XLV. НАД MARE SICULUM

Язон с Филетом застряли в Тауромениуме. Надежда найти Миррену у Язона все больше и больше отмирала, а душа была через край переполнена думами. Вечный Сфинкс, жизнь, поставила ему единственную, но огромную загадку: разгадать её, жизни, смысл; и Язон добросовестно трудился над этой задачей. Другие Эдипы — им же имя на протяжении тысячелетий легион, — полегкомысленнее, решали эту загадку с большой развязностью то так, то иначе и были собой очень довольны, но углублённой душе Язона эти противоречивые разгадки казались какой-то детской игрой: смысл загадки был в том, чтобы разгадать её верно, вне всяких сомнений, а они делали вид, что смысл её в том, чтобы ответить на вопрос что-нибудь, только бы ответить. И как ни помогал ему бесстрашный в мысли Филет — он за последнее время постарел и весь был исполнен светлой печали, — но все же разродиться — по Сократу — истиной Язон никак не мог…

Филет с утра до ночи шуршал, как мышь, свитками в огромной библиотеке Иоахима, разбирая новые издания, полученные от братьев Созиев из Рима. Он с удовольствием читал произведения молодых поэтов Ювенала и Марциала, а в особенности Персия Флакка, молодого человека исключительной чистоты и нежности душевной… Язон целыми днями бродил по прекрасным горам, обступившим Тауромениум со всех сторон, и с обожжённых вершин их любовался лазурными далями, грозно-синей пирамидой Этны или, спрятавшись в траве, слушал сон и покой алтарей полевых и — мечтал. В мечтах его, как и раньше, являлись всегда вместе две головки: одна златокудрая, та, которую он на короткое мгновение видел тогда в Афинах и над которой жизнь собрала столько для него страшного, и другая, с льняными волосами и глазами гамадриады, которую он видел в жизни тоже только два коротких мгновения. Он до сих пор не решился перешагнуть последней черты в отношениях с женщинами. Эринну смущало это одиночество сына, она заговаривала с ним не раз о женитьбе, подсылала служить ему самых хорошеньких рабынь, но, как Иосиф Прекрасный из древней сказки, он оставался верен тем двум милым образам, которые незримо жили в душе его. Иногда его смущало, что он может любить сразу двух, но ничего поделать с этим он не мог. Да он и не хотел верить, что любит Беренику: слухи о её похождениях оскорбляли его до дна души. Это было бы все равно, как если бы прекрасная Афродита, которая стоит у них в глиптотеке, спустилась с небес до преторианской казармы. И он отодвигал Беренику, чтобы дать место чистой, дикой гамадриаде. Иногда это удавалось и продолжалось до тех пор, пока он не ловил себя снова на мечте о прекрасной, гордой, золотистой головке иудейской царевны…

С обожжённой вершины горы он долго смотрел на восток, за лазурные моря, в солнечную страну, где жила красавица. Ему была тягостна дума, что она, может быть, — и даже не может быть, а совершенно наверное — забыла его и ту улыбку, которую она ему мимоходом подарила. Что он для неё, пышной царевны, человек, решительно ничем не замечательный, ничего не сделавший, проводящий жизнь в думах? Он не забывал того, что сказал ему отец. Мысль попытаться сделать людям добро этим путём очень искушала его. Но когда вспоминал он ту гору, царящую над землёй, он всегда одновременно вспоминал и то, что сказал ему Филет, и сердце его в тишине склонялось скорее в сторону тихого философа. «Лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе» — это всегда казалось ему лозунгом души поверхностной и пустой: не надо быть первым ни в деревне, ни в городе, ни даже во всей Римской империи — участь жучка, спрятавшегося от всего в золоте янтаря, казалась ему для человека предпочтительнее всего…

Усталый, с запылёнными ногами, он вернулся с гор в свой дворец. Рабы, встретившие его в вестибюле, доложили ему, что в его отсутствие прибыли два гостя: знаменитый мудрец Аполлоний Тианский и Иосиф бен-Матафия из Иерусалима, думавший найти в Тауромениуме Иоахима, и что в настоящее время они знакомятся под руководством Филета с библиотекой.

— А мама ещё не вернулась? — спросил он.

— Нет, господин, ещё нет.

Эринна уехала со своей старой Хлоэ в Сиракузы, чтобы посоветоваться там со своим постоянным врачом и другом, престарелым Милоном, слава которого гремела по всей Сицилии.

