LII. ЗАГОВОР ПИЗОНА

Нестрашные, казалось, разговоры патрициев на вилле Эпихариды в Байи и на пирушках друг у друга под ударами Нерона все более и более складывались в настоящий заговор. Вероятно, ко всему этому у некоторых примешивалась и любовь к старому Риму, стране отцов, но главными двигателями дела были, как всегда, личные надежды, обиды и страсти. Дело вышло бы, может быть, из стадии разговоров и раньше, если бы не было внутри его столько трений, интриг и подкопов: не один Пизон хотел занять трон цезарей. А Нерон точно нарочно раздувал пламя. Казни продолжались. Уже погиб суровый Тразеа, который, умирая, разговаривал с киником Деметрием о бессмертии души и о способах разлучения её с телом. Погиб Петроний. Перед смертью — как это было в обычаях того времени — он написал ядовитое письмо Нерону, а умирая, кокетничал, по обыкновению, перед близкими:

— По крайней мере, хорошо хоть то, что я не поеду теперь с божественным в Ахайю. Бедные, что только придётся вам там вытерпеть!..

Как ив Нероне, в нем было много от актёра и не очень высокого вкуса: за несколько часов до смерти он распорядился нескольким рабам выдать вольную, а других — выпороть.

Погибли, отравленные, отпущенники Нерона, чудовищно богатые Паллант и Дорифор. Это они в своё время советовали Клавдию усыновить Нерона, они сделали его императором и получили награду свою — в чаше с ядом.

Гибель висела уже над многими головами. Заговорщики были накануне решительных действий, как вдруг измена разрушила все их планы. Пошла она из дома Сцевина, того самого, который хотел заколоть Нерона непременно старым кинжалом. Но старый кинжал никуда не годился и Сцевин отдал его своему отпущеннику Милиху отточить. Тот смекнул, в чем дело, и донёс. Донос наварха Волузия Прокула уже делал своё дело. Сразу начались аресты. Патриции стали путаться и оговаривать один другого. Сцевин, несмотря на старый кинжал, выдал всех. Лукан, молодой автор «Фарсалий», выдал родную мать. Только Эпихарида одна держалась непреклонно и в бешеных речах изливала своё презрение на цезаря-выродка и на квиритов-предателей. Наварха Волузия Прокула на очной ставке она высмеяла. Нерон пришёл в ярость.

— Плетей! — трясясь, орал он. — Огня! Во что бы то ни стало заставить её говорить!

Палачи взялись за дело. Кровавые плети рвали прекрасное тело. Эпихарида молчала.

— Признайся лучше во всем, — сказал Тигеллин. — Иначе тебя изорвут в клочья.

— Рви, собака! — сквозь зубы проговорила она. — Недалеко то время, когда тебя бросят в Тибр рыбам на съедение.

Опять засвистали плети. Закусив руку жемчужными зубами, Эпихарида не издавала ни звука, ни стона. Без сознания её сняли с козы. И как только она пришла в себя, снова подошёл к ней Тигеллин.

— Твоё сопротивление бесполезно, — сказал он. — Все признались, только одна ты, глупая, упрямишься. Но я заставлю тебя говорить.

— Нет, собака, не заставишь, — едва выговорила она.

— Огня!

Её подвесили над горящим костром. Пламя лизало ей стройные, снизу почерневшие ноги. Она задыхалась в едком дыму, но молчала. И опять она потеряла в муке сознание…

— Пусть отдохнёт и подумает, — сказал Тигеллин. — Завтра начнём опять.

А квириты продолжали топить один другого. Но в некоторых проснулось чувство достоинства.

— Ну, а теперь ты, — обратился Нерон к Субрию Флаву, трибуну преторианцев. — Что заставило тебя забыть о присяге?

— Я возненавидел тебя с тех пор, как ты сделался убийцей матери и жены, кучером, комедиантом и поджигателем. Лучшей услуги, как убить тебя, я не мог тебе оказать…

Обезглавленный, он повалился в яму…

Пизон заперся у себя и, когда к нему явились преторианцы, сам перерезал себе жилы. Он оставил завещание, переполненное гнусной лестью Нерону: этим путём он хотел спасти свою жену, красивую, но глупую, которую он отнял у своего приятеля Домиция Силы.

