Другой на месте Карналя мог бы испугаться нежеланных сопоставлений его скромной студенческой работы с именем Винера и словом "кибернетика", которое в то время в научных кругах приобрело довольно печальную известность и употреблялось только с такими определениями, как "реакционная наука", "форма современного механицизма", "направленная против материалистической диалектики", "прекрасно сосуществует с идеализмом в философии, психологии, социологии", "является не только идеологическим оружием империалистической реакции, но и...". Но Карналь не испугался. Он все-таки имел основания больше верить ленинградскому профессору, чем некоторым недоучкам-газетчикам. Кроме того, из Москвы, от министра высшего образования ему пришла Почетная грамота за научную работу. Если бы в его работе было что-то реакционное, "направленное против", то разве министр подписал бы ему собственноручно грамоту? В спорах между студентами Карналь раз и другой высказал мысль, что прежде, чем критиковать книгу Винера, ее следовало бы прочесть. Для Кучмиенко этого оказалось вполне достаточным, чтобы выступить с обвинениями. Теперь о Карнале говорили только в третьем лице: "Он хотел прочитать Винера...", "Он хотел познакомиться с кибернетической теорией". Осуждалось одно только желание, обычная пытливость познания объявлялась, таким образом, вещью недозволенной. Кучмиенко проливал слезы над своим безрассудным товарищем, призывал его покаяться, пока не поздно, признать свои ошибки, вырваться из объятии лженауки.

Но как можно вырваться из объятий, еще и не попав в них? Когда ты готовишься стать ученым, то должен руководствоваться в жизни идеей истинности, всякий раз проверяя ее и осуществляя, доискиваясь. Это требует иногда почти нечеловеческих усилий, целой жизни, отречения от множества приятных вещей, тяжелых испытаний, выдержать которые не всем удается. Кучмиенко не выдержал испытаний, а может, он и не готовился к ним, своевременно постигнув, что в житейском мире можно плавать без особых усилий, исповедуя взгляды своего непосредственного начальника. Тогда и ты без особых усилий становишься сильным только благодаря верности и послушанию. Нет нужды ставить вопросы, нет выстраданных убеждений - одно лицемерие.

- Чего тебе от меня нужно? - пробовал дознаться у Кучмиенко Карналь. Я к тебе не цепляюсь за то, что ты плохо учишься, собственно, совсем не учишься, играешь в какую-то лотерею, ползешь от тройки к тройке...

- Мы не можем позволить тебе быть таким оторванным от жизни, - чванливо заявлял Кучмиенко.

- Кто это "мы" и что означает быть оторванным или привязанным? И вообще, что ты считаешь жизнью?

- Жизнь - это политика, экономика, законы государственных нужд, требования государства, в котором ты живешь.

- Но экономика, политика, законы лишь служат человеческому духу, они существуют для него и ради него. Человек для государства или государство для человека? А человек - это сумма духовности. Поэтому меня прежде всего привлекает мысль, я не вижу ничего выше человеческой мысли, я люблю теорию, люблю математику, о которой еще Маркс говорил, что наука лишь тогда достигает совершенства, когда ей удается пользоваться математикой. Наконец, разве не теория ведет к перемене практики, к переменам в жизни?

- Ты увлекся теориями и забываешь о потребностях жизни. Теоретиков следует притормаживать, как воз, катящийся с горы. Иначе все будет разбито.

- Не считаешь ли ты себя таким тормозом?

- А хотя бы и так.

- Найди себе другой воз.

- Не имею права. Прикреплен к тебе самой судьбой.

- Но ведь нас свел случай. Мы могли бы не встретиться.

- Могли, но встретились. Теперь я не имею права тебя бросить.

Это звучало смешно, но и зловеще в то же время. Если бы Карналь принадлежал к людям более практичным, он, может, попытался бы перевестись в другой университет, а так надо было и дальше терпеть непрошеную опеку Кучмиенко. Ощущение такое, будто Кучмиенко прилип к тебе уже с самого дня рождения, повис на тебе стопудовым грузом - ни шевельнуться, ни вырваться, ни убежать: и земляк, и однокурсник, и сосед по комнате, и, может, вынужденный спутник до конца жизни. Он навсегда узурпировал всемогущее слово "мы", изо всех сил мешая придать твоему "я" значимость. Он выступал мрачным соблазнителем, с почти дьявольской настырностью пытался заставить тебя нивелироваться, сравняться с такими, как он, обещая за это покой и сомнительные блага мелких житейских удовольствий. Этакий измельчавший Мефистофель, против которого не хотелось бороться, тем более что и сам еще не чувствовал себя Фаустом, был лишь, так сказать, сырьем, заготовкой, приближенной моделью будущего ученого. "Взлети, моя мысль, на крыльях золотистых!" Помнить, всегда помнить завет убитого фашистами Профессора - и что там все кучмиенки на свете!

И вот приехала Айгюль, и Карналь понял, что дальше так продолжаться не может, он теперь не один на свете, ему доверилась эта чистая и неиспорченная душа, а он между тем ничего не может дать ей, кроме своей ужасающей непрактичности и неприспособленности.

Карналь решился на отчаянный поступок: написал письмо ленинградскому профессору, отнесшемуся с такой доброжелательностью к его студенческой работе. Профессор не ответил: видимо, был перегружен, а может, и забыл уже о том наивном студенческом труде и об одесском студенте, которого растревожил, изложив мимоходом в письме основы теории Винера.

Жизнь Карналя, доныне такая размеренная, стала словно бы какой-то спазматичной, Карналю не хватало организованности и устойчивого ритма. Целые недели он укрывался за кипами книг, пытался отгородиться от всего света. Но его находила Айгюль, с молчаливым упреком смотрела своими удивительными глазами, и он бросал все, они целые ночи молча бродили по бульварам и улицам Одессы, забирались на самый Ланжерон в парк Шевченко, там, близ стадиона, облюбовали себе старый клен, у которого ветви чуть ли не от самой земли расходились так странно, так удивительно, что образовывали словно бы кресло, и в то кресло Карналь и Айгюль садились, не сговариваясь, голова девушки клонилась, как цветок на длинном стебле, ложилась Карналю на плечо, он мог неподвижно сидеть так час и два, до самого утра. Где-то рядом с ними таинственно темнела чаша стадиона, вздыхало за деревьями море, перемигивались на рейде корабли, в трюмах которых спало полмира, ожидая утреннего свидания с Одессой, а для этих двух Одесса - это были они, и мир становился только ими, и все вокруг называлось счастьем, хотя где-то у истоков их счастья и лежали самые большие трагедии жизни, самые тяжелые утраты и страдания. Они и до сих пор знали друг о друге возмутительно мало. Карналь никак не мог связать в своем воображении маленькую девочку, умевшую непревзойденно держаться на скакуне, и эту девушку, загадочную, с высокой шеей, огромными глазами, что называлась балериной или только готовилась ею стать, - все равно он не разбирался в балете, так и не пошел в своих знаниях танца дальше тех удивительных ощущений, что владели им под сводчатыми окнами студии.

Так же и Айгюль не пыталась хотя бы краешком ока заглянуть в его мир математических абстракции, она игнорировала ум Карналя так же, как его внешность, совсем не задумываясь над тем, красивый он или так себе. Ей достаточно было собственной красоты и той непередаваемой гармоничности, что напоминает морской прибой, лунное сияние, шелест листвы на деревьях или пение птиц. Провыв с нею день или два, Карналь невольно начинал думать, что молодые девушки больше всего боятся в мужчинах ума. Вообще говоря, существует множество вещей, каких человеку хочется именно тогда, когда их негде взять. Иметь ум не хочется разве только дураку, так как он не знает, что это такое. Девушке большой ум казался угрожающим. Она тоже не знает, что это такое, но остро чувствует скрытую угрозу, ибо наделена сверхчувствительностью благодаря тонко организованной натуре.

Что же касается красоты, то и здесь Айгюль придерживалась того мнения, что в этом состязании мужчины никогда не победят. Красота - это оружие женщин, их способ существования, их призвание, предназначение на земле. Поэтому им одинаково враждебны попытки мужчин состязаться с ними и их стремление лишить женщин привилегии в красоте и женственности.

Все это относилось к невысказанным мыслям в часы ночных молчаливых сидений на клене у стадиона. Но если мысли не высказаны, это еще не значит, что их нет. Созвучие душ помогает улавливать мысли даже на расстоянии, а Карналя и Айгюль и расстояние больше не разделяло, их удерживала только та невидимая грань, которую выставляет перед собой стыдливость. Но и здесь они, не сговариваясь, были единодушны, не переступали той грани, ибо усматривали в том залог желаемого для обоих счастья.

Впоследствии, через много лет, Карналь приезжал в Одессу, искал тот клен у стадиона и не находил. Попадалось на глаза нечто подобное, но пугал крутой спад откоса, на котором росли деревья, не верилось, что они с Айгюль могли там удержаться в те далекие ночи, свободно, без усилий, невесомостью, если и не телесной, то духовной. Было им в то время действительно легко, как никогда впоследствии, но, наверное, переживали это чувство лишь тогда, когда оставались вдвоем и могли забыть обо всем на свете. А когда расходились, у каждого было достаточно забот и волнений, Карналю выпадало их, пожалуй, намного больше.

Его положение на факультете было тревожным и странным. С одной стороны - уважение за безусловные успехи, наивысшие оценки на всех четырех курсах учения, грамота от самого министра за научную работу, намеки руководителей кафедр о возможности приглашения к себе в аспирантуру. А с другой настороженное недоверие, упорное преследование за вероятные грехи, обвинения в недозволенных намерениях, прозрачные намеки на биографию.

Последнее возмущало Карналя всего больше.

- Какая биография? - кипел он перед Кучмиенко. - Я в шестнадцать лет пошел на фронт. Много найдешь таких? Тебе же было двадцать, а не шестнадцать!

Кучмиенко встряхивал чубом - теперь не легкомысленно, а солидно, с каким-то скрытым значением.

- Главное не в том, как начать войну, - говорил поучительно, - главное - как закончить. Ты не сумел достойно закончить.

- Трагический случай.

- После трагических случаев не остаются живыми.

- Ты обвиняешь меня в том, что я живой?

- Ты уберегся, а это трагедия уже иного порядка.

- Но ведь и ты уберегся.

- Я принадлежу к победителям, а ты...

- Любопытно, к кому принадлежу я?

- Ты к спасенным.

- И спас меня ты?

- Можно сказать и так.

- Интенданты меня не спасали.

- Я был среди воинов, ты не забывай.

- А я среди убитых. А теперь воскрес, чтобы жить снова, жить за моих товарищей и сделать что-то в жизни также и за них, черт подери! Запомни это, Кучмиенко!

Кучмиенко был добр и великодушен.

- Чудной ты, Карналь! Я же хочу тебе добра. Нам лишь бы идейность.

- Почему ты считаешь, что только ты идейный? - возмущался Карналь. Откуда такое исключительное право?

- А кто же тогда идейный, если не я? - искренно удивлялся Кучмиенко и снова встряхивал чубом. - Раз я тебя критикую, а не ты меня, значит, выходит, что у меня есть такое право. Для тебя же делаю как лучше, а ты не понимаешь из-за своего упрямства. Спроси у кого угодно, и каждый тебе скажет о твоем упрямстве.

- Без упорства, или, как ты говоришь - упрямства, ученым стать нельзя.

- Еще неизвестно, кто станет ученым, а кто не станет.

- Не намереваешься ли и ты стать ученым? - смеялся Карналь.

- Увидим, увидим, - похлопывал его по плечу Кучмиенко, - все может быть.

- Тогда я не хотел бы быть в науке!

- Будем считать такие заявления преждевременными. Ты напрасно сердишься, Карналь. Мы же с тобой друзья. Вспомни первый и второй курсы, вспомни, как мы Отбивались от волков. Как гранатами от фашистов! Никому не удастся нас рассорить и разъединить. Удивляюсь, как ты этого не понимаешь!

- Иногда мне начинает мерещиться, что ты знаешь даже то, чего знать невозможно. Тебе легко жить, Кучмиенко. Наверное, ты и умирать будешь, как один великий англичанин - напевая. Но я умирать не собираюсь - ни напевая, ни плача.

Они расходились, хотя Карналь знал, что ненадолго и недалеко.

Как ни странно, но именно Кучмиенко первый принес Карналю известие о том, что в их университет приехал тот самый ленинградский профессор Рэм Иванович, который так высоко оценил студенческую работу Карналя.

- Прочитает у нас лекцию про теорию чисел Ферма, - сообщил Кучмиенко с таким видом, точно он только то и делал, что думал об этой теории и имел намерение опровергнуть Эйлера, в свое время опровергнувшего Ферма. - Ты ведь знаком с ним, Карналь. Он тебя хвалил, выбил тебе грамоту от министра.

- Знаком так же, как ты.

- Не меня же хвалил - тебя.

- Кстати, профессор довольно благосклонно относится к кибернетике и к Винеру.

Кучмиенко захохотал.

- Если бы я был профессором, то тоже позволял бы себе такие вольности! Ему что? Он знаменитость! А вот попробуй ты выпутаться из сетей лженауки, и окажется, что без помощи твоего друга Кучмиенко не сдвинешься с места!..

На лекцию они пошли вместе, отвязаться от Кучмиенко Карналь не смог.

Профессор был лобастый, крепко сбитый, похож не на математика, углубленного в теории, а на закоренелого практика или партийного, государственного деятеля. Энергия была в каждом его жесте, слова буквально били студентов - он укорял их за посредственность, бездеятельность, за умственную лень, как будто именно эти собранные в актовом зале студенты физмата повинны в том, что триста лет ждут своего разрешения проблемы, предложенные Ферма. То был не просто ученый - борец, агитатор. Он мог заставить забыть обо всем на свете и броситься немедленно решать нерешенное в математике.

Во время своей бурной лекции профессор цепко ощупывал взглядом аудиторию, словно искал кого-то. Карналь, холодея, решил, что он ищет именно его, и сник. Ему хотелось спрятаться под стол или хоть за спину Кучмиенко, потому что тот сидел выпрямившись, высоким, время от времени картинно встряхивал своим прекрасным чубом и с таким восторгом пожирал глазами профессора, что тот невольно мог причислить его к своим самый пылким сторонникам.

