Отшельник, или Нарджис

Эшу прочел третью строфу — и…

Библский пленник вырвался на волю ценой разрушения Храма Нечестия, своей духовной тюрьмы и храмины своей плоти. Он стал юным отшельником в глубине магического леса и читал одну лишь книгу — Книгу Джунглей. Как Прометей свое кольцо выковал из звена цепи, которой прикован был к скале, так и он оставил на память о своем пленении своеобразную тонзуру, пятно на коже сзади под волосами, натертую широким бронзовым ошейником. Пятно было также знаком его превращения из зверя в истинного человека.

Сами волосы отросли, но он никогда более не убирал их в косы, разочаровавшись в своих соплеменниках, насытившись любовью, а, может быть, желая приумножить свою силу, заключить ее внутри себя — ту мощь, что насильственно исторгали из него люди и пили, как хмельной мед.

Однако лес был не из тех, что легко возвращают потерянное и отнятое. Засуха и голод пришли сюда, они истощали зелень, а озера отравляли миазмами распада. Жухли травы и листья, внутри цветка заводилась гниль, пожиравшая завязь, сама земля обращалась в прах. Звери не могли насытить себя и расплодиться, и многие гибли. Везде, куда ни бросишь взгляд, господствовало разрушение форм и связей, и ничто не достигало своей цели и назначения.

Казалось, нечто насущное ушло из мира, тот стержень, который удерживал его и предохранял от распада и бесформия.

Такое было повсюду, не только в Лесу. Однако там, где жизнь продолжалась по-прежнему, в обыкновенных лесах и городах, никто перед лицом преизобиловавших признаков цветения, внешних примет жизни не мог ни заметить, ни, тем более, назвать это зияние его именем. Пища не насыщала, огонь не грел, вода не утоляла жажды; но это рождало в людях лишь жадность, алчность и чревоугодие.

Отшельник двигался берегом реки, опираясь о свой посох, загнутый кверху в виде рога; знал, что так делать нельзя, но всеобщее бессилие одолело и его. Нет, не так: внутри него теперь стал даже избыток силы, причем такой, будто он по капле вобрал и обобрал весь истекший мир, но силы замкнутой и заточённой. Как сломать преграду своей плоти и выплеснуть наружу эту нежданную мощь, саньяси пока не знал. И двигался почти как сомнамбула, в ожидании неизвестного знака, в темноте и влажной дремоте изначальной рощи.

Внезапно он услышал невдалеке — ему даже почудилось, что у самых ног — тихий рык. Он огляделся: на проплешине в густой пожелтелой траве лежала, вытянувшись о весь рост, самка царского леопарда, огромная черная пантера: узор на ее шкуре, черный по истемна-серому, даже в полумраке светился и переливался, меняя свои очертания и делая зыбкими контуры зверя. Пантера была почти неподвижна оттого, что истощение ее достигло предела; ибо не только голод испытывала она — у сосцов ее лежали новорожденные дети, семь пятнисто-черных, как и она сама, детенышей. Чудом было как их рождение, так и полное сходство с родительницей — ведь известно, что и темные леопарды крайне редко производят на свет тких же темных. Но сейчас эти царственные потомки находились в жалком состоянии — искали молоко и не находили, теребили пустые сосцы и не могли вслух возмутиться коварством и лицемерием природы.

Их мать, обессиленная, как было сказано, сразу голодом, жаждой и родами, могла лишь слегка приподняться навстречу незнакомцу.

— Сестра, — произнес отшельник, — я несу в себе мир. Если тебе нужно нечто от меня — возьми, даже если это будет моя плоть.

Разумеется, тут он вспомнил Будду, но то, что он произнес, хотя и вполне искренне, было одними словами.

Пантера попыталась ответить — и не смогла. Ему показалось, что если бы она заговорила, то была бы человеческая речь. Еще он заметил, что вокруг ее брюха показалась скудная кровь, будто она порезала о траву сосцы, набухшие пустотой.

— Тебе нужна не плоть, а вся моя жизнь? — повторил отшельник.

Пантера попыталась достичь его ползком, но помешали дети, что повисли под животом и путались в ногах. Отшельник подвинулся еще на шаг и сел перед пантерой на корточки:

— Может быть, ты возьмешь мою силу — мою прОклятую богами силу?

Пантера, изогнувшись, водрузила передние лапы ему на плечи и повалила в траву, которая показалась саньяси на удивление мягкой и шелковистой; от нее, а, может статься, и от дыхания пантеры веяло на него ночными дурманными цветами. Это дыхание овевало ему лицо и туманило разум. Алые зрачки на фоне живого изумруда радужки вонзились ему в лицо — оба цвета были цветами рая — и чей-то голос горячо шептал в изумленное ухо:

«Могла бы, взяла бы

В утробу пещеры:

В пещеру дракона,

В трущобу пантеры.

