Глава 8. Взаимоотношения: как оставаться вместе в борьбе

Красивый дуплекс красного кирпича на Киссинг-Пойнт-роуд был выставлен на продажу в апреле 2009 года по банальной причине – развод предыдущих владельцев. Когда мы с родителями ясным осенним утром приехали на осмотр недвижимости в тот район, агент тут же сообщил, что нам невероятно повезло. Воздух внутри дома был спертым и едким. Пожилая женщина сидела в темной гостиной с пурпурными стенами и смотрела телевизор. Оглядывая спальню, все еще супружескую, я не мог не думать о несчастье, некогда разросшемся и воцарившемся в этом доме. Позже тем же вечером мама позвонила агенту и назвала свою цену. А менее чем через месяц мы втроем приступили к созданию собственного семейного гнездышка.

Итак, в августе 2018 года, проведя год в Китае, а в сумме пять лет за границей, я вернулся в дом на Киссинг-Пойнт-роуд, который показался мне слегка потрепанным, и воссоединился с родными. Сад вокруг дома сильно зарос, лампы в комнатах сияли не так ярко, как прежде. После долгих лет жизни в общежитиях, где за тебя многие бытовые задачи выполняет персонал, я отстранился от ответственности – и от терпимости к несовершенству, – которая всегда идет «в пакете» с проживанием в реальном доме.

Мама и папа тоже сдали. Они оба разменяли шестой десяток и за ужином открыто говорили о перспективах выхода на пенсию. Папа перестал красить волосы, и его серебристая грива напомнила мне о дедушке. Родители признались, что, когда я в 2013 году поступил в колледж, они плакали несколько месяцев. Теперь, сидя за столом с самыми родными людьми в мире, я видел, что их лица немного повеселели, но не мог не задаваться вопросом, что мы все потеряли за те месяцы и годы.

На фоне этого крепнущего ощущения долга перед семейным гнездом и родными я чувствовал себя почти бессильным. Вообще-то я представлял свое пребывание тут как нечто вроде пит-стопа в жизни молодого специалиста – совсем непродолжительный период, когда мы с родителями будем с нежностью оглядываться и вспоминать прошлое. Однако с работой у меня были проблемы, а заоблачные цены на аренду жилья в городе делали переезд в собственное жилье совсем нереалистичным. Просыпаясь по утрам в своей детской спальне – уютной комнате, пахнущей запустением, – я видел пыльную выставку школьных трофеев и полученных на дебатах кубков. Вообще-то эти и более поздние занятия моей растянувшейся юности – стажировки, университетские братства – должны были бы стать для меня надежной подсказкой по поводу моего будущего. Но надежда на это бледнела и жухла с каждым днем.

К концу пребывания в Пекине я решил стать журналистом. Решение это основывалось не столько на расчетах, сколько на восхищении иностранными корреспондентами, с которыми я познакомился в Китае. В моих глазах, глазах человека, воспитанного в уважении к власти и стремлении добиваться ее одобрения, – сначала я был мигрантом, затем стал убежденным меритократом, – эти люди олицетворяли дух инакомыслия. Они скверно одевались и вечно охотились за впечатляющими историями. Этот карьерный выбор, признаться, продуманным не назовешь. У меня не было никакого опыта работы в новостных агентствах; сама отрасль находилась на спаде, на щедрые перспективы найма рассчитывать не приходилось. И все же это намерение, однажды сформировавшись, оказалось на редкость твердым.

Мама с папой никогда не просили меня пересмотреть свое решение. Они оставались непоколебимы, даже когда назойливый хор друзей и родственников становился все более громким и обвиняющим. «Ну и когда же наш Бо чем-нибудь займется?» Надо признать, без родителей я бы просто пропал, но и с ними я жил в вечном сумбуре метаний и сомнений. До этого я с немалым презрением относился к богатеньким успешным сверстникам, которые отказались от жизненных амбиций ради прибыльной работы в сфере консалтинга и финансов. Теперь же меня мучил вопрос, как долго может продолжаться такой идеализм и не был ли он ошибочным с самого начала.

В те месяцы я часто ловил себя на том, что страстно желаю какой-нибудь драмы – того, что отвлекло бы меня от рутины поиска работы. И это мое желание осуществилось в ноябре, причем не в форме самого события, а в виде шока после него.

Годом ранее, в августе 2017 года, правительство Австралии задало каждому зарегистрированному избирателю вопрос: «Нужно ли изменить закон и позволить однополым парам вступать в брак?» Опрос был добровольным и ни к чему не обязывал, но правительство обещало рассмотреть мнение народа. Нам достаточно было с сентября по ноябрь поставить галочку в нужной клеточке и вернуть заполненный бюллетень в оплаченном государством конверте.

Надо сказать, общество приняло тот опрос не слишком позитивно. Представители ЛГБТ-сообщества утверждали, что публичные кампании высвобождают в обществе скрытую гомофобию. Они ратовали за прямой закон о равенстве брака. А религиозные консерваторы, со своей стороны, опасались, что опрос разожжет антирелигиозные настроения и разделит религиозные общины.

Но все это не поколебало премьер-министра от консерваторов Малкольма Тернбулла в его стремлении узнать мнение народа. Он сказал следующее.

Неужели мы настолько плохо думаем о наших собратьях-австралийцах и об их способности обсуждать важные вопросы, представляющие общественный интерес, что говорим: «Вы не в состоянии вести конструктивную дискуссию о дефиниции брака, очень важного, по сути фундаментального, элемента нашей системы права и нашей культуры»? Австралийцы способны вести уважительную дискуссию – и не раз демонстрировали это[153].

Впрочем, опрос выявил не только лучшее, но и худшее в нашем народе. Многие семьи и сообщества нашли конструктивные способы выразить свое несогласие, но публичный дискурс не обошелся без взаимных оскорблений. Через год дискуссия достигла церкви. Так, отдельные сегменты Объединенной церкви Австралии активно выступили против нового определения брака, в том числе и конгрегация, к которой принадлежали мои родители.

Более того, некоторые конгрегации даже открыто обсуждали перспективу выхода из Объединенной церкви, то есть отступничества. И вот, чтобы замерить общественное мнение, пастор нашей церкви наметил на второе воскресенье ноября собрание паствы.

По моему опыту, восприятие людьми церкви имеет тенденцию стремиться к двум крайностям. Одни считают, что внутри религиозных организаций слишком много споров, и эта напряженность всегда на грани конфликта. Другие говорят, что в церкви, напротив, слишком мало разногласий, а сила догмы и идеологическая обработка подавляют любое инакомыслие в рядах прихожан.

