Г. Работнев ДЕВЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ И ДВЕ ЖИЗНИ

Один из «послевоенных»

Иные говорят: давние годы — как далекие горизонты, до которых не дойдешь, не доскачешь. Да, конечно, соглашаются они, в памяти оседают времена, укрытые дымкой годов. Но вот, мол, она, память, с нами. А поди соприкоснись, хотя бы мысленно, с событиями или людьми, некогда тебя окружавшими. Одни уже ушли из жизни, а кто жив — давно не тот. Да и сам ты другой, и жизнь вокруг изменилась: многое в ней перекроено, переоценены иные ценности. И бывает так — как ни старайся, ни на шаг не приблизишься к давно пережитому, отшумевшему…

Но разве не бывает и иначе? Случайная встреча на улице, старое письмо или прозвучавшая по радио полузабытая песня — да мало ли какая нечаянная деталь — вдруг высветят в памяти кусочек былого. Да так, с такими подробностями, что мы будто переносимся к этим самым «горизонтам», что только что казались недосягаемыми. И волнуемся тем самым давно перегоревшим волнением. И словно дышим тем воздухом, что окружал нас в пору нашей юности…

Стрекочет бензиновый «кузнечик» — этакая минисенокосилка. Коренной горожанин пройдет мимо с холодной душой: подумаешь, подстригают газон. А не коренной…

На тротуаре стоит, опираясь на трость, рослый мужчина. Крупная голова, проседь в густом зачесе волос, черные, с прищуром глаза степняка. Степняка по кровному родству с ковыльными ширями, по изначальной сути этого слова.

Аманжол Жумажанов родился в ауле № 7, что под Карагандой. На лошадь его посадили раньше, чем в первый раз самостоятельно шагнул он по земле. А ветер с лугов, терпкий запах свежескошенного сена — нет для него и сегодня любого прочего аромата роднее, хотя живет Аманжол в Алма-Ате вот уже четвертый десяток лет. Здесь нашел он свою беспокойную, нередко связанную с риском, с опасностями работу, которую, тем не менее, не променял бы ни на какую другую.

И еще какие-то смутные воспоминания вызвал старик в вельветовом пиджаке, что сидел с газетой по ту сторону газона. Рядом на садовой скамейке лежал небольшой фибровый чемодан, так что нетрудно было определить в незнакомом приезжего. Впрочем, незнакомец ли это? И кого он вдруг напомнил Жумажанову? Морщинистое, но со следами былой привлекательности, хотя и несколько женственное, лицо. Гладко выбритый подбородок… Откуда-то из глубины памяти выплыла фраза: «усы и борода плохо растут». Это из «особых примет». Ну, конечно же, он один из тех, «послевоенных».

Закончив в последний год войны Алма-Атинскую межкраевую школу госбезопасности, работал Жумажанов в следственном отделе МГБ Казахской ССР. И, очевидно, в одном из первых самостоятельных дел молодого следователя фигурировал этот… Как же все-таки его фамилия?

За тридцать лет юридической практики перед глазами Жумажанова прошли сотни людей — ярые враги нашего строя, преступившие советские законы по убеждению, и жертвы чьей-то злой воли; осторожные, расчетливые резиденты иностранных разведок и мелкая сошка — связники, укрыватели, пособники. В период работы в прокуратуре и судебных органах республики довелось насмотреться на «уголовный элемент». Но старик не из них, это точно…

Человек в вельветовом пиджаке все так же сидел на скамье. Он отложил газету и, отрешенно глядя на пылающую пунцовыми каннами клумбу, о чем-то размышлял. Ссутулившаяся фигура, длинные нервные пальцы раздумчиво теребят, подергивают пуговицу на куртке, будто пробуют ее крепость.

