9

Иван Дымов угнал пролетку от трактира на Сухаревке и теперь, поставив ее на углу возле аптеки, сидел на облучке, поглядывая по сторонам и нервно поеживаясь.

Добровольский с Кобышевым исчезли в подъезде большого пятиэтажного дома, в подвальном помещении которого вот уже две недели как была временно оборудована типография (какая уж там типография — один рассыпающийся на части старенький ручной станок!).


Сумасшедшая идея приобрести оборудование и шрифты принадлежала Добровольскому: Тимофей слыл человеком предприимчивым и даже сорвиголовой; чтение запрещенных цензурой книг и брошюр очень скоро ему наскучило, неудачей закончилась и попытка взбунтовать мужиков одной из подмосковных деревень — его слушали хоть и со вниманием, но туманные речи облаченного в косоворотку городского человека так и не дошли до темного сознания жителей села Блудова, что на Пекше; однажды вечером они явились вязать его, и незадачливый пропагатор едва унес ноги через выходящее на огороды окно.

"Забитый народ наш не созрел для просвещения, — убежденно говорил Тимофей, — и я вполне с теми, кто призывает начинать прямо с бунта. Нам нужна типография, чтобы возбуждать листками недовольные правительством умы. Люди должны проникнуться ненавистью к тем, кто находится на вершине власти".

Добровольский был ровесником Дымова, они оба учились на медицинском отделении Московского университета, но привычка к самостоятельности (решительно разойдясь с отцом во взглядах, Тимофей рано покинул родительский дом) как-то естественно выдвинула его на руководящую роль в кружке. Мягкий и болезненно застенчивый Иван сразу же совершенно подпал под его влияние — они были неразлучны, так что окружающие в шутку называли их одной фамилией: Добродымов. "Добродымов сказал, Добродымов подумал…" Иван не обижался за прозвище и даже гордился им, стараясь во всем подражать Тимофею; Тимофей же в свою очередь гордился тем, что обрел в лице Дымова верного товарища; он относился с уважением к завидной эрудиции сокурсника и всячески подчеркивал это, оставляя за ним безусловное первенство в вопросах теории (в практических делах он не терпел никакого соперничества).

Идея Добровольского пришлась Дымову по душе, хотя кое в чем он с ним не согласился: Тимофей полагал, что в деле их не должно быть места интеллигентской щепетильности ("Недостающие факты можно выдумать", — говорил он; Иван возражал: "Правда и только правда. Нельзя начинать святое дело со лжи"). Наедине они часто спорили, в присутствии посторонних были единодушны. В конце концов решили так: главное — начать, дальнейшее покажет, кто из них прав. Это было соломоново решение, втайне Добровольский надеялся, что со временем ему удастся переубедить Дымова: уж очень привлекательной была мысль о возможности близкого государственного переворота. Разгоряченное воображение Тимофея рисовало картины одна другой соблазнительнее.

На первых порах решено было посвятить в задуманное лишь самый узкий круг лиц. После долгих обсуждений и споров выбор пал на Аскольда Кобышева: он был давнишним и активным членом их кружка. К тому же как-то случайно Кобышев проговорился, что близко знавал Ишутина и лишь по счастливому стечению обстоятельств уцелел после повальных арестов: этого оказалось вполне достаточно, чтобы Тимофей проникся к нему особым доверием.

Сразу же была оговорена и возможность провала; к этому их обязывала печальная судьба Долгушина, угодившего на каторгу. Если типография будет раскрыта, предполагалось, что уцелевшие или все вместе (последнее было маловероятно) в тот же день покинут Москву и выедут на юг, чтобы, перебравшись через границу, примкнуть к русским волонтерам, сражающимся в Герцеговине. Помочь им в этом обещал Степан Орестович Бибиков, человек молчаливый и загадочный, несколько раз посещавший их кружок и отличавшийся основательными познаниями в экономике и самостоятельностью взглядов. Его как-то привел с собой Дымов, познакомившись с ним на одном из невинных студенческих собраний. Не вдруг и не сразу они почувствовали к нему симпатию, да судя по всему и сам Бибиков не спешил открыться перед незнакомыми молодыми людьми. Однако же, когда речь зашла о балканских делах и выяснилось, что кое-кто из членов кружка с сочувствием относится к освободительной борьбе сербов, болгар и черногорцев и видит в этом их движении часть общей борьбы против всякой тирании (в ту пору о событиях на Балканах говорили всюду и не скрывали своих взглядов), Бибиков намекнул о связях с людьми, которые, в отличие от Аксакова, видят в происходящем нечто большее, о чем не пишут в официальной печати, но что можно прочесть в газетах, запрещенных царской цензурою. Словом, Бибиков оказался именно тем человеком, которого они искали. Но далее посвящать его в свои замыслы и тем более вводить в круг единоверцев они не стали (на этом с присущей ему убежденностью настоял Тимофей).