Но ни один из этих взглядов не описывал церквей в тех местах, где я рос. Именно в воскресной школе я научился поднимать этические вопросы и спорить о них: «А всегда ли ложь – это плохо?», «Погодите, а почему Бог уничтожает в Потопе всех?» В некоторых отрывках Библии и вовсе прямо описываются споры. Авраам призывает Создателя подумать о невинных в Содоме и Гоморре; Иов ссорится с друзьями по вопросу страдания. Мы, дети, понимали эти истории по-разному и тоже спорили друг с другом, отстаивая свою точку зрения. В подобные моменты наша церковь очень напоминала какой-то хороший книжный клуб.

Конгрегации мигрантов-корейцев в Австралии отличались от других и еще кое-чем. Наша община арендовала помещение у англоязычной церкви, и наши службы проводились, когда не было служб в ней. Общину нашу было бы неверно описывать только в религиозных терминах. Церковь была для нас универсальным источником самых разных видов подспорья: свежих продуктов, бесплатного ухода за детьми, эмоциональной поддержки, финансовых советов, – а прихожане становились друг для друга друзьями, коллегами и соседями.

Подобная сплоченность не могла не быть сопряжена с определенным риском. Люди сближались достаточно сильно, чтобы причинять друг другу боль и предавать друг друга; процветали извечные сплетни. Но по большей части наша община процветала. И хотя я в старшей школе и колледже отошел от религии, местная конгрегация оставалась для меня образцом местного сообщества.

Словом, по поводу предстоящего обсуждения вопроса однополых браков у нас имелись вполне веские причины для оптимизма. Наши прихожане умели спорить и конструктивно выражать несогласие друг с другом. Этих людей многое объединяло, а явных задир или злодеев среди нас не было. Кроме того, в результате похожих дебатов в других церквях определенная теология хорошего спора уже стала мейнстримом. Архиепископ Кентерберийский Джастин Уэлби еще в 2015 году сказал своим прихожанам: «Отвесом разногласия не оценить. Но он заставляет меня и каждого из нас нести ответственность за то, как мы спорим… „Непричесанность“ человеческих отношений нормальна и пугать не должна: она выражает богатство нашей сущности»[154]. Словом, если хорошие споры существуют в природе, то на предстоящем собрании нас ждало именно это.

Но чем же тогда объяснить неприятное ощущение в моем животе?

* * *

В неделю до обсуждения в церкви крайне щепетильного для многих религиозных людей вопроса мы с родителями не слишком много общались. Мы, надо сказать, вообще все чаще ссорились. Иногда по важным вопросам. Например, я очень старался убедить маму с папой переехать в квартиру поменьше и поближе к городу; оба эти предложения приводили их в ужас. Однако худшие и самые всепоглощающие споры касались самых тривиальных вещей: бытовых проблем, брошенных ненароком слов, пустяшных неудач. Сначала они были ерундовые, потом постепенно росли и крепли – пропорционально тому, какой хворост мы в них подкидывали.

К чести моих родителей, они не сдавались, не отступали ни на дюйм. Папа мой – в прошлом офицер корейской армии, а многие качества корейского офицера – гордость, великодушие, дисциплина, – судя по всему, имеют один общий корень: непоколебимую веру в то, что называют человеческим достоинством. А маму воспитывал отец-феминист, который еще в детстве прочел ей книгу «Второй пол» в переводе и настойчиво призывал дочь ставить на первое место профессиональную самореализацию, а не замужество. Короче говоря, родители мои не были намерены серьезно воспринимать чушь, которую нес их единственный сын.

С друзьями динамика была похожей. Большинство из них уже несколько лет занимались карьерой, и у многих имелись долгосрочные романтические партнеры, которые ждали их вечером в роскошном арендованном жилище. Я чувствовал себя в их компании каким-то пацаном-переростком. Последние пять лет я провел за границей, в основном читая умные книги, и ради чего? По этой и ряду других причин я очень близко к сердцу принимал даже незлые колкости и брошенные ненароком комментарии – побочные продукты подшучиваний, обычных в среде друзей, – и затевал споры по любому поводу, начиная с политики и заканчивая мелкими личными обидами. Друзья даже не пытались меня утешать и не проявляли ко мне ни малейшего снисхождения. Мы отлично знали, кто чего стоит, и всегда оценивали друг друга по заслугам.

Как-то раз производитель стирального порошка Finish заказал исследование о мытье посуды в США[155]. Опрос показал, что шесть из десяти респондентов во время этого занятия испытывают стресс, а три четверти из них предварительно споласкивают посуду. Но самые интересные данные касались бытовых ссор. Среднее американское домохозяйство сообщало о двухстах семнадцати ссорах в год, связанных с мытьем посуды, – это восемнадцать в месяц. В основном люди спорили о том, кто должен доставать чистую посуду из посудомоечной машины, но нередко также орали друг на друга из-за тарелок, замоченных в раковине.

В общем, результаты опроса выявили и подчеркнули то, что мы все и так подспудно знаем.

1. Что чаще всего мы спорим с самыми близкими людьми.

2. Что ссоры часто возникают из-за пустяков.

И то и другое, надо признать, довольно странно. Как известно, в литературе о переговорах один из самых частых советов – найти что-то общее между сторонами. Даже если оно будет совсем тривиальным – «Слушай, мы же с тобой оба люди» или «В обеих наших культурах любят хумус», – само признание данного факта может резко изменить подход спорщиков; по крайней мере, так утверждают эксперты. А другой распространенный совет таков: нужно разбить большое разногласие на мелкие части. Это позволит снизить ставки обсуждения и обеспечит управляемость спора.

Однако, судя по всему, в личных спорах эти советы не работают. Кому нужно находить что-то общее с друзьями, близкими родственниками или любимыми либо стараться наладить с ними связь на более личностном уровне? Это изначально заложено в такие отношения. Да и разбивание ссоры по поводу домашних дел на отдельные части тоже ничего не даст – разве бывают в мире проблемы проще бытовых? По сути, именно комбинация близости и низких ставок часто приводит к тому, что бытовые споры трудно разрешить.

