Глава 4. Риторика: как тронуть слушателя за душу

Тот полдень начался неудачно. Из-за грозы пришлось задержать церемонию в кампусе, которая должна была начаться в половине четвертого, и, соответственно, VIP-вечеринку с присутствием экс-президента и экс первой леди США. Торжества начались только в пять вечера[31]. Президент университета, математик и священнослужитель, открыл церемонию молитвой; речи произносились на латыни.

А затем настал момент, ради которого, собственно, и собралась эта немногочисленная группа. Сдержанный невысокий мужчина лет сорока, в котором узнавался сын второго президента США, взял слово и начал речь, но уже на английском языке. История, которую он рассказал, была грустной, однако вселяла надежду.

Он говорил о том, как при возрождении ораторского искусства в современной Европе муза по имени Красноречие, пробудившись от тысячелетнего сна, обнаружила, что мир ее изменился до неузнаваемости[32]. Она силилась понять, что ей говорят, но ничего не получалось. Скоро она узнала, что ее любимые языки вымерли и люди ее не понимают.

Муза и правда долго спала. Первые признаки физического разложения – тремор, усталость, паралич – она начала замечать еще во время падения Римской республики, когда ораторы переключились с убеждения граждан на прославление диктаторов. Но она еще как-то сопротивлялась на протяжении столетий, пока не настали «темные века» Средневековья.

Теперь же, странствуя по этому новому для нее миру, Красноречие первым делом отправилась туда, где когда-то была наиболее активна.

Но в общественных местах – на городских площадях и в театрах – было пусто. Или же, еще хуже, их заполонили софисты и шарлатаны. Впрочем, там нашлось зрелище и побезобразнее, заставившее музу сразу же ретироваться: голова Цицерона, одного из ее любимых ораторов, обращенная в камень и помещенная на трибуну в качестве украшения.

Затем бедняжка отправилась в суды. То, что она там увидела, вызвало у нее еще большую тревогу. Поднявшись по ступенькам к зданию суда, она узрела свое дорогое дитя, Убеждение, закованное в цепи и стреноженное буквой закона. А еще муза увидела версию самой себя, жалко бормочущую что-то, заикаясь и запинаясь, на латыни, придавленную тяжестью тысяч фолиантов.

В третьем месте, в совещательных собраниях, музе повезло больше. Там она получила доступ в некоторые из молодых парламентов Европы и, с большим трудом выучив тамошние языки, начала помогать европейским политикам. Но прежней собой она уже не стала.

Так начиналась история, рассказанная Джоном Куинси Адамсом 12 июня 1806 года на его инаугурации в качестве первого Бойлстонского профессора риторики и ораторского искусства в Гарвардском университете.

Риторика, или искусство убедительной речи, считалась изюминкой учебной программы Гарварда с момента его основания в 1636 году. Там читались лекции по этому предмету, а студенты были обязаны ежемесячно произносить речи. Это требование отражало также первоначальную миссию учебного заведения – обучение пуританских проповедников. Но дарование Бойлстонского профессорства было знаменательным событием, гарантировавшим преемственность преподавания риторики из поколения в поколение.

Адамса нельзя назвать очевидным кандидатом на эту должность. Помимо того что он был политиком, а не ученым, его вечно терзали сомнения по поводу собственных ораторских навыков. В дневниках он часто распекал себя за манеру речи, которую считал слишком «медленной, нерешительной и часто чрезвычайно запутанной», и за склонность заканчивать предложение неправильным словом[33].

Адамс действительно привнес в эту роль смысл и чувство политической цели. Его отец однажды выразил надежду, что красноречие когда-нибудь станет характерной особенностью американской политической жизни – идеалом, через Дэвида Юма уходящим корнями к Древней Греции[34]. А Джон Куинси Адамс непосредственно взял на себя эту задачу, вознамерившись обучить риторическому мастерству следующее поколение американских лидеров, в том числе политических.

Именно тут, по словам Адамса, тлела искра надежды для музы по имени Красноречие. Она к тому времени томилась в парламентах Европы, угнетаемая ее деспотами. Но, возможно, она могла обрести более подходящий новый дом в США. «При чисто республиканском правительстве, в стране, где каждый гражданин проявляет искренний интерес к делам нации… глас красноречия никогда не будет тщетным», – провозгласил Адамс[35].

Первый Бойлстонский профессор начал преподавать в свой сороковой день рождения и оставил эту должность три года спустя, вернувшись на государственную службу. Его последняя лекция привлекла в часовню толпы слушателей и, по словам писателя Ральфа Уолдо Эмерсона, приехавшего в университет много лет спустя, «еще долго в нем гремела»[36]. Через год после ухода Адамса его лекции были изданы в виде книги – в знак великого вклада Америки в ораторское искусство, в котором до этого безраздельно доминировали классические и континентальные авторы.

В 1825 году Джон Куинси Адамс был избран президентом США. Пропрезидентствовав один срок, он провел остаток жизни в американском Конгрессе. Там он заработал безупречную репутацию благодаря неуклонной борьбе против рабства, кульминацией которой стала восьмичасовая речь в Верховном суде, в которой политик защищал африканцев в деле о невольничьем испанском корабле «Ла Амистад». Репутация эта пришла к нему вместе с прозвищем «Красноречивый старец»; такое же было у знаменитого древнегреческого оратора Исократа.

О славном жизненном пути Адамса я прочел в августе 2013 года во время авиаперелета длиной в сутки из Сиднея в Бостон. В этом путешествии все было катастрофическим: его длительность, спертость воздуха, питание, да все. Но стоило мне дойти до страниц, посвященных истории США, как я почувствовал себя так, будто кто-то разбил иллюминатор и впустил в салон струю свежего воздуха.

Отчасти это объяснялось тем, что речь в той истории шла о месте, куда я направлялся. Для восемнадцатилетнего парня, подверженного грандиозным идеям, мысль Адамса об Америке звучала очень многообещающе. Он говорил о молодой республике, которой суждено возродить демократическую традицию и которая при этом достаточно открыта для того, чтобы один человек мог повлиять на ее будущее.

С такого угла Адамс виделся мне не столько выразителем этой идеи, сколько ее воплощением. В его биографии четко прослеживался сюжет пса, который благодаря упорному труду и учебе научился рычать как лев. Я даже увидел в ней мифические элементы (этот президентский сын совершенно не подходил под определение выскочки). Но и в этом тоже была своего рода американская романтика: эта страна настаивала на своем месте в центре мира, но признавала, что она – претендент-аутсайдер.

А как насчет того факта, что Адамс говорил на своей инаугурации о красноречии? Ну, это так, для вящей убедительности.

* * *

С концепцией риторики я впервые познакомился зимой в шестом классе. Мы с одноклассниками сидели на полу, скрестив ноги, в классе со стенами красного кирпича, а миссис Гилкрист, этакая динамо-машина с фиолетовыми волосами и первая учительница, в которую я был влюблен, рассказывала нам о риторике. «Риторика касается всех элементов, которые входят в практику убедительной речи: слов, речи, жестов, структуры. Если аргументация – это то, что мы говорим, то риторика – то, как мы это говорим. Посмотрите на меня. Как я стою?» Тут миссис Гилкрист одну за другой без малейших усилий сменила ряд поз; одни были экспансивные, другие печальные. «А как звучит мой голос?» Прямо на наших глазах простая учительница превратилась в величественную даму в пылу громоподобной речи. А потом в скромную сжавшуюся фиалку, чей голосок едва был слышен. Ребята были так заворожены этим действом, что некоторые забыли, как моргать.

Но стоило миссис Гилкрист перейти от этого театрального представления к рассказу о древних истоках риторики, большинство моих одноклассников начали терять интерес. Мне их отсутствие энтузиазма было вполне понятным: разве есть места, где можно использовать слово logos, не рискуя прослыть заучкой или показушником?

Однако у меня каждое слово миссис Гилкрист на том уроке вызывало огромный и неподдельный интерес. Мне уже было отлично известно, что манера речи в корне меняет понимание сказанного человеком. К этому времени, в 2006 году, я уже неплохо знал английский, но тонкие нюансы акцента, произношения и идиом четко помечали меня как чужака. Я никогда не считал свои идеи менее интересными или ценными, чем идеи сверстников, но при этом знал, что распределение доверия – материя крайне непостоянная.