Студенты были так ошеломлены эрудицией и наступательным пафосом ленинградского профессора, что оказались не в состоянии задать хотя бы один вопрос. Проректор по научной части, представивший гостя перед началом лекции, поблагодарил его, и на этом встреча должна бы закончиться, но профессор жестом памятника выбросил руку вперед и, обращаясь ко всем, неожиданно сказал:

- Если здесь присутствует студент Карналь, я просил бы его остаться.

Все взгляды обратились на Карналя, он покраснел, медленно встал и среди всеобщей тишины пошел к профессору. А за ним, как тень, как привязанный, потянулся Кучмиенко. Это было так неожиданно, что студенты не шевельнулись, ожидая, чем закончится столь комичная ситуация. Проректор - тихий, спокойный человек - в смущении протирал очки, а ленинградский гость, видимо уверенный, что Карналь именно этот высокий и гордо-чубатый, загодя радуясь своей проницательности, спросил насмешливо идущего впереди, сгорбленного, расцвеченного румянцем неловкости:

- Вы тоже ко мне?

- Я Карналь, - сказал истинный Карналь.

Пророков нельзя ни смутить, ни устыдить. Профессор мигом накинулся на Кучмиенко:

- А вы? Кто вы и что вы?

- Я друг Карналя.

- Прекрасно. Поздравляю вас и завидую вам. - И мгновенно переключился на Карналя: - Выберите время и зайдите ко мне в гостиницу. Я остановился...

- В "Лондонской", - подсказал проректор.

- Номера не помню, там спросите.

- Тоже мне математик, не может запомнить, в каком номере остановился, бормотал пораженный Кучмиенко, протискиваясь вслед за Карналем к выходу.

В гостиницу Карналь так и не пошел. Ему всегда не хватало решительности в последнюю минуту. Вспоминал лобастого профессора, его манеру трибуна, энергичную наступательность и понимал, что не о чем ему с ним говорить. Такие люди не знают и никогда не захотят узнать, что такое неуверенность, сомнения, им неведомы тупики, высокое солнце истины сияет для них неугасимо, и они идут к ней, несмотря ни на что. А разве он, Карналь, принадлежит к таким людям?

Уж если они должны были познакомиться с профессором именно на почве толкования теории игр, то Карналь с полным правом мог бы сказать, как говорят англичане: если ты не можешь делать то, что тебе нравится, то пусть нравится тебе хотя бы то, что ты делаешь.

Но профессор принадлежал к людям, не отступавшим от своего. Он снова позвал Карналя, но уже не в гостиницу, а на третий этаж общежития, где в двух маленьких комнатках жил вместе со своей молодой женой, грузинкой, секретарь университетского парткома Пронченко.

Какой-то студент-первокурсник постучал в дверь комнаты Карналя и сказал, что его просят к Пронченко.

Пронченко был кандидат наук, вел на их факультете семинар по механике, но Карналь не посещал этого семинара и знал преподавателя только в лицо. Очень высокий и очень красивый человек, глаза как на византийских иконах, всегда чуть улыбающийся, лицо излучает доброту. Как и все фронтовики, ходит в старой офицерской форме. Рассказывали, что он был танкистом, горел в танке, имеет много боевых орденов, хотя никогда почему-то не носит даже колодочек. Может, из скромности, а может, чтобы не выделяться среди тех преподавателей, которые на фронте не были - кто из-за пожилого возраста, кто из-за болезни, кто был забронирован, как ценный специалист, к которым Пронченко принадлежать не мог, ибо защитил диссертацию уже после войны, выйдя из госпиталя, где лечился так долго, что успел познакомиться со своей будущей женой, влюбиться в нее, она влюбилась в него, и вот так вышло, что этот красивый украинец выкрал прекрасную грузинку из Тбилиси и привез ее сюда. Жену Пронченко студенты часто встречали в общежитии, она была так же красива, как и муж, глаза у нее немного грустные, темные, задумчивые, лицо ласковое, и вся она какая-то ласковая, приветливая, всечеловечески добрая, с каждым здоровалась, словно была ему сестрой или однокурсницей, хотя студенткой не была, преподавала в школе русский язык и литературу, всегда носила кипы тетрадей, которые должна была проверять и на которые математики злорадно указывали филологам: вот ваша будущая судьба.

Если ты в университете уже пятый год, можешь немало знать о каждом преподавателе. Ясное дело, о ректоре или проректоре знания твои соответственно большие, так же о Пронченко, который вызывает не меньший интерес, чем сам ректор. Но все это так, эвклидова геометрия, никаких пересечений, никаких касательных с житьем-бытьем рядовых студентов типа Карналя оно не имеет и не может иметь. И вдруг Пронченко приглашает Карналя к себе домой! Правда, тоже в общежитие, в такие же комнаты, как у студентов, так же стоит в очереди к общей плите жена Пронченко Верико Нодаровна. Но в то же время существует грань, какую переходить не дано. Для дел у Пронченко есть кабинет в университете, научные вопросы решаются на кафедре и в деканате, и в те две комнатки в общежитии могут ходить к Пронченко лишь ближайшие его друзья. А какой же ему друг Карналь, когда они толком и не знакомы?!

Карналь не любил, когда его куда-то звали, приглашали. Будто чувствовал в этом угрозу для собственной свободы, сразу переставал принадлежать себе, как бы переходил в чужую собственность, все его существо протестовало, бунтовало, роптало. Посягательство на свободу поступков он усматривал даже тогда, когда приходилось куда-то ехать. Купленный билет казался ему эквивалентом утраченной свободы. Случалось, Карналь выскакивал из вагона поезда, который уже трогался, или спрыгивал о парохода на причал, когда матросы уже убирали трап. Добровольных обязательств Карналь мог набрать на себя целые горы, но совсем не умел быть покорным. Его организм даже выработал своеобразные сигнально-защитные функции, и если, к примеру, Карналю очень не хотелось куда-то ехать или идти, у него даже могла повыситься температура. Врачи должны бы определить такое состояние как концлагерный синдром. Но что могли знать врачи о нем, Карнале, кто девятнадцатилетним побывал в аду и вернулся из такого ада, какой не снился даже великому Данте!

Когда Карналь услышал, что его приглашает к себе Пронченко, первой его мыслью было: опять Кучмиенко. Накапал на Карналя начальству, и тот, человек очень деликатный, не захотел вести с беспартийным студентом официальный разговор в университетском кабинете, а решил пригласить к себе домой. Может, знал строптивый характер Карналя, побоялся, что тот вообще не захочет явиться в кабинет, заартачится, еще ухудшит свое положение, даст повод тому же Кучмиенко выступать с новыми обвинениями. Как бы там ни было, Карналь изо всех сил старался найти объяснение такому неожиданному приглашению.

Между тем обошлось без Кучмиенко. Карналь понял это, как только переступил порог комнатки Пронченко. Возле стола, наполовину заваленного книгами, простого, плохо остроганного, кажется, чуть ли не самодельного, как почти вся тогдашняя мебель, за стаканами крепко заваренного чая сидели Пронченко, в своей неизменной гимнастерке, в диагоналевых галифе и хромовых сапогах, и... ленинградский профессор - без пиджака, с расстегнутым воротом белой сорочки, с небрежно сдвинутым набок галстуком. На освобожденном от книг клочке стола, кроме стаканов с чаем, вазочки с вареньем и корзинки с печеньем, лежал развернутый на последней странице "Огонек". Профессор, размахивая авторучкой, крикнул Карналю вместо приветствия, едва тот успел прикрыть за собою дверь:

- Коварство или скрытые действия. Семь букв? Знаете?

Пронченко и профессор, оказывается, ломали голову над журнальным кроссвордом. Самое примитивное занятие из всех, какие только мог вообразить себе Карналь.

- Ну, что же вы молчите? - торопил его профессор.

- Интриги? - подсказал Пронченко.

- Минуточку. Линейка - ложится. Шторм - сходится. Мотив - точно. Так и записываем: интриги.

Пронченко встал, подал Карналю руку.

- Садитесь пить с нами чай. С Рэмом Ивановичем, надеюсь, вы знакомы.

- В общих чертах, - буркнул профессор, - в очень общих чертах. Без приближений. В науке, знаете ли, приближение - процесс длительный и, как вам известно, бесконечный.

- Среди людей несколько иначе? - спросил Пронченко, и Карналь никак не мог взять в толк, спорят они или шутят, а может, просто дают отдых мозгу, так же как с этим нелепым кроссвордом.

- Кстати, студент Карналь подает надежды, - неожиданно сказал Рэм Иванович. - Его научная работа получила первую премию Министерства высшего образования.

- Знаю, - кивнул головой Пронченко.

- И как вы думаете использовать его после университета?

- А вот этого не знаю.

- Тогда кто же знает?

- Его научные руководители, воспитатели.

- Он жалуется, что его...

- Я не жаловался, - вырвалось у Карналя.

Верико Нодаровна принесла еще стакан чаю, Пронченко стал знакомить Карналя с женой. Карналь дернулся, чтобы встать навстречу женщине, но почувствовал, что его что-то удерживает снизу. Это "что-то" не было для него тайной. Все университетские стулья вместо фанерного круга имели плетеные сиденья - тоненькие палочки прибиты к каркасу маленькими гвоздочками. Гвоздочки, как известно, имеют головки с закраинами - прекрасный инструмент для продырявливания студенческих юбок и брюк. У Карналя единственные его брюки имели уже несколько таких "ранений", но сейчас речь шла уж не о целости брюк, а о его воспитанности, уважительном отношении к женщине. Карналь рванулся что было силы, но стул вцепился ему в брюки. Пришлось тянуть за собой и стул. Студент выглядел так комично, что Рэм Иванович не выдержал и захохотал. Пронченко тоже не удержался от смеха, только Верико Нодаровна укоризненно взглянула на мужа и, помогая Карналю освободиться от стула, сказала:

- Ты опять перепутал стулья, Володя. Я же просила тебя никогда не давать этот поломанный гостям, самому садиться на него.

- Студент - это не гость! - закричал Рэм Иванович. - Студент - человек для приключений. Когда же и не испытать всяческие приключения, если не в студенческие годы?

- Вы у нас впервые? - спросила Верико Нодаровна. Она говорила с приятным грузинским акцентом. - Правда, Володя, впервые? - обратилась она к мужу.

- Не приглашали, потому и впервые, - добродушно буркнул Пронченко. Потому и жалуется аж в Ленинград, а нам не сказал ничего.

- Я не жаловался, - снова стал было оправдываться Карналь.

Но его перебил профессор:

- Я страдаю склонностью к неточности. Constitutionally inaccurate! как говорят англичане. Жалоб не было. Я не встретил таких слов в письме нашего молодого друга. Так?

- Так, - согласился Карналь, пока еще не понимая, куда клонит профессор.

- Но разве истинное положение вещей зависит от того или другого сочетания слов? Мир для того, чтобы существовать, не нуждается ни в каких описаниях и постановлениях.

- Простите, профессор, - спокойно вмешался Пронченко, - но ведь мы знаем, что постановления в государстве с плановым хозяйством могут направлять целые участки жизни. А декартовская энумерация? Вы же математик, а математики спят и видят мир не то что описанный и прорегистрированный, но формализованный до таких пределов, что даже для поцелуев они мечтают вывести точные формулы.

Профессор вскочил со стула, хотел пробежать по комнате, беспомощно развел руками.

- У вас тут не разгонишься! Вы что - играете в скромность? Почему вам не дадут квартиру? Ведь тот, кто нес бремя войны, имеет право пользоваться плодами победы!

- Мы с Верико и пользуемся! - заметил Пронченко. - У нас целых две комнаты на двоих. По комнате на каждого! Это же целое богатство, профессор!

- Вы называете это комнатой? - профессор натолкнулся на стул, ударившись, запрыгал на одной ноге. - Могли бы хоть сократить до минимума меблировку. В моей ленинградской квартире, например, просторно, как на стадионе. В блокаду я сжег всю мебель, чтобы согревать свое старое тело. Пришлось даже зацепить кое-что из библиотеки. Пытался выбирать малоценное. Но разве ж для ученого книги могут быть малоценными? Теперь страшно подумать...

- А у меня был случай, когда я своим командирским танком разворотил стену сельской библиотеки. Засели там два фашистских пулеметчика, и мы никак не могли их выкурить. Пришлось идти на таран. Не знали мы, что там библиотека, да если бы и знали, все равно пришлось бы идти. Когда разворотил стены, танк влетел в дом. Улеглась пылища, глянул - книги, растерзанные как люди. А мои хлопцы уже выскочили из танка, собирают то, что уцелело. Один несет "Гаргантюа и Пантагрюэля", знаете, школьное издание, читаное-перечитаное... Я своей Верико до сих пор про этот случай не рассказывал, боюсь даже сейчас. Хотя подумать, что мог ты тогда на фронте...

- А мне пришлось спасать гаубицу, - вмешался в разговор Карналь, выковыривала с башни польского костела фашистского пулеметчика, и на нее насела рота фашистских автоматчиков. Насилу отбили. А костел гаубица разрушила капитально. От пулеметчика одни воспоминания... Когда же мы отбили тот городок, то к командиру пришла делегация граждан с протестом. Мол, повредили костел. Четырнадцатый век.

Профессор между тем сел, взялся за стакан, но чай уже остыл.

- Имея такую очаровательную жену, не грех угостить и грузинским вином, - воскликнул он.

Пронченко заглянул в угол за плетенную из лозы этажерку, набитую книгами и рукописями.

- Грузинского нет, - сказал оттуда, - а портвейн три семерки есть. Хотите?

- Налейте хотя бы нашему молодому другу!

- А почему такая честь? - удивился Пронченко. - Уж коли пить, так всем. За знакомство и за сотрудничество. Или как лучше? Может, за успехи нашей науки?

Он налил вино в стаканы. Пришла Верико Нодаровна. Профессор галантно уступил ей место, но она принесла табурет и села рядом. Пронченко плеснул ей немного из бутылки.