Споря и ссорясь с родителями из-за пустяков, я мог позволить себе такую беспечность. Что я, собственно, и делал. Родной дом давал мне самоуверенность, из-за которой я отбрасывал все, что узнал за десятилетия участия в дебатах, и позволял себе не слишком думать о том, что говорю и как. В целом для психики человека это очень хорошо. Но это ведет к ошибкам, недопониманию и обидам. А еще, вступая в спор с родителями, я был практически уверен, что смогу закончить его быстро и непременно в свою пользу. Поэтому не слишком обращал внимание на мнение другой стороны и быстро выходил из себя, если мне не уступали. Разве подобные условия могут не вести к воплям и скандалам?

В этом-то и состоит трагедия «ссоры из-за грязной посуды» – назовем ее так. Если бы ее участники меньше любили друг друга или если бы спор касался более важного вопроса, то он, скорее всего, был бы менее болезненным.

Еще один способ лучше понять уникальность трудности личных ссор заключается в том, чтобы использовать рассмотренный выше контрольный список RISA. Да, обеспечить базовые требования для хороших споров непросто в любом случае, но особенно это касается отношений, которые значат для нас больше всего, ведь тут все с точностью до наоборот; эти споры отвечают диаметрально противоположным критериям.

Нереальность: в личных отношениях очень распространены недопонимания. Близким людям трудно слушать друг друга, им куда легче строить предположения. Отчасти это обусловлено уверенностью (вполне, надо сказать, обоснованной) в том, что со временем мы всё лучше знаем и понимаем другого человека, но частично объясняется также романтическими представлениями о том, будто мы должны понимать близких буквально без слов, возможно, даже лучше, чем они сами себя понимают. И что же в результате? Мы ссоримся из-за недопониманий до тех пор, пока не выясним подлинную суть разногласия.

Неважность: в близких и интимных отношениях из мух мелких споров часто делают слонов. Мы изначально ожидаем от любимых и родных, что они в целом согласны с нашими взглядами, а то и вообще думают точно так же, как мы, и нас страшно расстраивает, когда эти надежды не оправдываются. А еще мы считываем в тривиальных спорах всякие знаки: о взаимной совместимости, прочности взаимоотношений и нашем статусе в глазах другого человека. И в результате раздуваем все до непомерных размеров.

Неконкретность: личные разногласия, как правило, не имеют четких естественных границ. Мы настолько тесно связаны с другим человеком, что любой спор с ним разворачивается на фоне тысячи других, например о том, что в другой ситуации ваш партнер уже делал нечто подобное. А как только мы начинаем расширять границы спора, мы рискуем сделать его неразрешимым.

Несогласованность целей: люди ссорятся с близкими по разным, нередко весьма запутанным причинам, и некоторые из них не имеют никакого отношения к обсуждаемой проблеме. Мы спорим, чтобы причинить другому боль; чтобы сигнализировать близким о том, что мы несчастливы; чтобы проверить, по-прежнему ли они о нас заботятся. В таких условиях обеспечить согласованность мотивов двух сторон крайне трудно.

Словом, было очевидно, что в этой ситуации навыки аргументации меня не спасут. Стоило попытаться воспользоваться этим преимуществом в спорах с друзьями и близкими, как я, напротив, оказывался в проигрыше, то и дело слыша колкую фразу «Не надо со мной дебатировать». Но я, яростно отстаивая свои интересы, забирался в самые жуткие дебри, так далеко, насколько мог, и терпел провал за провалом.

Меня это, признаться, здорово озадачило. Очевидно, ядовитая динамика «ссор из-за грязной посуды» не просто применима к отношениям с родными и друзьями. Она ведет к скандалам с любимыми, дрязгам с соседями, конфликтам в группах единомышленников, например в спортклубах, школьных советах и религиозных общинах. В такой среде споры достигают экстремальных форм уродства и ведут к максимально негативным последствиям.

В детстве мама часто читала мне басни Эзопа. В одной из них рассказывалось о двух козлах, встретившихся с двух сторон узенького мостика над глубоким ущельем. Они осторожно шагали по мосткам, зная, что падение будет фатальным. Но когда козлы встретились посередине, оба оказались слишком гордыми, чтобы пропустить другого. Они затеяли драку, сцепились рогами и в конце концов упали в пропасть и разбились. В жизни в одних версиях этой басни такими двумя козлами становятся близкие друзья, а в других – родственники.

* * *

В то воскресенье в церкви на обед был миёк-гук, суп из морских водорослей с чесноком и кусочками говядины. Его подавали с рисом; вдоль длинных столов стояли также огромные миски с кимчи. Семья, отвечавшая в ту неделю за питание, приготовила всего в избытке, как у нас принято; остатки потом разбирали молодые семьи и студенты. Разговоры за столом были легкие, вкусный горячий суп заставлял людей постанывать от наслаждения.

Около двух часов народ начал собираться в главном зале. Выражения лиц были самые разные; одни улыбались, другие о чем-то напряженно думали. Родители сказали детишкам пойти поиграть на улице. Пастор, спокойный мужчина с трудовой этикой фермера, уже сидел на своем месте. Он открыл собрание молитвой о мудрости.

Поначалу разговор шел со скрипом. Старшие члены сообщества изложили факты этой, как они сформулировали, «сложной ситуации». Атмосфера в зале была не то чтобы неприятной, но какой-то изматывающей; создавалось впечатление, будто мы толчем воду в ступе. Мне казалось вполне вероятным, что целый час пройдет без единого интересного, острого момента, сделав этот эксперимент хоть и неудачным, зато безвредным.

Но потом, робко подняв руку, слова попросила пожилая женщина, сидевшая в передней части зала. Она была тихим и добросовестным членом общины – одной из тех, чья вера взращивалась в долгие годы скрытых страданий. К этому времени большинство присутствующих уже унеслись мыслями достаточно далеко, чтобы пропустить этот неуловимый жест и поначалу упустить стоящую за ним цель.

«В Писании же все сказано предельно ясно, – негромко произнесла прихожанка. – Зачем вообще обсуждать этот вопрос?»

Голос ее звучал как-то нетвердо. Слова были слышны хорошо, но фраза в целом прозвучала двусмысленно – что-то среднее между шуткой, обвинительным актом и претензией. Но женщина продолжила говорить – и, кажется, нашла в себе решимость. Четкое намерение, однажды сформировавшись, пронизало остальную часть ее речи железным прутом. Теперь она чеканила каждый слог, и в голосе ее звучал металл.

«Главная цель церкви – поддерживать в людях веру. Это означает всегда говорить „да“ тому, что правильно, и „нет“ – неправильному. А если мы будем идти на поводу у моды, то утратим свою целостность».