А еще я быстро понял и принял, что к ораторскому мастерству приходят не благодаря врожденному таланту, а благодаря учебе, образованию. С момента приезда в Австралию я учил новый язык упорно и кропотливо: записывал в блокноты слова и фразы, повторял предложения, прослушивал записи на английском, репетировал позы и жесты. И считать риторическое искусство продуктом гения казалось мне роскошью, которую я просто не мог себе позволить.

В тот день в остальной части урока миссис Гилкрист меня особенно привлекала одна любопытная деталь. Оказывается, многие учителя риторики в Древней Греции, известные как софисты, не были афинянами. Это были ученые и ораторы из дальних стран, иммигранты.

Затем, уже в средней школе, я увидел в дебатах занятие, в котором к риторике тоже относятся как к ремеслу, а не как к врожденной способности.

Тренеры в школе Баркер-колледжа не ожидали от нас совершенства, но и небрежности не терпели. Они муштровали нас бесконечными упражнениями, чтобы искоренить тики или слова-паразиты («гм», «ну» и т. д.) и навязчивые жесты (ерзанье, переминание с ноги на ногу, скрещивание рук на груди). Упражнения были, например, такими.

Подсчет: произносить одноминутную речь на любую тему перед другим человеком. Попроси слушателя посчитать, сколько раз у тебя начинался нервный тик. Повторяй упражнение до тех пор, пока их число не дойдет до нуля.

Перезапуск: произносить одноминутную речь на любую тему. Каждый раз, когда начинается нервный тик, начинай предложение сначала. Повторяй, пока не произнесешь всю речь с начала до конца без тиков.

Наказание: произносить одноминутную речь на любую тему перед другим человеком. Каждый раз, когда у тебя начинается тик, слушатель имеет право тебя наказать (например, швырнуть скомканной в шарик бумажкой). Повторяй, пока число наказаний не дойдет до нуля.

В школе на уроках риторики дискуссии тяготели в основном к гиперболам и абстракциям, но в дискуссионных клубах придерживались более серьезного подхода. Мы относились к языку и речи максимально уважительно и внимательно, ведь они помогали нам побеждать.

Иными словами, скука рутинных упражнений шла в комплекте с обещанием вознаграждения в форме красноречия или манеры речи, которая заставляет других людей остановиться и выслушать тебя. А вот чего я тогда не мог знать, так это того, что благодаря стремлению отточить навыки риторики я не только объезжу весь мир, но и поступлю в Гарвардский колледж. Это стало важнейшей вехой в моей жизни – я буквально «проговорил» себе путь в места, претензии на принадлежность к которым были в моем случае весьма сомнительными.

Вкатывая две огромные сумки во двор Гарвардского колледжа утром 26 августа 2013 года, я думал о связи этого момента с тем давним уроком миссис Гилкрист. День был столь прекрасен, что его великолепие не портил даже университетский оркестр. В нескольких метрах впереди шагала одетая в джинсы мама, которая, ловко увертываясь от чемоданов, ящиков и предметов мебели, рассуждала о том, что не я, а она должна заезжать сейчас в общагу. «Я бы извлекла из этого места гораздо больше пользы», – сказала она, хмуря брови в притворном протесте.

Общежитие, в которое меня распределили, называлось Страус-холл. Это было четырехэтажное здание в стиле колониального возрождения, приютившееся в самом углу главного двора. Волоча сумки вверх по крутой парадной лестнице, я поприветствовал с десяток новых соседей; у всех были детские лица, лоснившиеся от пота. В комнате С-31, уютной, обшитой деревянными панелями, с камином, трое моих соседей и их родственники уже были заняты делом; в руках у них виднелись метлы и разводные ключи. В жизненных ситуациях, когда нужно, что называется, растопить лед, я обычно инстинктивно ретировался, но на этот раз, смирившись, что мне с этими людьми жить, я сумел улыбнуться и бодро поприветствовать присутствовавших. Вскоре мы уже плечом к плечу собирали общую мебель.

Из трех ребят мне больше всех понравился Иона. Это был парень с броскими чертами лица – проницательные голубые глаза, рыжие волосы – и подтянутым, спортивным телом, но его жесты и движения выдавали природную мягкость. Первая же книга, вытащенная им из сумки, разоблачала его интерес к теме крупных пожертвований на политические цели. Его родители, общительная и симпатичная пара из массачусетского Нортгемптона, легко нашли с моей мамой общий язык.

За совместным обедом с семьями новых соседей в Border Cafe, шумном техасско-мексиканском ресторане с розовыми стенами и нескончаемой разудалой музыкой, я, порядком устав от вежливой беседы ни о чем, решил втянуть Иону в разговор о его любимой политике. «Я думаю, что американские либералы слишком бесятся из-за пожертвований в поддержку избирательных кампаний. Люди отстаивают свои политические интересы всеми возможными способами. Так почему же не деньгами, что в этом плохого?» Я сам был с этим в принципе не согласен, а взял это утверждение из одних дебатов, но решил, что смогу обосновать свою позицию. Иона тут же отставил свою кесадилью, а двое других наших соседей по комнате завели свой разговор. «Ты это серьезно?»

За следующие пять минут Иона ни разу не повысил голос ни по тону, ни по громкости, но все равно это был другой голос. Он говорил с серьезностью, в которой звенела максимальная настойчивость. Аргумент, который он привел, скорее тяготел к разоблачению, чем к полемике. Размашисто жестикулируя, Иона рассказывал свои истории; он использовал слова вроде честность и справедливость без малейшего намека на иронию. «Так что да, нас это действительно страшно бесит». К тому времени, как он произнес эту заключительную фразу, его рыжие волосы, казалось, порядком потемнели.

Я спросил Иону, участвовал ли он когда-нибудь в дебатах. «У тебя бы точно получилось», – заверил я. Он помолчал, а затем сказал как будто в шутку: «Не, такое мне не по душе». Помнится, я тогда подумал, уж не принял ли он меня за какого-нибудь религиозного фанатика, раз о душе заговорил.

Мы вышли из ресторана, и я поймал маме такси до аэропорта. Глядя на ее заплаканное лицо, я с ужасом осознал, что не увижу ее до конца года и наша следующая встреча, втиснутая в летние каникулы, будет измеряться не месяцами или годами, а всего лишь неделями. Меня вдруг страшно удивило, как я мог упустить этот факт, и я подумал, не забыли ли о нем и мои родители. А еще я подумал, не были ли самообманом неизбежные издержки, связанные с моим выбором колледжа, расположенного от дома на полпути к другому краю света. Перед тем как сесть в такси, мама вытащила из сумки каменную фигурку, купленную ранее у местного художника в Анталии. «Это талисман, он будет тебя охранять», – сказала она.

Остаток дня я мотался с одной ознакомительной лекции на другую, в результате чего узнал, что университет представляет собой гипервербальное место. Никто из нашей когорты из тысячи шестисот с лишним первокурсников особенно мудрым не казался, но почти все ребята обладали сообразительностью и остроумием, которые проявлялись в словесной форме. И все испытывали непреодолимую потребность высказаться и объяснить окружающим свои взгляды.

В такой обстановке споры играли крайне важную роль. Они служили для людей естественным способом выступить перед публикой, доказать свою точку зрения и оценить друг друга. Люди спорили о поп-культуре за ужином и о политике вечером, после общего собрания, на котором подводились итоги ознакомительного дня. Я, по своему обыкновению, старался держаться подальше от драки, но не мог не чувствовать близости со спорщиками.

К одиннадцати я был выжат как лимон. Соседи по комнате уже легли спать, а я, растянувшись на диване, отправлял домой эсэмэски. Я уже пошел было выключать свет в общей гостиной, когда услышал стук в дверь. «Кто бы это мог быть?» Я подумал, что это, возможно, сосед снизу, который раньше во всеуслышание заявлял о своей любви к поздним беседам. Ужасающая, надо сказать, перспективка в такой поздний час.

Стук в дверь повторился. «Это Фанеле!»

Когда мы впервые познакомились девять месяцев назад, Фанеле был худеньким парнишкой; теперь же он выглядел куда более солидным, даже расслабленным. «Ага! Это точно Бо Со! Бо Со, дружище!» Его бодрый голос громыхал на грани смеха, сам он уверенно прошествовал мимо меня в гостиную.