«Оторвет пуговицу-то», — усмехнулся Жумажанов и как-то вдруг сразу вспомнил сидящего в сквере. Имя, фамилию, всю его подноготную вспомнил. Вот этот, потрепанный в жизненных штормах старик и совершенно вроде бы не похожий на него другой человек слились воедино. Ну, конечно же, это Архангельский. Тогда, в 1946-м, он так же сидел перед Жумажановым и терзал пуговицу серого выцветшего пиджака. Искал предельно убедительные и одновременно осторожные ответы на вопросы следователя. 1946-й, первый послевоенный год… Тысячи возвращающихся к мирной жизни воинов. Их, еще не снявших защитные гимнастерки и галифе, поблескивающих нашивками за ранения и звенящих медалями, всюду встречали как родных. Им, победителям, спасшим Родину от коричневой чумы, люди сполна платили искренней любовью и вниманием.

Но, как на вспаханных войною равнинах под прахом отгремевших боев еще дремали в земле не найденные саперами мины, так и в людской массе, двигающейся с запада, не у всех жила в сердцах радость победы. Были и такие, кто таил горькую, как полынь, обиду за несбывшиеся свои честолюбивые планы или помнил о собственных черных делах. Они вместе с нами садились за праздничный стол и обнимались с «братьями-фронтовиками» Калининского или Первого Белорусского, не говоря им, что были на этих фронтах по ту сторону огненной черты. Они поднимали бокалы «За победу!», хотя совсем недавно со своими хозяевами в черных мундирах пили под «Зиг хайль!».

Надо было органам госбезопасности распознать ядовитую накипь, воздать каждому по заслугам.

Архангельский… Он всерьез рассчитывал затеряться среди огромной массы людей, «профильтровать» которую, как думалось ему, чекисты едва ли сумеют быстро.

Надо только представить себе первые недели и месяцы мира в после военной Германии. Советские войска водрузили над Берлином знамя Победы. Войска союзных армий перешагнули границы рейха, освободив тысячи рабов фашизма — Arbeitskraft[94] со всей Европы, и сейчас эти люди обивали пороги комендатур, добиваясь отправки на Родину. Дороги были буквально наводнены беженцами, пестрели полосатыми робами узников, освобожденных из концентрационных лагерей. Человеческий муравейник! Попробуй разберись в нем, найди иголку в стоге сена.

И все-таки «иголку» разыскали.

…Н-ская артиллерийская часть, расквартированная в небольшом немецком городке, летом 1945 года переходила к мирной, оседлой жизни. Уже не надо было солдатам вскакивать ночью по сигналу боевой тревоги, чтобы в считанные минуты подготовить технику к очередному броску на запад. Вот оно, логово фашистского зверя. Остыли стволы орудий, еще недавно раскаленные от многочасового огневого налета на Берлин. И сами артиллеристы остывали от ожесточения последних боев, отмывали с себя пороховую копоть в маленьких, будто игрушечных немецких баньках. Отсыпались, отъедались на солдатской норме, усиленной стараниями разворотливого старшины.

Каждый день под вечер старшина появлялся в расположении части на дребезжащем трофейном «мерседесе», за рулем которого сидел белобрысый парень в штатском.

При первом появлении старшина отрекомендовал его:

— Наш это, Костя Архангельский, свой в доску. Из пленных. Рука не разгибается, а баранку крутит, как бог. А ну, славяне, разгружай драндулет!

В «мерседесе» стоял снарядный ящик с редиской, луком, еще какой-то зеленью.

— Откуда, товарищ старшина?

— Подсобное хозяйство. Чьи-то брошенные огороды. Пехота лапу наложила, но вот Константин, Степанович считает, что артиллеристам тоже нужны витамины. Он у них по штату и переводчик — там немцы работают-то — ну, и вроде как агроном.

Всю осень и даже зиму (на подхозе соорудили парники) старшина возил от «агронома» огурцы и помидоры. Контакты были уже официальными — командование договорилось. А весной Архангельский уехал на Родину. По слухам, демобилизовался по ранению, иначе служил бы еще.

Так говорил своим артиллеристам старшина. Так писал родственникам в город Чимкент и сам Архангельский. Но на самом деле все было иначе.

Пока поезд вез «демобилизованного» из Германии в Южный Казахстан, здесь, в областном управлении госбезопасности, шла напряженная работа. Эта напряженность обусловливалась ориентировкой, полученной в МГБ Казахской ССР на жителя Чимкента Архангельского К. С.