На некоторое время в зале воцарилась полная тишина. Ораторша села на свое место и вдруг показалась мне удивительно хрупкой. Те, кто прежде ждал очереди высказаться, заколебались; одна молодая мамочка вовсе выскользнула из зала, якобы проверить малыша. А потом народ будто прорвало. Следующие несколько речей были проникнуты необоснованным гневом и чувствительностью на грани слез. Время между высказываниями резко сократилось, а между словами и вовсе исчезло. Вскоре зал гудел полным регистром звуков.

Люди приводили разные аргументы, и те далеко не всегда пересекались друг с другом. Мой папа высказался однозначно за внесение поправок в политику церкви. Его аргумент был представлен в чисто бюрократических терминах. Он говорил не столько о Писании и этике, сколько о стратегии и процессе – о том, как нам поддерживать хорошие отношения с синодом. Надо сказать, для деревенского паренька, воспитанного в консервативной послевоенной семье, это было весьма радикальное заявление. Человек, говоривший после папы, высказал диаметрально противоположную точку зрения; следующий тоже сказал что-то совсем другое. Неразрешенные противоречия накапливались и начали нагнаиваться.

Даже моменты подлинного контакта выбрасывали свой яд особого вида. Так, в ответ на аргумент одного из прихожан о том, что выступающие против поправок подтверждают ширящееся в некоторых кругах мнение о церкви как об устаревшем общественном институте, другой сказал: «Ну, это уже нелепо». Но что тут нелепого? Вывод, или само рассуждение, или обсуждавшийся вопрос, или человек, это сказавший? Может, все вышеперечисленное, а может, ничего из этого? Подобная двусмысленность, оставленная без внимания, способна навредить атмосфере любой дискуссии.

* * *

В 2010 году ученые-когнитивисты Хьюго Мерсье и Дэн Спербер наделали много шума весьма неожиданным ответом на вопрос «Почему люди аргументируют?»[156]. Они утверждали, что навык аргументации развился у человека не для того, чтобы помогать различать истину и выносить более правильные суждения, а, скорее, для того, чтобы выигрывать споры. «[Аргументация] – явление чисто социальное. Она эволюционировала, чтобы помогать нам убеждать других и быть начеку, когда другие пытаются переубедить нас», – сказал Мерсье в интервью New York Times[157]. С этой точки зрения предполагаемые изъяны в нашей аргументации, например предвзятость подтверждения, – это не ошибки, а лишь особенности. Возможно, они не приближают нас к истине, но помогают приводить аргументы. Все это Мерсье и Спербер описали в труде под названием «Аргументативная теория рассуждений».

Я понятия не имел, верно ли это как теория эволюционной психологии. Но тогда, в церкви, я своими глазами видел, как желание победить в споре становится всепоглощающим – как оно пересиливает в людях импульс поиска истины и желание проявлять милосердие к другим. Этот конкурентный драйв чрезвычайно опасен, особенно в спорах личного характера. Он заставляет нас забывать о самой важной цели в любом обсуждении с любимыми и близкими – оставаться в этой борьбе вместе.

Дискуссия в церкви продолжалась больше часа даже после времени, когда полагалось закрыть помещение. Решение так и не было принято, но с этим можно было подождать. На следующей неделе на это же время запланировали еще одно собрание. Пастор, молчавший на протяжении всего спора, закончил мероприятие молитвой и просьбой к пастве: «Спасибо всем за участие в сегодняшнем обсуждении. А теперь прошу вас разойтись по домам и подумать о том, что говорили прихожане. И постарайтесь до нашей следующей встречи взглянуть на обсуждаемую проблему с их точки зрения».

Это его напутствие напомнило мне одну полезную методику из состязательных дебатов под названием «Боковое переключение».

Дебаты – во многом упражнение на определенность. В момент, когда ты получаешь тему, ты принимаешь образ мышления человека, полностью убежденного в назначенной тебе позиции. Ты крепко цепляешься за это чувство, чтобы приводить веские аргументы, убедительно опровергать возражения оппонента и демонстрировать веру и страсть аудитории. Но есть в этом своего рода окно между окончанием подготовки и началом раунда, когда тебя, по сути, приглашают в неопределенность.

«Боковое переключение»

В последние пять минут перед началом дебатов рекомендуется сделать что-либо из следующего.

Провести мозговой штурм: возьмите чистый лист бумаги. Представьте, что теперь вы на другой стороне темы. Проведите мозговой штурм и придумайте четыре лучших аргумента в поддержку этой противоположной позиции.

Стресс-тест: пересмотрите свои аргументы с точки зрения оппонента. Продумайте самые сильные из возможных возражений по каждому вашему утверждению и запишите их на полях.

Анализ проигрыша: представьте, что вы выиграли дебаты. Запишите причины победы, включая ошибки соперника.

Дальнейшие шаги могут разниться. Можно еще раз пересмотреть свой аргумент, чтобы продумать, как реагировать на возможные возражения, или спланировать опровержение противоположных аргументов. Можно выработать стратегию, которая позволит заблокировать другой стороне путь к победе. Но основная идея все та же: отложить в сторону полную и безусловную уверенность в своих убеждениях, взглянуть на проблему с другой точки зрения и тем самым повысить свои шансы на победу в дебатах.

Надо сказать, многие эксперты в области переговоров предлагали свои вариации тактики «Боковое переключение». Уильям Юри, один из соавторов книги «Путь к согласию или переговоры без поражения», откопал свое правило в далеком Средневековье: «Говорить можно, только повторив сказанное другой стороной к твоему удовлетворению»[158]. А конфликтовед Анатолий Рапопорт призывал людей, прежде чем атаковать противоположный аргумент, сформулировать свою «область доказанности», то есть условия, при которых утверждение может быть правдой[159]. Например, человеку, который настаивает на том, что черное – это белое, можно ответить: «Это действительно так, если вы говорите о фотонегативе».

Но проблема со всеми этими вариациями в том, что они закрепляют четкую границу между нами и нашими оппонентами. Даже в моменты нашей максимальной щедрости – скажем, когда мы изо всех сил стараемся найти повод согласиться, что в некоторых контекстах черное может быть белым, – мы действуем отдельно от противоположной позиции; мы выступаем как критики, хоть и благожелательные.