- Символически, - сказал он. - На фронте мы свое отпили. А я добавил еще в Грузии. У меня и сейчас еще такое впечатление от нашей свадьбы с Верико, что мы неделю плавали в вине. Море вина. Недаром поэты когда-то путали вино и море. Как это там у поэтов, Верико?

- Ты имеешь в виду Гомера, который называл море винно-черным?

- Прекрасно! - воскликнул профессор. - С поэтами - это прекрасно! Это возвращает меня к прерванному разговору. Итак, с чего мы начинали? С нашего молодого друга. Он зарекомендовал себя талантливым математиком, и я имел огромное удовольствие... гм... познакомиться... Но я имел также неосторожность посвятить нашего молодого друга в некоторые... Одним словом, я кратко изложил ему суть взглядов Норберта Винера на кибернетику... К сожалению, людей, которые разделяют хотя бы частично идеи Винера, кое-кто из ученых не поддерживает... Лженаука, реакционная идеология, интриги... Ученый уже по своей природе должен жаждать новых знаний, иначе он не оправдывает своего назначения.

- Отметьте еще и то, - спокойно заметил Пронченко, - что ученый прежде всего заботится о самом себе. У него собственные цели, и в случае неудачи он рискует лишь собственным опытом. Политика же всегда направлена на поддержку и защиту большинства. Рискует тоже большинством. Вот и приходится думать, прежде чем...

- Ага! - закричал радостно профессор, вскакивая, чтобы пробежать по комнате, но тут же вспомнил, что тут бегать негде, засмеялся и сел на свое место. - Вы говорите: защищать большинство. А если это большинство ни сном ни духом не знает о том, от чего его защищают?

- Незнание угрозы еще не свидетельствует о том, что эта угроза не существует, - спокойно отразил нападение Пронченко.

- Мы можем выпить? - удивляя Карналя своими неожиданными перепадами настроения, вдруг миролюбиво напомнил профессор. - За ваше здоровье, прекрасная Верико! Знаете, я всю жизнь сожалею, что рано женился. Всякий раз встречаешь таких красивых молодых женщин и невольно думаешь: ах, был бы свободен, как бы мог влюбиться, начать жизнь сначала!..

- Наверное, мой Володя будет думать когда-нибудь так же! - лукаво взглянула на мужа Верико.

- У него не будет для этого времени! Его заест общественная работа! Ученый и общественный деятель - это кошмар! Это забирает все твое время, все твои силы, изнуряет и исчерпывает... Но, дорогие мои друзья, в этом мире для нас нет иного выхода... Однако мы снова потеряли пить. Мы забыли о нашем молодом друге.

- Я не жалуюсь, - подал голос Карналь.

- И напрасно. Молчать могу я. В моем положении, с моим, как говорят, именем я могу и помолчать даже тогда, когда меня... гм... начнут критиковать... обвинять... Когда оракулы подвергаются нападкам, они умолкают, и их молчание убеждает нас в том, что они действительно оракулы. Не мной сказано, однако метко. Мы заговорили о кибернетике. Но что такое кибернетика? Это наука об управлении - в природе, в обществе, в производстве, вообще в жизни. Ленин придавал ей огромное значение. В резолюции Двенадцатого съезда нашей партии говорилось о научной организации труда и управления. В двадцатых годах у нас выходило около двадцати научных трудов по проблемам управления и организации производства. А теперь мы все это забыли и объявляем несуществующей науку об управлении только на том основании, что кибернетика пришла, мол, к нам из-за границы и кому-то мешает, или кто-то там из академиков просто не уразумел ничего в ней, кто-то, видите ли, не разобрался.

- Разберется, - спокойно заметил Пронченко.

- А мы тем временем будем сидеть и наблюдать, как весь мир двигает вперед эту науку? А потом - догонять? Смешно.

- Я ничего не могу вам сказать про кибернетику, так как не чувствую себя компетентным в этом деле, - спокойно продолжал Пронченко. - Но если это действительно полезные научные идеи, у нас нет никаких оснований не воспользоваться ими. Может, какие-то прыткие наши философы, в самом деле, не разобрались в сути и объявили лженаукой то, что заслуживает внимательного изучения. Факты могут подвергаться сомнению. Но главное - идеалы. За это воевали, это будем отстаивать всегда.

- Повторяю, боюсь не за себя. Вот перед нами наш молодой друг. Студент Карналь. Может, это будущее нашей науки. Но сегодня он похвалился своим знакомством (весьма приблизительным) с кибернетической теорией - и уже автоматически к нему мгновенно применяют прелиминарные подозрения в возможных преступлениях против нашей пауки. Ясно, все это работа посредственных людей. Своими жертвами они избирают именно тех, кто достоин самого большого восхищения и поддержки. Сконцентрировать удар на ком-то, кто проявляет способности, а самому потирать руки и захватить между тем тепленькое местечко. Посредственность, где бы она ни действовала, всегда пытается отстранить лучших.

- Но ведь студенту Карналю ничто не угрожает, - удивился Пронченко. - У нас никого не прорабатывают, не обсуждают. У нас в университете вы не услышите заявления: "Я, конечно, незнаком с кибернетикой, но твердо убежден в ее вредности для нас". Истинное только то, что твердо установилось, а не то, что кто-то провозгласит истинным, хотя бы это был столичный авторитет. Если и вы, Рэм Иванович, загнете нечто столь хитроумное, что сразу и не разберешь, думаю, мы все-таки попросим у вас некоторое время, чтобы определить свое к тому отношение.

- Говорят, одесситы даже не принадлежат ни к какой нации, - вздохнул профессор, - а составляют особое племя - одесситов, - это правда?

- Не совсем, - подала голос Верико Нодаровна, - я все же остаюсь грузинкой даже в Одессе. А мой Пронченко - украинец с Днепра.

- Земляки, - вслух подумал Карналь, который чувствовал себя здесь довольно неловко.

- А ты откуда? - охотно втянул его в разговор Пронченко.

Карналь назвал свое село, оказалось, что село Пронченко в сорока километрах ниже по Днепру. Бывшие казацкие села. Плавни, краснотал, рыба, сено, а рядом - степи.

- Кто родом из степей, уже от природы склонен к абстрактному мышлению, - высказал шутливо сентенцию Пронченко.

На что профессор сразу же возразил:

- Что же тогда говорить тому, кто родился в Ленинграде, в этом так точно спланированном городе? По вашей теории из него должны выходить лишь землемеры?

- У нас в селе когда-то был землемер Марко Степанович, - сказал Карналь, - так он требовал, чтобы его называли не иначе как геометром.

- А геометрия без вдохновения невозможна, сказал Пушкин, - добавила Верико.

- Уговорили и убедили, - поднял руки Рэм Иванович. - Отнесем это в заслугу парткома и, - он хитро прищурился на Пронченко, - его секретаря...

- Секретарем могут выбрать, но могут и не выбрать, - засмеялся Пронченко. - Я же вам говорил, что главное - идеалы, их непоколебимость. По-человечески мне стыдно, что я до сих пор не заметил Карналя, хотя мы, оказывается, даже земляки, а вы, Рэм Иванович, могли бросить все ваши дела и примчаться из самого Ленинграда, чтобы взять его под защиту.

- Сказать по правде? - наставил на Пронченко указательный палец профессор. - Если хотите знать, я примчался защищать не студента Карналя, а самого себя! Его еще не очень трогают. Он только написал, что не все доброжелательно относятся к его разговорам о кибернетике. Но ведь и меня пощипывают! Несмотря на мой научный авторитет, несмотря на то, что я пережил блокаду, чуть не умер, в сущности, умер, так как уже был вычеркнут из всех списков живых и деятельных. Обо всем забыто. Пощипывают коллеги. И еще неизвестно, чем это кончится. Я и прикатил сюда. Разведка! А как оно тут? Еще ничего не знаете о кибернетике, потому и воздерживаетесь от просмотра статей в печати? А когда критикуют какого-нибудь писателя, - изучаете? Не спрашиваете, знает ли кто того писателя, читал ли его? Вот вы, молодой человек?

- Я учился в сельской школе... И сейчас времени на все не хватает, искренне сказал Карналь.

- А что скажет нам секретарь парткома? - повернулся профессор к Пронченко, плохонький ивовый стул под ним затрещал.

- Сдаюсь, я только механик. Защищал диссертацию, на литературу не было времени.

9

Карналь не привык, чтобы его провожала жена. Вечная занятость у нее и у него, возмутительная несинхронность их жизни вынудила отказаться от ритуала провожаний и встреч. Когда-то, пока не завертело его в гигантской карусели науки, Карналь мог еще позволить себе это. Расстроганный, он всегда провожал и всегда встречал свою маленькую балеринку. Но это было так давно, что и не припомнить. Теперь его окружали заместители, помощники, сотрудники, а там, куда ездил, всякий раз - новые "заинтересованные лица". До сих пор еще он твердо не мог сказать, чем больше интересовались: им самим или его вычислительными машинами, ибо одно и другое воспринималось с почтительной опаской, иногда с недоверием, бывало, и враждебно.

От автомобиля Карналь отказался и на этот раз, попросил Алексея Кирилловича прихватить его портфель, а сам пообещал добраться до вокзала собственными силами, то есть пешком. Нежелание Карналя пользоваться машиной уже стало в городе притчей во языцех. Но он упорно избегал этого способа передвижения, словно бы принадлежал к какой-то причудливой секте антиавтомобилистов. Имел для этого все основания и не считал необходимым перед кем-либо отчитываться в мотивах своего поведения.

- Не волнуйтесь, - спокойно ответил на молчаливый вздох помощника, буду вовремя.

У вагона, держась за пуговицу пиджака скромного Алексея Кирилловича, торчал тучный Кучмиенко, что-то ворковал помощнику Карналя на ухо. Еще издали завидел академика, помахал рукой:

- Думали уже, опоздаешь, Петр Андреевич.

Карналю было неприятно, что Кучмиенко узнан о его отъезде, еще неприятнее было, что пришел провожать.

- Мог бы и не приезжать, - сухо сказал он, - это не входит в твои обязанности. Я вообще никого...

- Вообще-то так, но я - в частности!.. - захохотал Кучмиенко, и Карналь внутренне поморщился от его нахального смеха. Связала же их жизнь веревочкой - не развяжешь! - Ты ведь начальство, Петр Андреевич. К тому же мы друзья. Случайно узнал о твоем бегстве, дай, думаю, подскочу... Может, ценные указания... Может...

- Я пойду положу портфель, - уклонился от его рукопожатия Карналь.

- Мы с Алексеем Кирилловичем уже побаивались, что ты не успеешь на поезд. Хотя я тебя знаю уже тридцать лет: никогда не опаздывал! Кто тебя еще так знает, Петр Андреевич, как я!

Карналь вошел в вагон, Кучмиенко, продолжая держать помощника за пуговицу, быстро бросал ему в лицо какие-то словно бы твердые, неожиданные для такого внешне добродушного человека слова:

- Ты забудь про адъютантство у Карналя. Ты не ему служишь - идее. Не адъютант, а представитель наших общих интересов. Всего нашего объединения. Академик, он кто? Человек. А человек - слаб. Восхищение, чудачества. Вот он едет к этому Совинскому. Ты не знаешь, зачем он едет, а я знаю. Влюблен в Совинского. Давно уже влюблен и не может выбросить его из головы. Голова у Карналя так уж устроена: ничто оттуда не вылетает, все там задерживается. Прямо диву даешься, где оно там все помещается. Ну, да не об этом. Ты там тоже присмотрись к Совинскому. Это парень боевой, хоть и никак не могу взять в толк: как он очутился у металлургов и что там задумал. Простой техник, а вишь, самого Карналя вытащил к себе. Заварил какую-то кашу. Присмотрись хорошенько, может, оно там и на Государственную премию вытанцовывается. АСУ в металлургии - это звучит! Если что, нужно немедленно подключиться и нам.

- Но ведь АСУ - это по линии Глушкова, - несмело возразил Алексей Кириллович.

- А машины чьи? Кто их проектирует и выпускает? Какая тебе АСУ без вычислительных машин! Глушковские хлопцы разрабатывают системы и вычисляют эффект системности, а мы - подводим машинную базу. Да что тебя учить? Садись, не то поезд без тебя уйдет.

Он подтолкнул Алексея Кирилловича к вагонным ступенькам, а сам бросился вдоль вагона, отыскивая окно, за которым будет Карналь. Увидев академика в купе, что было силы замахал руками, сделал даже вид, что подпрыгивает и целует оконное стекло. Стеклолиз.

- Это вы сказали Кучмиенко о моем отъезде? - спросил Карналь своего помощника, когда тот шел еще по коридору.

- Он спросил у меня, я не знал, надо или не надо говорить. Простите, Петр Андреевич.

- Моя вина. Я не предупредил вас, чтобы никому... Но впредь... Вы разве не со мной?

- Я взял для вас отдельное купе, а сам буду здесь, по соседству.

- Ну, это смешно! Кто вас так учил? Переходите ко мне, поедем вместе. К тому же я никогда не занимаю нижнюю полку, так что она - в вашем распоряжении. Я привык только на верхней. Привычка и принцип, если хотите. Пока ты можешь взобраться на верхнюю полку вагона, ты еще жив. Как у вас с храпом?

- Помощники не имеют права храпеть, - скромно потупился Алексей Кириллович, перенося из соседнего купе свой портфель, кстати, точнехонько такой же, как у академика, что должно было свидетельствовать о демократизме отношений между ними обоими и вообще между всеми советскими гражданами, которые убивают лучшую часть своей жизни на бесконечные разъезды и командировки.

- А меня, знаете, отучили в концлагере, - задумчиво сказал академик.

- Вы были в концлагере? - не поверил Алексей Кириллович. - Но тогда как же?..

- Удивляетесь, как уцелел или как стал академиком? Как видите - и то и другое произошло, может, и к счастью, по крайней мере, для меня самого. А там, уж коли речь зашла, было такое: спали на деревянных нарах в такой тесноте, что поворачивались только по команде. Были прижаты друг к другу так плотно, что лежали все или на правом или на левом боку. Если у кого онемеет плечо, он проснется и просит: "Братцы, давайте перевернемся!.." Его выругают, ясное дело, но все же кто-нибудь да скомандует: "Повернулись!" Ну, да это прошлое... Давайте-ка ужинать.

