XLVI. ЗВЕРЬ

Для великого мщения гнусным поджигателям Рима все было готово: огромный цирк на Ватиканском холме, среди пышных садов Нерона, украшенный прекрасным обелиском, вывезенным из Египта[78], был очищен от всей той грязи, которую оставили в нем долго жившие погорельцы. Со всех концов Италии свезены были дикие звери. Было схвачено достаточное количество отвратительных поджигателей…

Пришёл, наконец, и заветный день. Стечение народа в Ватикане было так велико, что преторианские центурии едва сдерживали напор толпы и уже не раз, действуя горбом щита и даже пуская иногда в ход и страшный pilum, ходили на римлян в атаку. И все-таки зрители бешено напирали на деревянные стены цирка и уже многих задавили на смерть. В самом цирке творилось нечто невероятное: не только все места в амфитеатре были заняты, но были переполнены народом все проходы и даже на подиуме пройти было невозможно. Сидела белая и строгая Vigro Magna в окружении своих красавиц-весталок. Были иностранные послы. Была вся знать — старики, женщины, дети… И когда появился цезарь, народ встретил его бурной овацией: он благодарил его и за предстоящие наслаждения, и за то, что он нашёл виновных в пожаре Рима, и за то, что все прекрасно зарабатывали на постройках…

Высоко, на последних ступенях, под самым велариумом, сидел в жаркой и зловонной толпе Павел. В душе его свершалась жуткая казнь. Он не мог подавить в себе тяжкого чувства ответственности во всем происходящем. В бессонные ночи он с ужасом и недоумением вспоминал свои пророчества: как скоро явится при звуке золотых труб Мессия для последнего суда, как его верные не умрут, не увидя этого торжества правды в мире, как смерть будет для них только мимолётным сном, после которого они немедленно воскреснут в светлейшую жизнь плеромы. Он смотрел через тысячеголовую толпу на аметистовую тогу императора, в которой теперь для него сосредоточилось все зло мира, и поражался, как мог он, слепыш, звать людей к рабской покорности этому человеку-зверю, будто бы поставленному Богом защитником добра и правды на земле. Он понимал, что наговорил тьму глупостей, и все глупости эти он осмелился выдать за голос Божества… Он исхудал так, что даже близкие не узнавали его, и в глазах его то стоял холодный сумрак шеола, то рдели ярые огни для последнего суда… Он и тут не победил своей гордости: ни единому человеку он не признался в страшной катастрофе, которую он претерпел. Наоборот, когда ему приходилось украдкой встречаться с немногими уцелевшими верными, он сейчас же входил в свою роль посланника Божия и именем Божиим обещал им то, что — теперь он знал это — не свершится. Он не понимал, что это было, все это прошлое его: помешательство ли, сон дурной или наваждение злого духа?

Внизу, на подиуме, сидел Язон с Филетом. Иоахим после страшной гибели Эринны никуда не показывался. Не хотел идти и Язон, но настоял на этом Филет.

— Ты должен видеть, милый, что не одному тебе в мире больно, — говорил он. — И ты должен видеть человека и все, на что он способен. Только тогда поймёшь ты, может быть, до конца то, что я — помнишь? — говорил тебе на берегу озера гельветов о Белой Горе.

Но Язон все же пришёл, главным образом, из-за Миррены: а вдруг она, христианка, окажется среди осуждённых?! Он страшно исхудал. В глазах его — они стали ещё больше — стоял какой-то свинцовый покой. Но душа его горела скорбями, как в тот страшный день пылала перед ним во мраке бешеная Этна. Жизнь дала ему слишком много страшных уроков сразу, и он сгибался под тяжестью их. Он понял, что человек любит только призраки, обманы, что всем в жизни правит случай и что он, Язон, совсем не владыка даже в своей жизни, а только жалкая игрушка в чьих-то руках…

Ни Павел, ни Язон, ни Филет — он боялся за Елену — не обращали внимания на то, что происходило вокруг них: они ушли в себя. Но вот прозвучали медные трубы, все зашевелилось и — затихло… Все глаза были обращены на подземелье, откуда должны были показаться осуждённые, всякий сброд, который отлично мог на этот день сойти за христиан. И вот с этим особым, страшным железным звуком загремела решётка и на залитую солнцем арену вылилась толпа измождённых, замученных людей…