А тактика «Боковое переключение» другая, потому что она заставляет нас фактически принять противоположную точку зрения. Это, в свою очередь, дает нам непосредственный опыт субъективной обоснованности убеждений другого человека. Какое-то время мы, как говорится, на собственной шкуре чувствуем, каково это – верить в то, что противоречит нашим идеям. Мы прослеживаем шаги, с помощью которых разумный человек (мы сами!) мог прийти к выводам, в противном случае, скорее всего, чуждым нам.

А еще с такой переключенной позиции мы видим в другом свете самих себя. Мы допускаем возможность того, что ошибаемся мы, а не оппонент; что наши убеждения стали результатом определенных вариантов выбора и конкретных предположений, а не каких-либо других; что именно мы можем быть теми, кого другая сторона вынуждена терпеть, к кому ей приходится подстраиваться, кого ей необходимо остановить; что противодействие нам – дело вполне естественное и ожидаемое. О том же самом, только куда более красочно и витиевато, говорил известный шотландский писатель Роберт Льюис Стивенсон, описывая дебаты своих университетских лет в 1860-х.

Итак, если ты обременен стороной, точку зрения которой не разделяешь, и вынужден ради собственной репутации обсуждать эти разногласия – сочувствовать другой стороне, – надо во всей полноте представить кейс, совершенно противоречащий твоим идеям; и какой только кладезь мудрости не обнаруживается при этом праздном раскапывании виноградника! Сколько новых трудностей принимает форму на твоих глазах – сколько устаревших аргументов оказываются в подвешенном состоянии с позиции твоего силой спровоцированного эклектизма![160]

В совокупности все описанные выше аспекты этой полезной тактики указывают на особый способ размышления об эмпатии. Если большинство людей рассматривают эмпатию как спонтанную психологическую связь или как одно из проявлений добродетели, то участники дебатов видят в ней понимание, достигаемое за счет ряда конкретных действий. Да, такое видение эмпатии не слишком впечатляет; оно не взывает к нашей доброте и не подстегивает воображение; для него нужны лишь бумага и ручка. Зато благодаря ему мы можем что-то предпринять в ситуации, когда другие наши способности – воображение, добродетель, эмоции, интуиция – дали сбой. Оно призывает нас закатать рукава именно тогда, когда мы буксуем.

Конечно, в дебатах мы часто понимаем оппонентов неправильно. Но даже в таких ситуациях смысл «Бокового переключения» не в том, чтобы осудить другую сторону, и не в том, чтобы найти предлог не слушать ее. Цель этой тактики в том, чтобы вывести нас из состояния самодовольства и самоуспокоения, что позволяет участвовать в процессе с большей открытостью, готовностью к новому, глядя на мир шире.

В труде «Мысли» Блез Паскаль отвечает на вопрос, который с давних пор терзал неверующих: а что, если человек не может заставить себя поверить в Бога? Он советует таким людям идти по пути, который начали другие: поступайте так, словно уже уверовали, окропляйте себя святой водой, просите отслужить мессу и т. д.[161] Иными словами, он говорит о том, что вера – это не столько предусловие религиозной практики, сколько ее последствие. Тактика «Боковое переключение» обещает, что эмпатия работает точно так же, что она произрастает из определенного ритуального действия. Нам надо только следовать конкретной процедуре, а остальное придет само собой.

Безусловно, опыт видения мира одновременно своими глазами и глазами другого человека сбивает с толку, тревожит и нервирует. А еще это весьма точное описание любви.

* * *

После описанного выше церковного собрания я начал использовать «Боковое переключение» в постоянных спорах с родителями. Я, например, провел мозговой штурм и более серьезно обдумал их советы подумать о знакомстве с девушкой, а также тщательно проанализировал аргументы, с помощью которых пытался убедить маму с папой переехать в дом поменьше. Отчасти это действительно помогло. Я стал более терпимым и внимательным; я сумел увидеть, какими соображениями они руководствуются. Но время шло, разговоры на эти темы продолжались, и резервуар моей резонности начал иссякать. И я вернулся на скучные и затасканные рельсы плохого спора.

Отчасти проблема именно в том, что прием «Боковое переключение» работает недолго, а бытовые споры, напротив, нередко очень долгие. Эта тактика помогает разрушить наши необоснованные предположения и разорвать порочный круг плохих споров, действуя как своего рода перезагрузка. Однако, пока она уводит нас в сторону от нашей точки зрения, могущественные силы – гордость, страх, самоидентичность – тянут нас в противоположном направлении. Кроме того, в пылу спора очень трудно справляться с масштабным когнитивным диссонансом: отстаивать собственные интересы, одновременно помня об интересах другой стороны, чрезвычайно сложно.

А потом я вдруг понял, что дебаты и тут могут научить меня кое-чему полезному. Тактика «Боковое переключение» была, по сути, одной из ипостасей более всеобъемлющего принципа дебатов, суть которого в том, что мы должны учитывать позиции, противоположные нашим, и даже примерять их. Эта идея не просто постоянно повторялась в состязательных дебатах, она была встроена в их структуру.

В дебатах твои личные взгляды не имеют к теме спора никакого отношения. Позиции сторон в них распределяются разными способами – подбрасывание монеты, «камень, ножницы, бумага», бумажки из шляпы, – но это всегда случайное распределение. Порой это приводит к весьма комичным комбинациям. Вполне вероятно, дебаты – единственная среда, в которой марксист защищает торговую площадку Amazon, а убежденный противник абортов ратует за исследование стволовых клеток. Записи раундов Оксфордского дебатного союза всегда публикуются с предупреждением следующего содержания: «Спикер на этом видео – участник состязательных дебатов, и высказанные им взгляды могут не отражать его истинных убеждений»[162].

В некоторых лигах от участников, по сути, требуют обсуждать каждую тему с обеих сторон – на одной неделе с утверждающей, а на следующей с отрицающей. Но и без этого требования, если хватает времени, люди спорят по большинству вопросов с обеих позиций и наблюдают, как то же делают их оппоненты.

Данный аспект дебатов издавна подвергается критике. Например, Теодор Рузвельт, вспоминая свои университетские годы (с 1876-го по 1880-й), пишет, что одно из решений, о котором он точно не жалеет, – это то, что он не вступил в команду по дебатам. «Я не питаю никаких теплых чувств к дебатам, в которых каждой стороне произвольно назначается та или иная позиция, – признается он. – Нам нужно, чтобы из наших университетов выходила молодежь, искренне и твердо стоящая за правду, а не молодые люди, способные выдвинуть хороший аргумент и за праведное, и за неправедное, в зависимости от того, что диктуют им их интересы»[163].

