Глава V Вероломный Альбион

Остров вдали

Дитя, дитя, непослушное дитя,

Говорю тебе, крикун, замолчи;

Успокойся сию минуту, успокойся, а то

Сюда придёт Бонапарт[185].

Для сегодняшних британцев выражение «Великая война» (the Great War) означает один единственный конфликт — первую мировую войну 1914–1918 гг. Однако в 1914 г. оно указывало на войну 1792–1815 гг. с революционной и наполеоновской Францией. Будь то в форме колыбельной песенки, или нравоучительных творений с патриотическими мифами, преподносимых в подарок в бесчисленные наградные дни и на Рождество, эта война была центральным элементом воспитания одного за другим поколений детей. В то же время она пронизала всю географию страны: дороги Ватерлоо и пабы «Лорд Нельсон» есть повсюду, также как и памятники многочисленным героям войны и одержанным в ней победам. Если верить всему этому, то нельзя не удивиться: борьба не только не была настоящей войной не на жизнь, а на смерть, которая ложилась тяжким бременем на британские ресурсы, истощая их почти до предела, наоборот, Британия — единственный противник Наполеона, который так и не стал жертвой вторжения, и ещё менее покорения; её войска на самом деле добились ряда непревзойдённых побед на море и на суше. Видимо, вследствие этого «старый порядок» одержал победу, тем более, что Бони (Boney, презрительное обращение к Наполеону, данное англичанами. — Прим. пер.) был сломлен без каких-либо фундаментальных преобразований в британских приёмах ведения войны или в системе военного командования. Несмотря на это, влияние наполеоновских войн было далеко не ничтожным. В Британии начала XIX столетия, так же как и везде, возникало современное государство, к тому же в обществе имелись мучительные разногласия, поскольку борьба с Францией обострила напряжённость, и без того создаваемую наступлением промышленной революции. Хотя Британия 1815 г. внешне почти не отличалась от Британии 1803 г., на самом деле процесс распада старого порядка начинал набирать скорость.

Лицом к лицу с Бони

Если начать с количества солдат Британии в 1803–1815 гг., склоняешься к выводу, что вот она-то и была «нацией под ружьём». Так, к 1809 г., принимая в расчёт регулярную армию, флот, ополчение и «добровольцев», для службы на родине и за границей имелось более 786.000 человек, примерно шестая часть взрослого мужского населения (в самом деле, по расчётам, в течение значительной части этих войн Британия держала под ружьём большую долю своих людских ресурсов, чем Франция). Более того, два принятых парламентом закона — Закон о массовом призыве в армию (Levy-en-Masse Act) 1803 г. и Закон о подготовке (Training Act) 1806 г. ввели обязательную воинскую повинность для всех мужчин. Хотя на практике эти законы приказали долго жить, едва появившись на свет, факты говорят о том, что Британия продолжала сражаться с установлениями XVIII столетия.

Начнём с регулярной армии, численность которой возросла с 132.000 человек в 1803 г. до примерно 330.000 к 1813 г. Хотя этот успех мог бы показаться впечатляющим, тем не менее очевидно, что народный энтузиазм в отношении участия в идущих за границей войнах даже против такого пользующегося всеобщей ненавистью врага, как наполеоновская Франция, был довольно ограничен. По существу рекруты попадали в армию исключительно добровольно либо из широкой публики, либо из ополчения, в котором после успешных опытов 1799 г., начиная с 1805 г. поощрялся перевод в регулярную армию (два закона, принятых парламентом в июне 1803 г. и июне 1804 г., санкционировали призыв во вспомогательные батальоны, которые большинство строевых полков держали в находящихся внутри страны военных лагерях, в надежде, что набранных таким образом солдат в конечном счёте удастся склонить к добровольной службе за границей, но даже эта робкая мера возбудила такую враждебность, что от неё вскоре отказались; всего было призвано примерно 43.000 человек, из них, возможно, около половины в конечном счёте попали на действительную службу). Но, хотя добровольчество оставалось основой силы армии в отношении проведения военных кампаний, рекрутов не хватало: между июнем и декабрём 1803 г. (время наибольшего патриотического пыла) 360 вербовочных команд, посланных в провинцию, набрали всего 3481 человека; немногие полки могли постоянно иметь численность больше одного батальона; полки, в которых был всего лишь один батальон, скорее вырождались в простой костяк, а в 1811 г. чистое приращение за счёт рекрутов с учётом потерь составило точно 865 человек. Если взять период 1813–1814 гг. в целом, то армия фактически получала в год в среднем 22.700 человек, причём 9000 из них были из ополчения. Даже в то время многих «добровольцев» приходилось добывать грязными способами: вербовочные команды, посылаемые каждым полком, постоянно использовали множество нечестных приёмов, подрядчики, которых называли «crimps» («агенты, вербующие солдат и матросов обманным путём», «щипцы». — Прим. перев.), похищали людей и представляли это как «добровольное» поступление на службу, ополченцев принуждали к переходу в регулярные войска, обременяя их бесконечными нарядами караульной службы и работой до седьмого пота, а для пополнения рядов многочисленных шотландских полков безжалостно использовали систему бессрочной аренды, которая всецело отдавала мелких арендаторов на милость их лаэрдов.

Почему же так мало было истинных добровольцев? Казалось бы, хотя война восторга не вызывала, но экономические перемены и тяготы военного времени должны были содействовать добровольному вступлению в армию. Однако несомненно, ни ненависть к французам, насаждаемая правящими кругами и их приверженцами, ни улучшения условий службы, внедряемые такими военачальниками, как герцог Йорк и сэр Джон Мур, ни такие нововведения, как пенсии и поступление на службу на определённый срок, не смогли смыть с красного мундира традиционно связанный с ним позор. Так, жестокая дисциплина — прежде всего широкое использование телесных наказаний, — плохое питание, низкое жалованье, отсутствие перспектив, тяготы жизни в полевых условиях и дурная слава, которой пользовалась солдатня, — всё это вместе отталкивало от добровольного поступления в армию. В то же время армия постоянно соперничала с ополчением и «добровольцами» (Volunteers) в борьбе за рекрутов, причём оба эти вида войск предлагали не только значительно лучшие во всех отношениях условия службы, но к тому же ещё и более щедрое вознаграждение за добровольное поступление на службу: в 1805 г. мужчина получал, записываясь в пехоту, 15–16 фунтов, тогда как в ополчении ему предлагали целых шестьдесят фунтов; даже на флоте часто платили больше.

Упоминание о вознаграждении приводит нас к обсуждению позитивных причин для добровольного поступления в армию. Пока речь идёт о вознаграждении, патриотизм лучше не вспоминать. Конечно, нельзя утверждать, что никто из добровольно вступавших в армию не имел искреннего желания сражаться за короля и страну, но это было, несомненно, явление весьма редкое. В лучшем случае кое-кого из рекрутов, возможно, привлекали рассказы о головокружительных приключениях и воинской славе, но для большинства стимул был отнюдь не альтруистическим. Как обычно, основную роль играло отчаянное экономическое положение, о чём свидетельствует относительно высокое число поступающих в армию ручных и машинных ткачей, не говоря уже о массе ирландских крестьян (в 1797 г. герцог Йорк даже заметил, что «почти все новобранцы в пехоте — ирландцы»[186]). Большое значение имели также совершённые преступления и неудачи на личном фронте, поскольку мужчины шли в армию, чтобы избежать наказания или унизительного положения. Между тем служившим в ополчении служба в полевых условиях иногда могла представляться предпочтительной в сравнении с бесконечной монотонностью гарнизонных и караульных обязанностей на родине, тем более, что переход в регулярные войска к тому же обеспечивал ещё и пенсию. А для всех без исключения существовала перспектива вознаграждения, а вместе с ним доступа к обильным запасам спиртного — как говорил Веллингтон: «Английские солдаты — не дураки выпить. Совершенно ясно, все они и записываются в армию из-за дармовой выпивки»[187]. Поскольку даже те немногие рекруты, которые обладали относительно высокими моральными качествами, обычно шли на поводу у своих распущенных дружков, известное описание Веллингтоном своих солдат как «подонков общества» не кажется слишком грубым. Хотя они, может быть, и храбро сражались, даже здесь помимо патриотизма важную роль играли другие факторы: страх перед телесным наказанием, полковая атмосфера, преданность отдельным офицерам или спаянность небольших групп. А что же касается населения в целом, то, несомненно, подавляющее большинство полевой службой совсем не прельщалось.

Почти то же самое следует сказать и о службе в королевском военно-морском флоте, где, кстати, условия были ещё хуже и опаснее. Незначительные улучшения для простых матросов и щедрые вознаграждения не привели к появлению достаточного количества добровольцев, поэтому всё больше приходилось прибегать к принуждению. Активно действовали группы вербовщиков, суды передавали во флот многих уголовников, в результате чего к 1812 г. около 15 процентов подавляющей части команд состояли из настоящих добровольцев (первоначально эта доля находилась между половиной и четвертью). И всё же, несмотря на постоянный рост численности личного состава, людей по-прежнему не хватало и все суда плавали с недоукомплектованным экипажем, а многие из них в основном стояли на якоре в портах. Флот так отчаянно нуждался в рекрутах, что в значительной мере приходилось возмещать их недостаток за счёт иностранцев, многие из которых были захвачены с нейтральных судов, — во время Трафальгарского сражения в состав экипажа «Виктори», насчитывавший 703 матроса, входил примерно 81 такой неудачник. И тому была простая причина, поскольку моряки знали, что на торговых судах им заплатят больше, они получат больше призовых денег на каперах и будут пользоваться большей свободой в морской обороне (Sea Fencibles) (морской аналог добровольцев). Более того, условия для моряков повсеместно имели ужасающий характер: только во флоте была узаконена порка, причём производилась она очень часто[188].

Упоминание об иностранцах, служивших в военно-морском флоте, подводит нас к невероятно экзотической человеческой смеси, которая составляла значительную часть прироста британской армии после 1803 г. В течение всех 1790-х гг. Британия широко использовала иностранные войска, нанимая массу швейцарских и эмигрантских полков, которые, какими бы ни были их названия, на самом деле состояли из дезертиров, в сущности, всех европейских армий. После возобновления военных действий в 1803 г. эта политика обрела новую жизнь и даже расширилась. Пальму первенства здесь следует отдать Королевскому германскому легиону, воинской части, которая в конечном счёте насчитывала десять пехотных батальонов, пять кавалерийских полков и пять артиллерийских батарей (что-то около 16.000 человек). В легион, первоначально сформированный из офицеров и солдат старой ганноверской армии, спасшихся в 1803 г. от французской оккупации, приняли гораздо больше новобранцев такого рода во время краткосрочной британской экспедиции в Северную Германию в 1805 г., но потом его ряды всё чаще пополнялись кем попало: немцами, французами, итальянцами и даже хорватами, в большинстве своём дезертирами или военнопленными. Между тем на службе находились ещё семь иностранных полков, хотя они и редко отличались, как легион, действительно прославившийся своим военным превосходством. Однако использование Британией иностранцев этим не ограничивалось: у Британии были колониальные войска, в состав которых входило несколько негритянских полков, кроме того, иностранцам разрешалось добровольное поступление в британские строевые части; так, в 6-м стрелковом полку служили многочисленные немцы, а в 91-м — ряд испанцев. Если учесть все разнообразные категории иностранного контингента, то получается, что к 1813 г. таких рекрутов насчитывалось не меньше 53.000 человек.