Я не стал спрашивать Фанеле, как он меня нашел. Ни это, ни краткая светская беседа о нашем опыте первого дня в университете, которая последовала далее, казалось, не имели особого значения. Вместо этого я задал ему вопрос, который крутился в моей голове уже несколько месяцев: «Слушай, а как команда свази попала тогда на чемпионат мира по дебатам среди школьников?»

Фанеле рассмеялся. «Все удивляешься, что африканцы умудрились выйти в финал?» Я издал несколько смущенных звуков в знак протеста. А он опять завел рассказ о том, что их команда отсмотрела сотни часов видеодебатов, а затем записывала свои выступления и анализировала каждое решение, каждое движение, каждый жест и каждый тик. «Мы действительно просто вкалывали как лошади, чувак. И никакого волшебства». Я сказал ему, что полностью с ним согласен.

Потом Фанеле заявил, что тоже хочет меня кое о чем спросить: «Бо, а тебе не кажется, что нам нужно попытаться выиграть чемпионат мира по дебатам?» Не успел я и слова сказать в ответ, как он выдал серию аргументов, наполовину явно отрепетированных, наполовину импровизированных. Его голос становился все громче, а выражение лица все более напряженным. Дерзость его амбиций, очень сильно претендовавших не только на его собственное, но и на мое время, меня ошарашила. Но я не мог отрицать его непревзойденной способности выбирать нужные слова. «Это же твое, чувак, это ты сам», – заявил он.

Слушая Фанеле, я начал верить, что то, благодаря чему я оказался в этом замечательном месте, возможно, поможет мне пройти и через годы учебы.

* * *

Далее занятия начались всерьез, и университетский городок стал совсем другим.

В Гарварде студентам не нужно выбирать специальность до второго семестра второго курса – тут есть элемент гибкости, призванный предоставить новичкам пространство для экспериментов. Я приехал сюда, уже зная, что буду изучать философию; я считал этот предмет подходящим для себя, потому что неплохо преуспевал в дебатах. Так что во второй вторник семестра я прямиком помчался на день открытых дверей философского факультета.

В огромную пыльную библиотеку на втором этаже Эмерсон-Холла, здания факультета философии, я зашел с небольшим опозданием. Группа преподавателей в передней части помещения уже описывала свой предмет – со все возрастающим, надо сказать, уровнем абстрактности: «Цель философа не в том, чтобы найти правильный ответ, а в том, чтобы всесторонне исследовать причины любого полученного ответа», «Ставить правильные вопросы неизмеримо лучше, чем находить правильные ответы», «Правильнее всего задаться вопросом „А что есть вопрос?“». В толпе студентов слышался задумчивый ропот.

После презентации я ввязался в разговор с преподавателем логики. Это был пожилой мужчина в шерстяной жилетке, который довольно визгливым голосом сообщал проходящим мимо о том, что печенье, разложенное им на столике, марки Leibniz. «Ну, как немецкий философ Лейбниц», – пояснил он, глядя на меня выжидающе. Я отхлебнул из стаканчика воды и, сказав, что немного занимался дебатами в школе, спросил его мнение о том, можно ли считать этот опыт полезной подготовкой к изучению философии. Он поправил очки. «Скорее всего, нет, – ответил он. – Мы тут скорее на стороне Сократа, чем Горгия».

Позже днем я нашел ссылку на людей, о которых он говорил.

Горгий, родившийся в 483 году до нашей эры, был странствующим оратором, или софистом; он читал публичные лекции – например, на тему «Нельзя винить Елену за Троянскую войну» – и обучал молодежь ораторскому искусству[37]. Он пришел в Афины, когда ему было уже за шестьдесят, чтобы попросить военной защиты для своего родного города Леонтини, что на острове Сицилия, и остался жить в большом городе. Некоторые критики воротили от него носы, но влияние этого человека на окружающих было неоспоримым. Он увлекал людей толпами, по сути, погружал их в транс.

И вот однажды вечером Горгий долго разглагольствовал на званом обеде, и его перебил другой гость, лохматый мужчина по имени Сократ. Философ в лоб задал ему прямой вопрос: «Как нам называть тебя и какое искусство ты исповедуешь?»[38] Горгий ответил: «Риторика, Сократ, мое искусство».

В начале беседы софист излучал уверенность. По его словам, риторика способна убеждать толпы в том, что, «если тебе дана власть произносить это слово, ты сделаешь своим рабом и врачевателя, и наставника». Но потом Сократ начал задавать ему вопросы. И быстро вырвал у Горгия признание в том, что «риторика… создает веру в праведное и неправедное, но не дает людям никаких наставлений о них». Иными словами, это искусство убеждения никак не связано с истиной, и, чтобы перетянуть слушателя на свою сторону, в нем используются любые средства. Горгий принял вызов: «Сократ, риторикой следует пользоваться так же, как и любым другим состязательным видом искусства, то есть не против всех; ритору запрещено злоупотреблять своей силой так же, как кулачному бойцу».

На этом этапе Горгий попытался было приостановить дискуссию под предлогом, что общество якобы заскучало, но другие гости криками попросили спорщиков продолжить. Тогда философ снова пошел в атаку.

Сократ: По сути, ты говоришь, что ритор обладает большей силой убеждения, чем врач, даже в вопросах здоровья?

Горгий: Да, с очень многими людьми это так.

Сократ: Ты хочешь сказать, с невежественными людьми, ведь с теми, кто сведущ, он вряд ли будет иметь большую силу убеждения.

Горгий: Совершенно верно.

Сократ: Но если ритор обладает большей силой убеждения, чем врач, то получается, что власть его больше власти сведущего?

Горгий: Конечно.

Сократ: Хоть он и не врач.

Горгий: Не врач.

Это дает Сократу необходимую ему лазейку, и вскоре философ делает заключение: риторика – это не столько искусство, сколько форма самообольщения, приносящая удовольствие и удовлетворение.

«Я называю ее не искусством, – сказал он, – а лишь опытом, ведь она не может ни объяснить, ни обосновать природу собственного применения. Я вообще никогда не называю искусством иррациональное». Риторика, по словам Сократа, больше похожа на кулинарию, чем на философию. И Горгий не нашел что на это ответить.

И все же, невзирая на не слишком позитивный результат той дискуссии, риторика жила и процветала веками. Древние римляне, в том числе Цицерон и Квинтилиан, существенно обогатили греческую традицию, а китайцы и индийцы разработали собственные теории и каноны. В университетах средневековой Европы риторика наряду с арифметикой, геометрией, астрономией, музыкой, грамматикой и логикой входила в число первой семерки гуманитарных наук[39].

И все же теперь, две тысячи лет спустя, я не мог не согласиться с тем, что Сократ победил. В наше время слово софист считается оскорблением, а риторика означает «просто риторика»; это термин для обозначения пустой, неумной и претенциозной речи. Думая об искусстве риторики, люди все чаще считали его либо древним артефактом, либо забавой для политических и культурных элит. В результате этот термин все чаще подвергался насмешкам разного сорта демагогов и телеведущих, которые часто сопровождают свои шоу табличками вроде «Разговор начистоту» и «Без „воды“ и прикрас».

Даже в этом славном университете, спустя двести лет после того, как Джон Куинси Адамс произнес свою речь, риторика, казалось, полностью сдала свои позиции. Студенты быстренько распределились по вводным курсам по экономике, информатике, статистике и естественным наукам – самым популярным в колледже, – и хаотичные споры и разговоры в столовых сменились обсуждением конкретных проблем[40]. Даже в гуманитарных науках к устному слову относились с какой-то стыдливостью. Обучение ораторскому искусству, когда-то обязательное для каждого студента, было сокращено до факультативных практических занятий группы максимум человек в восемьдесят. А двое последних Бойлстоновских профессоров оба были поэтами[41].

В этом многовековом упадке риторики я видел влияние накладывающихся друг на друга тенденций. Сначала появление и подъем современной науки способствовали продвижению идеи, что риторика неточна и иррациональна. В Англии XVII века философ Фрэнсис Бэкон призывал к новым формам риторики, которые годились бы для сообщения людям об открытиях, сделанных с помощью научных методик. Он, конечно, оставлял некоторое место для «творческого стиля», но в основном ратовал за простоту без «метафорических прикрас, сокровищ красноречия и тому подобной пустоты»[42]. И его идея сохранялась веками.