Сотрудник Южно-Казахстанского УМГБ Н. А. Игай проследил жизненный путь Архангельского от рождения до последнего дня и собрал неопровержимые доказательства. Да, именно он, Архангельский, находясь в годы войны в плену, предал Родину.

В Чимкенте, куда в апреле 1946 года приехал «демобилизованный» каждый шаг его в это время уже контролировался), милиции было известно, что он находился в плену и репатриирован. Справку такую — для обмена на паспорт — прибывший представил. А семья, соседи не знали и этого. Костя Архангельский оставался для них пришедшим с фронта лейтенантом-танкистом. Вон — рука на перевязи, ранен в бою…

— Отступали мы, — рассказывал Архангельский дома в первый же вечер после своего возвращения. — Немцы подбили нашу тридцатьчетверку. Выскочил я через люк на броню, а они — очередями. У них же автоматов в первые месяцы войны было полно — не то, что у нас…

Что верно, то верно: автоматического оружия гитлеровцы в 1941 году действительно имели больше. И что отходили мы на всех фронтах — это было. Не было одного — ранения лейтенанта Архангельского в бою с наступающими фашистами. Но об этом он скажет после ареста на допросах далеко не сразу….

В Алма-Ате, куда поздней осенью 1946 года этапировали Архангельского, дело его вначале вел работник, как-то не сумевший «подобрать ключик» к нему. Нет, следователь не был новичком в своем деле, но, видимо, посчитал все же излишним разбираться в характере подследственного. Улики «железные»? Бесспорно. Ну, и давай выкладывай все начистоту, не тяни. Словом, шел напролом, уверенный в том, что у Архангельского другого выхода нет: надо признаваться. Только так можно рассчитывать хотя бы на снисхождение. Но ведь следственная практика знает немало случаев, когда преступник в силу каких-то чисто субъективных факторов вдруг начинает давать показания, идущие ему же во вред, или, напротив, отказывается признавать очевидное. В основе такого внешне странного поведения обычно лежит что-то сугубо личное.

Константин Архангельский всегда был самолюбив. Еще будучи курсантом военного училища, болезненно реагировал на шпильки товарищей по поводу гладкого своего подбородка. И вот теперь следователь о том же…

Как-то, утомившись от многочасового позднего допроса, позволил он себе, в виде разрядки, пошутить насчет бороды и усов обвиняемого. И тот замкнулся. Нет, он не запирался, он отвечал на вопросы, однако как-то все сводил к тому, что уже было известно. Топтаться на месте? Но само время торопит. И Архангельского передали Жумажанову.

…До Нового, 1947-го года оставалось полдня, а вечером на окраинной улице Алма-Аты соберутся друзья Аманжола, сядут за праздничный, не очень обильный в послевоенные годы дастархан. Было, и не раз — этот праздник они встречали без него, знали: такая у человека служба, но сегодня он обещал быть дома.

А в кабинет следователя Аманжола Жумажанова надзиратель ввел Архангельского. Коренастый густоволосый блондин опустился на стул в углу свободно, без обычного в таких случаях напряженного ожидания: о чем будут спрашивать сегодня? Что о нем еще стало известно?

Но хозяин кабинета, молодой казах в погонах младшего лейтенанта, не спешил с допросом. Протянул подследственному раскрытую пачку «Беломора», чиркнул спичкой. Сидели молча, курили, думали каждый о своем, но еще и друг о друге. Архангельский мельком, изучающе поглядывал на следователя: молод, до чего молод! И было удивление: доверили же парню такое серьезное дело. Но удивление тут же сменялось полынной горечью воспоминаний о первых днях войны. Ему-то самому, Косте Архангельскому, больше ли было лет, когда ведал он могучей боевой техникой целого полка? Тоже ведь доверили…

— Сколько вам лет, гражданин следователь?

Вопрос прозвучал неожиданно не только для Жумажанова, но, кажется, и для самого Архангельского. Кто здесь, в конце концов, ведет допрос? И Архангельский, в общем-то, ждал, что следователь сразу все поставит на место. Но тот вдруг сказал:

— Девятнадцать. А что? — и усмехнулся: — Я вас понимаю, Константин Степанович. Понимаю вашу попытку приложить свою мерку к другим людям. Мол, выдержали бы они или нет испытания, выпавшие на мою долю в начале войны. Сколько вам тогда было? — Он полистал дело: — Вот видите, как раз тоже девятнадцать. Мало? А я скажу, уже вполне может отвечать человек за свои поступки.