Если обратиться к способам проведения сражений, то консервативный характер военных усилий Британии становится ещё более явным. По существу, только британские военачальники так и не отказались от линейного строя XVIII столетия. Будь то наступление или оборона, пехота, образующая костяк армии, привычно сражалась в линейном строю, вследствие чего дисциплина и подготовка имели гораздо большее значение, чем было бы в противном случае, а надежду на успех при таком построении давала только стойкость солдат. Конечно, линия ожидала наступления французских колонн не в изоляции: напротив, Веллингтон, в частности, широко использовал стрелков для прикрытия своих войск, находящихся в сомкнутом строю, и отражения наступления противника. Однако лёгкие пехотинцы всех видов, используемые в этом качестве, были всего лишь прямыми потомками привилегированных специалистов прежних войн — элитных частей, в которых почти исключалось дезертирство и которые были достаточно хорошо подготовлены, чтобы действовать без непосредственного управления офицерами (под влиянием сэра Джона Мура (John Moore) и нескольких других реформаторов у отдельной лёгкой пехоты, которая появилась в начале 1800-х гг., начали воспитывать сильный кастовый дух: здесь, в отличие от остальной армии телесные наказания были почти полностью отменены, а солдат поощряли к тому, чтобы они гордились своим положением и своими частями).

Итак, в том, что касается реальных сражений, основную тяжесть войн Британии несли либо иностранцы, либо презираемое и относительно изолированное меньшинство. Что же касается техники, то в армии, по крайней мере, она в основном относилась к прошлым эпохам, в таком же порядке было всё при полном отсутствии боевого пыла. Всё же нельзя отрицать, что армии, находившиеся под командованием Мура, Чатама (Chatham) и Веллингтона, отличались от других подобных армий XVIII столетия гораздо большей численностью (Мальборо, например, привёл к Бленгейму лишь 15.000 британских войск). В то же время очевидно, что если бы французы когда-нибудь пересекли Ла-Манш, им пришлось бы столкнуться с совершенно отличным видом боевых действий. В течение всей войны довольно большая часть личного состава британских армий была выделена на оборону страны. Важнейшей силой здесь в военном отношении, хоть и не многочисленной, было ополчение. Оно возникло ещё во времена «подготовленных отрядов» (trained bands) XVI и XVII столетий, и его ни в коем случае не следует считать ответом на военное развитие Франции. Да оно и не могло соперничать с французскими достижениями. Формально все были обязаны служить в ополчении, но на практике эта повинность была ограничена: благодаря возможности нанять заместителя или уплатить пеню вместо службы, не говоря уже об освобождениях, в ополчении служили бедные слои общества. Во всяком случае предполагалось, что каждое графство представляет только лишь справедливую квоту, рассчитываемую в соответствии с численностью его населения, а поскольку эти квоты не перерассчитывались с 1757 г., бремя службы стало крайне неравномерным. Эти части к тому же не являлись общенациональными: Шотландия была в большей или меньшей мере освобождена от этой повинности, а в Ирландии набор рекрутов был совершенно добровольным. Собственно ополчение, призываемое на постоянной основе в военное время, в 1796 г. было усилено вторым войском, так называемым «дополнительным ополчением» (Supplementary Militia), которое должно было получать минимум базовой подготовки и призываться лишь в случае реального вторжения. Эти два ополчения, облеченные в плоть в мае 1803 г., достигли максимальной численности в 89.000 человек в 1805 г. и до конца войны составляли примерно 20 процентов вооружённых сил.

Хотя ополчение никогда не направлялось за границу, с ним всё-таки следовало считаться. Но вряд ли это можно было сказать о добровольческих частях, составлявших третий главный элемент сухопутных войск Британии, которые один министр по военным и колониальным делам охарактеризовал как «нарисованные вишни, которые никто, кроме наивных птиц, не примет за настоящие». Формирование местных добровольческих частей, первоначально начавшееся более или менее спонтанно на волне контрреволюционного пыла, прокатившегося по стране после казни Людовика XVI, было санкционировано законом, принятым парламентом в 1794 г., и к 1800 г. в эти части записались примерно 200.000 человек. После наступления мира их, в основном, демобилизовали, а в 1803 г. они в огромном количестве вновь стали под ружьё и к концу этого года насчитывали около 440.000 человек. После ослабления панического страха перед вторжением 1803–1805 гг., их численность уменьшилась, и энтузиазм ослаб, но даже тогда, до 1807 г., когда правительство стало прилагать все усилия, чтобы втиснуть их в рамки вновь сформированного и гораздо более систематического войска под названием «местное ополчение» (Local Militia), их оставалось около 294.000 человек. Поскольку им вменялась муштра исключительно «без отрыва от производства», мысль о том, что их можно было бы использовать на поле сражения — единственное, для чего их, собственно, готовили, — представляется слишком смелой, к тому же, несмотря на атмосферу воинствующего патриотизма, которая в то время изображалась, не могут не закрасться серьёзные сомнения в их побуждениях. Для людей со средствами, которые фактически организовывали большинство этих частей, «добровольцы» представлялись защитой не только от французов, но и от внутренних беспорядков. Между тем для лавочников, ремесленников и клерков, составляющих большую часть рядового состава, участие в них означало близость с теми, кто превосходил их по социальному положению, и возможность извлечения выгод из этого. Они также дополнительно выигрывали за счёт избавления от жеребьёвки в случае добровольного вступления в ополчение, тем же преимуществом пользовались и представители трудящихся классов (к тому же они могли не бросать родные места и свои семьи, а многие «добровольцы» открыто заявляли, что они ничего, кроме своих мест, не собираются защищать). К тому же для таких людей плата за каждый день, проведённый на сборах, являлась весомой добавкой к скудным или ненадёжным доходам. Наконец, на всех уровнях «добровольцы» предполагали волнующую атмосферу веселья и товарищества и, прежде всего, они имели право носить мундир, который часто был насколько роскошен, настолько же и непрактичен.

Итак, если Британия в наполеоновский период и выглядела «нацией под ружьём», то весьма своеобразной, поскольку значительная доля её вооружённых сил состояла в лучшем случае из солдат территориальных частей. Действительно, характер британской мобилизации был таков, что бойцов фактически не хватало. И не только потому, что многочисленные мужчины, которые иначе могли бы попасть в регулярную армию, прельщались поступлением в местные оборонительные части, но и потому, что нельзя было даже рассчитывать на то, что последние в состоянии занять место регулярных подразделений. Так, в ноябре 1811 г. на Британских островах были развёрнуты войска численностью 56.000 человек. Поскольку в колониях постоянно находились ещё 50.000 – 75.000 солдат, сменявшие друг друга правительства считали, что остающихся войск недостаточно для нанесения удара по Наполеону. Так как даже Веллингтон никогда не получал больше 60.000 британских солдат, становится совершенно ясно, что Британия скорее всего и не смогла бы быть серьёзным соперником в крупномасштабных военных действиях, развернувшихся в Центральной Европе. Из этого вытекало, что Британии следовало добиваться своих целей другими способами — прежде всего за счёт военно-морских сил, дипломатических усилий по созданию антинаполеоновской коалиции и эксплуатации экономического потенциала.

Начнём с Королевского Военно-морского флота. Традиционная военно-морская историография наполеоновских войн сосредоточивает всё своё внимание на морских сражениях и имеет очень узкий характер, а воспоминания значительной части британских моряков говорят о том, что в наполеоновской период они, в основном, занимались патрулированием. Как бы то ни было, операции флотов, в которых Британия пользовалась значительным превосходством, — или нежелание французов после 1805 г. отваживаться на них — сохраняют своё значение, поскольку именно они обеспечили контроль на море, от которого зависело всё остальное. Поэтому рассмотрим сначала факторы, сделавшие Трафальгарское сражение столь неизбежным результатом.

С военно-морской точки зрения Британия начала наполеоновские войны с существенным стратегическим преимуществом. Во время революционных войн вереница побед значительно ослабила военно-морскую мощь Франции и её союзников, как реальную, так и потенциальную. Так, к 1801 г. только число французских военных кораблей сократилось с шестидесяти пяти до сорока одного. Между тем из-за, главным образом, социального и политического хаоса, строительство военно-морских судов во Франции уменьшилось примерно наполовину. Напротив, к 1801 г. захваты и новое строительство довели число британских боевых линейных кораблей до 108, при этом ещё 80 находились в резерве, ремонте или строились. Наполеон во время действия Амьенского мирного договора предпринимал отчаянные усилия, чтобы закрыть эту брешь, но недостаток соответствующих резервов замедлял дело, и, когда война возобновилась, то, хотя строились примерно 45 новых кораблей, даже с учётом мелких и устаревших судов голландского флота число военных кораблей всё ещё было не больше примерно 50, из которых только 23 можно было непосредственно использовать. И даже эти силы были сильно рассеяны и имели низкий моральный дух, к тому же испытывалась острая нехватка и офицеров и матросов. В то же время Британия имела значительный численный перевес: к марту 1804 г. у британцев было больше 80 боевых линейных кораблей, а потом эта цифра поднялась до 100. Хотя внешне ситуация вскоре изменилась после того, как Испания вновь вступила в войну в декабре 1804 г., на самом деле всё осталось почти по-прежнему, поскольку большая часть из 32 испанских линейных кораблей не могла выйти в море, к тому же хаос в её финансах и администрации был таков, что улучшение положения дел потребовало бы многих месяцев.

Хоть эта картина и печальна, для Наполеона было не всё потеряно: британские обязательства отличались обширностью, одновременная блокада всех неприятельских портов представлялась весьма затруднительной, поставок леса не хватало, а напряжение постоянного патрулирования тяжёлым бременем легло на британские военные корабли, которые к тому же очень страдали от некачественного леса, причём вынужденная опора на неудовлетворительные балтийские заменители сократила средний срок службы морских военных кораблей до всего лишь восьми лет. Между тем французскому военно-морскому флоту, находившемуся в безопасных гаванях и обеспеченному в сущности беспредельными поставками леса и прочих морских материальных средств из ресурсов континентальной Европы, оставалось только увеличивать свои размеры, и к 1814 г., несмотря на военные потери, он со 104 находящимися в строю кораблями фактически превосходил британский, имевший в наличии 91 корабль; более того, французские корабли были по большей части крупнее, лучше построены и имели более мощную артиллерию.

Из-за крайней сложности блокады многочисленных французских портов по географическим причинам было просто физически невозможно помешать выходу в море эскадр Наполеона устрашающей численности (в Трафальгарском сражении объединённый франко-испанский флот фактически превосходил по численности флот Нельсона). Однако численность — это далеко ещё не всё. Французским экипажам, подолгу находившимся в портах, не хватало морских навыков, а у офицеров и адмиралов почти не было практики маневрирования в боевых порядках (в испанском флоте дела обстояли ещё хуже, а многие из участников Трафальгарского сражения вообще не были моряками). По аналогичным причинам на французских кораблях было плохо поставлено артиллерийское дело, а британское превосходство в этом отношении усиливалось рядом простых технических новшеств, таких как внедрение кремневого зажигательного механизма для морских пушек. В равной мере значительно устарела и французская тактика: тогда как французы полагались на строго распланированный строй фронта при сражении, британцы, обычно, энергично и решительно действовали при сближении и стремились к массированной схватке. И, наконец, вопрос командования — здесь британцам повезло с плеядой талантов, бывших не хуже, если не лучше, французских сухопутных военачальников.

