Карналь должен бы сорваться с кресла, прыгнуть на барьер оркестровой ямы, потрясая руками, приседая от напряжения, взреветь: "Браво! Брависсимо! Слава! Ур-ра! Айгюль!"

Действительно, кто-то срывался с мест, кто-то что-то кричал, кто-то бросал на сцену цветы, а Карналь сидел, не в состоянии шевельнуться, забыл о своих увядших цветах, розовый туман еще и сейчас стоял у него перед глазами, и музыка могучими волнами билась о него и отовсюду приносила гибкую, неуловимую фигуру Айгюль, совсем бестелесную, сотканную из одних звуков, из их сладости и их боли, руки как цветы, ноги как цветы, вся она точно нежный цветок.

Когда наступило прозрение, он увидел напротив себя, на самом краю сцены. Айгюль, цветы сыпались на нее пестрым дождем, а она стояла прямая, тонкая, как стебель цветка, только водила головой, не то кланяясь, не то разыскивая кого-то своими огромными черными глазами, а может, поводила одними только глазами, дарила тем, кто был в зале, добрую улыбку, чуть усталую, чуть дерзкую. Еще прошла вечность, а может, мгновение, пока Карналь понял, что Айгюль смотрит на него, улыбается ему, блестит глазами только на него, а потом наклонилась так быстро, будто должна была прикоснуться к раскаленному железу или к страшной гюрзе. Когда же она снова выпрямилась, то держала в руках целую охапку цветов и бросила те цветы прямо на Карналя и не стала ждать, пока они долетят до него, снова таким же быстрым и неуловимым движением охватила новый сноп цветов и снова бросила их на Карналя, а затем бросала по одному цветку, но всякий раз только на него, только ему, и он сидел весь усыпанный цветами, похороненный под ними. Изумленный зал смотрел на того незаметного парня, на которого сыпалось со сцепы то, что люди называют счастьем, и аплодисменты ударили теперь уже и не понять кому: то ли артистам балета, то ли Айгюль, то ли Карналю... Карналь почувствовал, как из груди его рвутся рыдания, и, ужаснувшись, мгновенно упал лицом в холодное пламя цветов, подаренное ему Айгюль.

Та их ночь не имела конца. Они сбежали из театра, Карналь бормотал что-то о шампанском, но со смехом и с беззаботностью выяснили оба, что денег у них хватит разве что на лимонад, да и кто пьет шампанское в Одессе, когда лето, когда на Пушкинской зелено светятся платаны, а где-то на Ланжероне в парке около стадиона их ждет раскидистый клен?

Они нашли свой клен и сели на нем, утомленные, обессиленные. Карналь держал тонкие руки Айгюль, смотрел ей в лицо, еще не веря, что все это действительность, что та далекая девочка в синей туркменской одежде, и розовая балерина на огромной сцене, и та девушка, что прислала ему сегодня необычную телеграмму, - все это Айгюль, которая сидит рядом с ним, льнет к нему, худенькая, доверчивая, прекрасная.

- Ты танцевала сегодня божественно!

- Совсем не так, как хотелось. Страшно волновалась. Все испортила.

- Неправда! Лучше танцевать нельзя!

- Я покажу тебе, как можно!

- А телеграмма? Неужели это ты?

- Разве не узнал?

- Все еще не верю.

- Любишь меня?

- Айгюль! Я люблю тебя больше, чем самого себя, больше, чем... Не знаю, с чем сравнить...

- Не надо! С меня достаточно одного слова.

- Но если тебя любит такая талантливая девушка, то и ты тоже должен быть особенно талантливым...

- А ты такой и есть.

Она закрыла ему рот ладошкой. В самом деле, зачем еще слова? Все равно он не мог определить и высказать то, что открылось ему сегодня. Казнился в душе своею неполноценностью, повторял упорно: "Я не достоин, не достоин". Айгюль не хотела слушать, а когда наступило утро и Одесса проснулась, проснулись пароходы на рейде, с новой силой загремел внизу порт, девушка сказала, что они должны прямо отсюда пойти в ближайший загс.

Карналь растерялся.

- У меня нет с собой паспорта, - сознался он, чуть ли не испуганно.

- И у меня нет, - беззаботно заявила Айгюль. - А разве для любви нужен паспорт?

Они разыскали на Ланжероне какой-то маленький загс, написали заявление, пообещали полусонной, недовольной женщине через час прибежать с паспортами. Взявшись за руки, выскочили на улицу, взглянули друг на друга. Карналь впервые увидел в глубине черных глаз Айгюль какие-то словно бы золотистые отблески, а она даже зажмурилась от невыносимой пронзительности его взгляда. Они остановились так, словно бы только что впервые встретились, затем бросились друг другу в объятия, и весь мир для них исчез, остались только они, их поцелуи, слезы радости и восторга.