Сенека и перед смертью витийствовал:

— Тело есть бремя и наказание для духа, — говорил он. — Оно давит на дух и держит его в оковах. Телом душа покрывается, закрашивается, заражается и отделяется от всего, что составляет её истинную сущность. Из-за него она подвергается ошибкам. Вся её борьба устремлена на эту давящую плоть. Она стремится туда, откуда была послана. Там ждёт её вечный покой. Там она после всего грубого и извращённого, что она видела в этом мире, созерцает чистое и светлое…

Но это было не мужество, а только укоренившаяся дурная привычка.

— Ничего такого утверждать он не может, — сказал Филет, когда ему рассказали о последних минутах философа-богача. — Это от смертных скрыто…

И вдруг из дальнейших вопросов открылось, что Субрий Флав хотел после провозглашения Пизона императором убить и Пизона и на престол цезарей, с согласия Сенеки, возвести… Сенеку!

Милих, доносчик, был засыпан наградами и сам пожаловал себе титул Σωτυρ, Спаситель.

Эпихарида, несмотря на полную потерю сил от пыток, держалась, как и раньше: она не называла ни одного имени и не уставала поносить цезаря и его палачей. Никаких показаний от неё, собственно, было уже не нужно — квириты сделали это превосходно и Нерон знал все, — но нельзя было терпеть, что какая-то девчонка точно смеётся над ними. Они уступить не могли, но не сдавалась и она. Палачи начали трусить.

— Ведьма, — говорили они шёпотом. — Есть такие, которые боли совсем не чувствуют. Слово такое знают. Как бы нам чего она ещё не сделала!

Эпихарида уже знала, что квириты выдали её, — сам Тигеллин только что прочитал ей их показания.

— Все, что я от тебя я требую, это чтобы ты подтвердила их слова, — сказал сицилиец.

— Нет. Они все врут, — презрительно сказала она. — Ничего этого не было.

— А что же было?

— А это не твоё дело, негодяй…

Тигеллин приказал снова отправить её на пытку. Её усадили в закрытые носилки и понесли. Эпихарида чувствовала, что силы покидают её. Она знала, что не отстанут они от неё: это кара за ту ночь любви в священной роще Карфагена. Боги не простят ей этого. И вот, изнемогая в носилках перед предстоящей мукой, она закрыла глаза: надо было в тишине проститься с тем, кого она так любила. Тяжёлые слезы потекли по исхудавшему, скорбному лицу… И увидела она лунную мглу над пустыней и священную рощу в стороне, и красноватый отблеск углей на жертвеннике сквозь чащу пальм, и звезды, которые роились в вышине. И он шепчет ей в ухо колдовские слова, от которых она пьянеет… И точно песнь какая-то победная запела вдруг в ней и наполнила все её существо: о, милый!.. А когда она открыла глаза, в щёлку между занавесками носилок она увидела на коне Аннея Серенуса. Он, видимо, ждал её. Может быть, он хотел сам, своими глазами убедиться, что она ещё жива… Она отбросила занавеску, хотела было послать ему поцелуй, но осеклась: этот поцелуй мог оказаться для него смертельным. Все, конечно, знали о их любви, но теперь не следовало напоминать о ней. И она только смотрела на него своими большими, теперь такими лучистыми глазами и видела, как он бледнел, как на щеке его что-то дрожало. Она понимала, что он ищет, как освободить её, но понимала и то, что это невозможно.

Глаза в глаза они простились — она знала, что навсегда, а он ещё надеялся.

Анней, убедившись, что милая жива, поскакал домой. Он решил сделать попытку вооружённой силой освободить её. Среди вигилов есть преданные ему люди. Старый Кварт намекал, что пора бы, может, и действовать. Можно, наконец, и деньгами купить вооружённых помощников: в Риме много озлобленной голоты. Он бросил.поводья выбежавшему рабу, энергичными шагами вошёл в вестибюль и остановился: центурион преторианцев с конвоем протягивал ему приказ императора.

