцы, без которой он жизни не мог себе и представить…

Сперва Аннея смущали все эти разговоры о перевороте, но он скоро успокоился: было слишком много красноречия и жестов в стиле древних, чтобы можно было верить в серьёзность замыслов. Сцевин, огромного роста и, по-видимому, смелый, взял даже кинжал из храма богини благосостояния и носил его постоянно при себе, как посвящённый великому делу, и именно этот-то старый кинжал и говорил больше всего, что в деле ему не быть. На место Нерона заговорщики намечали Пизона, который обещал им жениться на дочери Клавдия, Антонии, хотя он и любил свою — очень глупую и пустую — жену: это была жертва на алтарь родины… И тянули они с делом не столько потому, что у них не было достаточно мужества, — хотя излишка его тоже не было — сколько потому, что всякому хотелось занять первое место и не было доверия друг к другу…

Эпихарида сидела одна на террасе своей виллы и наслаждалась солнцем и голубыми просторами моря. На душе её было сумрачно. Её выводила из себя дряблость «квиритов». Она мало интересовалась тем, что будет после переворота, она совсем не мечтала, чтобы на место Нерона стал её блестящий друг, — все, что она хотела, это выбросить из жизни эту поганую обезьяну, которая мешала ей жить, дышать и радоваться…

— Наварх Волузий Прокул, — улыбнулся в двери громадный Салам.

— Попроси наварха сюда.

На террасу с любезной улыбкой вошёл щеголеватый наварх. Он был красив, но неприятен. В особенности нехороши были бегающие глаза. Эпихарида давным-давно закрыла бы ему дверь, если бы не казался он таким озлобленным на Нерона. А кроме того, через него поддерживалась связь между заговорщиками — она не называла ему их — и мизенским флотом. Он не внушал доверия никому, но умел втереться всюду.

— Прекраснейшей из прекрасных, — с очаровательной улыбкой склонился моряк перед красавицей. — Сама Киприда, только что вышедшая из пены морской, не могла бы выглядеть более ясной, чем ты в это ясное утро…

— Садись, Прокул, и рассказывай, что нового, — равнодушно сказала гречанка, ненавидевшая все эти армейские выверты. — Ты из Мизен?

— Нет, из Рима, — садясь, отвечал моряк. — Командующий эскадрой посылал меня к цезарю с особыми поручениями.

— А!.. Ну, что же в Риме нового?

— Ничего, все то же, — отвечал он. — Или, вернее, нового много, но это все то же… Божественный совсем уже перестал разговаривать с войсками: даже на парады является с какой-то дурацкой повязкой на драгоценном горле своём, а когда нужно что передать войскам, он делает это только письменно, чтобы не повредить своему божественному голосу. В последнее время особенно привязался он к Торквату Силану: расточителен, заносчив и своих вольноотпущенников осмеливается называть придворными чинами: ab epistolis[48], a libellis[49], a rationibus[50]. Это показывает, что в голове у Силана есть «замыслы». А если в голове у кого есть замыслы, то вполне естественно желание божественного голову эту снять… Словом, ничего особенного…

— Значит, ты не все видел, наварх, — сказала Эпихарида. — Новое есть: число недовольных растёт. Мне за верное говорили, что особенно ропщет legio classica[51], который, как тебе известно, находится теперь в Риме в полном составе… И, может быть, недалёк день, когда… впрочем, что гадать? Всякий из нас может день этот приблизить. Вот если бы ты мог привлечь к делу мизенских моряков, то, конечно, ты мог бы рассчитывать на хорошую награду от нового правительства.

— Да, пока мы нужны, нам всегда обещают награды, — засмеялся Прокул, — а когда дело сделано, от нас отделываются пустяками…

— Так что же ты хочешь, чтобы награды выдавались вперёд? — презрительно усмехнулась Эпихарида. — А родина-то для тебя значит что-нибудь?

— Если мне в ней хорошо, то значит, а если плохо, то… зачем она мне? — отвечал развязно молодой наварх. — Ты знаешь старую поговорку: ubi bene, ibi patria[52]. Вся эта декламация в старом стиле всем давно надоела. Все, даже простачки, теперь понимают, что под знаменем родины часто, если не всегда, провозится контрабанда. Я смотрю на все эти заговоры с точки зрения личной пользы. Был Калигула, был Клавдий, теперь сидит Нерон — прекрасно. Или если и не прекрасно, то… кто сидит там, в Палатине, мне, наварху, безразлично, а вот если мне дадут возможность устроиться в жизни попрочнее — ну, хоть так, как устроился твой друг Серенус, — тогда дело другое… Во всяком случае, ты должна отдать мне дань справедливости: я не вожу тебя за нос пышными словами, а говорю то, что действительно думаю…

— И я плачу тебе тою же монетой, — отвечала Эпихарида. — Награда, говорю я прямо, может быть дана только в соответствии с оказанными делу услугами… Впрочем, может быть, мы пройдёмся немного: я что-то засиделась.