Итак, колесо закрутилось. Долго искали станок (то, что считали самым простым, оказалось едва ли не самым трудным), Добровольский вышел на какого-то купчишку, заломившего за свой товар неслыханную цену; нещадно торговались, пока не сошлись на сорока рублях (купчишка прозрачно намекнул, что берет за риск); со всеми возможными предосторожностями отвезли свое приобретение в запущенный подвал одного из доходных домов на Петровке, где жил Тимофей. Здесь же отпечатали и первую листовку, которая уже на следующий день попала на стол московского генерал-губернатора. Однако дальше дело застопорилось: шум станка вызвал подозрение хозяина. Добровольский спустился вместе с ним в подвал, якобы для того, чтобы помочь ему выяснить причину шума, отвлек внимание от кучи хлама, под которой был спрятан станок, а наутро уже был за городом, в Кунцеве, где подыскал бесхозное строение, которое на первых порах могло стать (хотя бы до холодов) надежным убежищем для типографии…

Неожиданно припустил дождь: улица быстро опустела, на город наползали ранние сумерки. Дымов поднял воротник, защищая лицо от налетавшего порывами мокрого ветра, пальто набрякло, рысак недовольно пофыркивал и натягивал поводья.

Пока что все шло по плану: вот-вот появятся Добровольский с Кобышевым, станок займет свое место в пролетке, а там ищи ветра в поле, никому и в голову не придет обыскать припозднившихся ездоков.

И тут снизу, со стороны Столешникова переулка, показалась неторопливо и валко погромыхивающая по брусчатке одинокая карета. Дымов, напрягшись, приподнялся на облучке: карета появилась некстати, Добровольский с Кобышевым должны были выйти из подъезда с минуты на минуту.

Дождь мирно постукивал по обитому железом навесу, у кромки тротуара, пузырясь и урча, низвергался в решетку канализации неожиданно вспучившийся грязный поток.

Карета уже достигла поворота, ровный перестук копыт сменился глухим разнобоем, ободья колес подпрыгнули на брусчатке, и вдруг наступила тишина. Карета остановилась.

Все дальнейшее было настолько непредвиденно и нелепо, что Дымов даже не сразу осознал случившееся; он все еще неподвижно сидел на облучке, натянув поводья, словно и в самом деле поджидал седока. Дверь кареты распахнулась, из нее выпрыгнули двое, а с противоположной стороны улицы приближался еще один человек — в темном до пят пальто и нахлобученной на уши шляпе. Голова Дымова вдруг сразу отяжелела, сжимавшие поводья руки онемели; почувствовав послабление, лошадь тронулась, и в это мгновение из подъезда выскочил Добровольский, а вслед за ним — Кобышев. Но странная несообразность поразила в этом движении Дымова: они словно бы отделились друг от друга, и хотя оба бежали к пролетке, но один из них явно убегал, а другой столь же явно пытался его настичь.

Они были уже совсем близко, и Дымов выделил из темноты их лица: растерянное Добровольского и — хищное Кобышева. Последующее было еще несообразнее и чудовищнее: Кобышев настиг Добровольского, схватил его за плечи, и оба они покатились по мостовой; двое, выпрыгнувшие из кареты, стали помогать Кобышеву, но тут же один из них выпрямился и указал кому-то на пролетку — Дымов обернулся, дернул поводья, напуганная лошадь рванула, и незнакомец в нахлобученной на лоб шляпе, уже приподнявший было ногу, чтобы вскочить на сиденье, дернулся, закричал и упал на мостовую. Колесо переехало через что-то мягкое и круглое, пролетка задребезжала и, быстро набирая скорость, покатилась вниз к Столешникову переулку.

Недавней слабости, только что сковывавшей все тело Дымова, как не бывало. Он рвал вожжи, стегал рысака кнутом, кажется, даже кричал, но не слышал собственного голоса; пролетка свернула с освещенной Петровки в лабиринт незнакомых переулков и гулких сырых дворов. И лишь когда загнанная лошадь уткнулась в какой-то грязный и затхлый тупик со сваленными в кучу старыми бочками и разбитыми ящиками, Дымов пришел в себя и в изнеможении опустился на сиденье.

Тишина оглушила его. Во дворе было безмолвно и одиноко. По-прежнему шел дождь, ударяясь в жестяные выступы подоконников; журчала невидимая вода. Дымов сидел сгорбившись, мысли путались, его била нервная дрожь. "Только не распускаться", — подумал он.

