— Нуте-с, как вам это понравится? — сказал московский генерал-губернатор князь Долгоруков, подавая Слезкину листок с убористо отпечатанным текстом, некоторые места были жирно подчеркнуты красным карандашом. — Читайте, читайте, — кивнул он. — Полюбопытствуйте, как под самым вашим носом бессовестно фиглярствуют наши доморощенные ювеналы.
Листовка действительно была возмутительной, и можно было понять Долгорукова: добрейший князь именовался в ней царским прихвостнем и сатрапом.
— Вы дальше, дальше читайте, — поймал генерал-губернатор изумленный взгляд Ивана Львовича.
"В то время как лучшие из лучших представителей отечественной интеллигенции отдаются делу освобождения народа, князь Долгоруков, тоже именующий себя русским интеллигентом, со спокойной совестью пьет подаваемый ему по утрам в постель кофий и разглагольствует о справедливости, утверждая между двумя сигарами приговоры на ссылку и каторгу людям во сто крат его порядочнее и достойнее, но не имеющим возможности подкрепить свои достоинства столь же древней родословной… Распоряжаясь целой сворой полукрепостных слуг, спешащих с рабской готовностью исполнить любую прихоть своего высокородного хозяина, князь изображает из себя либерала и друга униженных и оскорбленных. Но внешность обманчива. Милейший генерал-губернатор, как и все его предки, которыми он так гордится и благодаря которым вознесся столь высоко на государственной службе, был и остался обыкновенным русским барином, и французский лоск, и английские обычаи, и славянская широта души — не более как чужие атрибуты, за которыми легко угадывается хищная физиономия бездушного угнетателя и эксплуататора…"
— Чушь какая-то, — пробормотал Иван Львович и удрученно посмотрел на Долгорукова.
— Чушь?.. Заблуждаетесь, далеко не чушь, — сказал князь. — Такие методы действуют безотказно. Кто поручится, что все в этой статейке гнусная ложь? Согласитесь, что там, где искусно переплетены правда и вымысел, всегда остается местечко для сомнительных размышлений. — Долгоруков помолчал, вертя в руке золотую табакерку. — Меня уверяли, — продолжал он, неприязненно рассматривая Ивана Львовича, — что с арестом господина Долгушина всякая возможность продолжения кем бы то ни было преступной деятельности в Москве исключена и что типография, которая так счастливо была раскрыта, навсегда прекратила свое существование.
— Но это действительно так, князь.
— Следовательно, доставленный мне документ, — Долгоруков постучал ногтем по столу, — свалился с неба?
Генерал смущенно промолчал.
— Такое объяснение, как вы понимаете, меня не устраивает, — взорвался князь. — Должен вам заметить, милейший Иван Львович, что ваше ведомство в последнее время работает из рук вон плохо и положение в Москве далеко не столь благополучно, как это явствует из ваших донесений. Да будет вам известно, что предполагаемая близость войны возбудила к жизни не только патриотические чувства… В конце концов я решительно требую, чтобы вы незамедлительно водворили спокойствие в Первопрестольной.
Иван Львович вернулся в свой кабинет в совершенно испорченном настроении. Генерал-губернатор вел себя с ним недопустимо грубо ("Есть, есть правда в этом паршивом листке, — подумал Слезкин, нервно перебирая на столе скопившиеся за день бумаги. — Экий, право, индюк!"), но выработанная с годами счастливая привычка к повиновению помогла ему тотчас же взять себя в руки: как бы то ни было, но генерал-губернатор был прав, и это следовало признать без оговорок. В какой бы форме он ни выразил своего неудовольствия, гнусный листок существовал и жег генералу руки.
А виноват в этом больше всего был он сам. Но не мог же Слезкин признаться князю, что давно уже знает о существовании печатного станка и до сих пор не брал конспираторов, чтобы накрыть их всех разом!..
Иван Львович выдвинул ящик стола и достал донесение своего агента.
"Имею честь доложить вашему высокопревосходительству, — писал агент, — что вышеозначенные господа приобрели у какого-то негоцианта подержанный печатный станок и намерены оборудовать типографию для свободного размножения противуправительетвенных изданий. Цель их поистине чудовищна: всеми силами, а паче сочинением сомнительных листков, возбудить в обществе недоверие к высокопоставленным особам, дабы тем самым подготовить оное к мысли о необходимости изменения существующего государственного устройства. Произношу слова сии с трепетом и молю Бога и вас, ваше высокопревосходительство, о пресечении их преступной деятельности. О местонахождении станка мною доложено начальнику Арбатской части, по до сих пор никаких распоряжений не получено и, в чем должно заключаться мое участие, мне не разъяснено…"
Донесение было датировано августом, и весь прошлый месяц никаких сообщений о работе типографии не поступало. Станок бездействовал, но тем не менее его ни на минуту не упускали из виду. Слезкин успокоился: под столь надежным присмотром ни о каких неожиданностях не могло быть и речи. Оставалось лишь выявить весь круг корреспондентов, которые неизбежно слетятся к станку, как мухи на сладкое…
И вот — этот листок. Появление его — и не где-нибудь, а в кабинете самого генерал-губернатора — было как удар грома среди ясного неба.
Сейчас, когда репутация Слезкина была на волоске (Долгоруков не бросал слов на ветер), Иван Львович не видел иного для себя выхода, как немедленно представить князю вещественные доказательства своего высокого профессионализма.
В тот же день им отданы были соответствующие распоряжения…