Архангельский молчал, сидел, уперев локти в колени. Бесполезно тлела зажатая в пальцах папироса, от которой стекала на пол и уходила под двери гонимая сквознячком тонкая струйка дыма.

Жумажанов тоже не нарушал этой, как казалось за дверью надзирателю, странной тишины. Он думал о том, удастся ли ему «разговорить» сидящего перед ним мужчину. Заглянуть ему в душу, проникнуть в его психологию, в логику его поступков. Просто так, по-человечески понять, как можно предать свою Родину, свой народ. Ведь был же комсомольцем, командиром Красной Армии. И он задал этот вопрос.

— Я вам отвечу, гражданин следователь, — заговорил Архангельский, теребя пуговицу на пиджаке. — Тому следователю не сказал, а вам скажу… Впрочем, его это и не интересовало. Так вот: насчет возраста — это вы верно. И все-таки, понимаете, не отдавал я отчета своим действиям. Клянусь. Ну и… жить хотел.

Что ж, «хотел жить» — желание, в общем-то, вполне естественное для человека. Другое дело, как жить? Жить ли трудно, как все, вся страна, весь народ в этой тяжелой, кровопролитной борьбе, или искать легких путей, обойти, а то и за счет жизней других преодолеть трудности?

В этот день, вернее сказать, к вечеру, вернувшись с работы, Аманжол встречал Новый год, а потом, когда ушли друзья, долго лежал без сна на своей жестковатой холостяцкой кровати. Шли первые часы нового, 1947 года. Второго года без войны. Но война, размышлял молодой следователь, для чекистов явно не уместилась в рамки четырех огненных лет. Кто знает, сколько времени еще придется разоблачать, а если надо, то и уничтожать пока что не разоблаченных и не уничтоженных врагов.

Вот он, один из них, Архангельский, человек со светлыми глазами и темной душой. Чего стоят одни только его слова о желании жить, а точнее, просто выжить. Фраза эта буквально покоробила Аманжола. И только сейчас он понял, он вспомнил, почему. Ведь именно это самое «выживем» говорил его отец Жумажан в день проводов дяди Сейтжана на фронт. Самому отцу, по возрасту, воевать не довелось, а младший брат его прошел всю войну, не раз смотрел смерти в глаза.

— Ничего, Сейтжантай, — говорил отец, обнимая его при прощании на вокзале, возле длинной вереницы теплушек. — Выживем! Мы люди крепкие, не сломает нас Гитлер, мы сами сломаем ему шею. Вот тебе мой наказ: зря под пули не суйся, но и за спины других в нашем роду никогда никто не прятался.

В тылу было трудно, очень трудно. Все держалось на подростках, женщинах да таких, как отец, стариках. Но ни разу Аманжол не слышал от него жалоб на трудности. Наоборот, придет домой поздним вечером, запыленный, пропахший потом, степью и, если ребятишки еще не спят, непременно скажет:

— Ну, что, гвардия, животишки подвело? Ничего, через неделю картошку копать будем. Картошка, говорят, второй хлеб. Выживем! А там, гляди, и войне конец.

В доме, случалось, не было крошки хлеба, но где бы Жумажан ни работал — в поле, на ферме ли, — он никогда не возьмет, не унесет домой ни крошки, ни зернышка. Жила в нем старая рабочая закалка. Еще при англичанах плавил он медь на Спасском заводе, что под Карагандой, а когда начинались волнения, один из первых попал в «черные списки» за «смутьянство». Стоять за правду, за справедливость, быть Человеком среди людей — эти истины Жумажан исподволь внушал и своим детям.

Старший сын его Аманжол пошел учиться в конце войны в Карагандинский горный техникум. Отец одобрил: быть шахтером — почетное дело. И вдруг тот сообщает: иду в органы госбезопасности. По комсомольскому набору.

— Так надо, — пояснил он отцу. — Там очень нужны люди.