Затем, с появлением книгопечатания и массовых изданий, коммуникации с устных форм в существенной мере сместились на письменные. В 1870-х новый президент Гарвардского университета Чарльз Элиот решил перейти с общей учебной программы на факультативную модель, которая позволяла каждому студенту выбирать учебные курсы в соответствии с природными склонностями и особыми качествами своего ума[43]. Что же касается обязательных предметов, он впервые за двести тридцать с лишним лет сделал ораторское искусство факультативным, а обязательный курс писательского мастерства, напротив, ввел с первого года. На рубеже веков большинство колледжей в США последовали этому примеру, заменив «курс риторики, распределенный на четыре года, годичным обязательным курсом по написанию сочинений для первокурсников»[44].

Более того, по мере культурного роста более широких слоев общества традиционные представления о хорошем языке постепенно вышли из моды. В 1920-х только что созданная в Британии радиовещательная компания (British Broadcasting Company – BBC) сформировала консультативный комитет из светил-джентльменов, которые должны были давать рекомендации по правильному произношению; ну, чтобы все было как в лучших домах Лондона[45]. После Второй мировой войны комитет распустили, и на Би-би-си стало можно услышать разные региональные акценты. Позже предпринимались усилия по восстановлению и других опальных наречий, таких, например, как синглиш в Сингапуре, что также способствовало ослаблению интереса общества к универсальным представлениям о хорошей риторике.

И наконец, ослабление этого интереса отлично коррелировало с ростом антиэлитных настроений народа. Презрение к «политической риторике» было вполне оправданной реакцией на вопиющие злоупотребления наших политических лидеров, включая откровенную ложь и очевидное вешание лапши на уши. А еще в нем, словно в зеркале, отражалось серьезное подозрение, что власть предержащие, упражняясь в сладкоречивости, на самом деле действуют отнюдь не в интересах общества. В этом контексте поучения Бориса Джонсона – тогдашнего мэра Лондона – о «нисходящем триколоне с анафорой» в речах Черчилля, мягко говоря, раздражали[46].

В начале сентября 2013 года, всего через несколько недель после начала моего первого семестра в колледже, все эти тенденции, казалось, вступили в сговор, чтобы создать для меня настоящее. Они в совокупности поднимали один простой, но крайне важный вопрос: какого же рода риторика желательна (и возможна) в наши дни?

* * *

Каждый понедельник после занятий Фанеле стучал в мою дверь в общежитии, и мы вдвоем отправлялись к семи вечера в минимально вентилируемую круглосуточную Библиотеку Ламонта, на тренировку по дебатам. Университетский клуб по парламентским дебатам – Дебатный союз Гарвардского колледжа – считался одним из лучших в мире. Однако, в отличие от его собратьев, таких же союзов из Оксфорда и Кембриджа, у нашего не было ни здания, ни даже собственного помещения. Так что пятьдесят с лишним членов союза вечно таскались по всему кампусу в поисках места, где бы им подебатировать.

Как оказалось, дебаты в университете и в школе различаются в ряде неуловимых, но весьма важных аспектов. В колледже команда состояла не из трех, а из двух человек, что еще больше усиливало давление на каждого спикера и на слаженность их действий. Другими были и сами игроки. Если в школах дебаты часто были единственным прибежищем для детей, развитых лучше сверстников, то в колледже можно было выбирать из сотен разных клубов и видов деятельности. Так что тут в дебатах участвовали только истинно «верующие», и, подобно остаткам сахара, пригоревшего на дне кастрюли, они обычно были жесткими, непоколебимыми и немного с горчинкой.

Фанеле и я вступали в союз с сильным чувством, что мы тут свои. Мы знали, что ежегодно к команде присоединяется около тридцати первокурсников и в следующие несколько месяцев два десятка из них уходят, поняв, что шансов на успех у них нет. Мы же намеревались остаться до конца.

Этому высокомерию во многом способствовало взаимное уважение. В то время как народ вокруг нас говорил в основном на сухом и точном языке науки, мы с Фанеле предавались беседам, длившимся днями и вечерами, утоляя тем самым обоюдную жажду больших идей и ярких острот. Фанеле было девятнадцать – всего на год старше меня, – но он обладал совершенно не свойственной мне самоуверенностью. Своим раскатистым голосом он громко высказывался о политике и об общественных нравах. А если шутка казалась ему смешной, он хохотал до упаду. Споря с новым другом, я часто испытывал двоякое чувство: одна часть меня хотела, чтобы он принял мою точку зрения, а вторая разрывалась от желания, чтобы он оставался таким, как есть.

В первые недели у нас обоих была только одна жалоба на дебатный союз: на понедельничных тренировках нам не давали высказаться. Вместо этого наш тренер, жилистый второкурсник умного вида по имени Дэниел, читал серьезные лекции о финансовых кризисах и законах войны. Даже более практические занятия были скучноватыми. И вот только на четвертой тренировке, в третий понедельник сентября, холоднющим вечером, явным предвестником грядущей зимы, Дэниел наконец попросил нас достать тетради. «Сегодня вечером мы будем практиковать „поток“, то есть навык ведения записей по ходу разговора с оппонентом». Затем он открыл гроссбух – огромную серую папку, набитую листками с прошлыми кейсами и другими материалами, – и принялся читать нам текст, пропагандировавший веганство и написанный организацией PETA (People for the Ethical Treatment of Animals – «Люди за этическое обращение с животными»).

Ежегодно люди убивают ради еды десятки миллиардов животных, а до этого большинство из них проводят жизнь в постоянном страхе и мучениях. Почти все животные, выращиваемые сегодня в Америке для употребления в пищу, разлучены со своими семьями и всю жизнь содержатся в переполненных грязных хлевах в поистине ужасающих условиях. Их мучают и увечат без обезболивающих; они лишены всего, что для них природно и важно. На бойнях перед самой гибелью многие животные понимают, что им грозит, и тщетно стараются спастись[47].

Ну, что бы вы записали, слушая такой текст? Проблема в том, что это чисто описательный отрывок. Каждое из содержавшихся в нем утверждений в целом поддерживало вывод автора, но не каждый требовал отдельной реакции. Например, оспаривать, что помещения для содержания животных всегда грязные, означало бы в какой-то мере отойти от сути.

Я еще на школьных дебатах научился, что в таком случае правильнее всего выделить и изолировать основное утверждение. Для этого надо принять заключение оппонента («Мы все должны быть веганами»), добавить союз потому что и задать себе вопрос: как спикер мог бы закончить это предложение? Данный подход позволил мне выявить два ключевых аргумента, скрытых в прочитанном нам отрывке.

Мы все должны быть веганами, потому что…

…животные содержатся в ужасающих условиях

…животных умерщвляют недопустимо жестоким способом

Использовать эту сложную версию восприятия текста на слух в реальном времени было трудно. Дэниел скороговоркой зачитал с дюжину аргументов, а мы, первокурсники, старались не отставать. Некоторые ребята строчили невероятно быстро, протыкая листы тетради фломастерами. Другие выбрали нормальный рабочий темп, стараясь не терять хладнокровия, даже когда начали явно отставать. Час минул в духе экзамена в школе для секретарей, и его никто из нас не сдал. «Что ж, повторение – мать учения», – сказал Дэниел, направляясь к двери.

Пересекая темный и ветреный двор по пути в общежитие, мы с Фанеле изливали друг другу недовольство. То, что ценилось в этом союзе, казалось, полностью противоречило нашему видению дебатов; мы воспринимали их как занятие экспансивное, страстное, даже сексуальное. Расставаясь тем вечером, мы нашли некоторое утешение в идее, что этот первый месяц был наверняка просто репетицией. «Зубрежка есть зубрежка, а дебаты есть дебаты», – сказал тогда Фанеле. Первый турнир нового сезона Американской ассоциации парламентских дебатов (соревнования будут проводиться еженедельно по всей стране в течение года) был запланирован в Колумбийском университете Манхэттена на конец недели.

