V

Пятое июня. Раннее утро. Из распахнутого настежь дачного окна дует по комнате. Кто-то толкает Сергея в бок, тянет одеяло. Он уже узнает голос сокурсника Бориса Мишенина, но окончательно проснуться никак не может. Наконец встряхивает головой, переворачивается с боку на бок, открывает глаза…

— Что тебе надо в такую рань? Если денег, то даже и не заикайся: нет их у меня.

— Сергей, ты меня обижаешь. Неужели бы я пришел к тебе с таким банальным вопросом!

— Ну ладно, выкладывай, раз уже разбудил.

— Представляешь, старик, приснился мне этой ночью…

— Что-о-о? Из-за этой ерунды ты меня разбудил! Ну, знаешь ли… Толкователь снов из меня такой же, как из тебя пианист: каждое утро стучишь в столовой, как дятел, «Чижика» и портишь аппетит.

— Во-первых, Сергей, ты судишь о моих упражнениях на рояле слишком пристрастно, ибо «Чижика» я исполняю со своими собственными, с вашего позволения — мишенинскими, вариациями. Вот именно — мишенинскими. А во-вторых…

Сергей звонко и от всей души рассмеялся.

— Виноват, Боря, сдаюсь… И сегодня, скажу тебе, у меня определенно повысится аппетит от твоих вариаций. Жаль только, на хороший обед денег нет. Значит, говоришь, мишенинские вариации…

— А во-вторых, если уж ты на моих глазах сейчас поднялся до понимания вершин культурных, то будь уж культурным до конца. И поскольку ты меня перебил и, по всей вероятности, раскаиваешься в этом, то теперь уже, в-третьих, о сне. Железный сон приснился мне где-то перед рассветом.

— «И снится чудный сон Татьяне…»

— Это что же, по-твоему, надо принимать за остроту? Нет, ты, оказывается, неисправим, Воротынцев. Так вот. Приснилось мне, будто бы я купался в нашем пруду. И нырял. Нырнул три раза, а вынырнул два. Тут толкователей, по-моему, не нужно. Завалю я сегодня великую российскую литературу как пить дать. Как ты думаешь? Ну, чего молчишь?

— Завалишь, Боря, завалишь. Это тебе не шары гонять. Опять небось вчера часов до трех проторчал в бильярдной. Глаза красные.

— Проторчал. Понимаешь, люблю я азарт. И в игре, и в жизни, и в поэзии.

— А что ты еще в поэзии, например, замечаешь и ценишь?

— Люблю, чтоб даже там, где нет местоимений (как говорит Блок: «Я не люблю пустого словаря любовных слов и жалких выражений: «Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой»), чтоб чувствовалось, какой рукой написано стихотворение — мужской или женской… Но, собственно, я не за этим пришел к тебе. У меня есть еще с десяток неясных вопросов, и ты обязан в самой что ни на есть популярной форме разъяснить мне их. Должен же я отстоять свою стипендию — добрую спутницу трудных моих дорог. На стихи, как говорят, надейся, а сам не плошай. Ты-то сам что вчера получил?

— Пятерку.

— Да иначе и не могло быть. У тебя ведь ума палата. А я, кроме одной-двух сотен своих и чужих виршей, ничего не помню, хоть убей. Занятие, конечно, не из приятных, но я тебя все же попрошу, Сережа, выручи.

Сергей согласился. Они просидели до одиннадцати часов. Борис записывал все на маленьких квадратиках бумаги и раскладывал их по карманам пиджака, брюк, ковбойки. Когда Сергей кончил консультировать приятеля, тот попросил у него закурить и, забравшись на подоконник, повернулся спиной к комнате, долго наблюдал, как сосед по даче — старый писатель — ухаживал за деревьями в своем саду. Затем, посмотрев на часы, он снова спрыгнул в комнату и стал собираться.

