Аметист под подушкой

Так неожиданно и сразу, зажмурившись перед неизвестностью, я переступил эту черту. А переступив, вновь открыл глаза и осмотрелся. Она оказалась приятной, окружавшая меня неизвестность. В горшочках росли цветы, в аквариуме плавали рыбы. Булькала кипящая на газовой плите вода. Разноцветные клубки шерсти разбегались по комнате. Играя с ними, резвился Элизабет.

Деревянные маски глупо и счастливо улыбались со стен. Наверное, их веселил растерянный вид, с каким я бродил по квартире, переходя из комнаты в комнату.

Если бы еще поменьше птичьего гомона!

Раздражал и выводил из себя бессмысленный галдеж щегла Юрочки. Он трещал в покоях Калисфении Викторовны с утра до ночи, а иногда и по ночам. Однажды я пробовал его накормить, надеясь, что это хоть на мгновение заставит его умолкнуть, — он клюнул меня в палец. Щегол вообще был настроен по отношению ко мне враждебно.

Но зеленели цветы, ветвились рога-подсвечники, а по коврам было необычайно мягко ступать!

Я просыпался и, лежа в постели, разглядывал лепные украшения на потолке. Узор бежал по периметру, мелко извиваясь, — так на схемах изображают движение электрического тока по обмотке реостата. Я вспоминал: сны, переливаясь один в другой и причудливо меняя очертания, словно облака, проплывали передо мной. Излучавшие тепло крыши, Ходоров и Илья Ильич Домотканов с огромным портфелем, дождливый парк и белые гипсовые фигуры, зыбко отражавшиеся в темной воде, — где и когда я видел все это?

Я получил наконец возможность спать и высыпаться. Все тревоги постепенно отступили. (А может быть, это Вероника прогнала их? Как-то, перестилая постель, я обнаружил под подушкой колечко с аметистом.)

Я жил среди цветов. Вероника приносила цветы с работы. Она ведь работала ночным инспектором по цветам. Ее дежурство начиналось вечером и кончалось утром. (Цветы все разные и открываются в разное время: одни — на рассвете, другие — на закате, третьи — среди дня. Вероника была специалистом по ночным.) Она наблюдала за цветами, а наблюдения заносила в специальную тетрадь, очень похожую на ту, что я оставил у Редактора. И Редактора я тоже вспоминал, и дядю Гришу, и Барсуковых, но как-то смутно. Вечнозеленые растения, щегол, Элизабет требовали постоянного внимания и ухода. Элизабета купали с шампунем, он благоухал. А сколько раз я, вооружившись пушистым веничком, смахивал пыль с листьев пальм, папоротника, жасмина, а Вероника, напевая, поливала наш сад из маленькой леечки! Еще я разносил почту, был у Чужедальнего на хорошем счету.

(Между прочим: среди обилия местной флоры и фауны не нашлось места для тараканов. А как вольготно было бы им разгуливать в оранжерейном парке, ходить на водопой к аквариуму! Несколько раз я специально подкарауливал их по вечерам — включая свет, врывался в кухню и видел безупречную чистоту и порядок и кипящую на огне воду в кастрюле.)

За ночь дежурства Веронике полагалось три выходных, так что большую часть времени она проводила дома. По утрам, когда очень не хотелось вставать, входила Вероника, благоухающая цветочной свежестью, с распущенными влажными волосами, в мохнатом халате, тоже слегка влажном. Она приближалась ко мне, вытянув руки и зажмурив глаза (так я когда-то рисовал в воображении свой выход на крышу), и ощупью находила меня.

Щегол Юрочка заливался в соседней комнате отчаянной будильничьей трелью. Степенно вышагивая, появлялся Элизабет: он приглашал нас к завтраку.

И я тоже накидывал халат — тоже махровый и тоже пахнущий молодой травой. А по квартире уже распространялся шершавый запах кофе.

Руководила церемонией завтрака Калисфения Викторовна. Мы с Вероникой повиновались ей во всем, И не только мы. Затихал щегол? Сидя у двери, печально смотрел на нас зовущими глазами Элизабет. Приближаться к столу ему не разрешалось.

Калисфения Викторовна, будто дирижерской палочкой, взмахивала тоненькой чайной ложкой.