В пантерины лапы —

Могла бы — взяла бы

Природы — на лоно,

Природы — на ложе.

Могла бы — свою же пантерину кожу

Сняла бы… сдала бы трущобе — в учебу!

В пустову, в хвощёву, в ручьёву, в плющёву, —

Туда, где в дремоте, и в смуте, и в мраке,

Сплетаются ветви на вечные браки…

Туда, где в граните, и в лыке, и в млеке

Сплетаются руки на вечные веки —

Как ветви — и реки…

В пещеру без света, в трущобу без следу,

В листве бы, в плюще бы, в плюще — как в плаще бы…

Ни белого света, ни черного хлеба:

В росе бы, в листве бы, в листве — как в родстве бы…

Чтоб в дверь — не стучалось,

В окно — не кричалось,

Чтоб впредь — не случалось,

Чтоб ввек — не кончалось!

Но мало пещеры,

И мало — трущобы!

Могла бы — взяла бы

В пещеру утробы.

Могла бы — взяла бы».

Слова эти были, как он понял, самим свершением. Легкое и чистое касание зубов у самой яремной жилы заставляло его силу исходить вовне, и это наполняло отшельника блаженной легкостью. Тут пантера подпихнула его, странно съежившегося и помягчевшего, с блаженно помутившимся взглядом, под свое огромное тело, к соскам, которые распирало сладким молоком. Он пил и смеялся от счастья, что жертва принесена и принята и что он возрождается к жизни столь удивительным образом: не сослагательным, как в стихе, а повелительным наклонением.

И вот стала сама Черная Нарджис, Черная Пантера гор и Голубая Лилия долин, рядом с Галиеном, опершись о плечо сиррского брата тонкой смуглой рукой, а другую протягивая библскому брату.

Выступила как бы тенью, и образ ее ткался по мере того, как велся рассказ о ней — кем? Галиеном, самим Эшу или самой судьбой в лице Нарджис? Ибо ее история теперь стала иной, не вполне такой, как рассказывал об этом Галиен.

От него, правда, остался эпический тон, прерываемый по временам ехидными репликами самой восхваляемой особы.

Нарджис была аманатом из маленькой страны Хассен, граничащей с Сирром, где обосновались потомки ирландских террористов и исламских фундаменталистов, погибших за правое дело. Поскольку первые были в основном мужчинами, а вторые — женщинами, некогда, лет двести назад, произошло обоюдное замирение по причине неизбежности брачных уз, однако воинственные традиции сохранились во всей полноте. Юных женщин в этой малой земле воспитывали почти как амазонок, юных мужчин — как их охранителей (хотя в бережении нуждались только совсем маленькие девочки — лет до шести-семи).

Две волны предков схлестнулись и затихли во всех прочих потомках, но в Нарджис и подобных ей — сложились и преумножились.

(Ты ведь не думаешь, Эшу, добавила Нарджис, что Библом и Сирром замкнулась вселенная? В ней еще много чудес).

Во многих странах считается, что лучшая охрана для владык — женская, подобно тому как это было в Дагомее и Индии, а лучшая женская стража выходит из страны Хассен. У себя в земле девушки, предназначенные к выводу из нее (по большей части незаконные отпрыски и сироты, до кого нет дела их дальней родне), бывают обучены куда серьезней тех, кто остается, и с детства приучаются к тому, чтобы полагаться не на мужчин, а на самих себя и более ни на кого. Там же, куда они являются, им запрещено вступать в брак с местными уроженцами, которые могут быть проводником зла и опасности для владык. Все это изначально замыкает круг пантер и толкает их в объятья друг к другу.

Ты спрашиваешь, можно ли назвать любовью то, что не несет в себе плода и не является причиной зачатия? Но ведь ребенок — не единственный исход любви, даже если он рождается от любви, что бывает редко.

Детское прозвище этой Серебряной Вазы с Голубой Хризантемой было Фалабелла, имя карликовой боевой лошадки, потому что воевать она начала много раньше, чем достигла обычного роста и силы, и еще потому, что почетное имя для женщины в стране Хассен обыкновенно включает в себя имя кобылы. Так, одну из прародительниц тамошних жен называли Кинчем, в честь великолепной венгерской самки арабских кровей.

Волосы Нарджис от рождения были седые с легчайшей голубизной, а кожа — такая смуглая, что она казалась ожившей статуэткой из бенинской бронзы или не виданного на этой земле черного эвкалипта.

(«Особенно когда побреюсь, — добавила тут Нарджис, — а то белый пух по всему телу».)