— Ну, если надо… — только и сказал Жумажан.

Он знал, что сын его не ищет легких путей в жизни. Надо — значит надо.

И вот сейчас, засыпая после длинного и довольно трудного своего рабочего дня, новогоднего вечера, Аманжол уже как-то размыто, в полудреме представил себе Архангельского там, на западе, на дорогах войны. Шел человек извилистой и скользкой, но, в общем, совсем не трудной тропой предателя. Шел, не сдерживаемый никакими «надо», руководствуясь одним шкурным принципом самосохранения.

…Назавтра, а потом еще не день и не два продолжались допросы. Ложились на бумагу строки следственных протоколов. Память у Архангельского удивительная: помнит не только мелкие подробности событий, но держит в голове и целые биографии людей, с которыми имел дело в период, интересующий следствие. Когда кто родился, когда крестился, на ком женат, с кем и как связан — все помнит. А в Алма-Ату одновременно прибывали запрошенные Жумажановым, бесценные для установления истины документы, с помощью которых одна за другой отсекались ветви неточностей или ложных показаний обвиняемого и оставался только один путь — к правде, к чистосердечному признанию.

Внутренний облик человека, предавшего самое святое — Отчизну в годы смертельной для нее опасности, становился все более четким.

Падение

Он воевал всего пять дней. Позже-то он еще был на фронте, но вот в рядах Красной Армии — эти пять дней — с 22 по 26 июня 1941 года.

После окончания в 1940 году военно-инженерного училища лейтенант Архангельский служил в Прибалтике. Был начальником инженерной службы танкового полка.

22 июня, когда в расположении части начали рваться немецкие снаряды, когда факелами горели не успевшие выйти на огневой рубеж машины, а командиры толком и не могли объяснить экипажам, где он, этот огневой рубеж, в те минуты лейтенант оказался в одном из танков, пробивающихся на восток.

Потом — окружение, плен. Архангельский успел выбросить где-то в овраге свой комсомольский билет, сорвал лейтенантские петлицы. И, встретив немецких автоматчиков, а затем бредя по пыли в длинной колонне пленных и позже — за лагерными воротами — все время была с ним, как-то успокаивала мысль: я беспартийный, хорошо, что я беспартийный…

Он и в комсомоле-то, если разобраться, был чисто формально. Только членские взносы платил. И то нерегулярно. «Ну какой ты комсомолец, — сказал ему как-то Ермохин, комсорг роты, — у всех воскресник, территорию убираем, а ты — в лазарет со своими почками. Видел я в увольнении, как ты пиво хлещешь, там у тебя почки не болели».

Многое теперь передумывалось, заново перемалывалось в памяти. Вспомнилось тактическое ученье, когда этот самый Ермохин чуть было не отправился на тот свет. Опрокинулась на ходу машина, человек семь курсантов отделались царапинами, а комсоргу раздробило ногу, да еще в плече у него рваная рана. Еле кровь тогда остановили.

Ермохина приказали сопровождать в госпиталь Архангельскому и щупленькому, тихому парню родом из Вологды Степе Коротееву. Привезли. И вот врачи говорят: «Срочно нужно делать переливание, а первой группы как раз нет. По карточке учета у вас, курсант Архангельский, первая» — «Ну и что? — ответил им тогда Костя. — Вы не завозите вовремя какую надо кровь, а я за вас отдувайся». Не дал, одним словом. В приказном-то порядке не могут, дело добровольное. А Коротеев на обратном пути говорит: «Шкура ты, Архангельский». Чуть его тогда Костя с машины не сбросил за такие слова. Сморчок левофланговый, а туда же… Под трибунал не хотелось из-за такого идти.

Ермохин выздоровел — кто-то, наверное, нашелся, дал ему кровь. Но Архангельскому этот случай ребята не простили. Хотели «темную» сделать, да старшина вовремя вмешался. В общем, приятным вряд ли чем можно это училище вспомнить.

Вот в полку — тут другое. Комсостав жил по квартирам. Ничего шла служба, без особых трудностей, и оклад хороший, снабжение. Все война спутала.