* * *

20 сентября в пятницу, в полдень, мы с Фанеле завернули с Бродвея направо и остановились, чтобы оглядеться. В нескольких шагах от нас внушительные кварталы зданий из красного кирпича уступили место огромной площади, кишащей жизнью. После пяти часов в автобусе прически наши были далеки от совершенства, да и одежда порядком помялась, но сейчас, в потоках освежающего бриза, мы почувствовали, что дух наш возрождается.

Стоя на невысокой лестнице, ведущей к дверям главной библиотеки, Фанеле сфотографировал ионические колонны и бирюзовые крыши. Затем он приобнял меня за плечи и сказал, что наше время пришло.

Атмосфера в генеральной ассамблее – известный термин для обозначения любого большого зала, где участники дебатов ждут начала следующего раунда, – была напряженной; в воздухе пахло застоявшимся кофе. С сотню студентов университетов со всех концов США толпились в тепле помещения, обмениваясь последними сплетнями и всякими идеями. Мы с Фанеле приткнулись у черного входа, не решаясь вступать в разговор и боясь далеко уходить.

В первом раунде мы схлестнулись с парой нервных первокурсников из Суортмора, гуманитарного колледжа из Пенсильвании. Эти ребята – миниатюрный парень в огромных очках и девушка, постоянно что-то свирепо бормотавшая себе под нос, – уверенно направились в отведенную нам комнату в соседнем здании, мы последовали за ними. Когда мы расселись за главным столом в этом небольшом помещении для семинаров, я почувствовал нервозность, которой не испытывал перед дебатами вот уже несколько лет. Но как только первый спикер наших оппонентов, поправив очки, принялся читать кейс о запрете использования военных дронов, я почувствовал, что тело мое быстро включается в привычный ритм.

Мы тот раунд выиграли и до теперешнего дня легким парусником плыли по волнам соревнований, уверенно одерживая победу за победой в дебатах на самые разные темы, начиная с оплачиваемых отпусков по уходу за ребенком и заканчивая свободной торговлей. Обычно среди участников дебатов принято действовать на первых порах полегче, скрывая от соперников свою истинную силу и выжидая, а мы с Фанеле мчались в прямо противоположном направлении. Мы с ходу продемонстрировали все приемы, которым нас когда-либо учили, – от ответа на четыре базовых вопроса до создания убийственных точек информации, – и перед аудиторией из трех, а то и двух человек выступали так, будто это огромная толпа слушателей.

Позже тем вечером, уже часов в одиннадцать, за куском дешевой пиццы и стаканом теплой газировки мы позволили себе насладиться самодовольством. Счет наших побед и поражений – 4:0 – гарантировал нам место в финальном раунде. Покончив с ужином, мы в страшном возбуждении, безудержно фантазируя и высказываясь довольно жестко, вывалились из ресторанчика и спустились по Амстердам-авеню к общежитию, где жил приятель Фанеле, который расчистил у себя в комнате на полу немного места и пустил нас переночевать.

Следующее утро, темное и пасмурное, прошло под барабанную дробь неуклонно накалявшихся страстей. Мы с Фанеле выиграли последний предварительный раунд, затем победили в одной восьмой финала, где нашими соперниками была весьма авторитетная команда старшекурсников из Университета Брауна. И каждый результат был серьезным шоком для тревожного организма, который представляет собой любой турнир по дебатам. Между раундами мы с Фанеле важно расхаживали под музыку по коридорам у генеральной ассамблеи, немного выкаблучиваясь перед публикой, изучавшей нас с почтительного расстояния.

Часа в два сквозь стены до нас донеслось объявление о начале четвертьфинала. «Четвертьфинал состоится в комнате EG014. Утверждающая сторона: Гарвард. Отрицающая сторона: Бэйтс. Судьи: Коннелли, Гессе, Гош». Когда мы с Фанеле входили в общий зал, чтобы забрать свои вещи, толпа расступалась, давая нам пройти. А пока мы спускались на цокольный этаж, старшие ребята из союза дебатов нашего колледжа, многие из которых уже вылетели из турнира, подбадривали нас и засыпали ценными советами: «Давайте, покажите им, где раки зимуют», «Не забывайте искать альтернативы», «Дышите глубже!»

В комнате EG014 пахло как в котельной, и температура была примерно такой же; но, к счастью, это была не котельная. В спертом пространстве теснилось более тридцати человек, большинство из них мы видели впервые. Они, вытянув шеи, смотрели, как мы входим в комнату. Наши оппоненты из Бэйтс-колледжа, гуманитарного колледжа из штата Мэн, уже сидели за столом и были заняты делом: очаровывали судей словесным попурри из самоуничижительных шуток, комплиментов и остроумных замечаний. Более напористая из этой пары, высокая девушка с ирокезом, Дана, поприветствовала нас притворным зевком и раздосадованным «Ну наконец-то…».

Вскоре в комнате воцарилась полная тишина, и я встал лицом к слушателям.

Тема была такой: «Движения за социальную справедливость должны ратовать за изменения через суды, а не через законодательные органы». Оглядывая лица в толпе, многие из которых сильно раскраснелись от волнения, я напомнил себе, что мне нужно потрясти аудиторию с самого начала. Ведь если разрекламированная команда не оправдывает ожиданий, толпа обычно отворачивается от нее с бешеной скоростью. И я, окинув публику стальным взглядом, начал.

«Задержка в правосудии – это, по сути, отказ в правосудии. Ведь пока трусливые политики, вставшие на колени перед алтарем щедрых пожертвований и охваченные идеей увековечивания собственного имени, решают судьбу тех, кому слишком долго отказывали в правосудии, ужас отвержения и равнодушия познает уже следующее поколение».

Тут я почувствовал в аудитории некое шевеление. Сначала я решил, что мне показалось, однако шум нарастал. «Сегодня, в период „глубокой заморозки“ нашей политики, последним бастионом надежды остаются суды, – провозгласил я. – И мы в огромном долгу перед этим важнейшим защитником нашей демократии». Подавленный смешок в одном из углов комнаты сначала перерос в довольно громкое хихиканье, а потом стих. В этот короткий миг я словно унесся в открытое море и, только доковыляв до своего места, совершенно измочаленный и влажный от пота, опять почувствовал под ногами твердую землю.

Затем встала Дана. Пока она шла к кафедре, я по ее зеленым глазам понял: ей есть что сказать. Девушка разложила свои записи на трибуне и с улыбкой спросила, все ли готовы ее услышать. Голос ее звучал расслабленно, но при этом все равно весьма напористо: «Что это вообще сейчас было? – Тут она выдержала долгую паузу, подождав, пока публика успокоится на местах. – Да, у этих ребят отлично подвешен язык. Звучат они хорошо, но смысла в том, что они говорят, не так уж и много. Это же сплошная риторика. Подумайте об их аргументе о том, что суды обеспечивают нам социально значимые, прогрессивные результаты. Справедливость, равенство, демократия. Ну да, ну да… А разве они предоставили хоть какие-то реальные причины, почему мы можем без опасений отдать свое будущее в руки назначаемых политиками элит, которые к тому же обязаны руководствоваться в своих решениях прецедентным правом?»

Для участника дебатов нет ничего хуже, чем сидеть и слушать соперника, четко понимая, что раунд на всех парах несется к поражению. В этом театре прослушиваний не бывает – сразу участие; ты одновременно и актер, и зритель. Когда все кончилось, соперники злорадствовали, а друзья и союзники растекались в утешениях. Часа в четыре о нашем поражении объявили официально, и мы с Фанеле и другими ребятами, собрав чемоданы, направились к автобусной станции узнать, нельзя ли поменять купленные раньше билеты в Бостон на более ранний рейс. Шагая по улицам города, многолюдным и равнодушным, я утешал особо расстроенного нашим проигрышем второкурсника из нашей команды: «Да не переживай ты так, это же не последние для нас с Фанеле дебаты».

Но потом, уже вернувшись, я до конца выходных только и делал, что всячески поносил местные дебаты в беседах с каждым, кто был готов слушать; слушали меня только Иона и Фанеле. «В этой лиге нет места настоящей риторике. Дебаты же изначально означают, что нужно говорить красиво!» – плакался я им в сторонке на довольно унылой вечеринке в общежитии. Оба друга поддакивали, но в их сочувственных кивках я уже начинал видеть явные намеки на то, что терпение их на исходе.