Вследствие этого в результатах морских сражений между противостоящими сторонами вряд ли можно было сомневаться, что доказала ошеломляющая победа у мыса Трафальгар. Наполеону, столкнувшемуся с такой мощью, вскоре пришлось отказаться от всех попыток бороться за контроль над морем и впоследствии, не считая спорадических колониальных заданий, связанных с пополнением запасов, он приказывал своим линейным кораблям оставаться в портах до тех пор, пока не будет достигнуто окончательное превосходство над британским военно-морским флотом. Между тем Британия, оставленная в покое, использовала своё военно-морское превосходство для противодействия континентальной блокаде, укрепления финансовой и промышленной базы и накопления материальных средств, необходимых для ведения войны. Во-первых, разумеется, удалось сделать моря безопасными для британской торговли: хотя рейдеры совершали вылазки, по существу, с каждого участка побережья Европы, не говоря уже о таких удалённых базах, как Ява, организация надёжной системы конвоев, захват и уничтожение вражеских фрегатов и каперов, а также постепенное исключение таких гаваней, как Маврикий, удерживали потери на уровне примерно 1/15 общего количества участвующих в этих операциях судов (хотя это не говорит о незначительности ущерба — только в 1810 г. из-за действий противника было потеряно около 619 торговых судов). Во-вторых, возможность осуществления блокады и правительственных декретов дала Британии реальную монополию в области морской торговли, поскольку корабли её противников становились жертвами захватов и были вынуждены находиться в портах: так, у Франции в 1801 г. было около 1500 океанских торговых судов, а в 1812 г. всего лишь 179. В то же время морская мощь сама по себе приводила и к расширению торговли, поскольку различные французские и голландские колонии вновь захватывались и становились новыми рынками сбыта и источниками сырья. В частности, Британия таким образом постепенно вытесняла Испанию и Португалию из торговли с Латинской Америкой. Между тем только военно-морской флот позволял Британии поддерживать такие удалённые транзитные базы, как Сицилия и Гельголанд, через которые шёл устойчивый поток колониальных товаров на голодные рынки наполеоновской Европы.

Морская мощь, и так жизненно важная для британских военных усилий, к тому же открывала значительные стратегические возможности. Посредством морских военных действий удавалось замедлить создание Наполеоном боевого флота путём таких операций, как упреждающий захват датского военно-морского флота в Копенгагене в сентябре 1807 г. (другим вариантом здесь являлись захват и разрушение французских военно-морских баз, например в Антверпене, что было целью экспедиции на Вальхерн в 1809 г.). Между тем упоминание о Вальхерне подводит нас к отправке и материально-техническому обеспечению десантных экспедиций, что являлось вторым существенным вкладом британской военно-морской мощи в наступательные операции. Британии неоднократно удавалось высаживать сухопутные войска по периферии континента для использования значительных стратегических возможностей, подбадривания и, в большинстве случаев, поддержки партнёров по коалиции или защиты ослабевших союзников. В равной мере именно британская морская мощь была основной гарантией безопасности и обеспечения таких армий (в частности, на Пиренейском полуострове британский флот серьёзно способствовал их кампаниям, например в 1812 и 1813 гг., когда Веллингтон использовал небольшие десантные части для связывания многочисленных французских войск в Северной и Восточной Испании). И наконец, именно британское морское могущество позволяло осуществлять обильные поставки оружия, обмундирования, боеприпасов и денег таким бедным союзникам, как Испания и Пруссия.

Но как бы то ни было, а для окончательной победы всё же этого не хватало. Несмотря на абсолютное превосходство Британии на море, только за его счёт нельзя было ни разгромить Наполеона, ни помешать ему проводить в жизнь стратегию блокады, которая была по самому малому счёту крайне опасна, если не губительна. Для этих целей Британия нуждалась в армии, способной проводить операции в Северной и Центральной Европе в условиях, которые очень сильно отличались от единственных в своём роде обстоятельств, сложившихся на Пиренейском полуострове. Британия не могла собрать армию, достаточно большую, чтобы действовать, не подвергая себя риску, и её единственная надежда заключалась в создании устойчивой антифранцузской коалиции великих держав. Эту позицию, общепризнанную с самого начала французских войн в 1793 г., укрепил крах двух коалиций 1790-х, поскольку кончина этих союзов прекрасно продемонстрировала беспомощность британского оружия, брошенного на произвол судьбы. Поэтому с 1803 г. центральной темой британской дипломатии становится убеждение остальных великих держав в том, что в их интересах отбросить в сторону многочисленные противоречия, чтобы противостоять Наполеону. Хотя в качестве союзника приветствовалось любое государство, стержневым элементом данной стратегии являлся союз с Россий, поскольку эта великая держава представлялась наименее уязвимой для французского военного давления, причём эта позиция укреплялась всеобщим осознанием ненадёжности Пруссии и слабости Австрии. Итак, стратегия Питта (Pitt) при формировании Третьей коалиции в 1804–1805 гг., основанная на том, что к советам Александра I в Пруссии и Австрии прислушаются больше, чем к советам со стороны Британии (к которой испытывали серьёзное недоверие), заключалась в том, чтобы заручиться поддержкой России, а затем предоставить царю заняться Веной и Берлином. При «Кабинете всех талантов» (Ministry of All Talents), действовавшем в 1806–1807 гг., поддержка коалиционной дипломатии ослабла по причинам, выраженным в несколько лицемерных словах канцлера казначейства, лорда Петти (Petty), о том, что «смешно говорить о спасении Европы, пусть бы даже Европа сама была не в состоянии спастись»[189]. Как бы то ни было, результатом этого стал катастрофический договор в Тильзите (Советск), а поскольку отчаянные меры, принятые чтобы предотвратить его, провалились, при кабинете Портленда (Portland) и его преемниках был взят на вооружение принцип, согласно которому всякая держава, которая поднимет оружие против Наполеона, должна пользоваться всемерной поддержкой. Что же касается России, то непосредственно после Тильзитского мира британцы очень внимательно следили за тем, чтобы не предпринимать никаких действий, которые могли бы надолго отдалить её (типа удара по Копенгагену, направленного против её балтийского флота), к тому же в 1808 г. Каннинг (Canning) был вполне готов пожертвовать интересами последнего прибалтийского союзника Британии, Швеции, которая в то время впуталась в безрассудную войну с Данией, Францией и Россией, если бы это наставило Россию на путь истинный (напротив, почти никакой поддержки не получили австрийцы, в 1808 г. начавшие готовиться к новой войне, хотя когда военные действия вспыхнули, Вена получила более одного миллиона фунтов стерлингов, а также довольно сомнительную помощь со стороны экспедиции на Вальхерн). Однако после разгрома Австрии некоторое время почти ничего нельзя было сделать; единственная надежда заключалась в продолжении Полуостровной войны в расчёте что-нибудь наконец изменить к лучшему. На самом деле, господствовавшие в правительстве взгляды на положение дел на континенте были столь пессимистичны, что даже имевший успех военный психоз 1811 г. не побудил его взять на вооружение более активную политику, хотя Пруссии предлагалась незамедлительная поддержка, когда стало представляться неизбежным, что Наполеон вновь собирается ввергнуть её в войну. Ситуация действительно улучшилась только после 1812 г., однако хотя Британия теперь приобрела новых союзников, её задачи всё ещё не были решены, поскольку не было никаких гарантий, что эти державы сохранят единство или согласятся с британской программой-минимум — вернуть Наполеона в границы Франции до 1792 г. В результате правительству Британии пришлось затратить массу энергии на завоевание доверия её союзников и склонение их на её позицию, причём эта проблема оказалась столь сложной, что министру иностранных дел, лорду Кестлри (Castlereagh)[190], в конечном счёте пришлось в январе 1814 г. отправиться в штаб-квартиру союзников и оставаться там до конца войны.

Итак, в ходе всей войны центральным элементом борьбы с Наполеоном оставалось формирование коалиции великих держав, стержнем которой должна была стать Россия. Однако путь к этой цели, к сожалению, был усеян многочисленными препятствиями. Как мы уже видели, Британия совсем не пользовалась популярностью в Европе, поскольку её подозревали в использовании войны как средства достижения своих интересов. В то же время цели войны, которые Британия пыталась навязать своим союзникам — возврат Франции к старым границам и организация зоны поддерживаемых великими державами буферных государств среднего размера в качестве барьера против будущей французской агрессии — не учитывали реальных интересов Австрии, Пруссии и России в других местах. Прежде всего Британия, хоть и упорно добивалась поддержки иностранных держав, явно почти ничего не предлагала взамен: из Вены, Москвы и Берлина содержание сотен тысяч людей под ружьём для территориальной обороны казалось несообразным, блокада представлялась всего лишь прикрытием для экспансии британской торговли, а Полуостровная война, очевидно, выглядела вообще чем-то второстепенным. Серьёзность своих намерений британцы могли доказать, только направив в Северную или Центральную Европу крупную армию для борьбы с французами, и даже если бы были солдаты для такой армии, почти не было надежд на повторение успеха, например, походов герцога Мальборо, до тех пор, пока Британия не убедится в могуществе континентального союза. Поэтому попытки привлечь партнёров по коалиции следовало подкреплять конкретными стимулами, хотя это не всегда понималось — особенно разрушительными в этом отношении были действия «Кабинета всех талантов».

Как мы уже видели, весьма ограниченную военную силу, находившуюся в распоряжении Британии, иногда удавалось использовать для жестов, направленных рассеять имевшиеся за границей подозрения. Примером тому служит решение о высадке на материковую часть Италии экспедиционной армии для защиты Неаполя, принятое в 1805 г. после того, как вскрылось бытующее среди русских мнение о том, что британцы, по словам Чарторыйского, хотят «вовлечь Европу в войну, единственно чтобы избавиться от неё самим и не налагать на себя излишнее бремя»[191]. Однако в целом в этом отношении практически ничего нельзя было сделать, и в результате мы приходим к эксплуатации экономического потенциала Британии, бывшего третьим стержневым элементом её войны с Наполеоном. Далее экономическому фундаменту этой войны будет уделено много внимания, но даже на первый взгляд совершенно ясно, что с помощью ряда средств Британии удавалось выдерживать расходы, намного превосходившие расходы любой другой европейской страны: подсчитано, что военные расходы Британии более чем вдвое превышали французские при том, что население её было вдвое меньше; расходы на войну выросли с 29 миллионов фунтов стерлингов в 1804 г. до 70 миллионов в 1813 г, а общая стоимость войны в переводе на язык займов и налогов составляла более полутора миллиардов фунтов стерлингов.

Всё это было достигнуто перед лицом непрекращающихся попыток Наполеона вызвать финансовый крах Британии. Следует ответить на вопрос о том, как удалось совершить такой подвиг. Обычно главный акцент делается на возросшем уровне торговли и промышленной революции, которые создали значительный капитал, доступный для государственных займов и налогообложения, но самого по себе простого экономического роста было недостаточно, правительство нуждалось в средствах, чтобы обратить их на пользу дела. В результате были проведены кардинальные реформы в фискальной структуре: между 1798 и 1815 гг. не менее 64 процентов добавочных государственных доходов, пошедших на оплату французских войн, поступило от налогообложения; более того, менее 1/10 этих столь возросших сумм были следствием увеличения предвоенной налоговой базы. Пальму первенства здесь следует отдать повышению налогов, уже существовавших в 1789 г., что дало 55 процентов роста налоговых поступлений. Были повышены сборы на многочисленные товары первой необходимости, такие как сахар, чай и табак, причём это косвенное налогообложение дало в общем 230 миллионов фунтов стерлингов, тогда как «прямые налоги» (assesed taxes), которыми облагались такие статьи, как лошади, прислуга и экипажи, и поэтому касались в основном имущих, были утроены. Между тем дополнительным источником доходов стало также совершенствование процедур ведения хозяйственных дел и взыскания налогов: так, канцлеру казначейства Спенсеру Персивалю (Spencer Perceval) удалось сэкономить 350.000 фунтов стерлингов за счёт сведения массы норм, относящихся к обложению гербовым сбором, в одно постановление парламента от 1809 г. Однако ещё проще новые источники доходов находили в новых налогах, хотя они на самом деле дали лишь 36 процентов требуемой суммы. Многие из этих мер также относились к таможенным пошлинам и акцизам, и поэтому основная их тяжесть падала на низшие классы, но Уильям Питт, в частности, считал, что, с точки зрения и фискальной практики, и социальной справедливости, следует шире использовать прямое налогообложение (лишь двадцать пять процентов общей суммы в 1792 г.). Начало было положено введением налога на наследство в 1796 г., но основные перемены произошли ещё через три года. Поскольку старый земельный налог безнадёжно устарел (он был неизменен с 1692 г. и взыскивался только с прямого владения), возникла нужда в подоходном налоге, и в 1799 г. был введён прогрессивный налог на все доходы больше 60 фунтов, причём его верхняя ставка составляла два шиллинга на фунт. Этот налог, видоизменённый в 1803 г., составлял 4/5 всех доходов, даваемых новым налогообложением и в конечном счёте оплатил 28 процентов расходов на войну.