Язон зашёл к себе, чтобы помыться и переодеться, а затем направился звонко-прохладными залами в библиотеку, чтобы приветствовать гостей. Ему пришлось идти через огромную глиптотеку, и он, как всегда, остановился перед Венерой-Иштар, своей любимой статуей, которую некогда купил его отец у наследников Филата. И в первый раз он почувствовал, что эта статуя тоже какая-то гора света, вроде той, которую он видел ранним утром на озере гельветов, что и она зовёт его туда, в высь, где никого нет, но где так близко небо… И душу его охватил священный холод беспредельного восторга…

Он был уже на пороге библиотеки, как из-за завесы, прикрывавшей дверь, он услышал красивый голос Аполлония. Знаменитый пифагореец уверенно и благосклонно, точно даря каждым словом слушателей, говорил:

— Гаутама был рождён чудесным образом царицей Маней, в непорочное тело которой вошла небесная сущность Будды. При его рождении небесные духи пели ему хвалебную песнь: «Родился чудесный герой — нет ему в мире равного! Слава мира, полный милосердия, Ты распространяешь своё благоволение во все концы вселенной. Ниспошли всем Твоим творениям радость и довольство, чтобы стали они господами самих себя и были счастливы». Мать принесла его в храм для выполнения обрядов, и там встретил его старый пустынник Асита, которого привело туда с Гималаев предчувствие великого рождения. Он тут же предсказал, что дитя станет Буддой, спасителем мира от всех бед, проводником к свободе, свету и бессмертию. И раз, когда он был уже отроком, родители потеряли его в толпе паломников на празднике и после долгих поисков отец нашёл его в кругу святых мужей погруженным в благочестивое размышление…

Язон откинул завесу. Его поразила величавая фигура Аполлония: Филет, Иосиф и неизменный Дамид были едва заметны рядом с ним. Гости ласково приветствовали молодого хозяина и все под руководством Филета продолжали осмотр знаменитой библиотеки.

— Это вот исторический отдел, — говорил Филет. — Тут собрано почти все, что было написано об истории рода человеческого, с древнейших дней по наше время.

Иосиф, все такой же розовенький, чистенький, с тонким носиком и вострыми глазками, улыбнулся своей особенной улыбочкой и проговорил:

— История — это самая безнадёжная из наук. Я не мало занимался ей и пришёл в полное отчаяние. Гелланик часто противоречит Акузилаю в генеалогиях, Акузилай часто поправляет Гесиода, Эфор уличает во лжи Гелланика, Эфора же — Тимей, Тимея — все жившие после него историки, Геродота же — все… Тимей, писавший по истории вашей Сицилии, не считает для себя достойным соглашаться с такими писателями, как Антиох, Филист и Каллий. Авторы аттических летописей или историки аргивские не следовали друг другу в изложении истории Аттики или Аргоса. Но вот мы, иудеи, имеем историю всего нашего прошлого всего в двадцати двух книгах, которые, по всей справедливости, считаются вполне достоверными…

Все с любопытством посмотрели на бойкого иерусалимца. Язон отвернулся к окну, где вдали мрели нежно-розовым видением берега Калабрии.

— Что-то душно, — сказал Филет. — И как темнеет… Должно быть, гроза будет…

— Да, очень душно, — согласился Аполлоний. — Но будем осматривать твои сокровища дальше.

— Вот на этих полках собрано все, что написано за все века против иудеев, — продолжал Филет. — Тут есть очень редкие вещи.

Язон заговорил с Дамидом. Тот, как всегда, стал рассказывать об учителе: о другом он говорить давно разучился.

— О, это замечательнейший человек! — тихо сказал он. — С ним говоришь, точно на крыльях летаешь. Вот, помню, были мы с ним в Родосе и подошли к знаменитой статуе Аполлона: учитель любит осмотреть все. И вот я спрашиваю его: учитель, есть ли на свете что больше этого колосса? А он, не колеблясь ни минуты, отвечал: «Есть, Дамид. Это — человек, обладающий здравой философией и искренней верой».

Язону сразу стало скучно, как всегда, когда его угнетали ничего не значащими словами. «Что такое здравая и что такое нездравая философия? — подумал он. — И кто и как может судить об искренности и неискренности веры? И что такое вера?»

Где-то вдали глухо прокатился гром. Потемнело ещё более. Жара томила даже в прохладной библиотеке с затенёнными окнами. Язон только делал вид, что слушает набожные рассказы Дамида. Тот, рассказывая, все оглядывался на своего великого учителя, точно боялся, что тот услышит его.

— А какое во все проникновение! — говорил он, и на лице его был восторг. — В Коринфе мы познакомились с киником Деметрием, и тот так увлёкся красноречием Аполлония, что бросил все и пошёл за ним. У Деметрия был ученик, Менипп, которого любила одна иностранка. Увлечённый её красотой, Менипп хотел уже жениться на ней, но вдруг Аполлоний узнал, что она — лампуза, ламия, питающаяся человеческим мясом! И вот он пришёл на свадьбу, обличил лампузу, и та исчезла со всеми поварами и виночерпиями; так Менипп был освобождён от власти кровавого призрака…

Снова послышался угрожающий гул далёкого грома. За окном кто-то пробежал. Рабы стали перекликаться по дворцу тревожными голосами. Язон выглянул в окно, чтобы узнать, в чем дело, и ахнул: из Этны как-то особенно, торопливо валил густой то чёрный, то бурый дым и туча его уже покрыла зловещей тенью солнечный остров. Снова послышался ближе, грознее устрашающий гул, и все — все были уже на широкой террасе среди колонн — поняли, что это не гром, а рокот вулкана. Гул нарастал, подымался и вдруг оборвался, гигантская гора выбросила сразу целую тучу пара и из необъятного кратера её и с боков полетели в чёрное небо снопы бешеного огня…

— Точно нарочно к моему приезду! — воскликнул Аполлоний. — Видеть такое зрелище не всякому удаётся… Может быть, мы пройдём лучше в театр: оттуда вид будет ещё величественнее. Смотрите, смотрите!