В понедельник вечером на тренировке по дебатам мы, первокурсники, опять тренировали прием «потока». Упражнение давалось ничуть не легче, чем в предыдущие недели, и я морщился, в сотый раз слыша настойчивые увещевания Дэниела, что нам надо «накачать кисти рук». И вот, слушая, как тренер читает нам текст на тему правильной структуры пособий по инвалидности, я вдруг вспомнил одну любопытную деталь из субботнего четвертьфинала: во время моего выступления ни один человек в комнате не взял ручку, чтобы создать свой «поток».

Сначала это меня расстроило, но потом я поймал себя на том, что задаю себе другой вопрос: а что они могли бы написать? В моей речи четко выражались моя позиция по обсуждаемому вопросу и то, как я отношусь к политикам. Она также сразу показала слушателям, что для меня чрезвычайно важно, чтобы они были со мной согласны. Но, кроме этого, я не мог придумать ничего, что аудитория могла бы включить в свой «поток».

На каком-то уровне именно этого я и добивался. Я хотел мощью своих идей лишить аудиторию дара речи. Но в результате не смог вовлечь слушателей – сделать свою мысль достаточно прозрачной, чтобы люди имели шанс обдумать мою аргументацию самостоятельно. В своем безудержном стремлении к зрелищности я сам превратился в зрелище.

Я уже знал, что особую манеру речи нужно использовать, только если это будет тебе в помощь. По сути, именно в этом заключается цель описанных выше упражнений «Подсчет», «Перезапуск» и «Наказание»: нам необходимо искоренить речевые тики и прочие проблемы с манерой донесения своих идей, потому что зрители нередко замечают их гораздо быстрее, чем понимают мысль, которую мы стараемся до них донести.

Я всегда стремился, чтобы мои идеи были максимально ясными и четкими, но никогда не прилагал особых усилий, чтобы такой же была и моя речь.

Вернувшись с той тренировки в общежитие, я с порога бросился к столу и принялся строчить план по достижению такой ясности. Начал с правила, касающегося отдельных слов.

Слово

Правило № 1. Избегать абстрактных слов

Никогда не заменять слово общей категорией, к которой оно принадлежит, и не использовать абстрактных слов, если можно взять более конкретные. У тебя может возникнуть искушение сделать это, чтобы твои аргументы казались более широко применимыми и важными. Но фактический эффект заключается в том, что людям становится намного труднее отслеживать твою точку зрения.

Плохо: «Наши образовательные институты чахнут без финансовых вливаний».

Лучше: «Наши школы и колледжи недостаточно финансируются».

Далее я перешел к предложениям.

Предложение

Правило № 2. Избегать запутывающих слушателя метафор

Относись к метафорам как к очень острой специи: максимально осторожно используй и старайся как можно меньше смешивать их. И не забывай, что некоторые расхожие фразы, по сути, давно стали метафорами, например «отделять зерна от плевел».

Плохо: «Несправедливость царит повсюду, пронизывая воздух, которым мы дышим».

Лучше: Несправедливость царит повсюду, делая нас всех ее потенциальными жертвами.


Правило № 3. Избегать излишних уточнений

Уточнения, исключения и контраргументы подождут, пока не будет изложена главная мысль речи. В стремлении к безупречности мы часто проваливаем базовую задачу – донести до слушателей свой месседж.

Плохо: «Право на жизнь, несмотря на сложность определения данного термина, – одно из важнейших прав человека».

Лучше: «Право на жизнь имеет безусловно первостепенное значение».

На закуску я подумал об абзацах.

Абзац

Правило № 4. Не растекайся мыслью по древу

Начинай с заключения по своему аргументу и для его доказательства говори как можно меньше. Тогда ты будешь знать, куда движется твоя аргументация и не сошел ли ты с нужного курса.

Плохо: «Вроде предложение рентабельно, но меня беспокоят риски, связанные с пиаром… и потому я склонен высказаться против».

Лучше: «Мы не должны принимать это предложение. Вот к чему это может привести…»


Правило № 5. Избегай бессмысленных повторений

Не повторяй месседж, если не уверен, что это поможет тебе достичь своей цели. В целом разные варианты одного утверждения только разбавляют главную идею и, если твой слушатель не готов услышать ее в такой форме, действуют на него подавляюще. Полезное эмпирическое правило: двигайся дальше, если на 80 % доволен тем, как донес свой посыл.

Плохо: «Детям не нравится в новой школе. Их недовольство очевидно. Эта школа им вообще не подходит. Они говорят, что она ужасна».

Лучше: «Дети явно недовольны своей новой школой. Нам нужно что-то с этим делать».

Правила эти особо гламурными не назовешь. Они предполагали скорее вычитание, чем сложение, и в них напрочь отсутствовала загадочность античных терминов вроде цезура или синекдоха. Однако в моих глазах они воплощали принципиально иной взгляд на риторику – как на нечто вдохновляющее доносить до слушателей истину, а не вызывать благоговение; как на то, что призвано не просто дополнять и приукрашивать базовые идеи, а усиливать их так, чтобы они жили собственной, более наполненной жизнью.

* * *

До конца первого курса мы с Фанеле заработали в кругах состязательных дебатов устойчивую репутацию. Наша пара не выиграла ни одного турнира, но мы зарекомендовали себя как хорошие игроки и неразлучные партнеры. И хотя некоторые продолжали критиковать меня за то, что я, как выразилась Дана, «говорю красиво», критика эта во многом утратила остроту. Тем временем в колледже меня научили писать и выражать мысли устно более тяжеловесным научным стилем. За весенний семестр я постепенно перекочевал от философии на более вольные пастбища политологии и английской литературы, но еще до этого мне удалось урвать у преподавателя философии сознания скупую похвалу за «бесстрастность стиля письма». Все это я рассматривал как признаки прогресса. А тем временем один из моих однокашников и близких друзей шел в совсем другом направлении.

Весь первый год Иона двигался по траектории человека, который не приемлет и не понимает дебатов. Он сразу выбрал курсы религии, английской литературы и социологии. А еще, будучи эмпатом от природы, он не реже говорил о чувствах и интуиции, чем о фактах, причинах и доказательствах. Его аккуратные усики со временем превратились в пышную бороду. В политике Иона был склонен выбирать какую-то сторону и упорно заниматься организацией ее успеха. И его сильно раздражало и беспокоило то, что участник дебатов может в одном раунде выступать за либертарианство, а в следующем ратовать за демократический социализм. «Как именно это работает? – как-то раз спросил он у меня и в ответ на мой непонимающий взгляд уточнил: – Ну, типа, в более глубоком смысле».

Если я вечно колесил по стране, участвуя в турнирах и чемпионатах по дебатам, то Иона, что называется, пустил корни, став активным участником движения, которое добивалось вывода нашим университетом инвестиций из компаний, связанных с добычей и переработкой ископаемого топлива. Ближе к концу весеннего семестра, в последнюю среду апреля 2014 года, их группа решила блокировать офис ректора университета до тех пор, пока администрация не согласится провести общее собрание по этому вопросу. Иона пригласил меня на митинг: «Тебе может быть интересно. Мы ведь, знаешь ли, тоже иногда говорим убедительно».

Сидячая забастовка началась перед рассветом в серое утро среды. Из окна комнаты в общежитии сквозь задумчивую дымку уже прекращающегося дождя я мог видеть ярко-оранжевые футболки протестующих и их плакаты. После завтрака я спустился к Ионе. На улице оказалось на удивление холодно, из-за дождя с сильным ветром прически некоторых протестующих приняли весьма причудливые формы. Иона стоял перед толпой человек в пятьдесят, держа обеими руками большой плакат. Меня немного обеспокоило, что протестанты, судя по всему, организовали в качестве пропитания только кофе да какие-то зернышки, но, когда я поднял этот вопрос, Иона от меня только отмахнулся.

Затем митингующие принялись выстраиваться полукругом; перед микрофоном собрались те, кто желал выступать. Я встал в заднем ряду. Первые несколько речей шли, что называется, со скрипом. Люди явно не имели опыта публичных выступлений и говорили в микрофон, поднося его слишком близко ко рту. И за считаные секунды перескакивали от «нуля» («Народ, меня всем слышно?») до «сотни» («Мы все обречены на вымирание!»).

