Глава 99 МАРЛОУ

Под взглядом Генри Робинсона я поднялся и медленно прошел к указанному им секретеру. Я чувствовал себя как во сне в этой переполненной вещами квартире, рядом с вековым старцем, роясь в прошлом пациента, не только совершившего нападение на произведение искусства, но, как теперь выяснилось, еще и похитившего личную переписку. И все же я не мог заставить себя осудить Роберта. Вновь я почувствовал разрыв во времени между Америкой и Европой; я вдруг вспомнил руки Мэри, и мне захотелось домой, к ней. Потом я вспомнил, что она не у меня дома, а у себя. Что такое четыре ночи и один завтрак для молодого свободного человека? Я ослабевшими пальцами выдвинул ящик.

Внутри лежал конверт с датой: за несколько недель до нападения Роберта на «Леду». Обратного адреса не было, только вашингтонский штемпель, международная почта. Внутри сложенный листок бумаги.

Дорогой мистер Робинсон! Прошу прощения, что одолжил Ваши письма. Я непременно верну их Вам рано или поздно, но сейчас я работаю над своим главным полотном и должен перечитывать их каждый день. Это удивительные письма, они полны ею, надеюсь, Вы согласитесь с этим. Я запомнил их достаточно хорошо, чтобы сделать серию картин, которые считаю лучшими из всего, что писал до сих пор, но мне необходимо перечитывать их каждодневно. Моя новая серия, очень важная, покажет миру, что Беатрис де Клерваль была из величайших женщин своего времени и принадлежит к великим художникам девятнадцатого века. Она оставила живопись слишком рано. Кто-то должен за нее отомстить, ведь она могла бы писать еще десятилетиями, если бы не жестокое вмешательство. И чье? Мы с Вами знаем, что она была гениальна. Вы поймете мою любовь к ней и восхищение. Может быть, Вы поймете, что такое, когда хочешь, но не можешь писать, даже если Вы сами не художник.

Благодарю Вас за помощь и за ее слова, и, пожалуйста, простите мой поступок. Я тысячекратно возмещу его Вам.

Ваш

Роберт Оливер.

Не могу описать, как тяжело мне стало от этого письма. Впервые я слышал продолжительную речь Роберта, произнесенную его собственным голосом, во всяком случае голосом той минуты. Повторы, иррациональность, фантазии о важности своей миссии — все указывало на манию. Эгоцентричное похищение чужой драгоценности огорчило меня настолько же, насколько, по-видимому, оставило его равнодушным. В то же время я видел в нем признак отрыва от реальности, достигшего кульминации в нападении на «Леду». Я собирался вернуть письмо на место, но Генри Робинсон жестом остановил меня.

— Оставьте себе, если хотите.

— Грустно и страшно, — сказал я, однако положил письмо в карман. — Но Роберт Оливер — пациент психиатрической лечебницы, а письма к вам вернулись. Однако я не могу, не смею его защищать.

— Я рад, что вы возвратили мне письма, — просто сказал он. — Они очень личные. Ради Од я никогда не стану публиковать их. Я боялся, что Роберт опубликует.

— Возможно, в таком случае вам лучше их уничтожить, — предложил я, хотя мне трудно было даже думать об этом. — Рано или поздно они могут привлечь кого-то из историков искусства.

— Я подумаю.

Он сложил ладони, переплел пальцы.

«Не думайте слишком долго», — хотелось сказать мне.

— Простите, — он поднял на меня взгляд. — Я совсем забыл о гостеприимстве. Не хотите ли кофе? Или чая?

— Благодарю вас, не стоит. Вы очень добры, и я не стану отнимать у вас время. — Я снова сел напротив него. — Могу ли я, не злоупотребив вашим гостеприимством, попросить еще об одной услуге? — Я помолчал. — Могу ли я увидеть «Похищение лебедя»?

Он серьезно взглянул на меня, словно взвешивая все, что было сказано до сих пор. Сообщил ли он мне неточные или вымышленные сведения? Этого я никогда не узнаю. Он подпер сцепленными пальцами подбородок.

— Я не показывал ее Роберту Оливеру, и теперь рад этому.

Меня это удивило.

— Он не просил показать картину?

— Думаю, он не знал, что она у меня. Она не слишком известна. Собственно, это закрытая информация. — Тут он вскинул голову. — Откуда узнали вы? Откуда вы знаете, что картина у меня?

Следовало сказать раньше, но я боялся разбередить старые раны.

— Мсье Робинсон, — признался я, — я хотел сказать вам, но не знал… я ездил в Мексику к Педро Кайе. Он, как и вы, был очень добр, и от него я узнал о вас. Он посылает вам привет.

— А, Педро с его приветами… — Но в его улыбке было нечто заговорщицкое. При всем застарелом, давно прощенном соперничестве через океан, этих людей еще связывала дружба. — Так он сказал вам, что продал мне «Похищение лебедя», и вы поверили?

Пришел мой черед выпучить глаза.

— Да. Так он сказал.

— Думаю, бедняга в самом деле в это верит. На самом деле он пытался купить ее у Од. Они оба считали полотно незаурядным. Од купила его в поместье Армана Тома, владельца парижской галереи. Оно никогда не выставлялось, что удивительно, и после того тоже не выставлялось. Од ни за что не продала бы его Педро, потому что мать говорила ей, что это самое важное ее произведение. Не знаю, как его заполучил Арман Тома. — Он сложил ладони поверх писем. «Похищение лебедя» — единственное полотно, которое осталось после банкротства Тома. Старший брат Армана, Жильбер, был хороший художник, но неудачливый делец. Они, как вы помните, упоминаются в переписке Беатрис и Оливье. Мне они всегда представлялись довольно корыстными типами. Уж точно не друзьями художников, каким был Дюран-Руэль. И денег они нажили в конечном счете куда меньше. У них не было его чутья.