Лежа на нарах в углу барака, он размышлял…

— Архангельский, ты ли!

— Подожди, подожди, — Архангельский, наконец, узнал стоящего перед ним чернявого военнопленного. — Латыпов? Командир третьего взвода? Тоже тут?

— Был командир, да весь вышел, — усмехнулся Латыпов. — Тут, как видишь. Послушай, а здесь еще есть наши.

— Кто?

— А вон, видишь, горбоносый? Помнишь его?

Архангельский всмотрелся:

— Кажется, знакомый… Из соседнего полка?

— Ага. Эркин фамилия…

— Старший политрук, вроде?

— Точно.

Встрече этой Архангельский особого значения не придал. И только дня через три, неожиданно вызванный в гестапо, понял, что разговор с Латыповым был совсем не случаен. Потому что в кабинете унтер-офицера Мюллера в углу расположился в довольно непринужденной позе этот же самый Латыпов.

Мюллер подвел Архангельского к окну, выходящему во внутренний двор. Там на скамье сидел Эркин.

— Знаешь этого человека?

Латыпов внимательно рассматривал носки своих башмаков.

— Знаешь?

Архангельский молча кивнул.

— Кто он?

— Старший политрук Эркин. Из нашей дивизии.

— Подпиши протокол опознания.

А на следующий день состоялась очная ставка… Больше Архангельский старшего политрука не видел. Латыпов подошел вечером, положил руку на плечо:

— Ну как?

Архангельский хмуро молчал. Да и что ему было говорить, если главный разговор уже состоялся — с Мюллером. О том, что он, Архангельский, должен благодарить Латыпова за помощь, за то, что поверил ему. А теперь за эту помощь надо платить верной службой.

Так стал Архангельский предателем, верным псом гестапо в Хаммельбургском лагере. После Эркина были другие, выявленные в разговорах с чересчур доверчивыми заключенными, политработники, коммунисты, евреи. Теперь у Кости у самого уже были помощники. Один из них, Е. В. Алексеев, после ареста в 1945 году назовет имя своего «шефа»…

* * *

Анкета, заполненная в милиции, гласила: «В иностранных армиях не служил…»

Нет, он не был искренен со следствием — незаметный служащий Чимкентского общепита. Чекисты уже держали в руках нити, которые вели к Хаммельбургскому лагерю: здесь Архангельский сотрудничал с гестапо, был членом так называемого «центра борьбы с большевизмом». В конце войны оказался в рядах воинства генерал-предателя Власова — был переводчиком в офицерской школе РОА. Но оставался период между лагерем и власовской армией.

О нем рассказали трофейные документы, попавшие в руки Советской Армии. Среди многочисленных груд бумаг — списков, учетных карточек, приказов — в документах по учету проходивших службу в рядах вооруженных сил рейха оказалось упоминание об Архангельском Константине Степановиче. В июле 1942 года в составе 7-й роты 2-го полка дивизии «Бранденбург» он был послан на Восточный фронт.

Немецкая документация помогла работникам госбезопасности прочитать еще одну страничку биографии обвиняемого.

— Да, служил, — признается Архангельский. — А куда денешься? В лагере долго не уговаривают… Но я в своих не стрелял, клянусь! Когда ехали на машинах от Ростова на Краснодар, налетели советские штурмовики. И я «отвоевался». Меня ранило в шею, в руку, контузило. Потом был в госпиталях.

— А железный крест 2-й степени? — спрашивает следователь. — Его же просто так не дают?

— Я говорю правду, гражданин следователь…

Ему очень не хочется признаваться еще и в этом: командир Красной Армии оказался по ту сторону фронта в рядах врага, с немецким автоматом в руках. Тысячи наших солдат и офицеров томились в концентрационных лагерях, погибали в крематориях и под пулеметными очередями, но те, кому удавалось уйти, в первую очередь думали об оружии. Уничтожать, уничтожать, уничтожать фашистов — зверей в человеческом облике, — перейдя ли фронт или в рядах партизан, все равно.

У этого все было иначе. Насмотрелся он на тех, кто бежит из лагеря. 90 процентов ловят, и тогда уже нет им пощады. Нет, рисковать Архангельский не хотел. Да и куда бежать теперь-то?