- Я пойду закажу чай, - сказал Алексей Кириллович. - Жена положила мне тут котлеты, она готовит их очень вкусными.

- А почему вас не провожала жена? И никогда, как я заметил, не провожает? Она занята?

- Неудобно, - скромно потупился Алексей Кириллович. - Она рвется каждый раз, но я не разрешаю. Ведь у нас служебные поездки...

- А вы попробуйте не разделять поездки на служебные и личные. Жизнь это не только служба, работа, существуют ведь еще и сугубо человеческие обязанности и требования, зачем же ими пренебрегать? С годами убеждаешься, что полноценной личностью можно назвать лишь того, кто отдает должное и работе, и людям, и жизни в самом широком понимании этого слова.

Академик открыл свой портфель, вынул четырехгранную бутылку с золотисто-коричневой этикеткой.

- Виски пьете? Содовой нет, но я заменяю ее "Лужанской". Напиток тонизирующий. Много - вредно, а немного - в самый раз для усиления работы сердца. Мне прислал знакомый профессор из Кембриджа.

- Из самой Англии? - удивился Алексей Кириллович, который, несмотря на все свои широкие познания в практических делах, как-то не мог представить, чтобы можно было прислать (Как? Ящиками, контейнерами или по одной бутылке?) напитки из самой Англии.

- Нет, из Америки. Там тоже есть Кембридж. Университетский городок на окраине Бостона. Гарвардский университет слышали? Он в том американском Кембридже. А виски шотландское. Проще было бы прямо из Шотландии, но там у меня нет знакомых. Это очень хорошее виски. Кингс ренсом - королевский выкуп. Двенадцатилетняя выдержка. После того, как его сварили из ячменя, оно двенадцать лет выдерживалось в дубовом, обожженном изнутри бочонке. Дубовый уголь впитал в себя все сивушные масла, и мы имеем практически чистый напиток. Почти как аптечная микстура.

Академик налил виски в стакан, добавил минеральной воды, они потихоньку пили, молча смотрели в темное окно, за которым летели темные поля под темным небом. Приступ разговорчивости у Карналя прошел, а его помощник из-за своей врожденной скромности не решался начинать разговор, кроме того, он еще каялся в душе за свое, так сказать, предательство, ибо если разобраться, то он даже дважды предал академика: сказал о его поездке Кучмиенко и пригласил в Приднепровск молодую журналистку, и еще неизвестно, как академик отнесется к ее присутствию на заводе. Выдающиеся люди должны быть добрыми, иначе какие же они выдающиеся? Эта мысль помогла Алексею Кирилловичу успокоиться и заснуть, как только он коснулся щекою подушки.

А Карналь на верхней полке еще долго ворочался. Всю жизнь он вот так не мог заснуть сразу, приучил свой мозг работать наиболее интенсивно именно ночью, когда все считают, что ты спишь, и наконец дают тебе покой. Собственно, все мысли приходили ему в голову ночью, перед тем как уснуть. Кажется, мозг не имел передышки и во сне, но это уж была работа бессознательная, нечто вроде заготовки материала для новых мыслей.

Утром на вокзале их встречали директор завода и виновник всего Совинский. Алексей Кириллович вздохнул с облегчением, не заметив поблизости Анастасии. Может, не приехала? Так было бы лучше.

Директор и Совинский были почти однолетки - оба молодые, высокие, сильные, только Совинский - чернявый, с лицом чуть грубоватым, словно бы даже суровым, а директор - белокурый, склонный к полноте, голубоглазый, добродушно улыбающийся. Как-то не верилось, что этот человек имеет дело с металлом, с адовыми температурами, с суровостью и твердостью.

- Демьяненко, - представился директор, пожимая руку Карналю, затем Алексею Кирилловичу. - Взбаламутил нас всех Совинский, я прошу прощения от имени дирекции и обещаю, что сделаем все для того, чтобы ваше пребывание у нас... как это говорят в подобных случаях?..

- А меня уговорил Алексей Кириллович, - показал на своего помощника академик, - как принялся агитировать! Дескать, у всех мы уже перебывали, а вот у металлургов... Хотя это приход Глушкова, но Алексей Кириллович все же сумел меня уломать.

"Зачем он это говорит?" - подумал Алексей Кириллович, но промолчал, только усмехнулся привычно, склонив голову и украдкой поглядев туда-сюда, не появилась ли где Анастасия, тогда-то уж ему и впрямь будет не до шуток. До все обошлось. Они сели в большую директорскую машину - до завода, как объяснил Демьяненко, далеко, и пешком, как этого желал Карналь, еще никто добираться туда, кажется, не пробовал, по крайней мере за последние двадцать лет.

У Карналя, как заметил Алексей Кириллович, вечернее размягченное настроение исчезло столь же неожиданно, как и возникло. Академик снова перешел к своей манере вести беседу таким образом, чтобы запугать собеседника. Выходило это у него само собой, без малейших к тому попыток.

- Мы с Совинским давнишние сотрудники, - обратился Карналь к директору, - можно даже сказать, до определенной степени единомышленники в некоторых житейских вопросах. К сожалению... Иван сбежал от меня, и ничего нельзя было поделать. Был такой послушный парень и вдруг...

- Я всегда был непослушный, Петр Андреевич, - заметил Совинский.

- Может, и лучше, что ты такой, а не другой. Даже из плохих детей могут вырасти хорошие люди, а вот из послушных не вырастает ничего. Послушные это никакие, а никакие люди - самое страшное, что только можно себе представить. Но как ты очутился в металлургии?

- А это я заманил его к себе, - сказал директор.

- Вы? Каким образом?

- Когда-то вы встречались с группой директоров в Совете Министров, помните?

- Это нужно вспомнить, когда именно и с какими директорами.

- Одним словом, в той группе был и я. Послушал, как вы говорите об электронных машинах, и решил: давай попытаюсь! Деньги на приобретение у меня были, расспросил, как там и что, быстренько оформил, в министерстве между тем не сказал ничего, ибо разве мало у меня приобретений? Все тянем на заводы, про всяк случай. Кое у кого целые запасные заводы лежат на складах, смонтируй - и получишь параллельное производство. А эти машины ваши настолько компактные в сравнении с нашим металлургическим оборудованием, что можно подумать, будто конторские шкафы да столы. Купили, привезли, спрятали, а что дальше? Людей у меня нет, специалистов - ни одного, никто даже не знает, что там такое - комплект или просто случайный набор деталей... Ехал мой зам в столицу, я его и попросил: поспрашивай да поищи. А моему заму там ваш зам знакомый, и у вашего зама уже было заявление Совинского...

- Узнаю коней ретивых по их выжженным таврам, - пробормотал Карналь. Дальше можете не рассказывать. Кучмиенко? - обратился он к Совинскому.

- Он не настаивал, сказал только, что металлурги меня приглашают.

- Так-таки тебя лично? А почему бы не...

- О Юрии он тоже говорил. Но вы же сами знаете, Юра и Люда только что поженились, он не мог... Хотя условия тут предложили просто царские. Мне платят, как доктору наук, а кто я такой? Простой технарь. Работяга-электронщик.

- Ты уникальный специалист и талант, - сухо сказал академик. - А тогда, выходит, обманул меня. Почему не сказал о Кучмиенко?

- Потому что вы не спрашивали.

- Вечная история, - вздохнул Карналь. - Одни говорят все, потому что их спрашивают. Другие не говорят ничего, потому что их, видите ли, не спрашивают. Ну, ладно. Мы увлеклись выяснением проблемы, в чем состоит будущее прошлого, а нашему директору это не интересно. Что тут у вас? Чем подивите?

- Может, мы заедем сначала в гостиницу? - предложил директор. Устроитесь, отдохнете.

- А мы с Алексеем Кирилловичем целую ночь отдыхали. Побрились в вагоне, позавтракали котлетами, которые приготовила его жена, кстати, удивительно вкусные котлеты, никогда таких не едал. А гостиница - зачем же нам гостиница? Мы сегодня же и домой. Нужно билеты обеспечить - вот и вся организация.

- Билеты забронированы, - сообщил Алексей Кириллович.

- Видите, как работают мои службы, - засмеялся академик. - Верю, что ваши здесь тоже не хуже. Так что у вас? Имею твердые подозрения, что не ждете от меня пользы, а только хотите опереться на мой авторитет. Угадал?

- Угадали, - согласился Совинский.

- Мне иногда кажется, что и государство платит мне не за пользу, а за авторитет, - грустновато произнес академик. - Но государство никогда в этом не сознается, а вот ты, Иван, был человек прямой и таким остался. Жалею, что не стал ты мне таким близким, как хотелось.

Директор ничего не понимал в этом полном намеков разговоре, Алексей Кириллович не мог вмешаться, хотя и знал все. Совинский был безнадежно влюблен в дочку Карналя Людмилу, но случилось так, что она вышла замуж за сына Кучмиенко Юрия, кстати, близкого друга Совинского, тоже техника-наладчика вычислительных машин, парня в своем деле талантливого просто на редкость, может, даже талантливее Совинского.

- Так что у вас? - уже в который раз повторил академик.

- У нас неустроенность и неприспособленность, - признался директор. Стыдно сказать, но... Наш завод старый, еще с дореволюционных времен. После гражданской войны и разрухи его отстроили на скорую руку, в первые пятилетки поставили несколько новых трубных цехов для сложных профилей, но война опять все уничтожила. Снова восстановление, и снова наспех, в нехватках, в сплошных трудностях... Постепенно реконструируем, фактически все обновлено, но территория тесная, корпуса цехов старые, особенно не развернешься. Я завидую тем, кто строит новые заводы на новых местах, - там разгон, размах, там настоящая работа. А наш завод напоминает старого заслуженного ветерана: и на пенсию жаль провожать, и производительность не та, что у молодого специалиста.

- Старые заводы, старые люди, - как-то печально промолвил академик, - а вы молоды, все молоды. Что же вы хотите услышать от меня, старого человека?

- Какой же вы старый? - удивился директор.

- Перешел рубеж. До пятидесяти лет кажется, что идешь только вверх и вверх, но с того самого дня, когда тебе исполняется пятьдесят, понимаешь: у тебя исчезает будущее. Теперь может быть мудрость, опыт, авторитет, ты можешь занимать наивысшие должности, но годы твои уже катятся под гору. Не спасает ничто. Даже кибернетика, хотя кое-кто склонен считать ее всемогущей. Только гении, герои и святые побеждали в себе время.

Они ехали по набережной Днепра. Бесконечные разливы асфальта. С одной стороны - новые высокие дома, с другой - белые песчаные пляжи, тихие заливы, голубая днепровская вода, мосты, остров с аттракционами, среди которых выделялось традиционное колесо с кабинами.

- Вы бывали в Приднепровске, Петр Андреевич? - спросил Совинский.

- Бывал, хотя и не часто.

- А как вам наша набережная? Это сделал Пронченко, когда был здесь секретарем обкома. Его идея. Прежде берег был застроен халупами, а вон там по склонам росла дереза и лазили козы. Теперь тут новый район, главное же эта трасса. Гордость нашего города.

- Я не люблю таких набережных, - сказал Карналь.

- Позвольте полюбопытствовать: почему? - удивился директор.

- И не только здесь, у вас. Видел набережные Ленинграда, был когда-то в Египте, там в Александрии набережная, наверное, километров двести вдоль моря. В Киеве приблизительно такая, как у вас, вдоль Днепра, хотя там шоссе короче и уже намного. Но все эти набережные имеют общую, я бы сказал, черту: созданы не для людей, а для машин. До воды не доберешься, не пробьешься, разве что проскочишь, как заяц, но и тогда тебя оглушит громыханье моторов и ты задохнешься от выхлопных газов. Мое убеждение - к воде нужно давать доступ прежде всего людям, а не машинам. Вы скажете, что в машинах тоже сидят люди. Да, сидят. Но они проскакивают мимо, не успев даже оглядеться вокруг. Разве не все равно, где проложить трассу для удовлетворения их жажды скорости и спешки? Мы же до сих пор мыслим категориями девятнадцатого столетия, когда пытались показать прежде всего технические успехи, поставить перед глазами то паровоз, то машину, то еще какую-то технику. Железные дороги прокладывались через центр города. В Париже и доныне вокзал в самом сердце города. Яркий пример - железная дорога Феодосии, подаренная городу художником Айвазовским. Тогда это было такое диво, что Айвазовский захотел, чтобы дорога непременно была проложена вдоль моря и чтобы все феодосийцы приходили смотреть на это диво так же, как две с половиной тысячи лет любовно глядели на море. Вот и сейчас полотно железной дороги отделяет Феодосию от моря. Теперь Айвазовского хвалят за картины и потихоньку проклинают за такой подарок родному городу. Ваш завод что, тоже выходит на набережную?

- Нет, мы едем в противоположном направлении. К заводам надо повернуть назад. Туда шоссе еще не дотянули.

- Так что, вы решили показать мне эту трассу?

- Ну, - директор не находил слов для этого сурового академика с таким нетрадиционным мышлением, не знал, как ему отвечать, как угадать направление его мыслей.

На помощь директору пришел Совинский.

- Грех не увидеть нашей набережной каждому, кто побывает в Приднепровске, - сказал он.

- А ты тоже считаешь себя гражданином Приднепровска? - удивился Карналь.

- Я здесь работаю.

- Мог бы работать и у нас, и, надеюсь, намного производительнее, потому что тут, как я понял из недомолвок товарища директора, ты только получаешь зарплату, к тому же неоправданно высокую.

Директор бросил едва уловимый укоризненный взгляд на Совинского. Мол, получай! Вызвал академика на свою голову. Если уж роскошная набережная не пришлась ему по вкусу, то что же он скажет о бараке, в который мы хотим запаковать его любимые машины.