Эти слова Рузвельта всплыли на поверхность общественного сознания в годы холодной войны. В 1954 году на дебатах в Лиге американских колледжей и университетов была предложена следующая тема: «США должны на дипломатическом уровне признать коммунистическое правительство Китая». Перспектива выдвижения аргументов против политики сдерживания возмутила некоторых участников и тренеров. В сущности, Военно-морская академия США (Аннаполис) и Военная академия (Вест-Пойнт) вообще запретили студентам участвовать в этом состязании, заявив, что «национальная политика в данном направлении уже определена»[164].

Кейс поднял сразу несколько щекотливых вопросов: о свободе слова, о военных уставах, о демократическом гражданстве. Но он также вытолкнул на общенациональную платформу некоторые этические моменты состязательных дебатов, в том числе требование о том, что их участники должны отстаивать обе позиции по каждому вопросу. В часто цитируемой статье профессор и бывший тренер по дебатам Ричард Мёрфи настаивал на том, что любое публичное выступление должно быть искренним. Иначе говоря, участник дебатов должен выяснить, действительно ли он верит в отстаиваемую позицию, действительно ли придерживается ее. А еще Мёрфи позаимствовал у другого тренера по дебатам, Брукса Куимби, упомянутую выше несколько переиначенную рузвельтовскую фразу: «Наша демократия нуждается в принципиальных мужчинах и женщинах… а не мужчинах и женщинах, обученных принимать любую сторону, которую укажет подброшенная монета»[165].

На мой взгляд, это вполне убедительный аргумент. В жизни каждого участника дебатов наступает момент – обычно в период затишья между раундами, – когда он задается вопросом, во что он действительно верит. Сообразительного молодого человека, обученного находить аргумент для любой позиции, подобный самоанализ может выбить из седла. Этот вопрос, кажется, требует от него иного набора навыков, чем тот, которыми он располагает, – не ума, а рассудительности; не харизмы, а искренности; не скорости реакции, а внимательности.

Кроме того, последствия такой корыстной этики нередко проявлялись в публичной сфере. Сладкоречивые политики отлично научились держать нос по ветру и всё больше преуспевали в этом, с позволения сказать, искусстве. Недобросовестные рекламные агентства настойчиво проталкивали призывы табачных компаний. Но если в политике и торговле эта неискренность была просто уродливой, то в личной жизни оказывалась абсолютно невыносимой. Мысль о том, что тебя могут втянуть в спор с человеком, который не верит в то, о чем говорит (и говорит-то все правильно), кого угодно доведет до ручки. Это же, по сути, троллинг, антитеза добросовестности.

Большинство участников дебатов эту проблему так и не перерастают. Писательница Салли Руни вспоминала о своем пребывании в университетской дебатной лиге: «Мне стало неинтересно думать о том, чем капитализм полезен бедным или что угнетенные люди должны делать со своим угнетением. В сущности, я считала это удручающим и даже подспудно аморальным»[166]. Я на разных этапах своей карьеры в дебатах тоже испытывал подобные моральные муки.

Но почему же я тогда так долго занимался ими?

Ответ таится в стенах помещения для дебатов. Перед началом раунда все – и участники, и зрители – понимают уникальность и странность этого занятия. У пятнадцатилетних ребят нет и не может быть абсолютно твердого мнения об иранской ядерной программе. Они просто играют в игру, по причудливым правилам которой им нужно отстаивать ту или иную позицию.

Но по ходу дела сомнения рассеиваются. В какой-то момент ты вообще перестаешь замечать, что подростки рассуждают о ядерном разоружении. Ты просто слушаешь их аргументы и контраргументы. Получается, ты уже не замечаешь, что перед тобой выступают подростки? Нет. Просто тебя перестает занимать проблема взаимосвязи между аргументом и личностью спикера, его предложившего. Как на театральном представлении, ты просто веришь актеру.

Надо признать, что такое отделение идей от личности – «что» от «кто» – чревато определенными проблемами. В некоторых средах, например в залах судебных заседаний, это неприемлемо. Но в зале для дебатов оно имеет целых три позитивных эффекта. Во-первых, это отделение дает спикерам возможность экспериментировать. Освободившись от необходимости оставаться верными своим убеждениям, мы можем без оглядки «флиртовать» с новыми идеями и способами подачи себя. Традиционные ценности аутентичности и последовательности уступают место таким достоинствам, как умение адаптироваться и изобретательность.

Во-вторых, разделение идеи и личности обеспечивает слушателям возможность увидеть идеи в новом свете. В повседневной жизни мы часто используем идентичность человека для быстрого подтверждения достоверности его взглядов. Обычно это нормально и эффективно. Но это также подталкивает нас, недолго думая, соглашаться с теми, кого мы любим и кому доверяем. Дебаты нарушают эти естественные циклы подкрепления, произвольно меняя говорящих местами. Это дает нам возможность в новом свете пересматривать знакомые идеи – не в последнюю очередь благодаря опыту наблюдения за оппонентом, который отстаивает то, за что на самом деле ратуем мы.

В-третьих, отделение идей от личности того, кто их озвучивает, обеспечивает оппонентов лучшим способом выражения несогласия. Участники дебатов относятся к кейсам соперников максимально серьезно, но при этом крайне редко исходят из того, что их аргументы отражают их идентичность – что они определяют или передают, кто они, какова их человеческая сущность. Сокрушенно качая головой в знак возмущения жестокостью или глупостью идей оппонента, участник дебатов часто шепчет себе под нос: «Слава богу, что меня миновала чаша сия». Он знает, что, если бы ему не повезло при жеребьевке, он запросто мог бы оказаться в таком же незавидном положении.

Результатом всего этого становится атмосфера игры, обычно царящая в помещении для дебатов. Наше эго никуда не девается – ну, у вас же есть знакомые участники дебатов? Просто человек разрывает связи между своим эго и конкретными убеждениями. Участники дебатов выдвигают идеи без оглядки на то, согласуются ли они с их собственными убеждениями в прошлом и будущем. И благодаря этому им намного проще изменить свое мнение. Да, развороты на 180 градусов были и остаются большой редкостью, но многие уходят с дебатов, чувствуя, что вопрос обсуждался сложный и запутанный, что другая сторона представила веские аргументы, что амбивалентность – позиция, которую тоже стоит рассматривать.