Превозмогая слабость, Дымов вылез из пролетки, швырнул за ящики ненужный кнут и двинулся по узкой щели между домами, в конце которой брезжил едва видимый слабый свет.

Щель вывела его на пустынную площадь, за площадью вкривь и вкось расходились двухэтажные особняки, еще украшенные кое-где сохранившейся богатой лепкой, но уже давно потерявшие весь свой торжественный и внушительный вид. Скособочившись, словно бездомные старички, они обреченно мокли под осенним дождем; окна были темны, стекла кое-где выбиты, на мостовой поблескивали грязные лужи.

Поплотнее запахнувшись в пальто и озираясь, Дымов пересек площадь и свернул в ближайший переулок. Места эти, между Петровкой и Тверской, были ему хорошо известны, в конце переулка находился трактир, где по вечерам собирались ямщики, лотошники и мастеровые. Из полуподвала доносились неразборчивые пьяные голоса и фальшивые звуки гармоники.

Дымов потянул на себя обитую войлоком набухшую дверь и сошел вниз по выщербленной ногами кирпичной лестнице. И сразу же в ноздри ему ударил кислый запах борща, жареного мяса и перегоревшей сивухи. В спертом, густом воздухе, в клубах едкого махорочного дыма сидели завсегдатаи, между столиками суетились половые, балансируя подносами, уставленными дымящимися мисками, графинчиками и пузатыми пивными кружками.

Дымов остановился в недоумении: что привело его сюда? И почему эти люди так равнодушно скользят по нему пустыми взглядами? Или все только что случившееся — жандармская карета, лежащий на земле со скрученными за спиной руками Добровольский, Кобышев с перекошенным лицом, прыгающий в пролетку шпик — лишь привиделось ему в бреду или кошмарном сне?

Нужно было успокоиться, собраться с силами.

Столик в углу был свободен, Дымов сел и заказал пива.

Когда он снова вышел на улицу, дождь перестал. Теперь Дымов уже твердо знал, как ему следует действовать: "Кобышев — провокатор. Добровольский схвачен, нужно предупредить товарищей…"

На Тверской он поймал лихача и велел гнать на Сивцев Вражек, к Бибикову. Степан Орестович снимал комнату на первом этаже старинного деревянного дома. Дымов бывал у него не раз; Бибиков жил по-спартански строго: железная кровать, этажерка с книгами, стол да два стула, на стене — французская литография с изображением одного из уютных уголков Парижа, на подоконнике — старенькая спиртовка, под кроватью стояла двухпудовая гиря: перед завтраком Бибиков занимался входившей тогда в моду шведской гимнастикой ("Революционер должен обладать железным здоровьем", — говорил он Дымову).

Все внешнее промелькнуло в сознании мимолетно, а мысль была лишь одна — успеть предупредить Бибикова, отвести нависшую над ним опасность. В то же время он понимал, что надежд не было почти никаких: скорее всего ловушка, в которую угодил Добровольский и чуть не угодил сам Дымов, уже захлопнулась и за остальными членами кружка, а также за всеми, кто был с ним связан и чьи адреса были известны Кобышеву.

Не доезжая до Сивцева Вражка, он отпустил извозчика, а сам осторожно пошел по неосвещенной стороне улицы. Его опасения оправдались: у дома, где снимал комнату Бибиков, стояла хорошо известная москвичам тюремная карета, и по тротуару, заложив руки за спину, прохаживался городовой.

Вскоре свет в окне Бибикова погас, дверь подъезда распахнулась, и на крыльце появился Степан Орестович в сопровождении двух жандармов. Один из них проворно вскочил на козлы, другой сел с арестованным в карету, колеса, удаляясь, прогрохотали по мостовой, и все стихло.

Снова припустил мелкий и настырный дождь. Промокший до нитки, усталый и продрогший, Дымов проехал еще и по другим адресам — всюду было одно и то же: судя по всему аресты были произведены почти одновременно.


Из картотеки начальника Московского губернского жандармского управления генерал-лейтенанта И.Л. Слезкина:

"Иван Прохорович Дымов, 1858, вероисповедания православного, из разночинцев. Родился в Рязани, отец Прохор Гаврилович — жестянщик, мать Пелагея Силовна — из крестьян деревни Софрино той же губернии.

Закончил гимназию с похвальным листом, после чего поступил в университет. Университетским начальством характеризован с положительной стороны. В преступном обществе состоит с сего года января месяца. В высказываниях осторожен, хотя и разделяет противуправительственные взгляды своих товарищей. Характер нервический, имеет склонность к созерцательности, но тверд в убеждениях. В силу своей широкой начитанности и разносторонних знаний способен пагубно влиять на окружающих.

При обнаружении подлежит немедленному задержанию…"

Загрузка...