А Карналь на самом деле раздражался все больше и больше, главное, совсем беспричинно, и, понимая это, все равно не мог сдержаться. То ли давала о себе знать бессонная ночь в поезде, то ли осознавал ненужность этой странной поездки, или снова вернулась горечь воспоминаний о неудачном (по его мнению) замужестве Людмилы, которая абсолютно безосновательно (опять же по его мнению) отвергла Совинского, отдав предпочтение сыну Кучмиенко Юрию, и тем самым еще сильнее приковала его, Карналя, к вечному его антиподу Кучмиенко. А может, причиной ворчливого настроения Карналя было привычное раздражение по поводу невозможности сразу сблизиться с незнакомыми людьми в почувствовать себя просто и естественно в новой обстановке.

Официальность. Поверхностное скольжение. Невозможность сейчас проникнуть в суть, найти какие-то сугубо человеческие связи, что соединили бы тебя с этим директором, о котором все очень высокого мнения. Карналь завидовал тем, кто умеет, едва познакомившись с человеком, тут же стать с ним запанибрата, ввернуть к месту анекдотик, вспомнить какое-то происшествие, посмеяться, похлопать по плечу и позволить похлопать по плечу себя. Он всегда казнился в душе, что не обладает таким умением, хотя и понимал, что жизнь - это не похлопывание по плечу. Не терпел он и важного надувания щек, ленивого взгляда на людей, менторского тона, пренебрежительно-надменного раздаривания ценных указаний и мудрых советов. Старался выбирать среднюю линию поведения между этими двумя крайностями, а выходило нечто неуклюжее, он становился язвительным, ворчливым, точно старый, недовольный, измученный болезнями и комплексами отставник.

Еще угнетало его постоянное ощущение, что от него ждут чего-то мудрого, неповторимого, единственного. Забывают, что ты прежде всего живой человек, а не своеобразное устройство, которое неутомимо выдает истины.

Он решил сдерживаться и до самого завода молчал, лишь иногда бросал реплики, довольно бесцветные и безобидные. Когда же увидел завод, снова не сдержался.

Завод предстал перед ним как хаотическое нагромождение металла, сосредоточенного в таком тесном пространстве, что, казалось, этот старый, загрязненный, задымленный и заржавевший металл уничтожает самого себя, а эти тяжелые и невесомые, серо-замшевые и румяные дымы и меднозвонное пламя, прорывающееся повсюду над нагромождениями железа, тяжелое сотрясение, громы, скрежет, шипенье, стоны и вскрики - неминуемое следствие и сопровождение умирания металла, который на самом-то деле упорно продолжает жить, рождать новый металл, сформованный, молодой, звонкоголосый, крепкий. Это был типовой завод-труженик, совсем не похожий на новых красавцев, сооружаемых ныне на свободных территориях, окруженных голубым простором, на заводы-дворцы, заводы-санатории, какие-то словно бы даже несерьезные, слишком игрушечные, чтобы быть настоящими. Карналь, однако, знал достаточно хорошо, что и этот завод-ветеран, и новые, прекрасные заводы имеют одинаковую судьбу. Они быстро стареют, их организмы для нормального функционирования приходится постоянно обновлять то частично, а то и полностью, ни один завод не может жить без того, что называется реконструкцией и модернизацией.

- У меня была неприятная история с одним директором завода, - сказал Карналь, когда они уже шли по территории металлургического, совсем затерянные среди тесноты и нагромождений металла. - Я на партийном активе подал идею о том, чтобы силами общественности начать сбор средств для восстановления Успенского собора, разрушенного фашистами. Этот собор, как известно, один из самых дорогих памятников нашего искусства. Одиннадцатый век, росписи знаменитого Алиния, единственного художника Киевской Руси, имя которого дошло до нашего времени. Ну, так вот и я высказал такую мысль. После меня выступил тот директор и стал кричать с трибуны, чтобы я зарубил себе на носу и передал всем, кто имеет нахальство мыслить так же, как я, что они разрушат и оставшиеся соборы, которые еще где-либо сохранились, и камни от них побросают в водохранилища. Он имел в виду водохранилища, созданные на Днепре при строительстве гидростанций. Для него, видите ли, уже не существует ни озера, ни реки, ни моря - просто водохранилища. Эдакая роскошная технократская терминология. Директора того вскоре сняли с работы и исключили из партии. Не за то, что он ругал меня с трибуны. За приписки к плану. Несколько лет он приписывал продукцию на сотни тысяч рублей, а потом не удержался от соблазна и сразу добавил на два с половиной миллиона. Продукции нет, а выполнение плана есть, зарплата за изготовление несуществующих изделий выплачена, премии получены. Вот вам и прогрессивное мышление! Соборы, видите ли, для того директора - это отсталость, религиозный культ, более ничего. А на самом деле соборы, эти памятники прошлого, воспитывают чувство прекрасного и приучают людей думать о вечности творения и вдохновенном труде, о великой истории.

А заводы? Не напоминает ли то, что происходит с ними, судьбу покрывала Пенелопы? Жена Одиссея, как рассказал Гомер, все, что ткала днем, распускала ночью. Так и заводы. Не успеваем соорудить, как их уже нужно реконструировать, ломать, перестраивать. Может завод простоять тысячу лет, как собор? Или как египетская пирамида? Никогда! Это был бы анахронизм. Для завода характерно иное. Непродолжительность, временность, приспособление к ежедневным потребностям, и часто - не главным, а опять-таки временным. Появляются новые потребности, нужны новые заводы, они рождаются, стареют, умирают, исчезают бесследно, а красота вечна. Мы с вами живем в такое время, когда чугун уже научились добывать без доменного процесса, прямым восстановлением металла из руды, очевидно, вскоре будут открыты новые способы проката металлов, по крайней мере, я убежден, что до конца столетия все процессы в промышленности будут автоматизированы и человек станет работать только в сфере обслуживания и распределения, хотя, как вы, наверное, читали, академик Глушков высказывал мысль, что и распределение будет осуществляться электронными машинами, которые не подвержены ни посторонним влияниям, ни эмоциям, ни волюнтаризму.

Директор тактично молчал, то ли не имея в запасе аргументов, чтобы защищать свой завод-ветеран, то ли не считая нужным доказывать академику очевидную истину, которая формулировалась достаточно просто: завод дает металл и, следовательно, выполняет свое назначение, к тому же выполняет совсем неплохо.

Но Совинский не утерпел.

- Петр Андреевич, вы несправедливы по отношению к заводам, - горячо возразил он. - А разве вы не работаете на них, разве не отдали этому свою жизнь? Как мне кажется, электронные машины не применяются ни для строительства, ни для восстановления соборов, ни даже для их реконструкции. Вы же сами всегда повторяли, что человеческой жизнью руководят только законы хозяйственной необходимости.

- Это сказал не я, а Маркс, - буркнул Карналь. - А вы что, хотели, чтобы я призывал моих сотрудников заменить точное мышление и целенаправленный труд мечтами о красоте и ждать, пока кто-то за них сконструирует новые машины? У нас достаточно точное назначение в жизни, от которого мы не отступаем, хоть ограничиваться им намерения не имеем.

Директор осторожно вмешался в разговор, не решаясь атаковать гостя, но и не собираясь оставить без защиты отрасль, которой он посвятил свою жизнь.

- Один очень известный нам кибернетик недавно заявил публично (даже в письменной форме), что сущность деятельности людей - это сбор и переработка информации. И более ничего. Ни материального производства, ни духовной жизни, ни сферы красоты - ничего не отводится человеку, кроме функций, собственно, машинных. Из этого я делаю вывод, что, к превеликому сожалению, все люди так или иначе односторонни в своих суждениях и интересах. Директора заводов заботятся лишь о производстве, художники о красоте, кибернетики об информации. К универсальности стремятся разве что политики, но им это тоже не всегда удается.

- Это сказал мой учитель, - проронил на ходу академик, - человек, которого я очень высоко ценю, которому обязан, может, более всего, но в данном случае с ним согласиться не могу. Он действительно слишком односторонен в своем суждении. Очевидно, это было сказано в пылу полемики. Так где же наконец ваш центр сбора переработки информации?

Заводу не было конца. Директор показывал цехи, рассказывал, какие трубы там вырабатывают, - горячая прокатка, холодная, трубы для нефтеразработок, для двигателей, для бытовых нужд, сотни разновидностей, неисчислимая шкала технических характеристик, тысячи адресов назначений.

- Целый месяц работаем вслепую, - жаловался директор, - заводские службы не успевают дать полную картину, все приблизительно, все в общих чертах, когда же наконец мы получаем данные о том, как идет работа, оказывается, что где-то недоглядели, чего-то недоучли, недодали, вот тогда начинается штурм для завершения месячной программы, штурм выбивает завод из ритма, нарушаются все связи, воцаряется хаос. Неделю, а то и десятидневку тратим на то, чтобы выкарабкаться из того хаоса, тогда влетаем в новый, и так без конца, всю жизнь. А все почему? Нет информации.

Директор засмеялся, засмеялись все.

- Своевременной информации, - подсказал Карналь. - Это и есть одна из задач АСУ - обеспечение руководства своевременной и точной информацией. Но для этого нужно подготовить людей буквально на каждом рабочем месте.

- Мы делаем это во всех цехах.

- Машина без человека мертва. Хотя мы, кибернетики, обещаем вскоре заменить людей даже в сфере материального производства, определили даже, что произойдет это в пределах двухтысячного года, однако сегодня еще не представляем своих электронных машин изолированными от людей. Напротив, как можно более тесное сотрудничество машины и человека, равноправное партнерство, диалог, взаимопомощь. На примере молодого друга Совинского вы видите это, думаю, достаточно отчетливо.

- То, что вы здесь, Петр Андреевич, тоже подтверждает вашу мысль, заметил довольно скромно Совинский.

- В моем появлении нет ничего закономерного. Абсолютная случайность. И... старые симпатии к одному молодому специалисту, который подавал большие надежды, но, к сожалению...

Но тут Карналь увидел странное строение, которое должно было стать машинным центром заводской АСУ, и умолк.

- Что это? - спросил удивленно и недоверчиво. - Неужели вы хотите сказать?..

Директор молча повел его в помещение. Совинский и Алексей Кириллович шли сзади - не так близко, чтобы на них сразу обрушились громы гнева академика, но и не слишком далеко, чтобы в случае необходимости прийти директору на помощь.

Карналь вдохнул запах свежей известки, увидел дружеский шарж на Совинского, прочитал таблички на фанерной двери, наткнулся взглядом на суставчатые изгибы длинного коридора, посмотрел вверх, в темную, почти соборную высоту. Вот тебе и соборы! Вот тебе и старина! Хочешь соединения старины и нового в жизни? Получай!

- Вы не пугайтесь этих наших коридоров, - осторожно попросил директор, шагая впереди с уверенностью хозяина.

- А я и не пугаюсь, - ответил академик бесцветно. Еще не знал сам, гневаться ему, или удивляться, или все перевести в шутку.

Жизнь приучила Карналя к терпеливости, он научился всегда надеяться на лучшее. Шел за директором выпрямленный и спокойный, даже не утешал себя мыслью, что за очередным коленом коридора этого бессмысленного здания внезапно откроется его глазам большой светлый зал, высокие двери, белые стены, кондиционеры, мягкое освещение, удобство, целесообразность, продуманность в наимельчайших деталях, а среди всего этого - спокойный блеск его машин, их ритмичное дыхание, разноцветное сияние пультов, сухой шорох перфолент.

Разве же на заводе "Электрон" не пристроили к старому заводскому корпусу специальный зал для вычислительных машин? Правда, там соответственно перестроены и коридор, и все заводские помещения, так что завод не просто отвечает мировым стандартам, но и превосходит их во многом. Но здесь, имея в виду тесноту, в которой приходится работать, могли и не успеть убрать это допотопное здание, поэтому он и вынужден добираться до вычислительного центра вот по этим суставчатым коридорам. Ведь не для хождения же по хитроумным коридорам зовут академика, а для того чтобы похвастать чем-то новым, уникальным, последним криком.

Не было крика, была низенькая дверь, за ней и впрямь открывался просторный зал, но не тот, о котором мечтал Карналь, а снова такой же коридор, что оставался у них за спиной, только намного шире. Электронные машины стояли посреди бессмысленной храмины, точно сироты.

Карналь хмыкнул. Громко, с вызовом. Остановился так внезапно, что Совинский чуть не налетел на него. Алексей Кириллович ловко обошел их обоих, очутился перед академиком, словно бы ждал от него поручений или хоть какого-то слова. Карналь как бы впервые увидел возле себя Алексея Кирилловича, вспомнил о его существовании и весьма удивился: откуда он тут? Но сразу же и забыл о нем, гневно глянул на Совинского, потом на директора. Смеются они, что ли? Вызвали его затем, чтобы показать этот "прогресс"? Это ли НТР? Это - последнее слово? Вообще говоря, его трудно удивить. Видел все. Как покупают электронные машины и прячут их на складах, не распаковывая. Как платят деньги, а машин не берут, откладывая на потом. Как пишут в отчетах, что приобрели машины и уже устанавливают, а сами не куют и не мелют. Как выступают на активах и совещаниях, в газетах, по радио и по телевидению, распинаются за прогресс и НТР, а сами потихоньку считают, что кибернетика от лукавого.

Но ведь видел же он и прекрасные вычислительные центры - в министерствах, трестах, на заводах, даже в колхозах, в сельских районах. Ежедневно получал сотни телеграмм и писем: дайте, дайте! Приняты директивы партийного съезда, тысячи одаренных ученых и производственников брошены на развитие электроники, построены заводы, которые еще вчера никому не снились, дети играют в кибернетику, как когда-то играли в войну, академика Глушкова буквально разрывают на части, просят на телевидение, к артистам, к партийным работникам, в университет, на заводы, слушают, как пророка.

Собственно, этот директор вместе с его, Карналя, учеником, Совинским, тоже руководствовался наилучшими намерениями, но ведь надо же знать меру! Закинуть такую технику в барак тридцатых годов только потому, что где-то какой-то чиновник не может постичь важности этого дела, годами не поставит своей подписи под какой-то бумажкой, не даст разрешения на реконструкцию, не отпустит строительных материалов, не захочет, не поймет, не задумается?