Но в лагере все-таки надоело: хоть и на особом положении, а все равно в бараке, на нарах… Когда в лагерь прибыло армейское начальство и стало вербовать в солдаты, Архангельский вызвался — против своих! — одним из первых.

И выдали «лейтенанту Красной Армии» немецкий мундир, оружие и даже удостоили чина обер-ефрейтора…

Впрочем, мундир пришлось снять сразу по прибытии к месту назначения — под Ростов. Такова правда в отличие от полуправды, которую цедит по чайной ложке обвиняемый Архангельский.

Было это в августе 1942 года. Колонна грузовиков под покровом ночи движется в сторону фронта. За рулем передней машины — Архангельский. На нем, как и на прочих, — наша гимнастерка. В петлицах — сержантские треугольники. Шесть машин — два «форда» и четыре «АМО», а в кузовах — 150 немецких солдат. Обер-лейтенант Остерлиц жестко предупредил:

— Одно немецкое слово в пути — расстрел на месте!

И «красноармейцы» молчали.

С ходу, не останавливаясь, миновали горящее село. На выезде — пост. Усатый лейтенант с перевязанной головой останавливает колонну.

— Кто такие?

— Остатки разбитого 314-го артполка, — говорит Архангельский. — Не задерживай, лейтенант, а? Нам на мост проскочить надо. А там, за Каменкой, оборону займем. Приказ…

— Я понимаю, — говорит лейтенант. — Только развиднялось уже, накроют вас «мессеры». Гони левей, сержант, через лесок, по шоссе не советую.

К мосту через реку Каменку выскочили к восходу солнца. Три машины миновали переправу, три остались перед мостом.

— Вы что, очумели! — возмутился старшина, охранявший с десятком бойцов переправу. — Проезжайте, не занимайте дорогу.

— Не шуми, старшина, воды надо долить в радиаторы, — Архангельский загремел ведром.

— Absitzen! — раздалась команда. — Feuer![95]

«Красноармейцы» посыпались с машины. В несколько минут с отделением охраны было покончено.

Днем к переправе вышла потрепанная в боях красноармейская часть. И — напоролась на засаду…

Вот как было в действительности. Такова правда, которую не опровергнешь.

— Наш командир связался по рации со штабом, — рассказывает уже сам Архангельский. — Через час прибыли танки. А мы двинулись дальше.

Следователь испытующе смотрит на человека, сидящего перед ним. Как низко надо пасть, чтобы просто, естественно говорить такие вещи: «его», Константина Архангельского, командир, фашист, вызывает танки с черным крестом на броне. Чтобы уничтожить измотанную, обескровленную, обремененную ранеными отступающую советскую часть, для которой та переправа была, возможно, единственным шансом к спасению.

Первой и последней засадой оказался мост через реку Каменку и для обер-ефрейтора Архангельского. На другой день роту обер-лейтенанта Остерлица накрыли на степной дороге Илы. Одна из бомб прямым попаданием угодила в головной грузовик…

Судьбе наперекор

Судьба сыграла злую шутку…

Все получилось неожиданно. В одном из кабинетов на втором этаже следователь Ворохов вел допрос. Через полуоткрытую дверь до Жумажанова доходили звуки несколько возбужденного голоса допрашиваемого. Потом послышался шум, что-то упало. Распахнув дверь, Жумажанов увидел обвиняемого на подоконнике — тот пытался выпрыгнуть наружу.

Вдвоем они все-таки стащили с подоконника довольно крепкого, невесть от чего запсиховавшего власовца. Но, резко дернув его и свалившись вместе с ним вниз, Жумажанов при падении ударился спиной об угол стола. И что-то словно надорвалось внутри. Его обдало жаром, застелило глаза радужной пеленой.

Постепенно он отдышался, работал до конца дня. А после этот случай вообще забылся. Текли месяцы, годы, он ходил на службу, но настал день, когда старший следователь МГБ Аманжол Жумажанов не мог встать с постели. Болела уже не только спина, но и отказывались служить ноги.

После детального обследования профессор-невропатолог М. Фаризов вынес приговор:

— Позвоночник…

Случилось это в 1956 году.