— А теперь кашка! За ней — мармелад!

Порой, если бывала в хорошем расположении духа, она рассказывала свои сны. Это были интереснейшие истории — я завидовал, что не могу хоть одним глазком их подсмотреть, — о путешествиях в неведомые края. Хотя на улицу Калисфения Викторовна почти не выходила, в географии она разбиралась неплохо, во всяком случае, точно охарактеризовывала климатические пояса, где разворачивались события. Часто главным действующим лицом сновидений выступал смелый капитан дальнего плавания, судя по описаниям, очень походивший на ее мужа, отца Вероники.

Кроме того, она умела сны толковать.

— Сегодня видела танцующих кенгуру, — говорила она. — Это к супу из цветной капусты.

И всегда ее предсказания сбывались. Сбылось предвидение о бархатном платье, которое должно появиться у Вероники. А мне был обещан свитер.

С утра до вечера дребезжал в комнате Калисфении Викторовны щегол, с утра до вечера Калисфения Викторовна хлопотала на кухне: варила, жарила, парила — на трех конфорках, а четвертую постоянно занимала кастрюлька без крышки, в которой кипела вода. Когда она выкипала, Калисфения Викторовна подливала свежей.

— А зачем? — спросил я.

— Вдруг кипяток понадобится, — отвечала она.

Единственным местом в квартире, куда не проникали трели щегла, был кабинет. Там я и укрывался после завтрака.

Вдоль стен здесь стояли вместительные книжные шкафы, заполненные в основном справочниками по морскому делу и биографиями великих мореплавателей. На шкафах красовались бело-розоватые океанские раковины, волосатые кокосы, свитки китового уса. А письменный стол — ох, какой великолепный, двухтумбовый, со множеством ящиков и отделений был стол!

Но я с нетерпением ждал момента, когда пора будет отправляться на почту. За каждым моим движением наблюдал из рамки красного дерева капитан. Лицо его на черно-белой фотографии выглядело довольно бесцветным. Топорщилась щеточка не то рыжеватых, не то поседевших усов… А взгляд был стальной и — так мне казалось — граненый.

Входя в кабинет, я поворачивал капитана лицом к стене и только тогда чувствовал себя свободней. В верхнем ящике стола, куда я решился заглянуть в поисках ручки и чернил, обнаружились желтые табачные крошки, не потерявшие крепкого щекочущего запаха, и маленькое карманное зеркальце. Бремя от времени я смотрелся в него и, сдавалось мне, начинал себя узнавать. Лицо у меня стало узнаваемым, вот что.

Но тщетно пытался я продолжить письмо другу. Дальше фразы: «Так неожиданно и сразу, зажмурившись перед неизвестностью, я переступил эту черту», — дело не двигалось.

— Как, должно быть, холодно сейчас на Севере! И никто не согреет Володю даже весточкой, — жаловался я Веронике.

— Не думай ни о чем, милый мой мальчик, — успокаивала меня она. — Верь мне, так будет лучше.

Она была прелесть. И думал я в основном о ней. И как ни близок я был к тому, чтобы себя узнать, порой необычайно ясно видел, что до окончательного узнавания еще очень далеко. И тогда, почти в отчаянии, я зеркальце прятал.

Посреди кабинета, на овальном столике с изящно изогнутыми ножками, стоял шестигранный вместительный аквариум. Много времени я проводил возле него. В аквариуме плавали золотые рыбки и вуалехвосты. Они кружили в замкнутом своем мирке, распускали волнистые шлейфы хвостов и плавников, таращили глаза на пятно моего лица, что-то подсказывали мне, бесшумно шевеля губами. Но что именно? Я думаю, они не различали подробностей за стенками, вне воды. Их лупоглазость раздражала.

Иногда, примостившись на краешке круглого стола, где стоял аквариум, я записывал сны Калисфении Викторовны. Очень уж занятные грезы ее посещали. О том, например, как ловят говорящих попугаев. Оказывается, научившись болтать, они постоянно ищут, с кем бы пообщаться, и, стоит охотнику слово произнести, как говорящие птицы устремляются к нему со всех сторон, наперебой предлагая себя в собеседники.