Если ещё учесть очень крупные суммы, привлекаемые за счёт государственных займов, видно, что сменявшие друг друга правительства прилагали все усилия, чтобы использовать самое настоящее процветание, которым во время войны наслаждались по крайней мере имущие и коммерческие слои. В то же время заметно усиление борьбы за рост эффективности, начавшейся в 1780-е годы; примером её служит запрос, направленный в 1802 г. лордом Сент-Винсентом (St. Vincent) в администрацию военно-морского флота. Не приходится и говорить, что основную массу высвобожденных таким образом доходов приходилось тратить на собственные вооружённые силы Британии и иные оборонительные меры, например на цепь «башен мартелло» (martello towers), построенных вдоль побережья Сассекса, Кента и Эссекса, но рост государственных доходов помимо этого существенно подкреплял британскую внешнюю политику: хоть Британия и не могла посылать армии на континент, но зато была в состоянии поддерживать свою дипломатию деньгами и военным имуществом. Субсидии, уже нашедшие широкое использование в ходе революционных войн, вновь приобрели серьёзное значение, и их важность даже выросла (тогда как в 1790-е гг. была определённая селективность, а также тенденция использовать займы вместо субсидий, теперь придерживались принципа, что всякому потенциальному союзнику следует предлагать деньги без упоминаний о возврате). Так, уже в июле 1803 г. Аддингтон (Addington)[192] обещал России и Пруссии значительные суммы, если они согласятся объявить войну Франции, а в июне 1804 г. Питт дал согласие выделить Третьей коалиции сумму в пять миллионов фунтов стерлингов. Затем, как мы видели, возможности создания коалиции до 1812 г. были ограничены, и основная масса денег, выплачивавшихся иностранным державам, шла странам, уже находившимся в союзе с Британией. Как бы то ни было, рассматриваемые суммы оставались значительными и, безусловно, играли очень важную роль в военных действиях Испании и Португалии, в частности, потому что частично выплачивались натурой. Британия, будучи ведущей промышленной державой, имела уникальную возможность снабжать союзников такими товарами, как оружие, обмундирование и боевая техника: в ходе кампании 1807 г. русско-прусским войскам в Восточной Пруссии было направлено 40 артиллерийских орудий и 100.000 мушкетов, а в 1808 г. в Швецию послали ещё 35.000 мушкетов; между тем только за первый год Полуостровной войны в испанские порты прибыли 155 артиллерийских орудий, 200.000 мушкетов, 60.000 сабель, 90.000 мундиров, 340.000 пар обуви и бессчетное количество другого имущества, включая амуницию, форменные рубахи, простыни, фляги, патронташи, кивера, палатки, больничное оборудование и медицинские принадлежности.

Британские субсидии, по существу, поддерживавшие ведение войны до того времени, когда появились новые возможности для создания коалиции, сыграли также важную роль и при формировании Шестой коалиции. Россию, естественно, не пришлось подкупать, чтобы она вступила в войну, а Пруссии не предлагалось ничего, очевидно, потому, что британцы так и не осознали, что она могла бы вступить в союз. Однако Швецию и Австрию вовлекали в новую коалицию предложением одного миллиона фунтов стерлингов только за 1813 г. В то же время британское золото сыграло важную роль в военных действиях Великого союза: после 1813 г. субсидии иностранным государствам не опускались ниже 7.500.000 фунтов стерлингов в год, а общая сумма выплат за 1813–1815 гг. составила больше 26.250.000 фунтов стерлингов в сравнении с 39.500.000 фунтов стерлингов за 1793–1813 гг.

Не стоит переоценивать значение британских субсидий: Британия не только редко оказывалась в состоянии удовлетворить все предъявляемые ей запросы, но они, нельзя не отметить, составляли гораздо меньшую долю военных расходов, чем можно было бы подумать, так, только расходы на содержание армии Веллингтона более чем вдвое превосходили общую сумму субсидий, выплаченных за то время, когда она находилась в походе. Правда, нельзя отрицать, что армии, которые Британия направляла на континент, производили гораздо большее впечатление, чем когда-либо раньше. И всё же, оставляя в стороне эти оценки, факты говорят, что в отсутствие французского вторжения война, которую на деле вела Британия, по существу имела сходство с теми войнами, которые она вела в XVIII столетии: операции относительно небольших регулярных армий использовались для усиления подавляющего военно-морского могущества и действий коалиционной дипломатии. Фундаментом всей этой системы, что бы ни говорили, была экономическая мощь, и именно она станет сейчас объектом нашего внимания.

Рывок к победе

Томас Мальтус (Thomas Malthus) писал, что «в последней войне огромную помощь нам оказали паровые машины»[193]. Между тем, согласно Уордсворту (Wordsworth), решающую роль сыграли «деньги и ремесла»[194]. В то же время войне способствовали не только «деньги и ремесла»; по замечанию Мальтуса после наступления мира:

«Ни за какие двадцать два года нашей истории… не было столь быстрого роста производства и потребления… как за двадцать два года, закончившиеся в 1814 г.»[195].

Хотя последний взгляд оспаривается рядом историков экономики, очевидно, что, по крайней мере, Уордсворт прав и британская экономика, подвергшаяся тяжелейшему испытанию, вышла из него с блеском.

Остановимся сначала на моментах, которыми ни в коем случае нельзя пренебрегать при любом рассмотрении роли британской экономики в разгроме Наполеона. Во-первых, некоторые статистики считают, что наполеоновские войны замедлили рост британской экономики или даже привели к её временной стагнации. Мало того, что всё время сохранялся высокий уровень безработицы, но она ещё во всех отношениях выросла, цифры по налогам говорят об уменьшении доли поступлений от торговли, промышленности и ремесел с 34.850.000 фунтов стерлингов в 1803 г. до 34.400.000 в 1812 г., причём это падение было относительно большим в таких промышленных районах, как Ланкашир. В некоторых отраслях промышленности выпуск продукции явно снизился или, по крайней мере, не рос так быстро, как раньше. И внешняя торговля не переживала того значительного расширения, на которое можно было бы рассчитывать: экспорт в своём максимуме лишь на 9 миллионов фунтов стерлингов превысил уровень, достигнутый во время действия Амьенского мира. Средний темп роста импорта, экспорта и реэкспорта между 1802 и 1814 гг. был на 2/3 ниже, чем между 1702 и 1802 гг. И помимо статистики можно выдвинуть ещё ряд дополнительных аргументов в пользу замедления роста. Что касается сельского хозяйства, то условия военного времени, и особенно постоянное повышение цен на продукты питания вследствие быстрого увеличения населения, уменьшения поставок с континента и роста расходов на судоходство и страхование, привели к быстрому увеличению капиталовложений: во время наполеоновских войн максимума достигло движение огораживания общинных земель и наблюдался значительный рост обрабатываемых площадей. За счёт этого производство выросло примерно на четверть, но в то же время доля сельского хозяйства в общем объёме национального производства за 1803–1811 гг. увеличилась с 33 до 36 процентов. Результат этого для экономики в целом имел сомнительный характер, поскольку таким образом капитал отвлекался от промышленности. Между тем государственные военные заказы, хоть и крупные, были не столь велики, чтобы обеспечить существенный рост производства, — так, в чугунолитейной промышленности, как представляется, только семь процентов новых мощностей, приобретённых в ходе войны, отдавались под военное производство — к тому же весомые займы и налогообложение в совокупности примерно вдвое сократили капиталовложения в промышленность.

Хотя всё это и убедительно, утверждение о том, что наполеоновские войны замедлили экономический рост, небезупречно. Безработица объясняется ростом населения, которое составляло 15.846.000 человек в 1801 г. и 18.044.000 человек в 1811 г. Также благодаря ошибкам чиновников, уклонению от уплаты налогов и наличию огромного числа мелких предприятий, освобождённых от налогов из-за ограниченного оборота, доходы торговли и промышленности существенно недооценивались — действительно, по оценкам к 1811 г. потери, обусловленные только уклонением от уплаты налогов, возможно составляли половину реально взыскиваемой суммы. Торговля, возможно, и была неустойчивой, но как бы то ни было, доходов от неё хватало, чтобы поддержать торговый флот: если взять только численность английских судов, то она увеличилась с 13.446 в 1802 г. до 17.346 — в 1815 г. А что касается утверждений о сокращении капиталовложений в промышленность, то, если 25-процентный рост производства, достигнутый в сельском хозяйстве, обеспечил повышение его доли в экономике в целом лишь на три процента, ясно, что и промышленность, должно быть, развивалась очень быстро. Наконец, совершенно правильно обращают внимание на то, что тяжёлое налогообложение не мешало имущим классам поддерживать самый высокий жизненный уровень. Да это и не удивительно, поскольку подоходный налог по современным понятиям был умеренным, не говоря уже о многочисленных прорехах в его взыскании (как мы видели, доходы предпринимателей сравнительно легко скрывались, а жалованье вообще ускользало от налоговых органов). В то же время возможности получения прибыли были очень большими, особенно после того как решение Питта об отказе от золотого стандарта привело к повышению доступности кредита. Пусть занятие коммерцией и промышленностью было очень ненадёжным — особенно пагубным являлось непрерывное открытие и закрытие различных рынков в соответствии с капризами войны — но тот, кому улыбалась удача, мог всё же приобрести огромное состояние. Государственные займы, тяжесть которых до этого ложилась главным образом на плечи иностранных финансистов и которые теперь приходилось волей-неволей извлекать из внутренних источников, привели к появлению не только небольшой группы спекулянтов-миллионеров типа Давида Рикардо (David Ricardo), но и к росту числа относительно небогатых владельцев государственных процентных бумаг. А в сельском хозяйстве сочетание роста цен на продовольствие и выплат заработной платы сельскохозяйственным рабочим по быстро распространившейся «системе Спинхемленда» (Speenhamland system) привело к значительному преуспеванию крупных землевладельцев и крестьян-арендаторов — отсюда жалобы Коббета (Cobbett) на иомена, живущего лучше, чем он, и доклады Генри Ханта (Henry Hunt) о бесспорном стремлении к земле: «Если имение собираются сдать в аренду, толпы людей… лезут друг на друга и готовы свернуть себе шеи… чтобы снять её любой ценой»[196].

Наблюдения Ханта подтверждают доводы в пользу того, что капиталовложения отвлекались от промышленности, к тому же бессмысленно было бы отрицать значительный ущерб, наносимый континентальной блокадой, особенно в 1811 г., когда разразился серьёзный экономический кризис. Короче говоря, источники этого кризиса имели как коммерческий, так и финансовый характер. С одной стороны, объём торговли сократился на треть, а многочисленные спекулянты потерпели крах, вследствие сочетания вынужденного присоединения Швеции к континентальной блокаде, попытки Наполеона пробиться в колониальную торговлю, усиления эмбарго на торговлю с Америкой и потерь, вызванных революциями в Латинской Америке. С другой стороны, в значительной мере из-за влияния на денежную массу возросшего импорта пшеницы после неурожаев в 1809 и 1810 гг. резко ухудшилось положение с кредитом, результатом чего стала волна банковских банкротств (кстати, примерно в то же самое время это происходило и во Франции), что в свою очередь спровоцировало кризис в промышленности. Количество банкротств более чем вдвое превысило их среднее число за предыдущее десятилетие, при этом очень сильно пострадали шерстяная, трикотажная, хлопчатобумажная и чугунолитейная отрасли — в Бирмингеме 9 тысяч рабочих выбросили на улицу, в Манчестере — 10–12 тысяч, тогда как в Ланкашире рабочих мукомольных предприятий, сохранивших свои места, перевели на трёхдневную неделю. В очень тяжёлое положение попали работавшие на ручных станках ткачи — не случайно 1811 г. отмечен подъёмом луддизма, пусть даже ему предшествовали случившиеся несколькими годами раньше события в Уитшире.