Давно отбывал свой срок где-то в лагере Архангельский, дело которого Аманжол закончил в мае 1947 года. После него были другие дела, другие люди, чем-то похожие друг на друга в своих деяниях, направленных против нашего общества, нашего строя. Но Архангельский помнился как-то особо, выделялся среди прочих. Чем же? Одни — матерые, самоуверенные, другие — сломленные и глубоко раскаивающиеся, а этот стоял между ними где-то посредине. И оставался в памяти он скорей всего по тому разговору, когда сказал о своих девятнадцати годах, в кои человек-де не ведает, что творит, и еще о том, что жажда жизни в этом возрасте способна толкнуть человека на что угодно…

Конечно, в первые недели обострения болезни ни о чем таком Жумажанов не думал. Не до того было. Его привезли самолетом в Москву и колдовали здесь над ним, лечили его в Институте нейрохирургии имени Бурденко лучшие силы медицинской науки. А он днем ли, ночью ли не знал ни минуты сна: всеохватная боль стала отступать только на двадцать шестые сутки, постепенно оживали ставшие совсем чужими ноги.

— Запасайтесь терпением, молодой человек, — говорили ему врачи. — Ходить будете, но не скоро.

Член Верховного суда Казахской ССР А. Ж. Жумажанов.


Его перевели в клинику КГБ; лечение продолжалось. И в лечении этом, как сказали Жумажанову, он сам себе — чуть ли не основной врачеватель. Антибиотики, массаж, уколы… Но была еще лечебная физкультура, главным образом, на «шведской стенке». Он часами подтягивался на руках, а затем опускал тело на непослушные ноги. Изо дня в день приезжал из палаты в «рузвельтовской коляске» в зал для занятий. Шел на «стенку», как на дыбу, стиснув зубы, обливаясь холодным потом, заставляя себя делать по сотне раз все одно и то же упражнение. Это была долгая, упорная борьба с недугом, с болью, с самим собой.

В эти-то дни он и вспомнил однажды Архангельского. «Черта с два, — думалось ему. — Человек, конечно, может попасть в критическое, в адское положение. Но он сам хозяин своей судьбы. Сам! Пошел бы я сейчас по линии наименьшего сопротивления — лежать бы мне всю жизнь прикованному к постели. А так — вон уже на костылях передвигаюсь!»

Нет, Жумажанову не грозило жалкое существование. У него любящая, заботливая жена, государство установило пенсию. Пугало другое: оказаться за бортом жизни. Нет, говорил себе Жумажанов, мы еще повоюем! Еще в 1952 году он поступил на заочное отделение юридического института и теперь, лежа (сидеть подолгу не мог), наверстывал упущенное. В 1958-м, подтянув все «хвосты», закончил институт и получил диплом юридического вуза.

Со службой в органах государственной безопасности пришлось распрощаться. Однако защищать интересы Советского государства от посягательства всех и всяческих недругов коммунист Жумажанов может и в «гражданских» организациях. Аманжол Жумажанович работает в Прокуратуре Казахской ССР. Семь лет кропотливо разбирает запутанные дела взяточников, бандитов, жуликов, выступает в судах. Затем опытного юриста приглашают руководить отделом в новое республиканское министерство — юстиции. А с 1972 года Аманжол Жумажанов — член Верховного суда Казахской ССР.

* * *

Стрекочет в столичном сквере машинка для подстригания газонов. Сутулится на садовой скамье усталый человек в вельветовом пиджаке. Где живет он сегодня, отбывший срок Архангельский К. С.? В родной Чимкент, надо полагать, возвращаться не решился: еще живы люди, которые могут напомнить о былом. Ненароком, в досужей беседе обронить жестокие своей правдой слова: мол, расскажи, земляк, как ты верой-правдой служил фюреру. Да и дети… Они ничего не должны знать, пусть растут, как все другие ребятишки, пусть сверстники им не колют глаза прошлым их отца.

А по тенистой карагачевой аллее удалялся человек с тростью в руках. Он опирался на нее, прихрамывал и все же ступал твердо по обласканной южным солнцем земле.

Загрузка...