Глава 14 За веру, царя и отечество

"Севастополь" начался с барабанного боя: барабанный бой, как всякому верноподданному известно, присущ патриотическому представлению. Не налгала ни на малую долю малеванная афиша: вышел на сцену, на пятый бастион, адмирал Корнилов, в треуголке и белых штанах, с подзорною трубкой, закрутилась, дымя, черная бомба, турецкий барабан ударил пушечным ударом, высыпали на сцену французы — в красных штанах, голубых козырчатых — из картона — кепи, деревянные ружья наперевес. Потопали, изображая неудавшийся штурм, убежали.

Картина сменилась, понесли мимо туров и земляных мешков носилки с ранеными, кто-то крикнул, что взят Малахов курган, и по дощатому, прогибающемуся помосту побежали в контратаку ополченцы в картузах с медными крестами: "За веру, царя и отечество". Такие же точно, бородатые, что стояли, навалясь на барьер "третьего места", со "сто восемьдесят первыми" рядом. Ополченец, об локоть с Иваном, крякнул и сказал печально и злобно:

— Вот и нас… так-то… Тогда били и сейчас бьют… И за веру, и за царя, и за отечество — к троякой распротакой матери.

Кругом, в напиравшей сзади толпе, и внизу, на скамьях, под самыми бородами ополченцев, сочувственным гулом отозвались голоса. Гул стал сильнее, когда к самой рампе, в желтый свет тусклых керосиновых ламп, подтащили носилки с умирающим — усатым, в уставных баках солдатом — и хорошенькая сестрица с посинелым от мороза лицом стала на колени рядом с носилками. А когда солдат, приподнявшись на локоть, заговорил надрывным голосом о том, что он смерть принимает как высшее счастье, потому что каждый православный солдат, честный сын матушки-родины, счастлив жизнь положить за надежу — царя-батюшку, — где-то со "вторых мест" звонкий и крепкий крикнул голос:

— Помирать собрался, а лжешь… Я тебе скажу, о чем честные сыны родины думают…

На скамью, неподалеку от "третьего места" во весь рост встал человек без шубы, в одной рабочей рубахе-косоворотке. Адамус рывком перегнулся вперед над барьером:

— Наш… ей же богу… Тот, что с Айваза… На шоссе… со шпиком…

Солдат на носилках испуганно смолк, юркнул головою под одеяло. Застыла на коленях сестрица. В первом ряду, озираясь свирепо, воздвигся полицейский чин в серой офицерской шинели, в белых перчатках. У входных дверей засуетились люди.

Человек на скамейке заговорил, обернувшись лицом к сгрудившимся за бревенчатым барьером сотням:

— Товарищи! В дни, когда тысячи наших братьев гибнут в окопах от снарядов, от газов ядовитых, нам тут балаганы разводят — про веру, царя и отечество. Третий год идет бойня. Третий год роют могилы, третий год от семей отрывают работников, кормильцев, а назад возвращают безруких, безногих калек. Царское правительство за французские и английские деньги, за золото, что растеклось по сановным карманам, за доходы капиталистов, наживающихся на войне, гонит народ на убой. "За царя и отечество!" Ну, царю наша кровь не в новинку, конечно, но отечество тут ни при чем. Не бывать у нас отечества-родины, пока царь на престоле…

Весь балаган на ногах. Ближние попятились от оратора, он стоит один, на самом виду, молодой, черноволосый. Сверху, из-за барьера, видно, как рвется на месте, сквозь густую, сбившуюся толпу, серый полицейский, еще какие-то, по-штатскому одетые, охранные, наверное, люди.

— Заарестуют! — шепчет, сам себя не слыша, Адамус. — Гляди… от Малахова кургана… городовики… через музыку лезут…

— Не дадим! — уверенно отвечает, прямясь, расправляя вокруг себя место, Иван. — Не дадим! Говори, товарищ!

Рабочий кивнул, улыбаясь, на громкий солдатский голос, на поднятую солдатскую руку. И опять по всему балагану перекатами — грозный, нарастающий гул.

— …Солдат под расстрел посылают почти безоружными, без сапог, без теплой одежи, без корму — на верную смерть.

— Правильно! Только бы счет голов был… убойных…

— …А в тылу фабриканты-заводчики, под предлогом военной опасности, совсем закрепостили рабочих, дохнуть не дают… Дороговизна растет, голод стучится во все окна…

— Правильно!.. В деревнях начальство последний скот со дворов сводит, господам на корм… Последний хлеб взяли…

— Товарищи! Долго ль еще будем терпеть молча? Довольно! Долой войну! Долой царя и всю его шайку убийц. Да здравствует революция! Да здравствует Российская социал-демократическая рабочая партия!

От всех дверей, неистово буравя толпу, пробивались к рабочему городовые. Их черные, заорленные шапки, красным окантованные воротники шинелей ныряли в взбаламученном море голов все ближе, ближе.

— Ой, возьмут… Выдадут полтинничные… Жмутся только, а нет того, чтобы в морду фараону дать…

Адамус напружился всем тощим телом, отдавливая назад навалившихся на него.

— Не выдавай, братцы!

Он перебросил легко тело через барьер. Встряхнувшись, занес за ним ногу ополченец.

— А ну, кто во Христа верует! Пошли!

Люди хлынули через огородку сплошной, бешеной, безудержной волной. Впереди, на скамьях, шарахнулись; завизжали истошным визгом женщины, хватаясь за шляпки: закрутились беспомощно щепками в водовороте бегущих, в давке у выходов околоточные и городовые.

— Нажмай, нажмай, братцы!

Иван не упустил из глаз рабочего. Он видел, как тот набросил быстро куртушку, накрылся заячьей пушистою шапкой с наушниками, шагнул, преображенный, в рванувшуюся вниз, по наклону, толпу. Следом за ним вывернулся Иван, в крутне и тесноте, из балагана. По парку шла уже тревога, отжимался в стороны, сбивался в кучки народ, маячили, как из земли выросшие, околоточные и жандармы, бравый жандармский полковник, окруженный стайкою полицейских, кричал что-то, махая рукой. Но выход был не оцеплен. Иван видел, как мелькнула в воротах шапка с наушниками. Наддал и догнал уже на аллее, что идет Петровским парком к Кронверку.

Рабочий обернулся, заслышав за собою быстрый, нагоняющий шаг. Иван откозырял, осклабясь:

— Не признали? Вот, бог привел, опять свиделись. Тот раз ты один ушел, нынче — давай уже вместе.

Загрузка...