Означает ли это, что дебаты подрывают убежденность тех, кто в них участвует? Я так не думаю, но это действительно дает нам иной способ понимания самого термина «убежденность». При традиционном подходе убежденность рассматривается как то, что мы выносим на обсуждение. Альтернатива же заключается в том, чтобы рассматривать ее как то, что мы извлекаем из бурных дебатов. В общем, это скорее ресурс не вводимый, а выводимый. Цель дебатов и споров заключается не в том, чтобы защитить свои текущие убеждения от внешних нападок, а в том, чтобы играть и экспериментировать до тех пор, пока не придешь к новым идеям, достойным твоей поддержки.

Конечно, такое непредубежденное, открытое ко всему новому исследование может привести к более умеренным, скромным убеждениям. Но это будет проблемой, только если сила убежденности отождествляется с экстремальностью ее содержания. Догматические убеждения соблазнительны и всепоглощающи, но при этом очень хрупки. Более взвешенные позиции не такие горячие, зато, как правило, более долгосрочные. Как писал в 1955 году известный тренер по дебатам из Университета штата Айова Крейг Бэрд, здравая убежденность произрастает из зрелых размышлений, и задача дебатов в том, чтобы «способствовать созреванию такого рефлексивного мышления и убежденности»[167].

Впрочем, Бэрд мог сказать и больше. Для философа Джона Стюарта Милля, который развивал многие идеи в соавторстве со своей возлюбленной и сотрудницей Харриет Тейлор, свободные дебаты – единственное, что оправдывает непоколебимую убежденность. Только они придают нам уверенность в том, что наши убеждения могли бы быть опровергнуты, но опровергнуты не были. Откуда же Милль взял эту идею? Одним из тех, кого он считал авторитетом, был Цицерон, в частности, его секрет успеха в суде: «Этот величайший – за исключением еще одного – оратор древности оставил в записях свидетельство о том, что он всегда изучал кейс своего оппонента так же тщательно, как и собственный, если не тщательнее»[168].

Самый очевидный способ использовать эту мощь дебатов в повседневной жизни заключался в том, чтобы… ну да, спорить. Перспектива формальных раундов со случайно распределяемыми позициями сторон в быту представлялась сомнительной, но эта идея начала постепенно набирать обороты в рабочей среде. На свободу ее выпустил легендарный инвестор Уоррен Баффет, который начал нанимать двух консультантов на каждую потенциальную сделку по приобретению. Один должен был выступать за сделку, а другой против, и победитель получал «скажем, в десять раз больше символической суммы, выплаченной проигравшему»[169]. Некоторые аспекты этой идеи переняло даже разведсообщество США. После катастрофических провалов разведки в начале 2000-х эта служба старалась максимально разнообразить точки зрения внутри организации, привлекая, среди прочего, внешних экспертов «для изучения альтернативного взгляда или подхода к проблеме и для споров о плюсах и минусах оценок и суждений, отягощенных неопределенностью и неоднозначностью, то есть для дебатов»[170].

Но чтобы пожинать некоторые из этих плодов, нам вовсе не нужно организовывать дебаты в формальном виде в быту. Например, в моих спорах с родителями самыми удивительными были моменты, когда ситуация выходила за рамки сценария. Мама могла сказать что-то вроде: «Думаю, ты мог бы ответить на это…» или «А с другой стороны…», после чего принималась опровергать собственные идеи. Это обычно побуждало меня неуклюже защищать ее первоначальные утверждения, и в результате мы на какое-то время менялись позициями. А папа, чтобы показать, что еще не до конца определился с мнением о чем-то и хотел бы перепроверить свой аргумент, мог сказать: «А сыграю-ка я адвоката дьявола…» или «Ну, просто как вариант…»

Каждый из этих жестов приоткрывал некоторое пространство между нашими идеями и нашими эго, в котором мы могли проверять свои убеждения и при необходимости изменять их. Это было пространство для игры – редчайшая штука в высококонфликтных ситуациях и, пожалуй, самая в таких ситуациях необходимая.

* * *

Обед перед вторыми дебатами в церкви прошел как обычно. Юноши с нарочитой беззаботностью внесли столы в столовую, светлое функциональное помещение, чем-то напоминающее спортзал; люди повзрослее несли стулья и детские креслица. Кухонный конвейер подавал дымящиеся тарелки с рисом и супом к проходу, где стояла другая группа, готовая их принять. Старшие давали инструкции детям, раскладывавшим приборы на столах.

Никто за обедом не обсуждал ни предстоящее собрание, ни собрание на прошлой неделе. Говорили об обычном – детях, политике, работе, – много смеялись над шутками друг друга. Но, по мере того как трапеза двигалась к концу, помещение все больше окутывалось предчувствием надвигающегося мероприятия. Все вроде были по-прежнему заняты беседой и едой, но по глазам прихожан читалось, что мыслями они уже далеко.

На этот раз люди входили в зал для собрания иначе. Не спокойно, а как присяжные, как лица, объединенные одной мрачной целью. Пастор опять прочел молитву о мудрости и доброте. Все знали его как человека стоического, но при каждой паузе, при каждом неуверенном слоге у паствы возникал вопрос: уж не страх ли вкрадывается в его голос?

Дискуссия получилась гораздо содержательнее, чем в прошлый раз. Никто не разменивался на банальности. Люди выслушивали мнения друг друга и прямо на них реагировали; в целом им действительно было что обсудить. Это в некотором смысле несколько усложнило нашу дискуссию, поскольку выявляло различия между людьми и лоб в лоб столкнуло их требования и чаяния. Проще говоря, на том собрании было высказано много идей – самых разных, о теологии, о политике, личного характера, – с которыми другие могли не согласиться. И в какой-то момент, конечно, вспыхнули страсти. Мой папа даже в знак протеста однажды вышел из комнаты.

Но во всех других смыслах разговор шел лучше, чем в прошлый раз. Никого больше не удивлял сам факт наличия конкретного разногласия; люди изначально пришли на собрание, ожидая бурных дебатов. Выступавшие редко шли на реальные уступки, если шли вообще, но признавали пункты, по которым другие могли с ними не согласиться, и старались упредить свои опасения. Слышались даже речи о «средней позиции» и «необходимости приспосабливаться».