Всё же Британия не потерпела крах — кризис 1811 г., хотя и был очень серьёзным, оказался временным явлением, поскольку одной стойкости правительства перед лицом даже такого кризиса хватило, чтобы восстановить уверенность, что вскоре было вознаграждено благоприятным сдвигом в структуре торговли. А если взять войну в целом, то просто нет никаких сомнений в том, что в её ходе британская экономика пышно расцвела. Если рассмотреть промышленное производство, то в большинстве отраслей значительно вырос выпуск продукции. Так, объём производства чугуна вырос до такой степени, что к 1812 г. Британия впервые стала нетто-экспортёром этого товара. Потребление хлопка выросло со среднегодового уровня 13.900 тонн за 1791–1800 гг. до 31.800 тонн в 1803–1812 гг. Даже в угледобывающей промышленности, где ряд технологических проблем приводил к относительному замедлению прогресса, производство в 1790–1811 гг. росло примерно на 20 процентов быстрее, чем между 1780 и 1790 гг. Имеется также множество данных по нововведениям и механизации: к 1813 г. в Британии в значительной степени в ущерб работавшим на ручных станках ткачам были установлены 2400 механических ткацких станков; в чугунолитейной промышленности впервые появились паровые машины, а к 1815 г. половина движущей силы на её бирмингемских предприятиях происходила из этого источника; на некоторых заводах впервые нашло применение газовое освещение; и даже в сельском хозяйстве появились первые молотилки. Свидетельства британского процветания можно найти и в области урбанизации, поскольку существовавшие ранее города типа Манчестера, Ливерпуля и Бирмингема быстро росли, а такие новые поселения, как Рочдейл, Олдхем и Бредфорд, расширялись ещё быстрее. Развитие городов сопровождалось значительными объёмами общественных работ: строительством новых обширных доков в Лондоне, быстрым расширением и совершенствованием сети дорог и каналов и появлением новых многочисленных трамвайных линий на конной тяге.

Итак, как ни оценивай эту ситуацию, Британия совершала резкий рывок вперёд. Военные усилия привели к выдающимся результатам. С одной стороны, Британия обладала возможностью удовлетворять налагаемым на неё войной огромным требованиям на военное снаряжение всех видов. С другой стороны, что гораздо более существенно, несметные расходы на войну удавалось переносить, не скатываясь в пучину банкротства, что было характерно для многих континентальных держав, при этом доверие к государству оставалось непоколебимым, а бумажные деньги, которые оно использовало для финансирования войны, сохранили значительную часть своей номинальной стоимости. В результате британской дипломатии удавалось привлекать почти неистощимые ресурсы, к тому же сама Британия оказалась в состоянии пережить отчаянные попытки Наполеона сокрушить её. Короче, богатела ли Британия или беднела, или богатела медленнее, чем следовало, центральным элементом британских военных усилий были могущество и процветание, с которыми Наполеон и думать не мог соперничать.

Вызов старому порядку

С того дня, когда Британия в 1793 г. впервые вступила в войну с революционной Францией, её правящие круги подстёгивал сильный страх перед политическим и общественным расколом; так, Уильям Питт в 1795 г. изображал этот конфликт как «войну в защиту собственности»[197]. К возобновлению войны в 1803 г. страхи перед «британской революцией», до предела разожженные во время революционных войн такими явлениями, как образование многочисленных радикальных клубов типа Лондонского корреспондентского общества (London Corresponding Society), широкое распространение произведений Томаса Пейна, продовольственные и ополченческие бунты 1795–1796 гг., мятежи в Спитхеде и Норе в 1797 г. и постоянные доклады о возникновении революционного подполья, стали довольно эфемерными. Жестокие репрессии правительства, не говоря уже о победе популистского консерватизма в борьбе за народную душу, уничтожили организованный народный радикализм, поскольку большая часть корреспондентских обществ и их членов просто не выдержала их тяжести. А что касается революционного подполья, то в той мере, в какой оно вообще представляло реальную угрозу (несомненно, что многие доходившие до правительства доклады были сильно преувеличены), получило тяжёлый удар после разоблачения так называемого заговора Деспарда (Despard). Деспард — армейский офицер в отставке, обиженный несправедливым увольнением, в конце 1790-х спутался с шайкой ирландских революционеров и бывших членов корреспондентских обществ, величавших себя «Объединёнными англичанами» (United Englishmen). Согласно сведениям, поступавшим от многочисленных шпионов и осведомителей правительства, эта организация планировала массовое восстание в сочетании с французским вторжением, в чём её члены клялись тысячам своих приверженцев в таких районах, как Чешир, Йоркшир, Ноттингемшир, Ланкашир и Дербишир; правдоподобие этим сообщениям придавали многочисленные массовые митинги («чёрная лампа» — Black Lamp), скрыто проходившие в то время на вершинах Пеннинских гор. Деспард, в 1798 г. посаженный в тюрьму за подстрекательство к мятежу, в 1800 г. вышел на свободу с ещё более радикальными настроениями, чем раньше, и следующие два года посвятил организации общества заговорщиков, которое установило связи с представителем «Объединённых ирландцев» (United Irishman) Робертом Эмметом (Robert Emmett), возглавившим в июле 1803 г. трагически окончившееся восстание в Дублине, и агитаторами «чёрной лампы». Как бы то ни было, всё окончилось ничем: в ноябре 1803 г. Деспарда арестовали и позднее казнили вместе с шестью другими членами его организации, а «чёрную лампу» уничтожили, сослав нескольких её вожаков.

Поскольку теперь некоторое время сохранялось спокойствие, если не считать, конечно, восстания Эммета (по общему признанию, весьма серьёзное событие, вызывавшее сильную тревогу), всё говорит о том, что по крайней мере в Англии в начале наполеоновских войн правительству нечего было бояться революции. Хотя сильно напуганное революционное подполье, может быть, и имело отношение к довольно распространённому общественному и экономическому недовольству, но его состав ограничивался незначительной группой активистов. Кроме того, если мир в 1802 г. приветствовался, то и возобновление войны в целом было воспринято без протестов по большей части потому, что, поскольку флот вторжения вёл совершенно открытую подготовку к нему прямо на другом берегу Ла-Манша, Наполеон являл очевидную угрозу британцам всех классов. Более того, с политической точки зрения, восхищение французской революцией и её идеалами всё больше затруднялось тем, что начали сбываться пророчества Эдмунда Берка (Edmund Burke)[198], поскольку Наполеон был самим воплощением того типа военного деспота, который, как он всегда доказывал, будет её логическим результатом. А так как Франция являлась оплотом деспотизма, для реформаторов и радикалов открывался путь к примирению с патриотизмом, народ же мог объединиться под знаменем военных усилий. Итак, многие былые борцы за свободу британцев, поскольку Наполеон явно изменил всем их надеждам, начали присоединяться к добровольческому движению, представлявшемуся им «нацией под ружьём» на британский манер. Между тем удалось убедить народ отдать должное тем свободам, которыми пользовались даже беднейшие граждане по традиционной английской конституции (в этом отношении, очевидно, большую пользу принесло решение Аддингтона отказаться от «охоты на ведьм» после заговора Деспарда и ослабить наиболее драконовские ограничения на гражданские свободы, введённые в 1790-е гг.). Таким образом, верноподданнические взгляды времён революционных войн существенно укрепились, и после 1803 г. они с большим или меньшим успехом продолжали крепнуть. В сущности, простому человеку внушали, что, защищая установленный порядок, он защищает свои интересы — как было написано в одном слабеньком стихотворении, напечатанном в 1803 г.: «Дело Георга и свободы — твоё дело!»[199]. Британская конституция, основанная не на абстрактных теориях, а на вековом практическом опыте, не обеспечивала абсолютного равенства, но в условиях конкретных жизненных ситуаций она всем предоставляла свободу, возможности и опору на закон. В результате разрушение её для честного труженика, ремесленника или мелкого лавочника было бы столь же губительным, как и для богачей, а защита её предоставляла возможности улучшить своё положение. В ходу было такое высказывание: «Помни, когда ты вызываешься помочь… тем, кто выше и богаче тебя, на них ложится бремя благодарности, которая непременно будет вознаграждена»[200]. К этому добавлялась солидная доза ксенофобии, о чём свидетельствует стишок «Несокрушимые британцы» (Britons Unconquerable):

Afraid of the French and afraid of invasion?

Afraid of the men whom on every occasion

We’ve beat since our Edward gained so much renown,

By bringing the king of these Frencmen to town?

Yes, afraid of the French we will be when the moon

Shines as clear and as bright as the sun does at noon;

When the stars in their places no longer will stay,

But turn into marbles, and boys with them play[201].

Бояться французов, бояться вторжения?

Бояться людей, которых мы при каждом случае

Били с тех пор, как наш Эдуард прославился тем,

Что привёз короля этих французишек в Лондон?

Да, мы будем бояться французов, когда луна

Будет светить так же ярко, как солнце в полдень,

Когда звёзды свалятся с неба и превратятся

В стеклянные шарики, которыми будут играть мальчишки.

Эти призывы, очевидно, не были бесплодны, на что указывает успешное возрождение добровольческого движения. Однако отсутствие опасности народного восстания в кризисный период 1803–1805 гг. совсем не означает, что чувства народа сохраняли постоянство в ходе всей войны. Напротив, в течение несколько лет вновь усилился политический радикализм, а к 1812 г. некоторые районы страны находились на грани вспышки серьёзных волнений среди рабочих. Однако прежде чем заниматься этими вопросами, следует в первую очередь определить, насколько война повлияла на контроль землевладельцев над рычагами общественной и политической власти, который она, как представляется, почти не затронула. Хотя война значительно повысила возможности образованных людей благодаря огромному расширению сферы действий государства, в отсутствие таких механизмов как конкурсные процедуры приёма на работу, гражданская служба оставалась заповедником протекционизма, вследствие чего люди из средних классов почти не имели возможностей продвижения, если не добивались покровительства со стороны какого-нибудь представителя правящей олигархии. Почти то же самое имело место и в судах, поскольку назначения на судейские должности определялось благосклонностью лорда-лейтенанта (Lord-Lieutenant, главы судебной и исполнительной власти) каждого графства. И в политике средние классы мало чего добивались. Правда, видные государственные деятели — Аддингтон, Каннинг (Canning)[202], Джордж Роуз (George Rose) и лорд Элдон (Eldon) — происходили не из землевладельцев, но никто из них не продвинулся бы слишком высоко без опоры на могущественных покровителей, к тому же Аддингтону, как премьер-министру, приходилось бороться с открытой неприязнью многих важных особ, даже из числа своих сторонников. А если Аддингтона презрительно именовали «доктор», то пивовару Сэмьюэлу Уайтбреду (Samuel Whitbread) жилось ещё хуже: ходила шутка, что, он, поскольку варит пиво, лишён мужества. Это, конечно, не значит, что политический мир был закрыт для средних классов, но именно некоторые члены парламента из числа коммерсантов сохраняли безучастность, когда аристократия фактически расширяла свой контроль: число занимаемых аристократами мест по их милости увеличилось с 88 в 1793 г. до 115 в 1816 г.