— Да, я видел два полотна Жильбера в Национальной галерее, — сказал я. — Кроме, конечно, «Леды и лебедя», на которое напал Роберт.

Генри Робертсон кивнул.

— Вы можете пройти посмотреть «Похищение лебедя». Я, думается, останусь здесь. Я вижу его несколько раз в день. — Он кивнул на закрытую дверь в дальнем конце комнаты.

Я прошел к двери. За ней оказалась маленькая спальня, по-видимому, Робертсона, судя по надписям на пузырьках с лекарствами. Двуспальная кровать была покрыта зеленым дамастовым покрывалом, такие же шторы занавешивали единственное окно, и здесь тоже были полки с книгами. Солнечный свет почти не проникал сюда, и я включил свет, чувствуя взгляд Генри, но не желая отгораживаться от него закрытой дверью. Сначала я решил, что в головах кровати еще одно окно, выходящее в сад, потом решил, что там висит картина с лебедем. Но почти сразу я разобрал, что это было зеркало, повешенное так, чтобы отражать единственную в комнате картину на противоположной стене.


Мне пришлось остановиться и перевести дыхание. «Похищение лебедя» непросто описать словами. Я ожидал увидеть красоту, но не ожидал зла. Это было довольно большое полотно, примерно четыре на три фута, написанное в солнечной импрессионистской манере. На нем изображались двое мужчин в грубой темной одежде, темноволосые, один — со странно красными губами. Они крадучись двигались на зрителя и на лебедя, вспугнутого из камышей. Оборотная сторона, подумалось мне, испуга Леды: здесь лебедь был жертвой, а не победителем. Беатрис написала птицу быстрыми живыми мазками, отчего кончики крыльев казались очень реальными: расплывались в быстром движении, сорвавшем его с гнезда, а внизу намеком были намечены листья кувшинок и серая вода под ними, и изгиб белой груди, и серая тень вокруг остановившегося темного глаза, паника прерванного взлета, и вода пенилась вокруг черных с желтым ног. Воры были совсем рядом, один уже протянул руку, чтобы схватить вытянутую шею, а другой, меньшего роста, как будто готов был броситься животом на спину птице.

Контраст между грацией лебедя и грубостью двух муж чин так и светился из-под быстрых мазков. Лицо более крупного человека я уже рассматривал в Национальной галерее: это было лицо торговца картинами, пересчитывавшего монеты, сейчас оно было обращено к добыче и искажено жадностью. Если это — Жильбер Тома, второй, конечно, его брат. Я редко видел такую искусную работу и никогда не видел такого отчаяния. Может, она дала себе тридцать минут, может, тридцать дней. Она глубоко продумала изображение и потом писала быстро и страстно. А потом, если дочь не ошибалась, отложила кисть и никогда больше не брала ее в руки.

Я, должно быть, простоял там долго, прирос к месту, не отрывая взгляда, потому что меня вдруг захлестнула усталость от безнадежного стремления понять образы чужой жизни. Эта женщина написала лебедя, он что-то значил для нее, но никто из нас никогда не узнает, что именно. Да это и ничего не значит, кроме напряженности работы. Она ушла, и она была здесь, и мы все когда-нибудь тоже уйдем, но она оставила картину.

Потом я подумал о Роберте. Он никогда не стоял перед этой картиной, не видел ее страстного отчаяния. Или видел? Много ли времени старый и беспомощный Генри Робинсон провел в туалете? Я пока заметил только одну ванную у входа в квартиру и не видел другой, при спальне, квартира была старая, непривычной планировки. Разве Роберта Оливера остановила бы закрытая дверь? Да, конечно, он видел «Похищение лебедя», иначе почему возвратился в Вашингтон в такой ярости, что выплеснулась в Национальной галерее? Я вспомнил его портреты Беатрис в Гринхилле, ее улыбку, руку, придерживающую шелк на груди. Роберту хотелось видеть ее счастливой. «Похищение лебедя» полно было угрозы и насилия — и, может быть, мести. Возможно, Роберт понял ее горе так, как я, слава богу, никогда не пойму. Ему не было нужды видеть эту картину, чтобы понять.

Затем я вспомнил о Робинсоне, прикованном к своему креслу, и вернулся в салон. Я знал, что никогда больше не увижу «Похищения лебедя». Я провел с ним пять минут, и мир выглядел по-другому.

— Что, впечатляет? — Он восхищенно всплеснул руками.

— Да.

— Считаете ли вы, что это ее величайшая работа?

— Вам виднее.

— Теперь я устал, — совсем как Кайе сказал Генри. — Но мне хотелось бы, чтобы вы зашли ко мне завтра, после того, как посмотрите собрание в Мантенон. Тогда вы мне скажете, лучшее ли я оставил себе.

Я поспешно подошел пожать ему руку.

— Извините, что так засиделся. Я польщен вашим приглашением. В какое время завтра?

— В три часа я ложусь отдохнуть. Приходите раньше.

— Не знаю, как вас благодарить.

Мы обменялись рукопожатием, и он улыбнулся — снова безупречные искусственные зубы.

— Мне приятно было с вами побеседовать. Может быть, в конце концов я и прощу Роберта Оливера.

Загрузка...