Вернулись в загс со свидетелями. Карналь привел Васю Дудика, Айгюль их общую знакомую Полину. Вероятно, надеялась сделать этим приятное Карналю и даже в мыслях не имела, что, напротив, причиняет ему боль. Он ждал, что Айгюль пригласит в свидетели кого-нибудь из девушек, с которыми училась в студии, это было бы совершенно естественно, но она, оказывается, совсем не думала о себе, мысли ее были заполнены только им, ради него, видимо, подружилась с Полиной и даже привела ее в свидетели.

Полина, может, и нравилась Карналю, как нравилась она многим мужчинам, ибо принадлежала к тому типу одесситок, мимо которых мужчины не могут проходить равнодушно. Смуглая блондинка, прекрасно сложена, всегда смеющаяся, огонь в глазах, огонь в словах, огонь в каждом движении, сплошная беззаботность и доброта - кто бы не залюбовался такой женщиной? Уже восемнадцатилетней она вышла замуж за корабельного механика, но механик месяцами плавал в дальних морях, Полина скучала, не выносила одиночества, и вот тут встретился ей где-то случайно Кучмиенко (а может, она встретилась ему?), между ними что-то вспыхнуло, а может, просто что-то случилось, они влюбились друг в друга или прикидывались влюбленными. Полина заявила, что бросает своего механика, а Кучмиенко заявил, в свою очередь, что женится на Полине, как только закончит университет и устроит свою жизнь, обеспечит будущее (Карналь знал, какой ценой будет обеспечивать свое будущее Кучмиенко). Ясное дело, Карналь не мог не познакомить Айгюль с Кучмиенко, а знакомство с Полиной произошло уже само собой. Теперь Полина должна была стать свидетелем их счастья. Оно не должно было омрачиться ничем, и Карналь промолчал, не подал вида, как неприятна ему эта молодая женщина рядом с его Айгюль. Он еще не знал тогда, что ждет его впереди, иначе не сдержался бы и сказал Айгюль все, что думает и про эту Полину, и про Кучмиенко, но ведь не знал, да и не имел еще никакого права говорить что-то дурное о молодой женщине лишь на том основании, что она симпатизирует не совсем симпатичному (для него, может, только для него, Карналя!) Кучмиенко.

Свадьбы не было. Выпили шампанского на Дерибасовской вчетвером, платил Вася Дудик (вечный финансист Карналя), потом отправились в "свадебное путешествие", то есть на Молдаванку, в поисках дешевой комнатки, которую можно было бы снять для молодых супругов. Почему именно на Молдаванку? Потому что этот район Одессы казался наиболее заселенным, а люди в таких местах всегда добрее, между ними нет того холодного отчуждения, которое неминуемо возникает между жителями изысканных кварталов, домов и квартир, где прозябают в одиночестве и изо всех сил оберегают свою неприкосновенность, в каждом прохожем видя угрозу своему благополучию.

Карналь и Айгюль поселились в длинной полуподвальной комнате в конце длиннющего двора. Окно из комнаты выходило прямо во двор, стояло на земле, в него можно было входить, как в дверь, в него вечно влетал футбольный мяч, который гоняла малышня, заскакивали бродячие собаки, бездомные коты, иногда забредал какой-нибудь пьяный, который уже не имел сил выбраться обратно через окно, и его выпроваживали через дверь, по кошмарно темным коридорам, в которых почему-то не могла долго гореть ни одна электрическая лампочка (они все мгновенно перегорали, и причины установить не мог даже будущий творец электронных машин, будущий академик, будущий бог науки и техники Карналь). Имущества у молодой семьи было так мало, что они порой и сами удивлялись: как могут обходиться таким минимальным количеством вещей? Плетеное кресло, электроутюг, сетка от кровати, поставленная на четыре кирпича и застланная старым ковром, еще один туркменский ковер на полу, какая-то одежонка на двух гвоздях на стене, прикрытая белой простыней, кучка книжек и, кажется, все. Ковры составляли все их богатство, прекрасные туркменские ковры ручной работы - в приглушенных топах, как весенние вечерние сады, как смуглое тело Айгюль, которая любила ходить по комнате почти совсем без одежды, всегда утомленная от репетиций и выступлений, всегда сонная, готовая упасть на ковер и мгновенно уснуть, спрятав голову под подушку, как все дети войны, что пугались взрывов даже тогда, когда сами их и не слышали за тысячи километров от фронта.