Война скорее всего могла подорвать привилегии в отношении комплектования офицерского корпуса как в армии, так и в военно-морском корпусе, особенно ввиду массового его расширения в результате войны (между 1793 и 1814 гг. только число строевых пехотных офицеров возросло на 225 процентов). Здесь, безусловно, не было никаких формальных препятствий для «демократизации» — чтобы стать прапорщиком или корнетом, претендент должен был лишь доказать, что ему исполнилось шестнадцать лет и он умеет читать и писать, и получить рекомендацию старшего офицера — к тому же многократно высмеянная система купли, с помощью которой офицеры могли за деньги продвигаться в чине до подполковника, теоретически открывала путь в офицерский корпус всем состоятельным людям, а не только земельному дворянству. И хотя покупка офицерских званий обходилась недёшево — цены за чин прапорщика или корнета составляли от 400 до 1600 фунтов стерлингов в зависимости от полка — как только человек получал место на служебной лестнице, это становилось несущественным. Так как продавать можно было только действительно купленные звания, цифра эта в 1810–1813 гг. составляла примерно 20 процентов общего их числа — покупка большую часть времени вообще не играла никакой роли даже в тех частях армии, где она существовала (в артиллерии и инженерных частях продвижение всецело зависело от выслуги лет). Учитывая, что на офицерское жалованье трудно было прожить без личного дохода и что каждое продвижение в чине, будь то за счёт покупки или без неё, влекло за собой значительные хозяйственные расходы, деньги по-прежнему сохраняли важное значение, но факты говорят, что многим людям с относительно скромной финансовой базой удавалось всё-таки сделать армейскую карьеру. И последнее, но не по важности: можно было выдвинуться из рядового состава — примерно пять процентов офицерских званий присуждались солдатам, отличившимся долгой службой или подвигами на поле брани.

Таким образом, формально землевладельцы не пользовались монополией на армейский офицерский корпус, Однако, несмотря на всё это, с ростом в чине он, несомненно, имел все более «благородный» характер. В то время как к 1812 г. всего лишь два процента армейских офицеров были дворянского происхождения, среди генералов эта доля была в десять раз выше. Более того, так как продвижение от чина подполковника до полного генерала происходило почти автоматическим, очевидно, что эта диспропорция, должно быть, распространялась и не на столь высокие чины. Поскольку по меньшей мере сорок шесть процентов генералов до 1854 г. по-прежнему происходили либо из титулованного, либо из мелкопоместного дворянства, вывод очевиден: несмотря на расширение армии, к которому привели наполеоновские войны, на её социальную структуру они повлияли очень слабо. Во-первых, несмотря на ряд реформ, проведённых в качестве главнокомандующего герцогом Йорком[203], добивавшимся, чтобы у офицеров был хотя бы минимальный опыт перед присвоением звания, система покупки осталась орудием мелкопоместного дворянства, а также лазейкой для буржуазии, хотя есть два примера дворянских отпрысков, с ошеломляющей скоростью поднявшихся до высоких чинов за счёт своих дел: герцог Веллингтон и командир его кавалерии при Ватерлоо лорд Аксбридж (Uxbridge). Во-вторых, хотя утверждают, что герцог Йорк стремился к тому, чтобы выслуга лет стала главным критерием для производства в звание, кроме системы покупки, продолжало играть определённую роль политическое влияние (фактически принявшее участие в судьбе Веллингтона и Аксбриджа), поскольку имелись горькие жалобы на «всесилие парламентских кругов»[204]. В-третьих, убеждённость в том, что офицерам следует быть джентльменами, и, кроме того, в том, что определение джентльмена связано с владением землёй, оставалась весьма устойчивой, поэтому офицеров, выслужившихся из рядовых или имевших неподходящее происхождение, выживали или переводили в колониальные или находящиеся за границей части. В-четвёртых, по крайней мере во время революционных войн, офицерские звания часто предлагались тем, кто мог набрать рекрутов, а здесь преимущество было на стороне землевладельцев; так, сэр Томас Грехем (Thomas Graham) получил звание полковника за то, что он сформировал новый полк в своих имениях в Пертшире. В результате для тех, кто надеялся на повышение за счёт выслуги лет, а не покупки чина или протекцию, продвижение было очень медленным. Поскольку мелкопоместное дворянство господствовало также в ополчении и «добровольцах» из-за влияния в первом случае лордов-лейтенантов, а во втором — магнатов и дворян, организовывавших свои части, понятно, что территориальные войска также почти не давали возможностей для повышения общественного положения. Да и в военно-морском флоте дела обстояли не лучше. Там доля офицеров-дворян была почти вдвое выше, чем в армии. Хотя во флоте отсутствовала покупка чинов и были меньше расходы, продвижение из простых матросов являлось почти невероятным, а нельсоновский «братский союз» (band of brothers) описывают как узкую группировку «сельских сквайров, и преимущественно сквайров из южных графств Англии»[205].

Короче говоря, война почти не затронула землевладельцев, следствием чего стало возрождение политического разномыслия, как только закончился кризис, связанный с возможным вторжением. Причин для недовольства, несомненно было очень много. Ряд крупных скандалов вселил в общество неуверенность, к тому же правительственная политика в отношении войны часто выглядела некомпетентной, а иногда и аморальной. Так, неудача экспедиции в Буэнос-Айрес, соглашение в Синтре, вынужденный вывод армии сэра Джона Мура из Ла-Коруньи (к тому же в самом удручающем физическом состоянии) и бесславный конец талаверской кампании и вальхернской экспедиции вызвали большой шум, а нападение на Копенгаген — настоящий ужас: ливерпульский радикал Уильям Роско (William Roscoe) осудил его организаторов как «недостойных называться британцами»[206]. Более того, операции типа копенгагенской привели к усилению сомнений в причинах, по которым Британия воюет. Неоднократные военные неудачи, как представлялось, подтверждали доводы в пользу того, что поскольку Британия не может рассчитывать на победу над Францией, продолжение войны совершенно бессмысленно, тем более, что Британии ничто не угрожает (на «Друзей мира» (Friends of Peace), получивших известность в качестве радикальных критиков войны, большое влияние в этом плане оказывала вера в то, что народ, объединённый под знаменем борьбы за свою свободу, нельзя победить). Тогда как в 1803 г. война имела оборонительный характер, теперь она всё больше становилась агрессивной и на самом деле своекорыстной; это не могло не вызывать недовольства, усугубляемого отсутствием политических преобразований, свидетельствующих, что война ведётся в интересах узкой элиты. Поскольку такие действия не могли привести к победе, особенно при отсутствии союза с иберийским обскурантизмом или австрийским абсолютизмом, продолжение войны, казалось, вело к катастрофе. Во-первых, расширение полномочий исполнительной власти после роста протекционизма в военное время представлялось угрозой свободе граждан, а во-вторых, предсказывалось, что итогом войны станут всеобщие развал и нищета (мир, напротив, предполагалось, позволит Британии беспрепятственно править морями, поскольку считали, что Наполеон удовольствуется Европой). Здесь, конечно, «Друзья мира» опирались на серьёзные потери, вызванные континентальной блокадой. Поскольку парламентская оппозиция во главе с Греем (Grey) и Гренвиллем (Grenville) не проявляла никакого интереса к радикальной реформе, становилось весьма вероятным, что силы, планы которых были сорваны в 1790-е гг., теперь вновь перейдут в наступление. Это возрождение раскола, ставшее заметным уже в 1805 г., сначала сдерживалось крушением администрации Питта, последовавшим после смерти её руководителя в январе 1806 г., и пришедшим ему на смену гораздо более мирным «Кабинетом всех талантов». Как бы то ни было, после формирования Кабинета Портленда курсу британской политики придал разнообразие ряд попыток тем или иным образом бросить вызов олигархическому правлению. Так, на общих выборах 1807 г. Вестминстер, тогда крупнейший и самый представительный избирательный округ в стране, избрал в парламент двух популярных лидеров, сэра Френсиса Бердетта (Burdett) и лорда Кокрейна (Cochrane), на предвыборной платформе избирательной реформы. Деятельность этих двух недовольных представителей элиты поддерживалась так называемым Вестминстерским комитетом (Westminster committee), состоящим из ремесленников, купцов и специалистов, по большей части участвовавших в радикальных клубах 1790-х гг. Таким образом, по крайней мере в столице, радикализм обрёл новый уровень политической организации, которая удвоила его действенность: когда Бердетта обвинили в неуважении к парламенту, после того как правительство попыталось помешать открытому обсуждению «вальхернского запроса» в апреле 1810 г., огромные толпы людей собрались у Вестминстерского дворца и перегородили дорогу к нему баррикадами. Однако в данном случае, несмотря на распространившиеся по всей стране протесты в поддержку Бердетта, гораздо более серьёзную опасность для правительства представляло растущее недовольство войной в среде предпринимателей. Текстильная промышленность Вест-Райдинга и Ланкашира переживала временный серьёзный кризис из-за первых ударов, нанесённых континентальной блокадой, и правительственных декретов, следствием чего стал ряд публичных собраний и петиций, призывающих к миру, а это движение в свою очередь привлекло внимание к делу политической реформы, борьба за которую усилилась с появлением в 1811 г. так называемых «Хемпденских клубов» (Hampden Clubs). Движение за подачу петиций, возобновившееся с удвоенной силой в, казалось бы, отчаянных условиях 1812 г., добилось огромного успеха в связи с отменой правительственных декретов. В этой истории промышленные круги впервые неявно показали, что они являются мощной, организованной силой, непосредственно противостоящей старой олигархии. Правительственные декреты, главное орудие против континентальной блокады, фактически предписывали, чтобы морская торговля велась исключительно на британских условиях и, самое главное, преимущественно на британских судах. Всё было прекрасно, пока касалось контроля над торговлей, но это заставило производителей, которые всё лучше понимали, что их продукция приобретает гораздо большее значение для британской внешней торговли, чем колониальный реэкспорт, понести серьёзные убытки, поскольку нейтралы мстили отказом допускать на рынок британские товары, а такое развитие событий не могло не привести к тому, что рынки Европы и Америки в конечном счёте не найдут свои источники поставок. Хуже того, к 1812 г. эти декреты вовлекли Британию в войну с Соединёнными Штатами Америки, что могло только более усугубить положение. И здесь также таился ещё один повод для конфликтов, поскольку прогрессисты восхищались Соединёнными Штатами, а консерваторы ни во что их не ставили как дикое и нецивилизованное государство. Очень серьёзным было и влияние сектантства, которое выступало против войны на религиозной и философской основе, что в то время в полной мере соответствовало экономическим интересам промышленников (не случайно, что движение подачи петиций за мир было в первые годы самым сильным в тех районах, где методизм и другие формы нонконформизма обрели наибольшую мощь и что предприниматели, бывшие ведущими фигурами агитации в 1812 г., все без исключения являлись сектантами). Хотя его резонанс в этом отношении не стоит переоценивать, поскольку, как показали Куксон (Cookson) и Харви (Harvey), противоречия существовали не только между промышленниками и землевладельческой элитой, но и между промышленниками и колониальными и судовладельческими кругами, между правящими и оппозиционными партиями в местном самоуправлении и между провинцией и Лондоном, разразившуюся в то время кампанию против правительственных декретов можно считать в значительной степени стычкой между «новой» и «старой» Британией. Она, несомненно, имела впечатляющий характер. Торгово-промышленные организации различных видов в Ливерпуле, Поттерисе, Шеффилде и Лидсе, воодушевляемые настроенными против войны либералами и политическими реформаторами типа Уильяма Роско, проводили публичные собрания, направленные на подачу петиций об отмене декретов; документ, выработанный таким образом в Лидсе, очень быстро собрал 17.000 подписей. Эти события между тем нашли положительный отклик в провинциальной прессе, а также во многих других промышленных районах, таких как Бирмингем и Ноттингем. А самое главное, — эта кампания дошла до парламента усилиями радикалов типа Генри Брогхема (Henry Brougham), который добился организации специального комитета по этому вопросу, и затем засыпал его столь убедительными свидетельствами, что их невозможно было отвергнуть.