Я понимал суть дилеммы. С одной стороны, ставки в экологической игре действительно очень высоки, но с другой, мало кто, за исключением истинно верующих, способен переварить столько правды сразу после завтрака. И я подумал, что, возможно, одно из решений может состоять в том, чтобы спикеры привели свои выступления в большее соответствие конкретным мерам, за которые они ратовали; речь ведь шла не об окончательном решении проблемы изменения климата, а об открытом собрании на эту тему с участием президента университета. И это навело меня на мысль о еще парочке правил для дебатов, которые я тогда обдумывал.

Пропорциональность

Правило № 6. Избегать излишней эмоциональности

Убедись, что тон и накал твоих слов соответствуют тому, что ты пытаешься сказать. Иначе все превращается в представление, в котором эмоции идут вразрез с реальностью. Самые очевидные формы – преувеличение и эвфемизмы.

Плохо: «Это просто катастрофа!»

Лучше: «Это доставило мне неудобства».

Плохо: «Это было непоправимой ошибкой».

Лучше: «Наша ошибка стоила людям рабочих мест».


Правило № 7. Избегать инсинуаций

Не подразумевай в своей речи вывода, который на самом деле не собираешься отстаивать. Один из самых распространенных приемов – «собачий свисток», использование закодированного языка для намека на позицию, от которой можно позже отказаться. Другой пример – использование риторического вопроса вместо аргумента.

Плохо: «Я намерен защитить наш образ жизни».

Лучше: «Я верю в сокращение миграции и пользу ассимиляции».

Плохо: «Что же наше правительство скрывает от нас о высадке человека на Луну?»

Лучше: «Высадка человека на Луну была обманом».

Но позже были несколько выступающих с поистине выдающимися речами. Первым из них стал глуповатого вида паренек со Среднего Запада, который поведал присутствовавшим, как он включился в это движение, хотя раньше проблемы окружающей среды его совершенно не трогали. А потом другой парень, явно из «вечных» активистов, рассказал впечатляющие истории о том, как трубопроводы для ископаемого топлива сгоняли с насиженных мест целые сообщества в разных регионах мира.

Эти люди не делали громких заявлений. Они говорили о чем-то одном, не отвлекаясь на другие темы. Вместо теорий и абстракций они опирались на истории из жизни и конкретные описания. Поэтому их выступления не считались бы эффективными по стандартам дебатов. Однако я не мог не признать, что они были весьма убедительны. И обнаружил, что снова и снова возвращаюсь к тому, как эти спикеры использовали для пущей убедительности собственную индивидуальность.

Индивидуальность

Правило № 8. Описать свой путь

Помимо объяснения того, во что ты веришь и почему, расскажи о том, как ты пришел к этой вере.

Слушателей часто пугает перспектива изменения своих взглядов. Они хотят знать, откуда и как спикер пришел к этому; это позволяет им больше доверять ему и даже отождествлять себя с ним как с индивидом.

Плохо: «Обязательное вынесение приговора – серьезная несправедливость».

Лучше: «Я пришел к идее о несправедливости обязательного приговора через следующий опыт…»


Правило № 9. Назвать заинтересованные стороны

Польза и вред редко замыкаются сами на себе. Они обычно полезны и вредны еще для кого-то. Расскажи аудитории об этом человеке и о том, почему его интересы заслуживают внимания.

Плохо: «Запрет алкоголя приведет к созданию черного рынка».

Лучше: «Запрет алкоголя стимулирует преступников к созданию нелегального рынка, процветающего за счет алкозависимых взрослых и несовершеннолетних».

Эти ребята говорили всего по несколько минут. Вероятность того, что подавляющее большинство их высказываний надолго застрянут в памяти слушателя, стремилась к нулю. Однако некоторые приемы и повороты запоминались, хоть и выглядели результатом везения в не меньшей мере, чем продуктом усилий и структуры. Спикер просто нашел правильные слова. Мы в дебатах назвали это фразой для аплодисментов.

Стильность

Правило № 10. Найти свою фразу для аплодисментов

Жестких правил тут не существует, но обычно такие фразы бывают короткими, максимально полно выражают главную мысль, не содержат лишних слов, оригинальны и даже идеалистичны.

Плохо: «Хороший гражданин не выдвигает бесконечные требования. Он ищет, как ему внести вклад в общее дело».

Лучше: «Не спрашивай, что твоя страна может сделать для тебя; спроси, что ты можешь сделать для своей страны».

Ближе к вечеру я поговорил с Ионой и рассказал ему об уроках, которые извлек из их митинга: о том, что публика, судя по всему, требует риторики, для которой характерны пропорциональность, индивидуальность и стильность; что все это, видимо, зиждется на некоем импульсе, присущем нам от природы как человеческим существам, и что спикер, включив в свою речь эту троицу, может убеждать людей так, как никогда не смог бы только рациональными аргументами.

Иона выслушал меня, а затем сделал такое лицо, будто все это ему уже давно известно. «Идеи никогда не движут людьми сами по себе, – пожал он плечами. – Людьми движут люди».

Когда-то Сократ сказал Горгию, что риторика плоха, потому что манипулирует человеческими слабостями: доверчивостью, неразумием, капризностью. Но, судя по всему, верно и обратное: риторика нужна нам именно из-за этих наших слабостей.

Пытаясь переубедить в чем-то другого человека, мы вынуждены бороться не только с невежеством и нелогичностью, но и с апатией, цинизмом, невнимательностью, эгоизмом и тщеславием. Комбинация всех этих барьеров создает практически непреодолимый барьер для идеи «слезь с дивана»; чтобы убедить кого-то сделать в этом мире хоть что-то, обычно нужно затратить до нелепости огромное количество сил и энергии. Из-за этого барьера мы звучим вроде правильно, но как-то неубедительно. Он позволяет нашим оппонентам понять нашу мысль (и иногда даже с чем-то согласиться), но они по-прежнему отказываются изменить свое мнение или поведение.

Столкнувшись с этими инерционными течениями, спикеру необходимо получить доступ к своим выдающимся силам. И я задался вопросом, а не будет ли лучшим из доступных нам шансов встречать пороки риторикой, взывающей к нашим добродетелям: к сочувствию, состраданию, жалости и нравственному воображению?

Третьим Бойлстонским профессором после Джона Куинси Адамса и проповедника Джозефа Маккина стал двадцативосьмилетний редактор журнала Эдвард Тиррел Ченнинг. На инаугурации в 1819 году он возвестил о кончине классической риторики. Он утверждал, что когда-то общество было «неупорядоченным и нерегулярным»[48], но теперь оно организовано и образованно неизмеримо лучше. И если раньше можно было приводить ораторским искусством в неистовство толпы людей, то современная публика гораздо более умна и проницательна.

Соответственно, по словам Ченнинга, существенно ослабло и влияние оратора. «Это уже не то важное лицо, каким он когда-то был, – сказал новоиспеченный Бойлстонский профессор. – [Сегодня] оратор не что иное, как один из множества, обсуждающего с этим множеством общие проблемы».

Это показалось мне не слишком большой потерей. Ну и что из того, что материалы для современного возрождения риторики нельзя найти на пепелище древности? Это просто означает, что мы должны создать что-то свое, что-то новое.

* * *

А в кампусе тем временем конец мая ознаменовал окончание учебного года. Солнце поднималось все выше, дни становились все дождливее, и мы вчетвером с моими соседями по комнате переехали из общежития для первокурсников в общежитие для второкурсников. Мы с Ионой решили жить вместе еще год и с еще одним нашим другом и будущим соседом по комнате Джоном, чемпионом по фрисби из Атланты, провели последние перед летними каникулами деньки, втискивая свое порядком распухшее имущество в слишком маленькие коробки.

Во дворе перед нашей полуразобранной спальней университетские садовники уже развернули огромные малиновые знамена и расставили рядами складные стулья. Большую часть года Гарвардский университет работал как собрание отдельных закрытых сообществ, но в сезон выпуска, когда сюда со всех уголков мира съезжались около тридцати двух тысяч людей, все ненадолго менялось. А за чем же они сюда приезжали? За дипломами и многочисленными речами.

