Ты кардинала слышала, мам?

Нет.

Призывает их прекратить кровопролитие.

Думаешь, они послушают?

Нет.

И я так думаю.

Ну он хоть попытался, сказала Марейд.

Да, вроде того.

Бан И Нил передала Марейд корзину с одеждой.

Отнесешь Джей-Пи? Я слышала, он дома с этим его диктофоном.

Он умом тронется ее слушать, все мотает пленку туда-сюда, туда-сюда.

Бан И Нил покачала головой.

Один чокнутый в деревне, другой на утесах, ну и лето выдалось.

Марейд отнесла корзину. Поставила на стул рядом с Массоном.

Вот, все готово.

Спасибо, Марейд. Кофе хочешь?

Она села.

Можно.

Он поставил воду на огонь.

У тебя вид усталый, Марейд.

Правда?

Она улыбнулась.

Сам, знаешь ли, виноват.

Наверное.

Он откинулся на спинку стула. Включил диктофон. Ты ей нравишься, Джей-Пи, столько ей внимания оказываешь.

Мне это самому по душе, Марейд.

Они слушали: голос ломкий, прерывистый.

Она слабее, чем я думала, сказала Марейд.

И старше.

Верно.

И язык у нее состарился.

Ирландский стремительно меняется, Марейд.

Она погладила его по руке.

Хорошо, что он вообще есть, Джей-Пи.

Вода вскипела, забурлила. Он заварил кофе, поставил кофейник и две чашки на стол.

Молока хочешь, Марейд?

Да. И сахара.

Он помешал сахар, молоко. Снова включил диктофон. Они пили и слушали.

Она много знает, сказал он.

Болтает всякие глупости. Сказка за сказкой. Она надежная свидетельница, Марейд.

Это верно, Джей-Пи. От нее ничего не укроется.

Он потянулся, заправил ей волосы за ухо.

Она мне сказала, ты ходишь в будку к англичанину.

Она отпила из чашки, радуясь, что кофе сладкий. Да, я там была, и дальше была, на утесах.

Что ты там делала?

Тебе-то что?

Интересно.

Почему?

Он подлил ей кофе. Она сама добавила себе сахара и молока.

Лиама ищу, Джей-Пи.

Массон поднял чашку.

А, ну конечно.

Отпил немного.

Ну так? — спросил он.

Что — ну так?

Нашла?

Она покачала головой.

Нет, пока нет.

А часто ты туда ходишь его искать, Марейд?

Она пожала плечами.

Когда как. Летом чаще, чем зимой. Зимой далеко не отхожу. Только к бухте и к берегу.

И все ищешь.

Все ищу.

А когда прекратишь?

Когда отыщу его. Или хоть след какой.

Марейд встала.

Спасибо за кофе, Джей-Пи.

Массон опорожнил корзину с бельем, вернул ей. Придешь сегодня?

Ты же сам сказал — я устала.

Он вернулся к работе, вновь заполнил комнату голосом Бан И Флойн, хранительницы языка, его защитницы, с презрением и безразличием отвергающей общепризнанный постулат лингвистических исследований, что, мол, женщины способны менять язык стремительнее мужчин, ради будущего своих детей, ради того, чтобы у детей было больше возможностей продвинуться по социальной лестнице. Не такова Бан И Флойн. Верноподданная языка. Воительница за сохранность речи. Как вот и моя мама, которая отправила меня на какие-то непонятные занятия классическим арабским, хотя мне нужен был только французский: говорить по-французски, читать по-французски, быть французом. Не такой, как была она. Какой остается. Там, на пятом этаже, с видом на далекое море. Женщина с нейтральной полосы.

Когда мы шли от учителя домой, она рассказывала мне про других мальчиков и их матерей: те тщательнее прикрывали тело, хуже говорили по-французски, чем на арабском, который в детстве освоили на улицах, рассказывали, как они попали во Францию, где покупают еду, как справляются с северным холодом и дождем, хотя привыкли к свету и жаре, но меня совсем не интересовали эти рассказы, эти мальчики, мои одноклассники, у меня были другие одноклассники, франкоговорящие, мальчики, с которыми мне хотелось играть, дружить, гулять в парке, встречаться на футбольном поле, говорить по-французски как они, а она не отпускала меня с ними играть, требовала, чтобы вместо этого я ходил к учителю, к этим мальчикам, к хорошим мальчикам, которые сидят и учатся, а не бегают в парках и не сквернословят на футбольном поле. Мне не нужны были эти мальчики, выбранные моей мамой, но ей я об этом сказать не мог, не мог сказать моей уже очень печальной, очень неприкаянной маме, что терпеть не могу классический арабский, учителя, этих мальчиков, женщин в темной одежде, что мне всего десять лет и мне не вынести груза ее разочарования. Я просто молча шел с ней рядом. Лишь кивал в ответ на рассказ, который она повторяла снова и снова, о детстве, о временах до того, как она познакомилась с моим отцом, о тех временах, когда она училась в Католическом колледже, изучала французскую литературу, молодая красивая алжирская франкофонка и франкофилка, достойный дар для моего красавца-отца, который приехал туда на войну, заронил в нее семя, ставшее мной, и семя, прорастая, дало знать, что она больше не алжирка, не одна из них, что ей здесь теперь небезопасно, потому что своим она стала чужой, стала француженкой, вот она и села на корабль, пересекла Средиземное море, оказалась в стране своей мечты, стала достойным даром для Франции, как и отец мой получил достойный дар в ее лице, она много читала и думала, собиралась сидеть в кафе, забитых интеллектуалами, вести политические дискуссии на уличных углах, диспуты и дебаты за ужином, обедом, завтраком, говорить о книгах, фильмах, театре, а ждало ее одно лишь молчание, одиночество в квартирке на пятом этаже, которую он, французский солдат, раздобыл для своей семьи. Впрочем, он уже не был солдатом, он работал механиком, чинил машины, специализировался на промывке карбюраторов, она же в результате стала специалистом по удалению масляных пятен с комбинезонов: каждый день по чистому комбинезону, над левым нагрудным карманом его имя, а вот ее имени не было нигде, разве что на письмах, которые время от времени приходили от родных из Алжира, но письма приходили редко, а она маялась в захолустье, ждала, когда сын наконец пойдет в школу и она сможет познакомиться с француженками, побывает во французских домах, войдет во французскую жизнь, сядет за их столы, но в школьном дворе все ограничилось вежливыми беседами о детях и домашних заданиях, о соревнованиях по плаванию и праздновании дней рождения — никаких тебе книг, театра, политики, и пришлось ей прибиться, прихватив с собой и меня, к осевшим во Франции алжирцам, арабским газетам и книгам, чадрам и длинным юбкам — так хоть получалось говорить с мужчинами в лавках о политике, со стариками и их сыновьями на кассах, выдавать на размен политические новости, воспоминания и рассказы о доме, смеяться с ними и улыбаться так, как она никогда не улыбалась отцу, который был уже не механиком, а почтовым работником, государственным служащим, он рявкал на нее, чтобы носила юбку покороче и сняла платок, рявкал, что она замужем за французом и после свадьбы стала француженкой. Но я не француженка, говорила она. Я ничто. Нигде. Женщина с нейтральной полосы. Ты в моей стране, в моем доме, никаких длинных юбок и платков. Она укоротила юбки, но продолжала повязывать платок, когда шла в лавочки, где мужчины говорили с ней о том, как сын ее учит арабский, где мужчины говорили со мной по-арабски, а я им отвечал по-французски.

Загрузка...