Спать она любила, казалось, в ее крови жил тысячелетний сон пустынь. Лишь только выпадала свободная минутка, Айгюль мгновенно поддавалась расслабленности, зевала, глаза ее закрывались. Это страшно, когда любимая женщина рядом с тобой зевает. Все равнодушие мира надает тогда на тебя. Но Карналь прощал Айгюль ее сопливость, ее расслабленность, так как, едва смежив веки и спрятавшись под подушку, Айгюль уже просыпалась, как птичка на рассвете, и сразу начинала рассказывать, что ей приснилось. У нее вещие сны. Видела в них то, что происходило с ним, Карналем, или должно было произойти, угадывала его настроения, желания, даже ощущения, о которых Карналь еще и сам бы не сумел сказать что-то определенное. Сны для Айгюль были как бы второй жизнью. Люди пустыни привыкли видеть широту мира. Для них нет тайн, не существует запутанности, сложности, хаотической неразберихи. Все просто, ясно, понятно, как движение песков, как полет ветров, как вечное перемещение звезд.

Она принесла с собой простоту и наивность пустыни, хотела жить, как маленький звереныш, рядом с ним, но без обязанностей, все обязанности должны были выпадать на его долю, она была подарком судьбы, наградой за былые страдания, вечным напоминанием о своем отце Капитане Гайли, а еще о Георгии Игнатьевиче или же Профессоре, как мысленно называл его всегда Карналь.

Карналю дали назначение в школу на Лузановке, он преподавал там математику в старших классах, ежедневно был занят, не видел Айгюль на репетициях, зато с трех до семи часов, когда у нее был перерыв, они могли вместе пообедать или просто погулять у моря, иногда она хотела поспать, тогда он усаживался за книжки, но вечером непременно бежал с нею, чтобы побыть на оркестровой репетиции, постоять позади режиссера возле первой кулисы во время концерта или спектакля, проводить и встретить Айгюль. Он умудрялся даже выбирать для нее атласные туфельки, сам проверял крепость лент, готов был обшивать суровыми нитками носки туфелек, чтобы не скользили по сцене, но этого уж она ему делать никогда не позволяла.

Шли дни, недели, месяцы. Ее ноги дозревали, как прекрасные плоды, ее руки в танце были нежно-гибкие, точно цветы. Карналь убеждался, глядя на Айгюль, что большинство людей живет всю жизнь, не зная, каковы возможности их тела, какая сила и красота скрываются в каждом движении. Когда высказывал вслух Айгюль свое изумление ее умением фантастически владеть каждой мышцей своего тела, она смеялась:

- Когда я родилась, один добрый человек положил мне в пеленки большую серебряную монету. На ней был молодой месяц и дикий зверь. Чтобы я была красивой, как лунное сияние, и гибкой, как тот зверь.

- Это был Капитан Гайли?

- Не Капитан - просто мой отец.

Она родилась, чтобы летать, не касаясь грешной земли. Приземление лишь эпизод, надоедливая необходимость сил притяжения, естественным состоянием была невесомость, но не беспомощная и беспорядочная, а контролируемая, продуманная.

Айгюль сразу взяли солисткой, ее заметили рецензенты, их отклики были полны энтузиазма, удивления, восторга, но все отличались каким-то странным холодком, словно бы рецензенты были отгорожены от Айгюль стеклянной стеной. Они тонко подмечали нюансы исполнения, классифицировали каждый жест, но эта классификация убивала наслаждение, никто не видел Айгюль на сцене такой, какой видел ее Карналь, никто не мог сказать о ней того, что мог бы сказать он. Для него Айгюль была неисчерпаемостью, вечной грациозностью, красотой, он был зачарован ее бесконечными возможностями в движениях танца, он видел, какой размах скрывается в спокойных линиях ее дивных ног, в которых никогда не было чрезмерной нервности, наталкивающей на мысль об усталости, о быстрой исчерпаемости.

Карналь мог бы бросить для Айгюль, забыть свою математику, переквалифицироваться, стать искусствоведом, репетитором, столяром, который строгает круглые станки для тренировок балерин, он как бы расплачивался с погибшим Капитаном Гайли за то, что остался в живых, что как бы взял на себя его запасы мужества и твердости, а потом еще в придачу забрал и его дочку. Но ведь был еще и Профессор Георгий Игнатьевич, круг обязанностей никогда не ограничивается служением кому-то одному, живешь для многих, для народа и целого мира, и Карналь, очнувшись от своего наваждения, попытался высвободить все силы своего ума для главного. Как у Лейбница: никаких отклонений в решительных делах! Каждый день делать свое и всякий раз новое. Броситься на штурм неведомого и недостижимого. Теорема Ферма так теорема! Дискретный анализ, так пусть будет и он!