Выступить на выпускном вечере университета считалось великой честью, и для нас, студентов, тут имелось две возможности. Первая – чтобы однокурсники выбрали тебя для обращения к присутствующим в День класса; вторая – факультет должен выбрать тебя в качестве спикера на выпускной церемонии. Оба варианта тщательно контролировались администрацией университета. Но я слышал рассказ из далеких 1800-х о человеке по имени Клемент Морган, которому удалось повергнуть этот четкий процесс в хаос.

На протяжении большей части ранней истории Гарварда неписаное правило для отбора спикеров на День класса гласило: «Он не должен быть ни с Запада, ни с Юга, ни евреем, ни ирландцем, ни уж тем более темнокожим»[49]. Этой чести удостаивались прежде всего сыновья так называемых бостонских браминов. Но выпускники 1890 года решили восстать против этого правила. С перевесом в один-единственный голос они избрали своим спикером Клемента Моргана, знаменитого студента-оратора, родившегося в рабстве[50].

Газеты разнесли эту историю по всей стране, и некоторые американцы, насмехаясь, заговорили о том, что скоро на университетском выпускном вместо представителей бостонского высшего общества будут выступать «черные прачки». Но на этом история не кончилась. В мае 1890 года, за месяц до выпуска, университет провел ежегодный конкурс по отбору шести лучших спикеров для выпускного. Сорок четыре студента, или около десяти процентов всего выпуска, прошли прослушивание перед комитетом из семи человек, в который входили сразу два Бойлстонских профессора риторики и ораторского искусства – действующий и будущий. И в отборе с отличной речью, посвященной гарнизонным аболиционистам, снова победил Клемент Морган. Но на этот раз к нему присоединился – да еще и обошел его – другой студент-афроамериканец, которому первое место присудили пятеро членов отборочной комиссии. Звали его Уильям Эдуард Бёркхардт Дюбуа.

Для некоторых представителей преподавательского состава университета отбор двух темнокожих спикеров для выпускной церемонии был немалой проблемой. После раздумий, длившихся целые выходные, президент Гарварда Чарльз Элиот выступил против обоих, но комитет решил заменить белым студентом только Моргана. Профессор права Джеймс Тайер из-за этого, как он выразился, «жалкого отказа от великой возможности» подал в отставку, сказав также, что «столь трогательного, столь впечатляющего заявления в защиту своей расы, сделанного чистокровным афроамериканцем, сыном рабов, достойным говорить от их имени, больше никогда не будет»[51].

Утром 20 июня, в пятницу, выпускники собрались во дворе, после чего все вместе направились в театр Сандерса на мероприятия ко Дню класса. Небо было чистым, свежий ветерок лишь немного охлаждал летнюю жару. Но внутри театра было торжественно и влажно. Люстры, в том числе громадина в 1040 килограммов в центре потолка театра, освещали ряды скамей из красного дерева.

Клемент Морган озаглавил свою речь строкой из «Бостонского гимна» Эмерсона: «Помоги тем, кто опять не может помочь себе»[52]. Начиналась она стандартным для выпускного набором – разговорами о горести и радости этого дня да лестными ссылками на альма-матер. Но где-то в середине речи Морган провел неожиданно острую аналогию.

Ораторы часто говорят, что их цель – сделать так, чтобы их услышал человек, находящийся от них дальше всех; если он их услышит, то и все остальные должны. А вы в своих отношениях с этим миром, в вашем служении человечеству, ставите ли себе цель охватить самого обделенного?.. Того, у кого нет преимуществ перед вами; того, кто каждый день борется с трудностями, кто погряз в невежестве, грубости и несчастьях и кто, быть может, в тоске и томлении стоит на своем несовершенном человеческом пути к чему-то более возвышенному, лучшему, благородному, правдивому… постарайтесь же охватить его.

Так Морган перешел от подробностей собственного опыта к более общему принципу. Заканчивалась его речь мольбой оратора к выпускникам сделать все, что в их силах, чтобы «исключить возможность провала демократии».

А пять дней спустя в том же театре перед выпускниками предстал Дюбуа. Он выбрал темой для выступления фигуру бывшего президента Конфедерации Джефферсона Дэвиса, которого описал как «своеобразного защитника народа, борющегося за свободу ради того, чтобы другой народ был ее лишен»[53]. Дюбуа описал Дэвиса не просто как человека, а как воплощение национального противоречия.

Утверждение, что какая-то нация стоит на пути цивилизации, чревато противоречиями в терминах и отображает систему людской культуры, принцип которой – подъем одной расы на руинах другой – есть фарс и ложь. И все же репрезентацией именно этого типа цивилизации был Джефферсон Дэвис.

С этой точки зрения Дюбуа в своей речи пошел в направлении, прямо противоположном направлению Моргана. Он через биографию известного лидера Конфедеративных Штатов Америки представил отвлеченные концепции. Аудитория приняла его речь на ура. Один профессор написал в вашингтонском периодическом издании: «Дюбуа, цветной оратор на взлете своей карьеры, выбил десятку одним ударом. Все, с кем я разговаривал, согласны с тем, что он стал звездой торжественного мероприятия»[54].

* * *

Прогуливаясь напоследок по двору перед летними каникулами лучезарным пятничным утром, пока садовники устанавливали большую сцену у Мемориальной церкви, я обнаружил, что постоянно возвращаюсь мыслями к особому достижению тех двух парней в далеком 1890-м. Скорее всего, когда они выходили на сцену, ничего особенно впечатляющего в них никто не видел. Морган был невысоким широкоплечим парнем; у Дюбуа были тоненькие аккуратные усики. С последних рядов театра они, должно быть, казались малюсенькими, не крупнее большого пальца руки. Но потом удаленная фигурка начинала говорить и словно вырастала на глазах у изумленного зрителя до неимоверных размеров.

В будущем обоих ждала блестящая карьера. Клемент Морган прошел стажировку в Гарвардской школе права, затем работал адвокатом по гражданским правам и занимался политикой на местном уровне. Дюбуа стал первым темнокожим, получившим докторскую степень в Гарварде, и помогал сформировать Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения.

Накануне выпуска из университета эти молодые люди стояли только на пороге своей карьеры, но сумели доказать людям свою правоту. Морган и Дюбуа появились в Гарварде во времена, когда звезда риторики уже закатывалась и по всей стране ее место в университетских учебных программах занимали уроки письма. Эти двое старались оставить свой след благодаря красноречию – хотя ораторское искусство уже привычно подвергалось нападкам и отвергалось как ненужное. Поступая так, Морган и Дюбуа продолжали традицию риторики, которую тысячелетиями критиковали и высмеивали, но которая так и не пала под ударами недоброжелателей.

За несколько дней до этого я узнал, что мы с Фанеле как лучшая университетская команда будем представлять Гарвард в декабре на чемпионате мира по дебатам среди университетов в малайзийском Куала-Лумпуре. И эта перспектива меня, признаться, здорово тревожила; у меня уже вызывали дрожь маячившие впереди семь месяцев изнурительных тренировок. Но я также чувствовал и огромное облегчение от принадлежности к сообществу, в котором слова и речь воспринимаются настолько серьезно, что усилия по подготовке наверняка будут вознаграждены.

В дальнем углу двора, наверное, в сотне метров от меня, репетировали спикеры, которые должны были выступать в этом году. Выступающая от бакалавриата невысокая девушка с копной густых распущенных волос стояла под вязами у возвышающихся колонн Мемориальной церкви. Когда она живым, кристально чистым голосом начала рассказывать о своем детстве на Ближнем Востоке, я вдруг ощутил, что дистанция между нами резко сократилась.

Ее речь, посвященная «арабской весне», приглашала слушателей взглянуть на себя как на людей, сформированных окружением, но не ограничиваемых им[55]. Она процитировала Ранду Джаррар, чтобы сравнить опыт живущих в более благополучных регионах со своим детством, с судьбой малышей, которые «бегают босыми, и на их кожу налипают песок и камни, кактусы, семена и трава – до тех пор, пока из всего этого не получается обувь». А в заключение она попросила выпускников, выйдя за университетские ворота, оставить в большом мире достойный след.

Метафора ее была простой и элегантной. И пока она говорила, я отчетливо видел ее в описываемом ею мире; это был ее мир.

Загрузка...