Карналь повернулся и, никому ничего не говоря, пошел назад. Директор только поглядел вслед. Совинский стоял рядом с ним, видимо понимая, что гнаться за академиком ни к чему, лишь Алексей Кириллович несмело побрел за Карналем, потому что помощник должен быть всегда поблизости от своего шефа. Так они и шли. Один впереди, другой позади, не очень и далеко, но и не очень близко, и уже возле выхода из помещения на них чуть не налетела высокая черноволосая девушка, которую академик почти и не заметил, но Алексей Кириллович сразу узнал и не то чтобы испугался, но словно бы съежился весь, увидев.

То была Анастасия.

- Боже, опоздала! - всплеснула она руками, заслоняя академику дверь, став перед ним в позе новоявленной святой: растерянность, мольба, покорность. - А как же мой снимок? Академик Карналь возле своих машин. Металлургия и кибернетика.

Искреннее сожаление или насмешка? Карналь наконец-то нашел, на кого излить свое раздражение.

- А вы кто такая? - почти крикнул он.

Алексей Кириллович, который загодя выдвинулся на уровень академикова плеча, словно бы ждал такого вопроса, мигом ответил:

- Это Анастасия.

- Я просила у вас дать воспоминания об одном дне войны. Помните? объяснила Анастасия.

- Я помню только о своих обязанностях.

- Прекрасно! Я тоже. Поэтому и бросилась вслед за вами. Наша газета...

- Меня не интересует ваша газета.

- Но не наоборот!

- Что не наоборот?

- Вы интересуете газету.

Пока они перестреливались короткими репликами, каждый не сходя с места, каждый не имея намерений уступить другому, директор, твердо помня истину, что начальство нельзя отпускать разгневанным, уже догнал академика. Правда, Карналь не принадлежал к прямому начальству директора, но ведь все равно: светило, авторитет, величина.

- Петр Андреевич, - еще издали заговорил директор, - что же вы убегаете? Разве не хотите выслушать наши объяснения? Они не лишены для вас некоторого интереса, я полагаю. Так не годится, Петр Андреевич, у нас так не принято.

До сих пор это был просто добродушный молодой человек. Не жесткий, самоуверенный технократ - хозяин жизни, скорее гуманитарий, филолог, влюбленный в Блока или в Сосюру. Теперь прорезался в нем в полную силу творец материального, властитель законов хозяйственной жизни.

- Как видите, Петр Андреевич, история не была щедрой к нашему заводскому району, не оставила никакого наследства. А была бы тут какая ни на есть древность, то, может, и попытались бы приспособить ее под вычислительный центр. Для новых богов - убежища старых. Вместо неказистого барака... Впрочем, забыл - жизнь машин слишком непродолжительна. Неспособна состязаться с вечностью. Ваши ЭВМ за двенадцать лет проскочили уже целых три поколения. На очереди, говорят, четвертое. В дальнейшем они будут изменяться, видимо, ежегодно, а то и приспосабливаться к каждому времени года, как модная одежда.

Академик изумленно озирался. Удары со всех сторон. Атака. Штурм. Сговорились, что ли?

- Ну, ну, - отступая чуть в сторону и едва не наталкиваясь на Алексея Кирилловича, пробормотал Карналь. - Это становится интересным. До сих нор нападал я, теперь вижу - без достаточных оснований. Мое поведение, оказывается, как положения из теоремы Геделя: когда они истинны, то не могут быть выведены из предпосылок, а когда вытекают из предпосылок, то не могут быть признаны истинными. Но я не имею намерения вмешиваться в споры. Мое дело проектировать и изготовлять вычислительную технику, а ваше - надлежащим образом ее использовать. Надлежащим образом! И на том техническом и материальном уровне, какого ныне уже достигло наше общество. Директивы партийного съезда обязательны для каждого из нас. Исключений нет ни для кого. И не может быть. Вам нужна помощь Министерства? Обкома? ЦК? Для этого меня позвали?

- Петр Андреевич, неужели вы могли так подумать? - Совинский прижал руки к груди.

- Я даже не успел вас предупредить, что это временное помещение, спокойно пояснил директор. - Все остальное мы делаем капитально, подключаем цехи, устанавливаем там аппаратуру, оборудовали специальные помещения для машин по обработке первичной информации, а вычислительный центр разместили тут, чтобы не терять времени, пока соорудим специальный корпус. Тогда машины перенесем туда - это займет какую-нибудь неделю, пусть месяц, но ведь зато мы выиграем целый год! Мы уже подсчитали, что это даст нам экономию...

- У вас, вижу, все временное, - вздохнул Карналь, - помещение, цехи, теснота, наш Совинский...

- Я не давал вам оснований, Петр Андреевич, - оскорбился Совинский, но его опередила Анастасия:

- Он с радостью вернулся бы к вам, лишь бы вы его пригласили.

- Пригласил? А откуда вы знаете, чего хочет Совинский?

- Ну, я... Я приехала еще вчера и... В конце концов, журналистка я или кто? Журналисты должны кое-что знать, как и ученые, кстати.

- Кое-что - это мне правится, - засмеялся Карналь. - Только что директор прекрасно проиллюстрировал эту истину. Я бежал отсюда, как мальчишка, поддавшись эмоциям, а следовало бы отдать преимущество информации. Так что вернемся к импровизированному вычислительному центру и дадим возможность нашей милой корреспондентке сделать вымечтанный ею снимок? Но с одним условием. Публиковать его только через год рядом с новым снимком в новом вычислительном центре. Подпись: "Так начиналась НТР".

- Еще лучше: "И так начиналась НТР", - засмеялся директор.

- Согласны на наши условия? - спросил Карналь Анастасию.

Она молча кивнула.

- А теперь пойдем - не столько для пользы дела, сколько для директорской перестраховки. Все же можно будет сослаться: тут был сам Карналь, он сказал, он одобрил, он не возражал. Правду я говорю, директор?

- Некоторые элементы перестраховки, конечно, налицо, - охотно признал директор, - иначе какой же из меня администратор? Указания и советы - вещь ценная, но и авторитет... Живу министерствами, Госпланом, высокими инстанциями и высокими людьми.

- Я тоже немного директор, все знаю, - согласился Карналь. - Вот у Совинского жизнь легкая. Захотел - бросил наши машины, сбежал к вам. И всем говорит: Карналь выгнал.

- Никому не говорил, - подал голос Совинский.

- А заявление печати?

- Это я выдумала сама.

- Все равно эту проблему стоит обсудить. Совинский о себе никогда ничего не скажет, знаю наверняка, так, может, вы поможете нам с Алексеем Кирилловичем? Хотя бы в поезде, имея некоторое свободное время.

- К сожалению, я не могу ехать с вами в одном поезде.

Карналь молча развел руками, мол, ничего не поделаешь: если человек не может, так не может. Но Анастасия, сама не зная почему, разозлилась на тихого Алексея Кирилловича и неожиданно для самой себя сказала:

- Потому что мне запрещено ехать вместе с вами.

- Запрещено? Разве я диктатор или император какой? Кто мог вам запретить?

- Ну, - Анастасия смутилась, - не кто, а просто - запрещено.

- Ага, возрастной барьер. Поезда для молодых и для ветеранов. Сто десять миллионов учеников и студентов и сорок миллионов пенсионеров.

Директор, который не знал Карналя, никак не мог понять: шутит он или говорит всерьез. Всех выручил Алексей Кириллович. Выдвинувшись на привычную для себя позицию, то есть на линию плеча академика, и склонив набок голову, он словно бы небрежно, но в то же время виновато сообщил:

- Это я не рекомендовал Анастасии ехать в одном с вами вагоне, Петр Андреевич.

- Заботясь прежде всего о состоянии моих финансов, - добавила Анастасия.

- Так у вас тут целый заговор? - к Карналю впервые за много дней возвращалось хорошее настроение. Он еще и сам не мог объяснить, чем это вызвано, но с радостью поддавался такому состоянию души, он как будто молодел здесь среди этих молодых (даже директор был моложе него по меньшей мере лет на десять!), в этом помещении, сама временность которого указывала на будущие перемены к лучшему. - Вытаскиваете меня сюда, обрекаете в поезде на одиночество, пугаете неустроенностью и временностью. Директор, как вы на это смотрите? Надеюсь, вы не отказываетесь ездить в вагонах СВ, как эти молодые люди? Очевидно, нам с вами вдвоем нужно сфотографироваться возле моих машин в знак общности интересов и еще чего-то там. Где нам стать, милая Анастасия, и как держаться?

- А я уже сфотографировала, - сказала Анастасия.

- Как это? - не поверил академик. - И мы не позировали?

- Разве вы любите позировать?

- Раз ношу звание академика, значит, уже позирую, если хотите. Куда еще мы должны пойти, директор? Я бы хотел посмотреть, как все выглядит в цехах. А потом еще надо заскочить в обком. Вы еще не сообщили о моем приезде?

- Я не знал, надо ли.

- Попросимся в гости нежданно-негаданно. Не прогонят? Надо же вас если не отругать, то по крайней мере похвалить.

Обычно выезды в области неминуемо сопровождались соответственным чествованием, которое Карналь выносил с трудом. Но неписаные правила уважения и внимания к высокому гостю действовали так же постоянно и неуклонно, как законы природы. Карналя встречали, возили, к его словам прислушивались, при отъезде его непременно провожали либо те же, кто встречал, либо более ответственные товарищи, чтобы опять-таки засвидетельствовать свое почтение к его имени, положению и, если хотите, к науке, ибо академик - как бы живое воплощение пауки, ее всемогущества и непостижимости.

В тот вечер Карналя провожали на вокзал - кроме директора завода и Совинского - секретарь обкома по промышленности, работники Министерства черной металлургии, оказавшиеся здесь, - все люди солидные, сдержанные, внимательные, все старались говорить о чем-то постороннем, необязательном, было немного шуток, немного анекдотов, немного воспоминаний, академика приглашали осенью на уток, а то и на кабана - их развелось в лесах вокруг Днепродзержинского моря видимо-невидимо, сожалели, что гость так быстро уезжает, и в то же время невольно каждый тайком бросал взгляд на большие вокзальные часы, удивляясь, как медленно минутная стрелка ползет по циферблату. Карналь тоже поглядывал на часы и тоже с нетерпеливой злостью следил за стрелкой, от которой зависела свобода и его собственная, и всех этих почтительных, приятных, гостеприимных, но страшно замученных обязанностями людей, каждый из которых в глубине души скрывает тот же вопрос, что и он, Карналь: когда же наконец поезд тронется?

И вдруг Карналю расхотелось уезжать отсюда, возникло несерьезное желание задержаться хотя бы на день, спрятаться от всего света, уединиться, забыть о своих вечных думах, о своем состязании со временем, о дикой мешанине проблем, в которых запуталась его жизнь. Желание было настолько острым, что он чуть не попросил Алексея Кирилловича забрать из вагона их портфели, и, может, сделал бы это, если б не был окружен внимательными, солидными провожатыми, которые никогда не поняли бы его душевного движения и, промолчав сегодня, впоследствии при случае не удержались бы от слов удивления, а то и осуждения.

Глупое, мальчишеское желание возникло у Карналя из-за того, что он увидел, как по перрону почти бежит Анастасия. Неожиданно и приятно нарушался вековечный ритуал мужских провожаний. Сколько он помнил, его всегда вот так провожали к поездам или к самолетам только мужчины. Никогда ни единой женщины, словно бы наука, которую он представлял, была заказана женщинам, хотя в действительности ею занималось, кажется, не меньше женщин, чем мужчин, и часто Карналь убеждался, что женский ум в этой сложной отрасли духовной деятельности человечества отличается намного большей гибкостью и точностью. Женщинам не всегда хватало упорства и настойчивости, они избегали (даже, можно сказать, пугались) проблем слишком общих и неопределенных, зато охотно бросались туда, где нужна была интуиция, предчувствие, улавливали самое незаметное, самое топкое, никогда не боясь переступать грань невероятного. Помимо этого, женщины (а там, где работал Карналь, были только молодые женщины, ибо и сама кибернетика принадлежала к наукам самым молодым) как бы облагораживали суровое мужское общество, вносили в него благородство, утонченность, ту высокую нервность, которая не допускает равнодушия и заставляет каждого изо всех сил бороться с приступами посредственности, выдавливать ее из себя до последней капли.

Все эти мысли промелькнули в голове Карналя за то короткое время, пока Анастасия бежала по перрону вдоль вагонов. Он удивился и этим мыслям, и своему мальчишескому желанию остаться еще хотя бы на один день в Приднепровске, не хотел признать, что причиной этому было появление молодой журналистки. Еще не представляя себе, есть ли какая связь между нею и его душевным смятением, он мгновенно нашел себе оправдание в том, что не успел как следует поговорить с Совинским, наедине, без свидетелей, а может, с Иваном и этой девушкой, которая, кажется, намекала что-то о своем желании помочь Совинскому. Сплошная запутанность, из которой академик попытался выпутаться шутливым обращением к Анастасии:

- Вы торопитесь взять у нас групповое интервью?

- Я решила ехать домой, - сказала Анастасия, - поломать запрет и ехать.

- Как это? - не сдержался Совинский, чуть не хватая Анастасию за руку. - Вы же обещали...

- Обещала, а теперь еду. Пусть это будет моей маленькой местью за тот вечер в киевском парке. Вы тогда играли со мною в таинственность, у меня теперь - никаких тайн. Отважилась ехать вместе с академиком.

- А Алексей Кириллович опять запрещал вам? - Карналь упорно придерживался шутливого тона.

- На этот раз нет, Петр Андреевич, - подал голос забытый всеми Алексей Кириллович.

- В каком вагоне вы едете? - спросил академик уже спокойнее.

- В купированном.

- Приходите к нам в гости.

- Благодарю.

Анастасия подарила всем улыбку, сверкнула глазами, размашисто пошла дальше, и как раз в это мгновение прозвучали традиционные слова о гражданах отъезжающих и гражданах провожающих. Карналь и Алексей Кириллович бросились пожимать руки "гражданам провожающим", с вагонных ступенек академик еще раз приветливо помахал всем, крикнул Совинскому, что всегда готов видеть его у себя, поезд тронулся и мягко поплыл вдоль перрона.