В итоге группа пришла к консенсусу, но только в принципе. Некоторые прихожане по-прежнему решительно выступали против предлагаемого решения; осталось много незавершенных вопросов. Будучи опытным участником состязательных дебатов, я привык к раундам, которые заканчиваются одним из двух четких результатов – утверждением либо отрицанием. Мы на дебатах играли в игру типа «победитель получает все». Поэтому мне было трудно переварить частичный, неполный исход дела вроде этого. Но, к моему немалому удивлению, пастор еще одного собрания на эту тему не назначил. Он просто помолился за свою паству и распустил нас по домам.

Смысл этого решения я понял только через несколько дней, вспомнив кое-что из своего далекого прошлого. В январе 2012 года в рамках поездки на состязание по дебатам в ЮАР я посетил остров Роббен. Это место использовалось в качестве тюрьмы с конца XVII века, но теперь эта тюрьма больше всего славилась тем, что именно в ней начиная с 1960-х содержались люди, выступавшие против режима апартеида. Чтобы добраться до острова, нужно минут сорок плыть на пароме. А чтобы сесть на этот паром, надо пройти через ворота, названные в честь заключенного, который провел на этом острове восемнадцать лет, – Нельсона Манделы.

В перерыве между экскурсиями в камеру Манделы и по каменоломне, где заключенные добывали известняк, сотрудники музея предложили нам посмотреть видео. «Я слышал, что вы участвуете в дебатах, – сказал наш гид. – А вы знаете, что Мадиба (прозвище Нельсона Манделы) был великим спорщиком? Заключенные на этом острове спорили днями напролет – о политике, философии, будущем страны. Отличная была практика».

На видео, снятом 14 апреля 1994 года, за десять дней до первых демократических выборов в ЮАР, Мандела готовился к дебатам с президентом правительства апартеида Фредериком Виллемом де Клерком. Это был грозный противник: юрист-африканер считался опытным и умным оратором. У Манделы тоже имелся немалый опыт в этом деле, но его советники опасались, что в телетрансляции дебатов его природная невозмутимость будет восприниматься зрителями как пассивность или вялость[171].

Однако реальный вызов, стоявший перед Манделой в тех дебатах, заключался не в том, чтобы выиграть их. Победа на выборах ему и так была почти гарантирована. Надо было, чтобы де Клерк и его избиратели, богатые граждане с высоким общественным статусом, даже проиграв, внесли мощный вклад в дальнейшее восстановление страны. Короче говоря, Манделе нужно было сделать так, чтобы обе стороны в одночасье превратились из оппонентов в партнеров.

В начале дебатов советники Манделы, должно быть, испытали большое облегчение. Выступление их кандидата было энергичным и победным. Мандела настаивал на своей позиции и высказывался против кейса де Клерка с поистине прокурорским рвением. Он начал заключительную ремарку с настолько резкой критики: «Где их план? С кем он обсуждался?» – что некоторые зрители аж застонали[172].

Но затем, еще не закончив предложения, Мандела вдруг резко изменил направление своей речи. «Мы говорим, давайте вместе работать ради примирения и национального строительства», – сказал он. Затем протянул левую руку и на мгновение взял в нее правую руку своего оппонента. «Я горд держать вашу руку… Давайте же работать сообща, чтобы положить конец разногласиям и подозрениям»[173]. Глава в автобиографии Манделы, посвященная дебатам 1994 года, заканчивается так: «Господин де Клерк выглядел удивленным, но довольным»[174].

Споры, какими бы яростными они ни были, не исключают других вариантов реакции на людей, с которыми мы не согласны; это и переговоры, и создание альянсов, и прощение. На самом деле спор может сделать эти и другие взаимодействия более надежными и значимыми. Например, разве стоит рассчитывать на долгосрочный договор или союз, если их заключению не предшествовал хотя бы один всесторонний и критический обмен мнениями?

Но чтобы дебаты играли такую позитивную роль, они должны, что называется, знать свое место. Мне кажется, это еще одна, последняя мысль, которую нужно всегда помнить в дискуссиях личного характера: иногда надо отложить споры, а при случае и отказаться от них в пользу других способов преодоления разногласий. Так же как Мандела ограничился в своей речи парой колкостей, после чего протянул оппоненту руку; так же как наш мудрый пастор не назначил третьего собрания, потому что дебаты уже сыграли свою роль в процессе поиска решения. Далее наступает время для работы по примирению и поиска компромисса.

* * *

Ближе к концу ноября я устроился на работу. В финале долгого процесса поиска работы мне наконец предложили должность младшего репортера в общенациональном деловом ежедневнике Australian Financial Review. Зарплата оказалась немногим больше минимальной, но я был благодарен за шанс начать свой карьерный путь.

Вечером накануне первого рабочего дня я готовил для родителей праздничный ужин. Он был призван стать жестом благодарности за предыдущие пять месяцев и извинения за них же. У меня подгорел фундук; я понимал, что этот воскресный ужин может стать непростым мероприятием.

Пока рыба тушилась в духовке, а спаржа бланшировалась в кипятке, я прокручивал в голове месяцы, проведенные дома. Приходилось признать, что начало моей взрослой жизни вышло неутешительным. Количество дней, о которых я теперь совершенно ничего не мог вспомнить, было поистине удручающим. Никак не представить, чтобы рассказ об этом времени когда-нибудь включили в раздел «Где они сейчас?», в альбом, где рассказывается о достижениях выпускников курса, не говоря уже о том, чтобы я упомянул о нем в своем резюме.

И все же кое-чему я за этот период научился. Жизнь с родителями напомнила мне, что в личных отношениях конфликтов не избежать. И что если у тебя выработалось устойчивое отвращение к спорам, значит, ты навсегда отказываешься выражать свое несогласие с чем-либо или вынужден будешь держать людей на расстоянии вытянутой руки. Я также узнал, что в своем лучшем проявлении споры представляют собой отдельные события, а не постоянное состояние. Это достигается благодаря тому, что мы задумываемся над своими разногласиями и тем самым обретаем некоторый контроль над ними. Любой личный спор гораздо сложнее и запутаннее, чем формальные дебаты. Первое – жизнь; второе – игра. Но аспекты этой игры часто помогают нам ориентироваться, когда мы сталкиваемся с реальными вызовами.

Я отнес рыбу, фасоль, фенхель, картошку и вино на стол. И пригласил к нему родителей. В надежде, что сегодня вечером мы откажемся от споров в пользу других способов «мирного сосуществования», я поприветствовал их двумя словами, которые обычно не входят в словарь участника дебатов: спасибо и извините.

Загрузка...