Правительство, осаждаемое со всех сторон, сдалось поразительно быстро: в июне 1812 г. декреты были в конце концов отменены. Однако хотя эта победа, возможно, и выглядела знаменательной, она не указывала на поражение землевладельцев. Кампания за подачу антивоенных петиций, возглавляемая прежде всего сектантством, священники и конгрегации которого теперь старались стать авангардом того, что, как они рассчитывали, превратится во всеобщее движение за мир, продолжалась до конца года и в некоторых отношениях даже усилилась: меньше чем за шесть месяцев из Лейчестершира, Ноттингемшира и Дербишира поступило 16 петиций с 30.000 подписей. И всё же, если не принимать в расчёт пересмотр некоторых положений тестакта (Test Act — закон о присяге в отречении от признания папской власти и догмата пресуществления. — Прим. пер.) и акта о корпорациях (Corporation Act), эта кампания не добилась никаких уступок со стороны правительства (примечательно также, что она пользовалась относительно слабой поддержкой за пределами центра сектантского движения в Ист-Мидленде). И хотя в 1813 г. было удовлетворено ещё одно требование внепарламентской оппозиции, касающееся пересмотра монополистического устава Ост-Индской компании, это едва ли являлось ударом по землевладельцам, которых, более того, даже не потревожила организация комитета палаты общин — якобы под угрозой возникновения широкого протеста в обществе — для рассмотрения вопроса о защите цен на зерно от, во-первых, огромных урожаев типа полученного в 1813 г., и, во-вторых, растущей опасности возобновления импорта из-за границы. Победа 1812 г. фактически была совершенно случайной. Во-первых, 11 мая 1812 г. премьер-министр Спенсер Персиваль был убит одним недовольным банкротом, следствием чего стал правительственный кризис, подорвавший шансы на успешное противодействие. Во-вторых, устойчивости правительства уже угрожали интриги, бывшие следствием попыток лорда Уэллесли (Wellesley)[207] занять должность премьер-министра после ухода в отставку с поста министра иностранных дел в связи с вопросом эмансипации католиков. И в-третьих, росла обеспокоенность серьёзным социальным и экономическим недовольством, охватившим в то время Британию. Убийство Персиваля, фактически повсеместно с радостью встреченное народом, к тому же считали предвестником революции. Короче, правительство уступило из-за слабости, а не потому что ему противостояли мощные силы, при этом изменение баланса власти, которое, как представляется, предзнаменовала отмена правительственных декретов, произошло лишь много лет спустя.

Пока что рассмотренное нами брожение происходило прежде всего в среднем классе, а его руководители являлись представителями верхушки буржуазии, например, Уильям Роско, Джозиа Веджвуд (Josiah Wedgewood) и Томас Этвуд (Thomas Attwood), сектантского духовенства, например, Чарльз Берри (Charles Berry) и Томас Митчелл (Thomas Mitchell) из Лейчестера, провинциальных газет типа Leeds Mercury и мелких собственников, преобладавших среди сектантов Ист-Мидленда. Опорой этих сил был, однако, совершенно другой социальный слой, который, хоть и участвовал в их кампаниях, имел свои собственные цели, может, отчасти совпадавшие с целями новой элиты. Давайте сейчас посмотрим на трудящиеся классы. Со времени выхода в свет в 1963 г. книги Эдварда Томпсона (Edward Thompson) «The Making of the English Working Class» (Становление английского рабочего класса) этот вопрос вызывает всесторонние и порой очень горячие споры, и в силу его сложности ему невозможно уделить достаточное внимание в рамках общего обзора наполеоновских войн. Не вникая в подробности этих дебатов, тем не менее, представляется очевидным, что отдельные группы трудящихся классов в ходе войны действительно приобрели радикальные настроения и что акции протеста, в которых они участвовали, не могут считаться чисто экономическими.

Утверждают, что взрыв разрушения машин и других беспорядков (луддизм)[208], являющийся важнейшим примером самостоятельной борьбы трудящихся классов, безусловно коренился в экономическом недовольстве. Во-первых, он возник одновременно с наступлением тяжелейшей торгово-промышленной депрессии в ходе этих войн. Во-вторых, наиболее затронутые им группы — работавшие на ручных станках ткачи Южного Ланкашира, рамные вязальщики Ист-Мидленда и стригали из Вест-Райдинга — являлись сравнительно преуспевающими ремесленниками, которых так или иначе особенно сильно задевали перемены в промышленности, будь то внедрение нового машинного оборудования, отмена правил ученичества и ряда законов, охранявших стандарты, сокращение сдельных ставок или разработка новых технологий, благоприятствовавших массовому производству и подрывавших ремесленничество. Первые десять лет XIX столетия, когда накопились эти неблагоприятные факторы, отмечены попытками поправить дело законными или, по крайней мере, мирными средствами. От этих методов полностью и не отказывались — в 1812 г. вязальщики под руководством Грейвенера Хенсона (Gravener Henson) затратили массу времени и сил на то, чтобы парламент принял к рассмотрению законопроект, регулирующий их отрасль, — но к тому времени уже давно стало очевидным, что на этом пути едва ли можно многого добиться. Вряд ли стоит удивляться тому, что после наступления общего экономического кризиса 1811 г. последовала волна серьёзных волнений. Так, начиная с марта 1811 г., группы вязальщиков, называвших себя последователями некоего «генерала Лудда» предприняла ряд ночных набегов на селения северо-западного Ноттингемшира, в ходе которых они разрушали ткацкие станки хозяев, которые, как считалось, угнетают народ (напротив, тех хозяев, которые придерживались старых приёмов, или тех, которые теперь на это соглашались, оставляли в покое). В начале 1812 г. эти беспорядки прекратились, главным образом потому что рамным вязальщикам удалось кое-чего добиться и они были убеждены в возможности прохождения законопроекта Хенсона через парламент, но почти сразу же последовала новая волна беспорядков в Ланкашире и Йоркшире, начавшаяся с ряда серьёзных продовольственных бунтов в Манчестере и его окрестностях, нападения на фабрику в Миддлтоне, при котором семь его участников погибли, массового нападения на фабрику Уильяма Картрайта (William Cartwright) в Роуфолдсе и убийства одного особенно неуважаемого в округе хозяина, Уильяма Хорсфолла (William Horsfall). Томпсон, приняв за чистую монету широко распространённые слухи о принятии присяги, ночной муштре и вооружённых набегах, с волнением описывает последующие несколько месяцев. Итак:

«Летом 1812 г. в охваченных беспорядками графствах находилось не меньше 12.000 солдат, больше, чем под командованием Веллингтона на Пиренейском полуострове. Очень долго от всей этой огромной армии не было никакого толку… из-за великолепной разведки и налаженной системы связи луддитов, которые как мыши проскальзывали через знакомую местность, а кавалерия лишь с грохотом носилась рысью от селения к селению»[209].

Не будем говорить о небрежности Томпсона в отношении военных деталей, — в сражении при Саламанке 22 июля 1812 г. под командованием Веллингтона находилось примерно 30.000 британских солдат — можно ручаться, что эта картина преувеличена: армейские командиры на местах в один голос отрицали наличие опасности восстания. На Севере Англии не было ни вооружённого восстания, ни даже военного положения, а беспорядки фактически быстро пошли на убыль. Причины этого очень просты: все собственники, подвергавшиеся давлению, пришли к единству, к тому же почти полный провал луддитов, когда дело дошло до штурма забаррикадированных, хорошо защищённых фабрик, быстро разубедил их в ценности такой тактики, тем более когда разрушение машин стало караемым смертной казнью преступлением, а нескольких главарей отправили на виселицу или в ссылку. Между тем да простит нас Томпсон, подвижные патрули, которыми власти наводняли мятежные округа, оказались чрезвычайно действенными в плане сдерживания перемещений крупных групп бунтовщиков. Хотя с луддизмом полностью не покончили — вспышки его наблюдались в конце 1812 и в 1814 гг. — восстание рабочих уже причинило максимум вреда и было усмирено, а правительство, сочтя положение достаточно спокойным, вскоре вывело большую часть дополнительных войск, направленных в охваченные луддизмом районы, собственники же отказались от большинства уступок, на которые им временно пришлось пойти.

Итак, роль луддизма в качестве революционной силы сильно преувеличивается. Однако утверждение о его неэффективности не означает, что он совсем не имел революционного характера. Хотя армейские офицеры, посланные на подавление луддизма, в целом сходятся в том, что он являлся плодом экономических бедствий, существуют многочисленные данные, свидетельствующие о том, что у луддизма всё-таки был мощный политический козырь, особенно в его риторике. Например, появлялись листовки, требовавшие казни принца-регента, брошюра, ходившая по Лидсу, призывала всех арендаторов-издольщиков и ткачей, а также «широкую публику» «последовать примеру благородных граждан Парижа», а письмо луддитов из Ноттингемшира говорило об избавлении от «огромного бремени налогов, беспримерного государственного долга, продажного и деспотического правительства [и] многочисленной толпы, пользующейся незаслуженными синекурами и получающей незаработанные пенсии»[210]. Поэтому Томпсон безусловно прав, утверждая, что луддизм нельзя считать исключительно экономическим движением. И всё же, несмотря на это, представляется совершенно невозможным объединить луддизм с более широкими требованиями мира, политических реформ и отмены правительственных декретов. Так, движение за мир 1812 г. почти не нашло откликов в луддитском Ноттингемшире, к тому же участие рабочих в кампании против декретов было самым мощным в тех районах, где сохранялось спокойствие (правда, Томпсон полагает, что везде, где «хозяева сами… толкали на демонстрации и петиции против правительственных декретов… недовольство рабочего класса удерживалось главным образом в «конституционных» рамках»[211]). Более того, руководители ноттингемширских рамных вязальщиков, которых считают претендентами на руководство луддитами этого графства, специально заявляли, что их не интересуют вопросы, относящиеся к войне как таковой:

«Не правительственные декреты, не… армия Бонапарта разрушают промышленность в этих графствах. Нет! Зло идёт из другого источника: оно — в самих фабриках, оно — в бесчестных спекулянтах, выпускающих фальсифицированные товары[212], обманывающих и обирающих общество»[213].

Из этого следует, что Томпсон прав, указывая, что во время революционных и наполеоновских войн трудящиеся классы начали проявлять своё особое политическое сознание в ответ на натиск политики свободной торговли и фабричной системы. В этом плане луддизм фактически представляет собой побочное явление. Гораздо важнее рост тред-юнионизма среди значительных групп трудящихся и, особенно, квалифицированных рабочих, причём, как представляется, пресловутые акты о союзах (Combination Acts) 1799 и 1803 гг. в этом отношении почти не возымели действия. Это не означает, что тред-юнионы не подвергались гонениям, но тред-юнионизм, далеко не сокрушенный, выжил во многих отраслях промышленности, где он приобрёл прочные позиции, и развивался повсюду. Да это и не удивительно, учитывая то, что заработная плата в промышленности обычно отставала от постоянно растущей стоимости жизни. Для Томпсона не подлежит сомнению, что скрытность, необходимая для дела, приправленная клятвами, от которых стынет в жилах кровь, и ночными собраниями, не могла не привести к революционной политической деятельности, но он и признаёт, что значительная часть этих деяний — пустой звук, к тому же попятно, что для наиболее организованных рабочих реальным способом достижения своих целей являлось не восстание, а забастовка, хотя картина осложнялась тем, что бунт всегда был общепринятым средством повышения заработной платы (как признавали многие луддиты, за беспорядками в Ноттингемшире последовало возобновление тред-юнионистской деятельности). Например, в 1808 г. после неудачи предпринятых в парламенте попыток гарантировать минимальную заработную плату произошла крупная забастовка ланкаширских ткачей, в 1812 г. шотландские ткачи провели 6-недельную забастовку, а в 1813 г. лондонским сапожникам с помощью забастовки удалось отстоять цены на свою продукцию. Тем не менее, разумеется, организация трудящихся классов находилась в зародышевом состоянии, но война с Наполеоном, будь то за счёт подталкивания ею тред-юнионизма или зарождения героического мифа, безусловно, придала ей значительный импульс.