Внешне быт Карналя не изменился, все оставалось по-старому, но теперь покончено было с бездумностью, с жизнью, посвященной только успехам Айгюль. И хотя он по-прежнему стоял возле первой кулисы, мыслями отлетал в такую даль, что ужаснулся бы каждый, кто попытался бы ее объять. Талантливые люди не всегда умеют долго сохранять верность другим, они слишком поглощены собой. Карналь не был уверен в своей талантливости, одаренности, но твердо знал, что рядом с Айгюль быть посредственным не имеет права. "Ты точно бурей грации дымилась. Чуть побывав в ее живом огне, посредственность впадала вмиг в немилость, несовершенство навлекало гнев".

Еще недавно он имел обязанности только перед наукой, теперь к ним добавлялись обязанности перед любовью, красотой, талантом, следовательно, перед жизнью.

Он еще не умел пустить в ход завоеванные за пять напряженных лет знания, никто не ждал от него никаких свершений и открытий, он еще и сам не мог очертить границ (да и вообще наличия) своих способностей, следовательно, с одинаковой доступностью открыто ему было и большое, и малое, незаметное и значительное, а поскольку рядом существовал теперь столь зажигающий пример, как Айгюль, Карналь замахнулся сразу на самое большое: на саму теорему Ферма. За триста лет никому не удалось доказать общее значение - так попытаемся для ряда значений. У него множество свободного времени. Везде, где будет с Айгюль, он заставит свой мозг жить абстракциями. Никто этого не заметит, никто не сможет постичь, никто и не поверит - тем лучше.

Он выстроил для себя зримый образ теоремы. Восьмая задача из второй книги "Арифметики" Диофанта. Заданный квадрат разложить на два квадрата. Бесконечное число способов решения. Когда степень больше квадрата квадрата, тогда разложить невозможно. Это Ферма. Какие способы решения и для каких значений? Его память барахталась среди завалов абстракций, она была замучена ассоциациями, одержима страстью комплексовать, вспоминать, сравнивать, открывать соотношения, оголять запутанные сцепления, влияния, отделять связи, очищать от напластований вероятностей. Для Карналя время теперь было как бы разделено, но вместе с тем сливалось в неразрывность. Он жил обычной человеческой жизнью, иногда слишком будничной, в примитивных заботах, пристрастиях, радостях и страданиях, но параллельно, незаметно, почти тайно продолжалась колоссальная работа мозга, и могло показаться, что это не оперирование буквенными абстракциями, а членение живого времени, изыскание способов его наирациональнейшего использования. Прослежены были все переходы, помечены связи, установлены причины, выведены следствия, открыты скрытые ритмы времени, замечены пустоты в нем и заполнены - вот наивысший триумф человеческих познаний, нетленного разума, преданности своей идее. Чрезмерность жажды знаний, с которой Карналь, наверное, родился, - это и должна была быть его идея. Тут он готов был признать даже теорию Декарта о врожденных идеях. Так рождаются с избытком поэзии в сердце или же... Равнодушия, жестокости, посредственности. Делать свое дело и не размениваться на второстепенные, какими бы они ни были привлекательными. Когда-то считали, будто дьявол искушает человека, за преходящие наслаждения требует отречений от любви, от всего человеческого. На самом же дело дьяволизм всегда выступал в личине понурой посредственности, которая не дает человеку возможности ничего на этом свете делать как следует: ни работать, ни увлекаться, ни любить. Все приблизительно, поверхностно, даже женщину чтобы не целовал, а только делал вид, что целует, никакой сосредоточенности на главном, никакого углубления - размен человеческой жизни на суету, на шум, на размахивание руками, на ненастоящесть, на чванливость.

Самое же удивительное: понимание этих, казалось бы, простых истин дали Карналю не предыдущий опыт и не многомесячная жизнь среди абстракций, в которых он заточил свой разум, точно в средневековый монастырь. Теперь все открывалось ему через Айгюль и благодаря Айгюль.

Она поражала его своей безучастностью. Сначала он возмущался, потом дивился, наконец вынужден был принять ее такой, какой она была. В душе даже признавая ее правоту. Она не знала ничего. Возмутительное незнание самых простых вещей. Ни великих людей, ни малых. Ни столиц, ни рек.

- А что, разве Киев - столица Украины? - спрашивала она с небесной улыбкой.

- Айгюль! - вздыхал Карналь. - Неужели ты и этого не знаешь?