Ее прекрасные волосы были заплетены в семьдесят семь косиц (которые произрастали на голове квадратно-гнездовым способом), на стройных ногах, неутомимых в беге, ловко сидели остромодные сапожки на каблуке (приходилось натягивать их аж до самого горла), а посредине шла широкая перевязь с мечом хорошей стали, а не дубовым, как бокэн ее друга. (А кроме них, на теле не замечалось вообще ничего, итожила Нарджис.)

Ростом она была по плечо обоим братьям: поскребышек, остаток, ядовитая капля на дне бокала.

(«Я ведьменыш, чего не сказал наш сентиментальный романтик, — объяснила она. — Дьявольский буро-красный налет, и еще с плесенью, который был на безымянном младенце, которого подбросили на нейтральную территорию, там смыли, но черный цвет кожи от того еще укрепился и проявился. Меня и в Хассене, и, наверное, в вашем Библе одинаково считали вражьим семенем. Оттого и выросла неукладистой по характеру».)

Линия, разделившая былую целостность, то же, что и линия будущего соединения, далеко не всегда пряма и тем более не напоминает классическую ян-инь. Чаще всего она извилиста и зазубрена, тем самым доказывая не столько единство оригинала, сколько общность символа и диабола, то есть соединяющего и разделяющего начал, и неразличимость в человеческом существе границ между мужским и женским. В самом деле, нежно вылепленные черты лица Гала как бы отвердели в чертах Нарджис. О ней еще говорили: она, похоже, настолько женщина, что не соизволяет ею казаться.

(«Я не из тех жен, что всю жизнь тратят на ублажение и окормление своего сопостельника, — говорила Нарджис. — И носятся потом с плодами брака, будто эти навозные детеныши сотворены из чистого золота».)

Гала и Эшу оба читали у Ариосто — или Итало Кальвино — про доспех Бритомартис, который делал ее воином, проявляя и выводя наружу ее внутреннюю воинственность. У Нарджис было иное ядро, чистейшей и незамутненной женственности, которое не было нужно ей в те времена, когда ее числили колдовским отродьем. Такой она и прибыла в Сирр в свите некоего юного вельможи, аманата, так сказать, первой степени.

Именно Галиен занимался Нарджис, когда она только что прибыла в Сирр. Этакая низкорослая девчонка; он нависал над нею, как вопросительный знак над восклицательным, как Лам над Бет. Темная лошадка со спутанной войлоком гривкой, говорил он. И еще по пословице: умывается в серебряном тазу — обтирается рукавом, щеголяет шелковым платочком — сморкается в щепоть.

Боевыми искусствами владела Нарджис куда лучше, чем женским рукоделием. Всю жизнь она инстинктивно стремилась к совершенству, и те сферы, где совершенство было для нее труднодоступно, сразу становились и недоступны, и наглухо отгорожены. То же было и с мастерством женского очарования и обольщения.

Она как-то рассказала, что в ее земле Хассен есть такая одежда для первосвященника, где по обводам по недосмотру выткан любовный стих, так что попы отказались служить в ней Богу. Прочесть о наготе значило для них облечься в наготу перед лицом Всевышнего. Почему Бог и любовь, Бог и открытость оказались них несовместимы? Разве любящая дуща не нага и так — и не открыта вся Господу?

И вот мудрецы Сирра выдумали для нее — или скрытно увезли из страны Хассен — подобный хиджаб из черного атласа с широкой золотой каймой, подобный кисве, что накидывают на Каабу в день величайшего ее праздника, или палатке-бейту: из стройных рядов таких бейтов выложен истинный стих. Покров, который всё скрывает и всё выявляет. Хиджаб этот обладал таким свойством: когда в него укутывалась женщина, она становилась прекраснее всех иных жен настолько, насколько тайна прекраснее яви.

По кайме, составляя ее, протек тот самый стих, строка Хафиза, поэта-хранителя истины:

«Когда одежды совлекает

красавица с мускусной родинкой,

это луна, подобной которой нет по красоте».

О том, как этот стих украшал когда-то священную одежду христиан, один их поэт сказал следующие слова:

Беглянку гарема, капризницу,

За что в наказанье Гафиз

Вздумал запрятать в ризницу,

Скрыть под подолом риз?

Алмазом стекло музейное

Режет, вдруг объявясь,

Клинопись золотозмейная,

Сабель дамасских вязь.

— Так оно и было, ручаюсь. Ведь для мастеров Сирра пустяковое дело — украсть одеяние из церкви или музея и перекроить так, чтобы из него вышло предназначенное. Причем украсть так, что незаконный владелец ничего не заметил и отныне, и вовеки веков, — заметила при этом Крыса. — А затем украсить им ту, для кого этот стих был предназначен с самого начала. Надо вам сказать, что многие стихи, пускай и не такие уж складные, не в пример Хафизу, имеют одно магическое свойство — действуют как разрыв-трава: рушат препоны и выпрастывают скрытое. Алгоритм, так сказать, всеобщего и тотального освобождения.