— Пойду на электричку. А то вдруг старик Храпов сегодня в хорошем настроении. Возьмет, чего доброго, и опросит всех до часу, и мне придется потом бегать следом за ним. А ты знаешь, Сергей, шпаргалки для меня что-то вроде талисмана. Притом очень оригинального талисмана. Я в них никогда, между прочим, не заглядывал и не собираюсь, но чувствую себя с ними как-то уверенней, тверже. И ответы убедительней получаются. Ну, Воротынцев, привет?

— Ни пуха…

— К черту.

Борис ушел. Сергей с минуту постоял посредине комнаты, глядя на все еще спящего Николая Лаврухина.

«Я и не слышал, когда он пришел домой. Потому и спит. Ну и пусть. Не люблю будить людей, даже если это и нужно для них».

Затем подошел к зеркалу, почти вплотную приблизил к нему подбородок, прикидывая, стоит ли сейчас бриться или же отложить до вечера. «Нет, сейчас не хочется. Прилягу я лучше еще да посплю час-другой, или, как говорит Николай, поработаю над собой».

Через несколько минут он уже задремал. Но спать ему пришлось недолго: вернувшиеся из города ребята азербайджанцы с шумом ввалились в комнату, окружили его койку и, потрясая над ним двумя конвертами, начали требовать, чтобы он сплясал по такому случаю. Самым настойчивым и неумолимым был Али Нагаев.

— А, да, послушай, от девушки письмо. Понимаешь, гара бала. Пляши, хочешь — по-русски, хочешь — по-бурятски. Ты же показывал однажды, как буряты пляской выражают самый высокий момент своей радости. Нет, даже очень обязательно по-бурятски.

Проснувшийся Николай тоже присоединился к ним:

— Давай, старик, что тебе стоит.

Сергей догадался, что письмо от Наташи. Он поднялся с койки, раздвинул руками наседавших на него однокурсников и начал выплясывать «самый высокий момент» — что-то вроде замедленной чечетки.

— Ях-ши, ях-ши, — прихлопывая в ладоши, скандировали Али и его товарищи.

— Ях-ши, ях-ши, — вторил им Николай.

Сергей уже было остановился и, упрашивающе глядя на Али, протянул руку за письмом. Но тот не сдавался — спрятав в боковой карман пиджака конверт, лукаво подмигивая друзьям, продолжал хлопать в ладоши. Наконец он отдал письмо. Тогда выступил вперед Ахмед Руфатов.

— А теперь, товарищи, позвольте мне открыть второе отделение концерта участника бурятской декады в Переделкине, — и он положил на ладонь второе письмо, хлопнув по нему ладонью другой руки.

— Ахмед, братцы! — взмолился Сергей. — Я больше чем уверен, что письмо от матери. Она у меня уже немолодая. Вдруг прихворнула и пишет об этом, а я буду здесь паясничать. Ну, право же, не хочется плясать. Дово́дите меня уже до шахсей-вахсея какого-то. Отдай, Ахмед, письмо. Будь же ты другом, подлый ты человек.

За него вступился Николай:

— Может, и в самом деле отдадим ему письмо, граждане Востока, а? По вашим отдутым карманам вижу, что нам будет из чего составить второе отделение.

— Отдай, Ахмед, — поддержал Николая молчавший до этого Гусейн Байдамов и начал расстегивать чехол на своей таре, с которой он почти никогда не разлучался.

Сергей получил свое второе письмо. Оно, как он и предполагал, было от матери. Его и вскрыл первым. Быстро пробежал глазами исписанные крупным почерком в косую линейку тетрадные листы. Улыбнулся, прочитав приписку о том, чтобы он в этом году нарушил в конце концов традиции неожиданных приездов домой и телеграфировал подробно, вплоть до номера вагона. Письмо от Наташи спрятал в тумбочку: решил прочитать, когда останется один в комнате.