Многие сразу признали красавицу Перпетую. От её недавнего сияния не осталось и следа. Её до арены то и дело насиловали пьяные вигилы. Она как-то сразу потеряла веру: не может быть, чтобы Господу был нужен её позор и весь этот ужас… И как только из хрупкого здания веры вывалился этот кирпичик, так за ним быстро посыпались другие, и теперь это был почти уже мёртвый человек, который не имел даже сил казнить себя за все, что он сослепу наделал: за горе любимых стариков и милого мужа, за сиротство деток несчастных… Рядом с ней шёл тихий Тимофей — Павел весь затрясся, — который в простоте души своей не понимал, что он такого злого сделал, что должен погибать этой страшной смертью. И с неменьшим ужасом узнал Павел двух стариков, Жаворонка и Пантеруса, и необрезанных, и некрещёных, язычников… Жаворонок все показывал амфитеатру свои беззубые челюсти — так, как показывал он их в былое время в германских лесах Германику, — и свои раны, а Пантерус шёл, не поднимая головы: все равно помирать, видно, надо. Но жизни было жалко и более всего в ней жалко было тех солнечных дней галилейских, когда он восторженно пил с черноокой красавицей в золоте спелой кукурузы счастье любви… Душа Павла вздыбилась в ярости: где же Господь в справедливости Своей? Почему посылает Он и этих бедных язычников наряду с верными в пасти зверей?

За что?!

И Язон, и Мнеф с тайным содроганием ждали появления Миррены, но её не было…

И опять из подземелья глухо донёсся лязг железа, и на арену, щурясь от солнца, жёлтыми тенями, беззвучной походкой вышли львы и полосатые тигры, худые, нечистоплотные, дурно пахнущие, со свалявшимися гривами. Звери отлично знали, зачем их выпустили вдруг в этот багряный полусвет арены. И они потягивались, нервно зевали страшными пастями и били хвостами по худым, песчаного цвета бокам с выдающимися рёбрами…

Филет весь затрепетал: из толпы осуждённых на него неотрывно смотрела Елена! То, чего он боялся, случилось. Они не сказали за всю жизнь друг другу и десяти слов, но она всегда, с первой встречи, маленькой звёздочкой жила и светила в глубине его души. Он вспомнил «Нептуна», крылатое судно, на котором он впервые угадал тайную муку её, женщины, сделанной неизвестно зачем «богиней», но томившейся по жребию земному, самому обыкновенному, но тёплому. И вспомнил он, как вся она потянулась вдруг к нему, замученная этим сумасшедшим человеком, который теперь, от страха весь обмочившись, бессильно валялся на песке арены. И шумный оживлённый Пирей вспомнился, когда она тоскливым взглядом простилась с ним навеки. И развернулись перед ним бездонные степи и тёмные леса по берегам светлого Борисфена, где он тихо и от всего мира тайно тосковал о ней. И вот теперь она, скованная ужасом, сидит на песке арены в толпе и, не отрываясь, смотрит на него ужасными глазами… И когда в эти жуткие мгновения где-то среди толпы забилась и закричала какая-то старуха — то была мать Перпетуи, пришедшая проститься с дочерью, но не выдержавшая этого прощания, — Филет, не в силах выносить ужаса, полою тоги прикрыл свою уже седеющую голову…

Косматые, неопрятные, дурно пахнущие звери кружились вокруг осуждённых на своих мягких лапах, жадно облизывали исхудавшие морды и нервно хлестали хвостами по бокам. И вот вдруг страшный крик, нечеловеческий, незабываемый: крупный лев прыгнул к толпе и схватил Тимофея. Стоявший рядом с юношей огромный Скорпион чудовищным кулаком своим ударил зверя в лоб; тот на мгновение остолбенел, но справился и с рёвом снова рванулся к окровавленному Тимофею. С угрожающим рыком он потащил было его в сторону, но в ту же минуту на Тимофея бросился другой лев и схватил его за ноги. Противники не уступали добычи один другому, страшно рычали и тянули Тимофея каждый к себе. Потом вдруг бросив его и встав на дыбы, они с рёвом вступили над ним в кровавый бой. И сразу, точно опалённые этим рёвом, со всех сторон на осуждённых бросились звери… Филет, закрыв голову полою тоги, трясся. Павел, белый, открыв рот, весь глаза, из всех сил заставлял себя смотреть, видеть, запоминать. Он не мог поверить, что во всем этом есть и его доля — ошибки? преступления? греха? Ну, пусть он обманывал их… немного, но это он для их же добра делал! Они как дети… Так просто они не слушали: их надо было пугать, им надо было грозить, чтобы загнать их на путь добродетели… Но… нет, ничего понять нельзя!