Группа провожающих Карналя сбилась еще теснее, наверное, каждый торопился высказать облегчение по поводу отъезда академика или же обменяться словами о капризности всех этих ученых, которые только мешают работать и выполнять план тем, кто призван работать и выполнять план, и, как неминуемое зло, терпеть в придачу еще и вмешательство разных академиков и профессоров.

Но это уже было вне сферы мысли Карналя, он переходил в новое состояние. Наконец остался один, если не считать Алексея Кирилловича, который умел устраняться, становиться незаметным именно тогда, когда в том возникала потребность, тонко чувствовал такие минуты. Душевное возбуждение, возникшее на перроне, не оставило Карналя и в купе вагона, он поймал себя на непривычном для него желании снова быть с людьми, ему не хотелось уединения, он внезапно утратил вкус к привычным размышлениям, не радовался возможности снова вернуться в свое привычное состояние, из которого его все время вырывала жизнь, люди и обстоятельства и к которому он упорно, последовательно, воинственно пробивался, часто удивляя своих собеседников или спутников, довольно откровенно домогаясь, чтобы его оставили в покое.

- Не позвать ли нам в гости журналистку? - несмело спросил Карналь Алексея Кирилловича и, когда тот рванулся, чтобы пойти на розыски Анастасии, придержал своего помощника и с несвойственной для себя застенчивостью пояснил, что хотел бы сделать это сам.

- Вы не затрудняйтесь, Петр Андреевич, зачем же вам идти по вагонам, лучше это сделаю я.

- Нет, нет, моя идея, мое и исполнение. Считайте, что это мой каприз. Он вне сферы ваших обязанностей. А вы, может, приготовили бы здесь бутылку вина или что-то в этом роде? Как думаете, наша журналистка может выпить с нами вина?

- Я посмотрю в буфете. Может, шампанское?

Карналь не слышал. Пошел по узкому проходу, перебирался через межвагонные сцепления, надежно закрытые собранными в гармошку мехами. Купейных вагонов оказалось несколько, в каком из них Анастасия, где ее искать и как это сделать, он не знал и не умел, вернее, забыл, да и не приличествовало ему открывать дверь каждого купе, заглядывать, бормотать извинения. Поэтому просто шел через один вагон, другой, третий, добрался до конца поезда, повернул назад, мысленно браня себя за мальчишество, и вот тут в одном из вагонов навстречу ему вышла Анастасия.

- А я вас ищу, - сказал Карналь. - Пришел специально, чтобы пригласить в гости.

- Мне как - принимать ваше приглашение или отказываться? - чернооко сверкнула на него Анастасия.

- Видимо, принимать, если уж я на старости лет ползаю по вагонам, разыскивая вас.

Слова о старости в его устах прозвучали словно бы кокетством, призывом к игре, правила которой требовали, чтобы Анастасия немедленно стала возражать, говорить, что он, дескать, еще совсем молодой, что на вид ему столько-то и столько, что... Но у нее хватило такта не заметить словесного промаха Карналя, она тряхнула своими короткими черными волосами, дерзко махнула рукой:

- Ладно! Может, все-таки я сумею когда-нибудь выполнить редакционное задание!

- Только никаких заданий, - предупредил Карналь, настраиваясь на ее шутливый тон. - Деловые разговоры запрещаются. У нас был напряженный день, теперь мы имеем право на некоторую расслабленность. Может, выдать вам небольшую тайну: Алексей Кириллович старается насчет бутылки вина. Вы как?

- А если я опьянею? Представляете, какой позор: пьяная журналистка рядом с академиком Карналем.

- Мы с Алексеем Кирилловичем не допустим этого, обещаю почти торжественно.

- Если торжественно, тогда согласна!

В купе их уже ждал Алексей Кириллович, на столике были разложены вагонно-буфетные богатства: жирная ветчина, кабачковая икра, нарезанный еще в начале пятилетки сыр, стояла бутылка шампанского, две бутылки кефира, лимонад и пиво.

- Еще будет чай, - пообещал Алексей Кириллович, - а к чаю печенье "Звездочка" или же вафли. На выбор.

- Вафли, - сказала Анастасия.

Алексей Кириллович разлил в стаканы шампанское, в веселом гаме они выпили шипучего напитка. Анастасии почему-то все время хотелось беспричинно смеяться, академик предложил выпить еще, потом попросил спутницу, чтобы она хоть немного рассказала им о себе, нарушая журналистскую традицию, по которой журналисты должны лишь добывать данные о других, вечно замалчивая все, что касается их самих.

- А что рассказывать? Нечего.

- Я придерживаюсь иного мнения, - горячо возразил Карналь. - У каждого человека есть что рассказать о себе.

- А вы попробуйте вообразить что-нибудь обо мне, - засмеялась Анастасия. - Ведь математики обладают сильным воображением, не так ли?

- Их воображение направлено в сферу абстракций. Перед конкретным человеком оно бессильно. Это уж отрасль художника, психологов, социологов, политиков, ну и, ясное дело, журналистов, которых вы здесь счастливо представляете.

- Могу вам поклясться, что никто в редакции не поверит, если я попытаюсь рассказать, будто ехала вместе с академиком Карналем, да еще в одном купе, да еще пила с ним и его помощником шампанское.

- В наше время это не диво. Мне однажды посчастливилось лететь в Швейцарию в одном самолете знаете с кем? С самой Софи Лорен! Среди сотен пассажиров я был такой же безымянный, как и они все, ибо что такое для широкой общественности какой-то там озабоченный кибернетик с вывихнутыми мозгами? Но зато с нами летела Софи Лорен! Я тогда словно бы даже обрадованно подумал о том, что если наш самолет разобьется об Альпы, то все газеты мира напишут об этом, учитывая, что в катастрофе погибла Софи Лорен, и, следовательно, и о моей смерти, хоть и косвенно, тоже сообщат все телеграфные агентства мира, я тоже стану знаменитым, пусть таким несколько необычным способом.

- Вы хотите, чтобы я пожелала катастрофы нашему поезду? - воскликнула Анастасия.

- Мы этого не допустим, - сказал Алексой Кириллович. - Ни Петр Андреевич, ни я - не допустим...

В дверь купе постучали, академик крикнул: "Войдите!" Явилась проводница, осуждающе взглянула на пустую бутылку от шампанского, поискала глазами еще бутылки, но увидела один кефир, что, однако, не помешало ей спросить с сугубо служебными интонациями:

- Не могли бы вы потише?

- А что такое? - поинтересовался Карналь.

- Да у меня в вагоне едет академик.

- Академик? Не может быть!

- Сказала - едет, значит - едет. Меня напарница предупредила перед сдачей смены.

- Тогда нам действительно надо потише, - вздохнул Карналь.

10

Карналь никогда не мог постичь, как это можно с детства мечтать быть композитором, художником, открывателем новых островов и материков, полководцем, академиком. Скромная, доступная каждому мечта живет в детских душах: стать летчиком, моряком, космонавтом, геологом, подводником. Но это только в детстве. Юношей думаешь о вещах более практичных и, как это ни странно, словно бы расплывчатых. Учишься, но еще не догадываешься, что ждет тебя в науке. Работаешь здесь или там, но не видишь, как сложится твоя жизнь через год-два. Ясное дело, такие размышления следовало бы отнести к категории непедагогичных. Ибо человек должен уже сызмалу задумываться над своим назначением в жизни, выбрать цель своей жизни и все силы приложить, чтобы осуществить свои намерения. Все это так, но, к сожалению, мы сначала просто думаем, а уже потом узнаем, педагогичны или нет наши мысли и размышления.

Может, если бы не Профессор, Георгий Игнатьевич, который встретился Карналю на тяжких дорогах его жизни, по-другому сложилась бы его судьба. В школе Карналь учился хорошо по всем предметам, ему было все равно, что литература, что математика, что естествознание. Стать ученым не держал даже в мыслях, потому что ученых, как таковых, в селе нет, а есть просто люди умные или глупые. Но страшные голодные ночи с Профессором и Капитаном, твердая вера Профессора в то, что разум беспременно должен поддержать и освободить человека, где бы он ни был, его мечта доказать какую-то загадочную в то время для молодого парня Большую теорему - все это просто бросило Карналя на математический факультет университета. Но даже и здесь он еще не думал о своей будущей работе, не соблазнялся карьерой ученого, не надеялся, что добьется каких-либо открытий, - к открытиям приходят не с заранее заданными намерениями, а чаще совершенно случайно, как тот же знаменитый Ферма, который служил скромным чиновником в Тулузе и на досуге, перечитывая, к примеру, "Арифметику" александрийского ученого Диофанта, делал на полях свои замечания или излагал соображения по поводу прочитанного и продуманного в письмах к друзьям. Правда, Ферма посчастливилось читать именно гениального Диофанта, а среди своих корреспондентов иметь не менее гениального Блеза Паскаля. Гений случаен, но знания не даются случаем. Это Карналь понял, как только пришел в университет. Где-то в самых потаенных уголках памяти теплилось напоминание о намерении покойного Профессора найти хотя бы частичное решение Большой теоремы Ферма, но студент упорно отгонял искушение, уже знал теперь, сколько людей в течение трехсот лет пытались доказать эту загадочную теорему, какие воистину великие умы принимались за это, какие только обманщики ни бросались на, казалось бы, столь легкую поживу, одно время даже существовала соблазнительно большая международная премия для того, кто найдет доказательство теоремы. Ведь сам Ферма в примечаниях к задаче Диофанта написал: "Наоборот, невозможно разложить куб на два куба, ни биквадрат на два биквадрата и вообще никакую степень, больше квадрата, на две степени с тем же показателем". А потом неожиданно добавил: "Я открыл это воистину чудесное доказательство, но эти поля для изложения его слишком малы". Только узкие поля "Арифметики" Диофанта не дали возможность Ферма привести доказательство теоремы! Было от чего терять сон многим поколениям ученых.

Теперь Карналь понимал Профессора, мог бы и сам записаться в число добровольных исполнителей безнадежного дела, но, как сказано уже, не отличался ни суесловием, ни обычным практицизмом, был просто хорошим студентом, старательным, настойчивым, неутомимым в заполнении своих мозговых пустот знаниями, и более ничего. Мечтал о научной работе, но не как о специальности, а как о главном смысле своей жизни. Великие задачи требуют знаний. Об использовании их Карналь почти не думал. Он собирал знания, как скупой золото, толкался в коридорах науки, надеясь со временем проникнуть в ее роскошные залы, он хотел знать даже ненужное, ибо кто может определить пригодность или непригодность знаний, кто может установить ограничения, кто посмеет объявить запреты? Правда, в науке постоянно находишься в окружении запретов. Это помогает не выдумывать заново порох и не открывать еще раз теорему Пифагора, это предостерегает от безвыходных ситуаций, но и вредит, ибо часто в так называемых тупиках, заросших травой забвения и безнадежности, скрываются пути к великим открытиям.

Человеку должно везти в жизни на учителей. До двадцати лет у Карналя уже было два наставника. У него был Профессор. Теперь появился Рэм Иванович - беседы с ним у Пронченко и при расставании остались в памяти навсегда, потому что они не были похожи на обычные университетские лекции, которые читаются согласно утвержденной в министерстве программе, а были как бы поощрением прикоснуться к настоящей науке без предостережений, запретов и ограничений. Когда Карналь высказал свою несмелую мечту взяться когда-нибудь за частичное доказательство теоремы Ферма, продолжая дело Профессора, Рэм Иванович не высмеял студента, не стал отговаривать его, хотя и не выразил восторга.

- Попытайтесь, - сказал он. - Выйдет - я первый вас поддержу. Но не стану скрывать, ваши попытки попробовать свои силы в области дискретного анализа мне больше по душе. В них больше практичного, больше грядущего. Вам его, возможно, еще не видно, но оно ощущается многими. Теория чисел для математика - это превыше всего. И если у вас есть намерения... Помните только: избегайте аналогий! Прямые аналогии почти никогда не ведут к открытиям. Особенно в нашей науке. Источник открытий - в интуиции. И в умении отбора. Чтобы в условиях многомерности, с которыми мы сталкиваемся на каждом шагу, решить задачи отбора, нужен принцип комплексования разных критериев. Это путь к открытиям. Возьмитесь за математическую статистику. Там разработана специальная методика комбинаторности и комплексования. Это может показаться смешным - готовить себя к открытию. Но знания нужного научного аппарата никогда не повредят истинному ученому. Помните это, юноша. И желаю вам удачи!

Ему не очень везло. После университета Карналя не взяли в аспирантуру по причине его неподходящего характера. Ясное дело, характер человека и характер математика, на первый взгляд, имеют между собой мало общего, но уж если речь зашла об аспирантуре, то в игру вступил не только, так сказать, фактор сугубо научный, но и человеческий. Никто не отрицал, что Карналь действительно был самым лучшим студентом. Что касается его знаний, его можно было, без преувеличения, назвать эрудитом, у него могло быть огромное будущее в науке, он иногда прямо поражал объемом своих интересов и силой ума. Но в то же время кем-то было замечено, что студент Карналь предпочитает служить собственному уму, вместо того чтобы заставить свой ум служить истине, он недвусмысленно давал понять, что мышление господствует над деянием, собственно, противопоставлял эти два процесса, выказывал полное неумение вписаться в мир деятельных феноменов, прекрасно представленных, к примеру, студентом Кучмиенко; в своем неприятии каждодневной действительности студент Карналь доходил даже до отрицания права большинства, утверждая, что в истории часто были правы святые, юродивые и донкихоты, а не надоедливая посредственность, несмотря на ее зримую силу и влияние.

Поведение, ясное дело, не задокументировано, высказывания не зафиксированы, убеждения извращены - это Карналь мог бы доказать, но доказательств от него не требовали, так как в аспирантуру всеми силами своей молодой души рвался его товарищ с первых курсов Кучмиенко. Рвался и прорвался. Карналя отодвинули в сторону. Были вздохи, сочувственные причмокивания, разведение руками. Ах, если бы! Известно всем, что Карналь в прекрасных отношениях с Пронченко. Пронченко теперь большой человек. Первый секретарь горкома. Не обратиться ли к нему? Но к Пронченко лучше всего идти самому Карналю.