— И просто дают той, кто ими украшается, прелесть, не сравнимую ни с чем, — ответил Галиен. — Оттого, что лучшая красота — угадываемая, а в глубине своей любая жена — красавица и колдунья.

— Так вот, — продолжал он, — когда сшили покрывало для Нарджис и она впервые, почти в шутку, облеклась в живое золото, от нее остался лишь кусок темной кожи лба и огромные блестящие глаза лани — но не кошки, как нам всю жизнь казалось. Она стала тайной и загадкой, явив лучшее, что в ней было. А сняв хиджаб, обнаружив себя снова, показалась нам чуть более женственной и беззащитной, чем раньше. Таково сиррское колдовство, основанное на стихе, замкнутости и молчании. И красота Нарджис, до сей поры обитавшая в теле скрыто, как бабочка обитает в куколке, прорастала во тьме черного и золотого кокона, чтобы развернуть свои крылья боевым стягом. Чтобы вырваться из неволи узким листом травы, отточенным наподобие клинка, мечом лилии из перезимовавшего, спящего клубня, жаждущим выбросить бутон. Страшная сила дана изначально любой женщине и стократно — моей Нарджис!


«Возможно, та женственная часть сущности Галиена, которая нуждается в терпкости, резкости, явно высказанной и проявленной силе, пленилась как раз мальчишеской грубостью Нарджис, а то, что было в нем от мужа, должно было бы притянуться к малому зерну тайны, подчеркнутой магическим зарбафом и прорастающей в его тени, — подумал Эшу. — В таком случае, сиррские мудрецы не имеют себе равных в познании того, что есть каждый человек — да и человек вообще. Забавно, в самом деле. Верный рыцарь и утонченный кавалер пленяется девой, которая вытирает нос тыльной стороной ладони, причесывается всей пятерней и вдобавок плюется сквозь зубы. А кроткий меланхолик, что грустит о потерянном для него Храме Книг, печальный миролюбец с бледным ликом тоскует о властной невесте, спрятанной от его глаз далеко и надежно. Сама же Нарджис тоже всеми своими свойствами тянется к тому, что противоположно и противопоставлено им».

— Да уж, — сказала Крыса, подслушавшая его мысли. — Зубцы двух шестеренок сцеплены намертво. Но не такие уж доки эти самые наши друзья и супротивники. В созданной ими любви нет никакого движения, она не расточает себя, поскольку на себе замкнута. Третий надобен, понимаешь? Ты.

— Думаешь, в Сирре того не предусмотрели, о крыса ты моя, — рассмеялся Эшу.

И Трое ушли, взявшись за руки.

— Ну вот, и добились мы своего, — промолвила кроткая Козя. — Все детки в сборе, и их столько же, сколько нас.

— И поднабрались между делом виртуального опыта — вприглядку и вприкидку, вприкуску и внакладку, — скромненько хихикнула Кракозябра. — Теперь их путь — как это? От виртутии к реалии, а от reality к realiora.

— Языки путаешь. Поэта Вячеслава Иванова еще разок прочитай, — ответила Крыса. — Ну, не беда. Главное — все детки Пантеры и впрямь хороши хоть куда, и все три — одно, хотя кто-то середка, а кто-то и края. Словом, вся взрывчатка в сборе.

— «Когда же соберутся вдруг Поэт, Солдат и Дева в круг…», — процитировала Козюбра. — Тьфу, опять путаюсь.

— Филология тебе никогда не давалась. Сиди уж в своей символической математике и Булевой геометрии, — пробурчала Козя.

А Крыса подумала:

«Все дети Древа родились, как и оно само, в зазор, в зияние — и сияние — между мирами, все — аутисты, которые сохранили способности Верхнего мира, плохо контактируя с Нижним. Лишь мой Эшу может объединить Троих, потому что он земной, библский, от мужа, тогда как остальные оба — от мольбы и желания. Он один уже соединил Троих с грешным миром».

А вслух произнесла:

— Четвертый куплет все ведь забыли на радостях. Непорядок!

И запустила им в затылки уходящих, слегка видоизменив:

«….Но ни с чем несравнимое право —

самому выбирать свою смерть».

— Жалко ребятишек, — сказала Козя. — Молодые еще и тотально влюбленные.

— Зато они раньше иных прочих узнают, что такое победа, — ответила Козюбра. — Кто из женщин Библа может родить мужа от мужа? Никто. Значит, никому в Библе с ними не потягаться.

Загрузка...