Рёв огня, паров, дыма потрясал даже в Тауромениуме. Лавины камней и огромные скалы, пыля, с грохотом неслись вниз, к морю, где среди чёрной теперь воды лежали скалы, которые, по преданию, разгневанный Циклоп бросил вслед убегавшему Улиссу… Язон побледнел: а мать?.. Первым движением его было послать ей навстречу рабов, но что тут могут сделать рабы? Единственная надежда была, что мать и Хлоэ ещё не выехали из Сиракуз. Но сердце заболело…

Все вышли из дворца — он как-то странно весь побелел среди этой зловещей черноты — и вдоль крепостной стены спустились к вырубленному в скале театру. Действительно, оттуда, из оркестра, вид на бунтующую гору был ещё грандиознее. Окутанная чёрным, в бурых оттенках дымом, она грохотала, и казалось, что под ней шёл бой каких-то гигантов. По городку тревожно, с криками бегали люди…

Рёв все нарастал с чудовищной силой. Стало совсем темно, как ночью. И в грозном, грохочущем и ревущем мраке этом чувствовалось, как не только под горой, но точно под всем островом, под всей землёй идёт ворочание каких-то страшных сил. Пламя, то мрачно красное, то свирепо белое, то тускло-медное, то ослепительно-золотое, то зловеще-зеленое, рвало чёрные склоны горы, и даже отсюда было видно, как из-под чёрных клубящихся туч выплывала в медлительной торжественности, блестя жутким белым блеском, тяжкая река лавы… Она сияла так, что было больно глазам. На землю беспрерывно сыпался чёрный дождь копоти и в жарком, душном воздухе запахло горящей серой. Дышать становилось трудно. Тревога все более и более захватывала сердца… И снова идущий из самых глубин горы гул, постепенно нарастающий, переходящий в рёв, и снова все потрясающий взрыв, и снова рокот страшных каменных лавин. Казалось, это была та последняя катастрофа, которую предчувствовало человечество с давних пор…

Ужас скосил всех. Все упали лицом на чёрную землю. Время, казалось, остановилось. Сверху непрестанно сыпался густой лохматый дождь гари. Вдали, внизу, кипело море… И снова страшный в своём напряжении подъем подземных громов к вершине горы, рёв и свист многоцветного пламени и жуткое содрогание земли…

Язон вдруг вскочил как безумный.

— Нет, я больше не могу! — воскликнул он и, шатаясь, бросился к ярко-багровому в огнях вулкана дворцу. — Эй, рабы!

Дворец весь уже потрескался, и белые колонны то и дело рушились в чёрную бездну. Рабы выли на чёрной улице.

— Все, кто последует за мной на спасение матери, получат свободу и богатство! — крикнул Язон. — Коней!

Отозвалось всего несколько человек: остальные от ужаса просто ничего не поняли.

Ещё немного — и несколько обречённых полетели на конях петлями дороги вниз, к морю. Впереди нёсся на своём белом арабе Язон. Лошади то и дело при толчках спотыкались, и всадники летели через голову, но вставали — которые могли встать — и снова летели, безумные, на точно безумных конях с исступлёнными глазами. Вверху справа ревел вулкан и, слепя, ползла вниз с медлительной торжественностью сияющая лава…

Они, не помня ничего, летели уже вокруг подошвы горы, как вдруг впереди, в черно-багровом мраке раздался вопль нескольких голосов и Язон увидал под чёрной скалой мать, Хлоэ и дрожащих рабов. Все они были вымазаны в саже, все, простирая к нему руки, звали его на помощь… Снова из утробы земли с громом и рёвом поднялся чудовищный порыв вверх, снова все затряслось вокруг в черно-багровом мраке, и вдруг огромная скала, под которой прятался караван Эринны, зашаталась, тяжко рухнула на караван и, разбившись, бешеным потоком скал и камней понеслась под рёв вулкана вниз, в кипящее море… Лошади в ужасе храпели и упрямо трясли головами. Белый араб помертвевшего от боли Язона Вдруг заржал, яростно вздыбил, совсем уже не слушая всадника, понёсся обратно… За ним, оскользаясь, падая, понеслись остальные — становясь в числе все меньше и меньше…

…На третий день, когда извержение стало стихать и вокруг посветлело, Филет с рабами пустился из полуразрушенного дворца на поиски своего ученика и друга. Они скоро нашли на морском берегу два покрытых чёрным пеплом холмика: белый араб был уже мёртв, а Язон, без сознании, ещё дышал. Из его спутников с ним никого не было, их разыскали плачущие семьи только некоторое время спустя: поскакав на спасение своей госпожи, за свободой и золотом, все они нашли смерть…

И когда тихий Филет, мудрец, ощутил под трепетной рукой своей тихое биение сердца Язона, он, давно уже зная, что нет в мире богов, к которым человек мог бы обратиться в беде своей, поднял все же в прояснившееся, ласковое небо глаза, и в них были слезы…

Загрузка...