Или же я прокрадывался в гостиную и подолгу простаивал перед картиной, той самой, которую не смог разглядеть во время первого своего визита. Теперь я знал, что на ней изображено. Огромный морской вал и несколько человеческих фигур на берегу. Странным казалось, что люди не собираются бежать от накатывающей громады. Поглядывая на нее, они, видимо, обменивались впечатлениями о редком природном явлении, свидетелями которого стали. Лишь одна женщина — в кружевном платье с оборочками и с красивым воздушным зонтиком — была встревожена. Возможно, она единственная из всех понимала, что должно произойти, и пыталась растолковать это тем, кто был рядом… Или мне, зрителю? Зонтиком она указывала на подкатывающую стену воды, на миловидном личике застыла гримаска отчаяния и страха. Вал напоминал чертово колесо в парке. Вообще картина обладала поразительной магической силой. Стоило вглядеться в нее повнимательней, и время будто останавливалось, переставало существовать. Я был не я, а один из людей — на берегу или в парке. И если доводилось увидеть себя в зеркало после того, как переносился с картины назад в комнату, странное отражение я застигал. Отражение совершенно чужого человека.

Перед тем как выйти к о, беду, я поворачивал капитана лицом в кабинет, убирал тетрадь и кормил рыб.

За обедом снова дирижировала Калисфения Викторовна.

— Сейчас супчик, потом суфле!

Я поднимался из-за стола отяжелевшим и сонным, но начинал одеваться и обуваться. Меня ждали на почте.

(Главным событием новой жизни, между прочим, стала покупка ботинок — на толстой подметке и высоком каблуке. Они не промокали, ногам в них было тепло и удобно. О, несравненное чувство, когда зашнуровываешь новые ботинки! Они чуть жмут, и поскрипывают, и пружинят.)

— Не задерживайся слишком долго, дорогой, — просила меня Вероника.

Я не задерживался, хотя иногда подумывал об этом. Беспрерывные трели щегла сильно утомляли. Я жалел, что Вероника подарила Барсуковым часы, а не Юрочку.

Чужедальний держался со мной дружелюбно. Я перекидывал тяжелую сумку через плечо. Я был горд тем, что на практике осуществляю связь всего между собой.

Вечерами, если не было дежурства в оранжерее, Вероника шила мне костюм и рубашки. Она обвивала сантиметром мою шею. Или талию. Я брал ее за руки.

— Пусти, — говорила она.

— Не пущу, — отвечал я.

— Пусти, — пыталась высвободиться она.

— Не пущу, — упрямился я.

— Пусти же.

— Ну ладно, иди, — соглашался я.

И она не уходила. Сантиметр, свернувшись змейкой, падал к ее ногам.

Удивительное чувство уверенности придает плотно охватывающий пояс брюк! И не нужно то и дело поддергивать. Это странно и непривычно.

А Калисфения Викторовна вязала предсказанный сном свитер. Мне нравилось наблюдать, как, словно тараканьи усы или сорвавшиеся с проводов троллейбусные дуги, ходят в ее руках спицы. Я вспоминал маму, отца, своего друга и мало-помалу утверждался в мысли, что жизнь походит на плетение кружев, а не на игру в кубики, квадратики и клеточки.

Кругов множество… Открытый мной тараканий круг… Круг чертова колеса. Кружение в троллейбусе. Да сколько еще всяких эллипсов и шаров — на службе, дома, в бильярдных и на спортивных площадках… Эти круги и кружочки сцеплены между собой и гладко вписываются в окружность города, которая тоже, вероятно, не является окружностью в строгом значении термина.

Или это были не круги, а шестерни гигантского механизма? И вот они вращались, приводили в действие каждая каждую, и так осуществлялось движение?

А, может быть, не круги, а жернова?

Я наблюдал, как, разматываясь, тает клубок шерсти. Отдаленно это было похоже на то, что я себе представлял. Ниточка времени, точась, раздевала земной шар и преобразовывалась затем в сложный рисунок — возможно, тянулась в пространство, к другим планетам. Потому что, если не тянулась, рисунок не имел смысла, рано или поздно клубок истаивал весь.

И тут я вновь вспоминал картину: горстку людей на берегу и огромный, накатывающий на берег вал…

Загрузка...