А львы, трое, рвали один у другого все истерзанное и уже бездыханное тело Тимофея. Огромная тигрица терзала Перпетую и, прижав уши, скалила страшные зубы на всякого зверя, который осмеливался близко подойти к ней… Из подземелья тем временем выбегали все новые и новые звери: леопарды, медведи, громадные собаки, волки, гиены, шакалы… Потом поднялись, как в кошмаре, кресты, загорелись костры — было все, что только может выдумать человек, сын Божий. Скорпион был распят и зажжён, и с креста, из огня и дыма, он сыпал проклятиями на тех, которых он давно уже призывал к восстанию и которые не послушали его, дураки, дрянь, сволочь! О, если б они его вовремя послушали, не их, бедняков, терзали бы звери и сжигал огонь, не их!.. А когда бешеные глаза его случайно падали на бесстыдного зверя в аметистовой тоге, владыку мира, упивающегося кровью человеческой, он плевался от отвращения и ненависти. Новое стадо голодных хищников, распалённых запахом крови, уже неслось из cavea на окровавленную, дымную арену… И было страшно то, что делали звери, но ещё страшнее было то, что делали на арене люди: сильные часто толкали зверям слабых, чтобы тем выиграть несколько секунд этой страшной жизни…

Толпа, запрудившая цирк, сперва безмолвствовала, но потом начала шуметь все более и более и, когда какой-нибудь номер — вроде сжигания христиан на крестах в смоляных рубахах — особенно поражал её, в цирке поднимался какой-то глухой рёв. Те толпы, которые стояли за стенами цирка, жгуче завидуя счастливцам, попавшим в цирк, умирая от нетерпения, отвечали тогда таким же диким рёвом. Власти успокаивали народ: все увидят муки поджигателей, надо только подождать — это обещает цезарь. И так как по львиному рыку из подземелья слышно было, что зверей очень много, толпа разражалась и заливистым свистом восторга, и хвалами в честь великого цезаря…

Нежную весеннюю землю окутывали сиреневые сумерки. В небе затеплилась Венера. Цезарь — он устал — подал знак прекратить игры. Восторженной овацией отвечал пресытившийся амфитеатр своему владыке. Возбуждённая толпа густыми реками потекла к выходам. Слуги цирка загоняли обожравшихся хищников опять в подземелья. Те скалили страшные пасти, но, боясь огня факелов, повиновались. Вокруг стен цирка стоял праздничный гомон огромных толп: что-то ещё будет завтра!.. А у цезаря, в пышных садах его ватиканских, уже начинался другой праздник: облачённые в tunica molesta, ярко загорались среди тёмных деревьев на крестах «христиане» — сводники, убийцы, взломщики, поджигатели, воры. Нерон любезно расхаживал среди бесчисленных гостей и в стёклышко смотрел на горящих людей. Острил Петроний. Нагло хохотала Криспилла. Жарким пожаром пылало безумие в звёздной, душистой тишине вешней ночи…

В подземных зловонных тюрьмах при цирках стояла нестерпимая духота и взрывались вопли отчаяния. Среди этих уже полусумасшедших от ужаса людей, в тёмном углу, уткнувшись седой головой в смрадную землю, — тут, в угол, заключённые ходили за нуждой, — валялся старый рыбак из маленькой галилейской деревушки Капернаума, Симон, прозванный добродушно, на смех, Петром, Камнем. Он не верил себе: это просто сон страшный. Вот сейчас он оттолкнёт свою лодку от песчаного берега, уйдёт в солнечную даль с пахучими сетями и там, в тишине, за работой, проведёт весь день, а вечером на берегу, у огонька милый рабби будет снова говорить им о правде Божией, и будут все они сладко мечтать о том, как придёт время, на цветущей земле засияет вдруг светлое царство Господне… Но рык львов говорил старику, что не будет царствия Божия на берегах милого озера и что кончилось все…

Павел, тёмная тень, бродил в это время в лабиринте возбуждённо гудевших улиц Рима. Он путался в полах распустившейся одежды своей и не знал, куда и зачем он, собственно, идёт. И вдруг тяжкий запах остановил его. Он вгляделся в вешний сумрак: то были страшные scalae Gemoniae… Он спустился к чуть светившейся в ночи реки… А ведь можно было жить и радоваться. Кто же сделал все это? Ведь не враг же он себе!.. И вдруг седые курчавые волосы его зашевелились: он догадался, кто это сделал. И Он же, искушая близостью освобождения, привёл его к scalae Gemoniae, на берег Тибра… Старик вдруг страшно взвыл и бросился в темноту.

На ватиканском холме гремел бешеный пир.

Загрузка...