— Ты должен немедленно покончить с собой.

— Могу ли я привести свои дела в порядок?

— Ты можешь умереть завтра…

— Хорошо, идите…

Об устранении гадины теперь не могло быть и речи: его не подпустят близко уже не только к Нерону, но и ко дворцу. Ах, да и не все ли равно? Боги плохо задумали мир, и смешны все эти глупенькие философы, которые уверены, что своими разговорами они могут что-то изменить в мировом беспорядке… Он хлопнул в ладоши.

Появился огромный Салам. Его добродушное лицо с белыми зубами выражало страдание. Он понимал, что значит появление преторианцев в доме.

— Господин…

— Прежде всего, Салам, сделайте мне скоро погребальный костёр на луговине у пруда, — сказал Анней, положив ему руку на плечо. — А потом ты призовёшь ко мне моего управляющего. Но поспешай…

Салам заморгал, поцеловал его руку своими толстыми губами, тяжело повернулся и вышел.

Анней зашагал по комнате. Можно ли ещё спасти Эпихариду? Как только он закончит последние распоряжения, он испытает преданность вигилов. А пока надо освободить рабов, написать завещание в пользу Эпихариды, — может быть, все же она вывернется из их когтей — и… И вдруг в душе заиграла надежда: вот наступит темнота, и он попробует. И, может быть, на быстрых конях они успеют спастись…

В дверь осторожно постучали.

— Это Язон, господин, — сказал Салам. — Он хочет видеть тебя по срочному делу.

— Введи.

Язон, бледный, решительными шагами вошёл. Глаза его зорко смотрели на Аннея.

— Ты как будто ничего ещё не знаешь, — пробормотал он.

— Ты о чем? — усмехнулся Анней. — Что мне надо умирать? Так это уж не ново…

— Я об… Эпихариде…

— Что с ней? — вдруг всполошился Анней. — Говори.

— Я случайно ехал мимо, когда её вынимали из носилок, — сказал Язон. — Она по пути… покончила с собой… удушив себя повязкой[80].

— Не рассказывай… — поднял руку Анней. — Не надо. Только одно: это совершенно верно?

— Я сам видел её… мёртвой.

— Благодарю… А теперь — прощай, — едва выговорил Серенус. — Мне надо перед смертью кое-что сделать… Так хочет божественная скотина, управляющая Римом и миром. Я только что думал, что слабо глядят боги за своими делами.

— Почему ты думаешь, что все это дела богов? — как всегда серьёзно проговорил Язон. — Может быть, это только бунт человеческий…

— Тогда зачем боги позволяют такой бунт? — отвечал Анней. — Впрочем, все это только слова… Прощай, друг мой. Если можешь, живи счастливо…

Они обнялись и, взволнованный, Язон покинул дом осуждённого. Бунт человеческий — Анней прав — тоже ничего не объясняет. Стена!

— А теперь пойдём посмотрим, как вы для меня в последний раз постарались, — сказал Анней Саламу.

Они вышли в парк. Столетние великаны дремали в тишине вечера. Анней осмотрел огромный, политый нефтью — так всегда делалось — погребальный костёр, посмотрел на пышную зелень деревьев, на облака…

— Нет, так не годится, — проговорил он. — Так мы попортим огнём деревья. Перенесите костёр на лужайку перед домом: там места больше. Мне не хочется подпалить листву…

Анней освободил всех своих рабов и щедро одарил их. Саламу, кроме того, он подарил свой драгоценный перстень на память. Часто среди всех этих дел он впадал точно в забытьё, вспоминал свою Эпихариду, и губы его начинали трястись. Но он боролся с собой: нет, он не даст гадине удовлетворения узнать, что Анней Серенус не сумел умереть! И, когда наступила торжественная, звёздная ночь, он ушёл в свою опочивальню, обнажил светлый меч свой, попробовал острие и без красивых слов, без всякой позы, пронзил им своё захолодавшее, никому и ничему больше в мире не верящее, одинокое сердце…

Загрузка...