Отмечали первую удачную сдачу экзамена — долго, часов до пяти вечера. Пели песни русские и азербайджанские под аккомпанемент Гусейновой тары. Али читал отрывки из новой поэмы Самеда Вургуна. Читал взахлеб, порой со слезами, а Гусейн с Ахмедом, захмелевшие, кивали одобрительное: «Бах, бах!» Отрывки еще не были переведены на русский язык, Сергей с Николаем еще не знали их смысла, но мужественное, волевое звучание стихов захватывало. Несмотря на свой еще незначительный литературный опыт, оба они почувствовали в этих, казалось бы, непонятных стихах пульс большой жизни, веру в эту жизнь поэта с надломленным здоровьем, ритмы большой и далекой революции. И выпитая водка нисколько не помешала Али, когда он прочитал до конца стихи, понять все по глазам друзей: он встал с койки, подошел к Сергею, крепко обнял и поцеловал его в губы, затем подошел к Николаю и повторил то же самое.

Когда стали собираться на волейбольную площадку, Сергей сказал, что придет несколько позже.

— Должен ведь я получить гонорар за свой танец, правда?

— Получай, да недолго смакуй. Приходи, — и Николай вслед за остальными вышел из комнаты через низко осевшее к земле окно.

Сергей вскрыл конверт и вытряхнул из него несколько небольших исписанных листков и фотокарточку.

«Я помню, Сережа, — писала Наташа, — как ты с упоением говорил о собаках, подкрепляя рассказ есенинским «Джимом» и бунинским «Одиночеством» («Хорошо бы собаку купить»). А потому знаю: тебя не обидит то, что я тебе шлю портрет нашей хорошей Джильды. Есть, правда, в ней один недостаток — она не из гончих, которым ты отдаешь предпочтение, умеет гонять только кошек. Но все же. Обрати внимание, как умно она на тебя смотрит. Ее, между прочим, у нас в Жданове многие знают: она часто бегает встречать рыбацкие суда, даже глубокой ночью, даже тогда, когда на берег не сходят знакомые ей, возвращающиеся с лова рыбаки».

«Спасибо», — сказал про себя Сергей, хоть и понял, что эта красивая немецкая овчарка бегает к морю встречать того, кто так самоуверенно и надменно смотрел в лицо со столика в Наташиной комнате. Тот, кажется, механиком на рыболовецком судне ходит.

«А ты, Сережа, — читал он дальше, — был очень смешной и хороший на вокзале, когда провожал меня. Смешной потому, что злился на моих без конца болтающих подруг. Знаю, хотел сам говорить, и без свидетелей. А тебе мешали, и ты, наверно, думал: «У-у-у, трясогузки!» Ты стоял возле вагона, и я чувствовала, что стоять тебе было как-то неудобно, будто на крутом скользком склоне. И мне почему-то вспомнилось тогда твое стихотворение (забыла только название его), в котором говорится, что русский характер не лучше и не хуже других, но шире. Еще у тебя там что-то такое о стыдливости русской березки в осенней степи. А дальше, кажется, у тебя идет речь о западных веяниях. Рок-н-ролл, буги-вуги не упоминаются, но подразумеваются. Мол, может быть, и есть в этом что-то, однако оно не подходит для русских людей с их светлой и чистой стыдливостью (такой же, как у той степной березки). Я, конечно, передаю сухо и нескладно, да и то только схематический рисунок твоего хорошего стихотворения».

Дальше она писала, что полтора суток была в море, что рассказала о встречах с ним матери, гостящей у нее, и та, разумеется, не похвалила.

«Но только, когда журила меня, все смотрела мне в глаза. Слова и ее взгляд были тревожно-печальными. Не знаю почему, обняла меня после всего и заплакала. И просила, чтоб от папы я утаила свои откровения. Я обещала, хоть и решительно ничего не поняла: она ведь, по-моему, всегда ему говорит все-все. Она тебе, между прочим, кланяется. И боюсь, как бы не написала письмо… И знаешь, Сережа, приезжай-ка ты к морю после экзаменов. Я больше чем уверена, что оно хорошо скажется на тебе: увезешь отсюда не меньше цикла стихов. Ты ведь, кажется, никогда не был на море. А без этого «как вы смеете называться поэтом?»

Но Сергей поехал не к морю, а домой.

Загрузка...