Карналь даже не задумался.

- Знаете что, - сказал он своим робким наставникам, - если Пронченко действительно относился ко мне доброжелательно, то только потому, что я никогда ничего у него не просил. Он настоящий коммунист и всегда сам видит, что кому нужно и можно дать.

Пронченко, однако, не знал ничего. А Карналь так и не сказал ему. Один был озабочен новой работой. Другой... Другой ждал назначения, которое называлось: школа. Но какая школа, где? Все склонялось к тому, что Карналя пошлют в глухое село, далеко от библиотек, от ученых, от научных центров. А как же тогда его высокие намерения? К сожалению, под одни намерения государство как-то никогда не давало авансов, особенно же когда ты еще ничего не сделал для него. У Карналя позади была война, но она была у всех советских людей, между войной и наукой пролегла пропасть, ничем не заполненная.

Вася Дудик, уже "догрызавший" диссертацию, утешал Карналя:

- Вот я стану профессором, тогда заберу тебя, Петя, в аспирантуру. Если же мне дадут научно-исследовательский институт, возьму заместителем.

- Долго придется ждать! - смеялся Карналь.

- Зато приятно.

Дудик рожден был делать людям добро. Ему это страшно шло! Именно он стал для Карналя вестником счастья в те тяжелые дни. Прибежал в комнату общежития, размахивая над головой бланком телеграммы, закричал еще с порога:

- Карналь, танцуй!

- С какой стати?

- Не будь занудой. Забудь о причинах и следствиях, танцуй! Элементарно и ошалело.

- Говори: чего?

- Не видишь: телеграмма!

- Я не люблю телеграмм. Таким, как я, они вещают только горе.

- Вот и дурень. Эта - счастье!

- Какое право ты имел читать чужое?

- А я и не читал - догадываюсь!

Карналь подпрыгнул, чтобы вырвать из рук Дудика телеграмму, но тот увернулся, отскочил.

- Без гопака не отдам.

- Сам ты гопак!

Карналь догнал его, скрутил, был он сильнее аспиранта и, как тот ни сопротивлялся, вырвал все же у него телеграмму. Без малейших надежд на что-то приятное (откуда бы?) распечатал, развернул, уставился на строку крупных букв и не поверил прочитанному. Телеграмму мог ждать только из села от отца, а крестьяне не привыкли обращаться к подобному виду связи, разве только когда нужно известить о конечном событии в жизни близкого человека смерти. А в селе к смерти всегда относятся спокойно, там живут с нею, приглядываются, прислушиваются к ней, осознают годами, что она становится ближе, и все же наступает она всегда неожиданно и нежеланно, воспринимается как нелепейшее нарушение естественного положения вещей, и сдержанные, рассудительные люди в день смерти теряются, впадают в отчаяние. Тогда там горе, рыдания, тогда рассылаются телеграммы, тогда стремление созвать чуть ли не весь мир на похороны, потому что ведь мир сразу обеднел... "Ти славно вiк одробив..." "Славно - одробив..."

Эта телеграмма была не о том. Не оттуда. Не о конце, а о начале. Карналь стоял у окна, читал и перечитывал одну-единственную строчку. Три слова: "Люблю. Женимся. Айгюль".

И это в то время, когда он должен бы был впасть в отчаянье. Когда все ему сочувствовали. Когда торжествовал Кучмиенко, который уже закатывал рукава, чтобы "продвигать науку вперед". Когда Карналь пугался одной мысли о своем будущем, которое становилось таким же неопределенным, как в первый день его появления в университете. Именно в эти дни Айгюль, презрев обычай, по которому девушка должна ждать решительных слов от мужчины и никогда не произносить их первой, переборов свою застенчивость, забыв о своей сдержанности и загадочности, подарила ему эти три слова. Только женщина может получать от жизни такие высокие полномочия. Даже боги, если бы они и впрямь существовали, не могли бы сравниться в щедрости с женщиной.

Карналь наконец поверил в написанное, осознал невероятное богатство трех коротких слов (отдал бы в этот миг все библиотеки мира за эти три слова). Одуревший от счастья, он бросился снова на Дудика, сгреб его в объятия, поцеловал в колючие щеки.

- Вася, Вася, какой я счастливый!

- А что я тебе говорил!

- Не то ты говорил, не то! Этого никто...

Он еще раз чмокнул товарища в щеку, выскочил из комнаты, снова вернулся:

- Денег! Займи на цветы, Вася!

- Это мне нравится. На цветы - не на таранку. А на свадьбу пригласишь?

Добряк Дудик уже собирал мятые бумажки, совал Карналю, тот взял только одну. Много не надо. Отдавать нечем.

- Отдашь из профессорской зарплаты.

- Долго ждать, Вася.

- Я терпелив.

Карналь побежал искать цветы. Какие? Красные, белые? Купил и тех, и других, метнулся в общежитие Айгюль. Комендантша, как всегда, не впустила.

- Нету.

- Где же?

- На репетиция.

- Как это?

Он растерянно перебирал цветы. Его била дрожь.

Комендантша смилостивилась:

- Она оставила для вас приглашение.

- Приглашение? Куда?

- А на концерт. Сегодня же в театре выпускной концерт. Разве вы не знаете?

Только тогда он вспомнил. Потому что обо всем забыл, когда прочитал телеграмму.

А сколько было разговоров с Айгюль именно про этот вечер! Ведь она ни разу не позволила Карналю посмотреть, как танцует. Ни на репетиции, ни на ученических концертах, где изредка выступала. Еще не время. Вот будет выпускной концерт. Ей дадут настоящую большую партию. Сольную.

Так продолжалось из месяца в месяц. Оттягивалось, угрожало перейти в бесконечность, зато была надежда: когда-нибудь он все-таки увидит ее на сцене. Как тогда, в совхозе, когда она танцевала под звуки невидимого бубна. Гибкая и тоненькая, как побег виноградной лозы, легкая, с неудержимостью горячего ветра пустыни, вся во взблесках черных очей, с загадочно высокой шеей, нечто почти мистическое, из глубокой древности, из вечности. Но то было детское, поразило его наивностью и чистотой, он воспринимал тогда Айгюль отстраненно, охватывал взглядом, как дивный цветок за стеклом: ни касания, ни запаха, ни подлинности красок. А какая она теперь? И как может танцевать? И что такое балерина, талантливость, неприступность и в то же время твоя любовь? "Люблю. Женимся. Айгюль".

Оба ждали этого вечера. Он забыл, а может, стыдно стало - у нее есть что дарить, у него - нет, она откроется не только перед ним - перед тысячами людей, а перед кем откроется он со своими абстракциями, со всем добром, накопленным за пять лет, которое, еще неведомо, пригодится ли в жизни?!

Карналю непременно нужно было увидеть Айгюль до концерта. Сказать ей два слова. Не молчать. Это же невыносимо. Для него невыносимо, а значит, и для нее. Но где она? И как пробиться? Нигде не пускали. Хлопали дверью перед самым его носом. Ох, эти студенты! Метают людям готовиться! Надоедают со своими цветами! Цветы - для театра! На вечер! На вызов! На поклоны!

Снова и снова открывалось Карналю его возмутительное незнание самых простых вещей! Поклоны? Какие? Кто и перед кем должен кланяться? Неужели они заставят Айгюль еще и кланяться? Он должен предупредить ее, должен сказать, что это он кланяется ей и всегда будет кланяться!

- Я оставлю ей записку! - бился он у служебного входа оперного театра. - Я должен ей передать записку до начала выпускного концерта.

- Никаких записок! Волновать артисток? Никогда!

- Я пришлю телеграмму. Срочную. Прямо в театр.

- Можете присылать, но до окончания концерта никто ей не передаст! Сорвать концерт? Вы знаете, что такое сцена? И что такое балет?

С Карналем говорил сам начальник балетной труппы. Старый, длинноволосый, хитроглазый, подвижный, растопыривал перед ним пальцы, потрясал руками.

- Молодой человек, откуда вы прибыли в Одессу? В Одессе умеют ценить искусство! Вы не знаете Одессу, так вы ее узнаете! Какие могут быть телеграммы до и перед? После, и только. Аплодисменты, букеты, банкеты, телеграммы - сколько угодно.

- Я ненавижу аплодисменты! - воскликнул Карналь прямо в лицо усталому служителю муз и был аккуратно вытолкнут на улицу его помощниками, которые пришли как раз вовремя, чтобы надлежащим образом покарать того, кто хотел пренебречь веками освященным ритуалом аплодисментов и восторгов. Подумать только, этот чудак против аплодисментов! Кто он такой и как он смеет?

Карналь просидел возле театра до самого вечера. Цветы увяли, запылились. На чудака, сидевшего с увядшими цветами у театра, сочувственно смотрели прохожие, но никто, кажется, не подтрунивал, не насмехался - ведь в Одессе разбираются в искусстве и понимают людей, которые приходят, чтобы поклониться истинному искусству.

Мог бы увидеть Айгюль, по крайней мере, издали, тайком, из кустов под окнами репетиционного зала. Сводчатые окна, розово-белые видения балерин, навощенный паркет, наклоненная под угрожающим углом падения земля, падающее небо...

Но это кощунство - подглядывать последнюю решающую репетицию. Со дня приезда Айгюль в Одессу Карналь ни разу не ходил под окна репетиционного зала. Дудику и Кучмиенко пригрозил: "Поперебиваю ноги, если пойдете!"

В театр Карналь ворвался первым. Показал свое приглашение. Не стал слоняться по фойе - бегом в зал, не знал, где ему полагается сидеть, не умел объяснить, где его билет, как он попал в помещение, наконец нашел в кармане приглашение, оказалось: его место в первом ряду, в самом центре.

Зал наполнялся приглушенным гамом, золоченые ярусы теплели от множества человеческих лиц, в гигантской люстре под расписным плафоном постепенно гасли огни, в оркестровой яме, чуть освещаемой скрытыми лампочками на пюпитрах, музыканты открывали футляры, бережно развертывали мягкие покрывала, доставали нежношеие скрипки.

Сцена открылась беспредельная, пустынная, розовый свет ринулся в эту пустоту, а за ним поплыла розовая музыка, вмиг заполнила сцену, выплеснулась с нею, залила зал, затопила Карналя, он очутился на самом дне розового моря, задохнулся от его глубины, от бесконечности и неистовой красоты, а сцена между тем уставилась на него серыми, жесткими досками, волнистостью кулис, ударило запахом дешевых клеевых красок - сплошное надругательство над красотой, над розовостью музыки, над нежношеими скрипками, над их беззащитностью. Но вот на сцену выпорхнуло сразу двадцать или тридцать тоненьких бело-розовых существ, нереально удлиненных, невесомых, словно бы кто-то бросил пригоршню розовых лепестков, а вслед за ними послал усыпанных пудрой прошлого, в париках, в закутанных в атласные расшитые камзолы чрезмерно строгих юношей. Лепестки ожили, заструились, сплелись в живописные гирлянды, юноши в напудренных париках пытались поймать хотя бы один лепесток, а они избегали этого, вырывались, ускользали, плели запутанные узоры танца, и уже забывалась убогость истоптанных досок, сцены, их грубая фактура не замечалась, только туфельки из розового атласа, только стройные ноги, прекрасные шеи, праздничные лица. Двадцать, тридцать пар, нескончаемые арабески розового вальса в волнах розовой музыки - все смешалось перед глазами Карналя, он искал в том лепестковом вихре Айгюль и не мог найти, все балерины были похожи на нее, она была сразу всеми, и все они были ею, какое-то сплошное одурение, фата-моргана, словно бы очутился он не в оперном театре, а где-то в далекой пустыне, измученный и истощенный, исчерпанный до дна, мучимый призраками и видениями.

Растерянный, он не заметил, как исчезли атласные кавалеры с розовыми балеринками, сцена стала еще пустыннее, еще бездоннее, уже никто бы не поверил, что можно чем-то заполнить этот жадно-ненасытный простор. И тут вылетело высокое, легкое, в розовой тунике, высоконогое и высокошеее, блеснуло огромными черными очами, ударило ими Карналя в самое сердце, он чуть не сорвался со своего места, чуть не закричал на весь зал: "Айгюль!" но как-то сдержался, только стиснул до скрежета зубы, сжал до боли руки, почувствовал, что проваливается в оркестр, глубже, в катакомбы Одессы, еще глубже, летит неудержимо и ужасающе. Но - о диво! - с ним летел и весь театр, и та сцена, и Айгюль на ней вместо со своим партнером, каким-то буднично-скромным, в простом голубом одеянии, не таком праздничном и пышном, как четверо в атласных камзолах, что выскочили из боковых кулис и приближались к Айгюль, протягивали к ней алчные руки, заманивали, обещали, молили. Тот, в голубом, был словно бы даже равнодушным и спокойным, как сам он, Карналь, все эти месяцы, когда ему и в голову не приходило, что кто-то может забрать от него Айгюль, увлечь ее, зачаровать, превзойти его в чем-то, ибо разве же так трудно превзойти студента без будущего, без уверенности в себе, все богатство которого - в наличии прошлого, исполненного боли, ужасов, но и мужества тоже. Мужеством держался он на свете, оно давало ему уверенность в себе, он бессознательно полагался на запасы мужества в своей душе так же, как тот голубой, что не преисполнялся своею незаметностью и будничностью среди праздничных камзолоносцев, терпеливо ждал, пока то один, то другой из них поднимет над головой у себя розовую Айгюль, с видимым удовольствием наблюдал, как она неутомимо вьется между теми четырьмя, щедро и легко раздаривая каждому блестки розовой красоты, зная наверное, что как бы долго она ни была среди тех четырех, как высоко ни будет она взлетать на их сильных руках, какие молниеносные ни будет выкручивать фуэте, - все равно всякий раз будет возвращаться к нему, упорно и неминуемо, и когда загремит могучий финал розового вальса, она, точно венец дивной музыки Чайковского, в прекрасной летучести замрет над головой у него, у голубого, предназначенного ей, посланного всеми судьбами, счастьями, несчастьями, надеждами и безнадежностью.

Загрузка...