— С удовольствием.

Выходя, Эпихарида сделала неуловимый знак своему Саламу, и тот тотчас же в отдалении последовал за ней, удивляя прохожих столько же своим ростом, сколько и добродушием. Пошли по неаполитанской дороге…

— Так… По заслугам… — сказал наварх. — А кто же будет судьями?

— Ясно: те, в чьих руках будет власть…

— А если обманут?

— Как хочешь. Дело твоё. Я не могу ручаться за всех, — сказала Эпихарида и остановилась у белого мавзолея, который стоял в скале над самой дорогой. — Пожалуй, ты и прав: Виргилий вот ни о чем уж не беспокоится и ни во что не вмешивается…

В самом деле, это была могила Виргилия. Над большой мраморной урной бежало двустишие:

Mantua me genuit, Calabri rapuere, tenet nunc

Parthenope: cecini pascua, rura, duces[53].

Наварх нисколько не интересовался Виргилием, ни живым, ни мёртвым. Эпихарида плохо разбиралась в этой области. Постояли немножко и пошли.

— Ну, что ещё говорят в Риме? — переменила она вдруг разговор, желая дать этим понять, что в услугах наварха, пожалуй, и не нуждаются.

— Ещё Нерон бранит все старый Рим, — засмеялся наварх, тоже желавший беззаботным смехом своим показать, что и его очень мало интересуют все эти заговоры и перевороты. — Скверно, что и дворец его слишком беден, и вокруг так тесно, и улицы кривые, узкие и грязные, и домишки бедноты оскорбляют взгляд божественного… Он давно уже мечтает о перенесении столицы в Александрию или вообще куда-нибудь на восток. Или тут нужно сделать что-нибудь такое, над чем люди ахали бы тысячелетия. Удивительно, как он всегда заботится о восхищении потомков!..

— И на сцене по-прежнему выступает, и в цирке? — спрашивала беззаботно Эпихарида.

— Разумеется. И всем показывает пример, как воспитанный артист должен соблюдать сценические приличия: устав, не садиться, пот обтирать только одеждой, не плевать на пол, не сморкаться. А после своего выступления он всегда, преклонив колено и воздав публике рукою почтение, ожидает с волнением приговора судей. Провинциалы все никак не могут угодить ему своим поведением, и между местами поставлены солдаты, которые дают по загривку тем, кто проспит момент для рукоплесканий. И предметом потехи для всего Рима служит теперь Веспасиан: он заснул во время представления. Ну и попало старому вояке за эту невежливость!.. Много смеха возбудила также история с вазой муррина: божественный с ума сходит от них и только недавно заплатил за одну целый миллион. А потом Петроний доказал, что она поддельная. Цезарь пришёл в ярость, собственноручно тарарахнул её об пол и приказал изловить торговца. Но того, конечно, и след простыл… А Поппея все с иудеями возится: говорят, что они совратили её в своё суеверие… Ну, вот, однако, и твоя вилла, прекраснейшая из прекрасных, — сказал он, останавливаясь. — Мне пора. Так если я вашим понадоблюсь, ты дашь мне знать. Тебе я верю. А ты вот со мной все вокруг да около ходишь… Если бы я знал наверное, кто стоит во главе дела, так, может быть, давно уже поднял бы весь мизенский флот. Все зависит от человека. Вон в Риме раскидали какие-то листки, в которых какие-то дурачки предлагают поставить императором Сенеку! Ну, тогда, конечно, денежки вперёд: этот сквалыга обманет обязательно. Но я думаю, что это по наущению Нерона сделано: ему хочется поскорее отвязаться от своего ментора и… забрать себе его богатства… Если же, например, во главе вашего дела стоит Пизон, тогда и разговор другой: это человек благородный, щедрый. Или вот хоть друг твой…

Эпихарида немного струсила.

— Никаких таких тайн у меня от тебя нет, — сказала она. — Да и заговора тоже, конечно, никакого нет. Есть только много недовольных, которым надоела вся эта чепуха и грязь. Только и всего. А по мне, хоть ты сам становись во главе всего: ты молод ещё, храбр и будешь цезарем не хуже других… А?

И она весело засмеялась. Наварх вспыхнул от досады.

— Ты очень хитра, — хмуро проговорил он. — Но кончим: если я действительно буду нужен, вы можете на меня рассчитывать. Но даром работать ни на кого я не буду. Порядки божественного известны: чуть что не так — и голова долой. И потому за игру надо заплатить…

Но Эпихарида уже не сдавалась: он напугал её, упомянув ни к чему не причастного Серенуса, которого она не без умысла сама держала от всего в стороне.

— Да мне некому передавать все это, — повторила она. — Собирай недовольных сам и налаживай, как найдёшь лучше. А я что? Бедная слабая женщина. Так заходи опять, если будешь в Байи. Может, пообедать останешься?

— Нет, я обедаю сегодня у Пизона, — значительно сказал наварх. — Благодарю за любезность и до свидания…

Загрузка...