Расплата

В Британии, возможно, более чем в любой другой стране, склоняются к тому, чтобы рассматривать победу над Наполеоном с точки зрения триумфа старого порядка. В то время как Испания и Пруссия были потрясены до самого основания, внешне общество в Соединённом Королевстве почти не изменилось с 1802 г. Для имущих классов, несомненно, настало время исполнять желания. Не говоря уже о победе над Францией, что само по себе являлось предметом безмерной гордости, на первый взгляд, причин для удовлетворения существовало множество. В 1816 г. был отменён подоходный налог, благодаря отчасти законам о зерне, введённым в действие в предшествующем году, земельное богатство нечасто представлялось лучшим вложением капитала. Между тем их контроль над властью казался столь же надёжным как всегда: пусть даже хемпденские клубы предвещали возрождение политического радикализма 1790-х гг., попытки добиться политических преобразований ни к чему не привели, а всякое движение в парламенте в этом направлении без труда пресекалось, идущие одна за другой волны агитации за мир удалось успокоить, а серьёзная революционная угроза, которой внешне являлся луддизм, была полностью ликвидирована. И всё же, не касаясь перемен в обществе, которые приводились в движение индустриализацией, война с Наполеоном ускорила ряд явлений, которые не могли не подорвать интересы землевладельцев, и, может быть, важнейшим из них являлся профессионализм в государственной службе.

Какую бы сферу деятельности государства мы ни взяли, к 1815 г. ничто не говорило о перспективах для любителей благородного происхождения, хотя, как пишет Эмел и, «люди, управлявшие Британией на государственном и местном уровне до войны, остались у власти»[214]. Это, конечно, было связано не только с войной против Франции — государственный аппарат на самом деле претерпевал процесс обновления ещё с 1780-х гг. — но понятно, что опыт французских войн подчёркивал необходимость ещё более радикальных перемен. Рассмотрим сначала аппарат правительства, работа которого во время наполеоновских войн, конечно, очень сильно расширилась. Это расширение, однако, не отразилось на численности бюрократического аппарата, которая оставалась на очень низком уровне, даже в самом крупном правительственном подразделении — военном министерстве — насчитывалось не более 120 клерков, причём занятие должностей в аппарате определялось не конкурсными вступительными испытаниями, а министром. Если министр добросовестно относился к делу — надо заметить, что не все отличались этим качеством (лорд Уэллесли, например, был совершенно безразличен к тому, что он делал на посту министра иностранных дел в 1809–1812 гг.) — приходящаяся на него нагрузка могла стать весьма значительной; так, Пальмерстон (Palmerston) сетовал в связи с назначением на должность министра по военным делам, что ему придётся «очень сильно себя ограничивать и заниматься нудной, тяжёлой работой»[215]. Что же касается самого дела, то оно явно страдало; имелись многочисленные жалобы, в частности, на военное министерство на то, что в нём возрастают беспорядок и проволочки. Для исправления ситуации предпринимались определённые попытки преобразований — в военном министерстве Пальмерстон увеличил рабочий день с пяти до шести часов, а в министерстве финансов была полностью перестроена вся организация: на ведущие посты назначили специалистов по финансовым вопросам, а всем новым сотрудникам приходилось отрабатывать испытательный срок. На практике, однако, прогресс был ограничен и несогласован, и полностью профессиональный чиновничий аппарат Британия обрела только в середине столетия. Всё же не вызывает сомнений то, что времена менялись — стоит вновь процитировать Эмсли:

«Возросший объём государственных дел означал, что в администрации лорда Ливерпуля (Liverpool) находились гражданские служащие и политики, которые сплотились как дворяне-землевладельцы в отличие от противоположной традиции восемнадцатого столетия»[216].

Если мы рассмотрим ситуацию, в которой очутилось местное самоуправление между 1803 и 1815 гг., то сомнительный характер традиционной организации становится ещё более явным. Местная администрация, состоявшая из не получавших жалованья представителей титулованного дворянства, помещиков и иногда духовенства в лице лорда-лейтенанта и его заместителей и мировых судей и опирающаяся на приходские управления и констеблей, во время революционной войны уже оказалась в тяжёлом положении и теперь явно надрывалась под возложенной на неё непомерной ношей. Так, направленные против вторжения приготовления первых лет войны были особо обременительными, поскольку ожидалось, что приходские чиновники тщательно определят число мужчин, годных к военной службе, и будут заниматься комплектованием ополчения и таких частей, как «постоянное резервное войско» (permanent additional force) 1803 г. К этому добавлялась масса финансовых обязанностей, таких как надзор за платежами семьям мужчин, служащих в ополчении, и действием систем пособий по нищете и Спинхемленда, не говоря уже об обеспечении постоя и снабжения тысяч солдат, которые постоянно перемещались по стране. Поэтому неудивительно, что некоторые лорды-лейтенанты не выдерживали напряжения, что государственные законы проводились в жизнь самым случайным образом и что со всех сторон сыпались жалобы от местных магистратов и других чиновников. Более того, в районах, охваченных луддизмом, хроническая перегрузка и недостаток возможностей стали причиной полного краха местной власти. Когда новый закон ещё больше увеличил нагрузки, возросший объём судебных и военных обязанностей и необходимость вербовки больших групп специальных констеблей — 1500 в одном Салфорде — и осведомителей стали просто непосильными, и система на время полностью вышла из строя, в связи с чем местным военным начальникам волей-неволей приходилось принимать на себя многие её обязанности. А поскольку Уайтхолл почти ничего не делал, чтобы исправить положение дел — хотя государство увеличило своё представительство в королевстве в целом за счёт назначения таких чиновников, как инспектора по сбору налогов и материально-техническому снабжению армии, — и здесь явствовала необходимость перемен.

Несмотря на победы британской армии на Пиренейском полуострове и при Ватерлоо, даже этот самый внушительный бастион любителей благородного происхождения оказался под угрозой. После Ватерлоо герцог Веллингтон стал отчаянным противником любых перемен в наборе и составе офицерского корпуса. Покупка чинов, утверждал он, позволила добиться того, чтобы офицерами становились состоятельные люди высокого звания, кровно заинтересованные в благе государства и отечества. Он доказывал, что военные академии будут выпускать высокомерных педантов, тогда как, если офицер получит то же самое широкое образование, которое доступно любому обыкновенному дворянину, он будет лучше гармонировать с обществом и выполнять разнообразные роли — административные, политические, а также военные, с которыми он может столкнуться на службе. И ещё, люди, вышедшие из рядовых, скорее всего не сумеют ни завоевать уважение своих подчинённых — общеизвестно, что солдатам больше нравится, когда ими командует дворянин — ни приноровиться к своим товарищам-офицерам и, вероятнее всего, кончат пьянством. Тем не менее Веллингтон, пусть даже все его интересы и предрассудки подталкивали его в сторону таких взглядов, во время войны часто очень резко отзывался о тех людях, в работе с которыми опора на врождённые привилегии обременяла его, например:

«Я ничуть не сомневаюсь, что зло (постоянное нарушение дисциплины среди рядового состава) идёт от совершенной неспособности некоторых офицеров, командующих полками, исполнять свои должностные обязанности и… продвижения офицеров… посредством периодической замены, что лишает вознаграждения заслуги и старания и приводит всех в состояние одинакового безразличия и апатии…»[217].

В то же время, следует отметить, что зло не ограничивалось «некоторыми офицерами». Напротив, по крайней мере для Веллингтона, эта проблема имела общий характер. Так, «никто в британской армии никогда не воспринимает предписание или приказ как руководство к действию… каждый джентльмен руководствуется своей прихотью», или ещё лучше:

«Как вы можете рассчитывать на то, что [военный] суд признает офицера виновным в невыполнении своих обязанностей, когда он состоит из людей в разной мере виновных в том же самом?».

Хотя принадлежащие герцогу высказывания можно понять огульно, есть масса данных о том, что армейские офицеры слишком часто на первое место ставили своё дворянство, а на второе офицерские обязанности, примером чему служит то, что офицеры каждую зиму засыпали Веллингтона просьбами о возвращении в Англию, очень часто без малейших оправданий этого. Недостойные военного выходки были замечены даже на поле битвы: несколько кавалерийских полков было разгромлено, когда их командиры, потеряв способность к управлению, дали своим людям, как попало, галопом, нестись на врага, наподобие гигантской охоты на лис. Что же касается британских генералов, практика показала, что существующая система высоко возносила очень много некомпетентных и посредственных личностей, многие из которых, благодаря протекции или выслуге лет, попадали в строевые командиры. Возможно худшим их примером является сэр Уильям Эрскин (William Erskine), который, будучи почти слепым и психически неуравновешенным, одно время командовал Лёгкой дивизией (Light Division) на Пиренейском полуострове. Многие старшие офицеры, пусть даже они и не были обделены способностями, очень мало времени проводили на действительной службе — сэр Хью Далраймпл (Hew Dalrymple) за сорок пять лет, проведённых в армии, видел сражения только в одной кампании, когда его в августе 1808 г. послали в Португалию на смену Веллингтону. Веллингтон вполне был вправе сокрушаться: «Право же, когда я размышляю о качествах и достоинствах некоторых военачальников британской армии… меня бросает в дрожь». Как и в других областях государственной службы в армии предпринимались определённые ограниченные меры, чтобы изменить положение — так, герцог Йорк, главнокомандующий до 1809 г., добивался, чтобы все офицеры проходили обучение, по крайней мере обращению с оружием и ротным и батальонным манёврам, а в 1799–1802 гг. он основал учебные заведения, ставшие предшественниками Штабного колледжа (Staff College) и Королевской военной академии (Royal Military Academy). Да и не все армейские офицеры никуда не годились: качество низшего и среднего звена резко повысилось в ходе войн, и не исключено, что к 1815 г. британская армия была в этом плане одной из лучших в Европе. Однако, несмотря на это, основная трудность сохранялась: требования войны быстро опережали возможности старого порядка, хотя, чтобы наконец убедиться в этом, понадобилось поражение в Крыму.

Учитывая, что мы уже уделили много вниманию тому, как наполеоновские войны оживляли убеждения средних классов и стимулировали появление самостоятельного рабочего движения, можно было бы подумать, что данная глава закончится детерминистическим утверждением о том, что влияние периода 1803–1815 гг. было по своим последствиям в основном «прогрессивным». Хоть это и не исключено, но можно нарисовать и более сложную картину. Джефри Бест в книге о войне и обществе в революционной Европе назвал посвящённую Британии главу «Не столь Соединённое Королевство»[218]. Это название, очень удачно отражающее рассмотренные нами общественные разногласия, недооценивает одну довольно смутную возможность. Хотя Британия вела войну исключительно по образцу XVIII столетия, для целей территориальной обороны и внутренней безопасности она всё же мобилизовала силы беспрецедентного размера. Учитывая то, что, в частности, полки милиции беспрестанно перебрасывались с места на место по всей стране, это прежде всего создавало у сотен тысяч служащих в них людей представление о том, что Британия — это не только их деревня, город, где устраиваются базары, или графство. К этому добавлялось постоянное воздействие как официальной, так и неофициальной пропаганды, которая добивалась объединения всех классов в борьбе с Францией, доказывая, что все могут разделять славу побед, одержанных Веллингтоном и Нельсоном, и изображая Георга III средоточием преданности национальным интересам. Не так уж непосредственно связаны с войной, хотя и очень важны, появление газет в местах, где раньше не было периодической печати, общее развитие печати и устойчивый рост грамотности. Следствия всего этого несомненны: война впервые стала поистине национальным событием. В результате, пусть даже мобилизация ополчения и «добровольцев» означала, что землевладельческая олигархия прибегала к народу как к крайнему средству, но народ при этом сближался с государством. Короче говоря, наполеоновские войны в Британии «создали» не столько рабочий класс, сколько, как недавно доказывала Линда Колли (Linda Colley), нацию.

Загрузка...