- А почему бы я должна была знать?

Три года училась в балетной студии, не зная, кто там руководитель. Была солисткой оперного театра и не знала, какой из себя директор театра. Встретилась с ним где-то в переходах, тот не смог сдержаться:

- Я же взял вас солисткой, могли бы хоть поздороваться?

- А кто вы такой? - спросила Айгюль.

Когда Карналь попытался отчитать ее за такое вопиющее незнание, она нашла довольно оригинальное оправдание:

- Так директора ведь меняются!

- Но этот-то еще не сменился!

- Какое это имеет значение? А если уж ты такой знаток, то, может, скажешь мне, кто был директор у Фанни Эльслер или у Анны Павловой?

Карналь не знал, и Айгюль захлопала в ладоши и закружилась вокруг него, точно малый ребенок.

- А, видишь, видишь!

Она прикасалась к миру одними кончиками пальцев, не погружалась в него, не пыталась постичь. Вся жизнь на пуантах. Только памятники попирают землю всей тяжестью стоп. Но зато имела страсть. Умела танцевать. Вечное предчувствие красоты жило в ней, часто неочерченное, в большинстве случаев дерзкое, но Карналь оправдывал эту дерзкость, так как за нею стояло врожденное умение танцевать. В танце она напоминала иногда выстрел, молнию, облако. Легкая, как Психея, которую возносят духи, нежная, наивная, безгранично добрая. Все это помогало простить ее безучастность, равнодушие к самому очевидному, ей даже шло незнание простейших вещей.

Ну, ладно, ничего не хочет знать. Так, может, есть у нее какие-нибудь увлечения?

- Что ты любишь, Айгюль? - допытывался Карналь. - Книги? Песни? Лакомства? Наряды?

- Тебя люблю.

Никогда не забивала ему голову своими заботами, смеялась, когда он пытался проявлять свои знания балетном терминологии. Зачем? Каждый должен знать свое и наилучшим образом уметь, вот и все! А что она действительно умела, в этом не было никакого сомнения. Карналь мог отблагодарить ее только тем же, а поскольку не имел в своем распоряжении ничего, кроме математики, то и сосредоточился на своей математике.

Ничего не рассказывал Айгюль, не пробовал посвятить ее в свои раздумья, общность их душ состояла не в обмене мыслями, а в отношении к миру: делать свое дело, и как можно лучше. Между тем это удавалось только Айгюль. Если бы Карналь попробовал записать ту цепь формул, что сплелась в его памяти за долгие месяцы, ужаснулись бы, вероятно, все университетские профессора. Но он не поддерживал никакой связи со своей кафедрой, а выписывать свои формулы не заботился, поскольку они прекрасно помещались в его мозгу, поселились там, развивались, порождали другие, устанавливали свои законы сосуществования, беспощадно уничтожали все побочные наслоения, отталкивали надоедливых искусителей, терпеливо изучали боковые ходы, ощупывали все тупики. Во всем было не меньше сложности и красоты, чем в мире Айгюль, в сплошном празднике танца, в гармоничной неразрывности дуэтов, адажио, вариаций; так же, как у нее, действовали два категорических императива: "должен" и "не смеешь", нескончаемые требования точности и сплошные ограничения, отсекания ненужного, сосредоточения на главном, регламентирование, контроль, принуждение, которые неминуемо должны помочь умножить собственную свободу, дать размах, фантазию, богатство духа.

Но как Карналь ни наслаждался скрытой работой собственного разума, он должен был когда-то показать и результаты.

Он изложил на бумаге то, над чем думал два года, и сам ужаснулся: толстая тетрадь сплошных формул, в таких неразрывных соединениях и сцеплениях, будто это был самодовлеющий математический мир, в какой не смогло бы пробиться ничто постороннее, герметичный, недоступный ни для чего, кроме истины, инстанцию которой Карналь был уже не в состоянии определить, ибо это надлежало сделать кому-нибудь другому из тех людей, коих называют авторитетами.

Он перепечатал свою тетрадь и послал один экземпляр в математический журнал, а другой - ленинградскому профессору Рэму Ивановичу. Но получилось так, что ответа не дождался ниоткуда, потому что в их с Айгюль жизни произошла перемена.

Айгюль не придала перемене никакого значения, вернулась из театра, как всегда усталая и сонная, спала крепко и невинно, лишь утром вспомнила:

- Ты знаешь, меня приглашают в Киев.

- Как это - приглашают?

- Ну, в театр.

- В оперный?

- В какой же еще?

- Когда ты об этом узнала?

- Вчера!

- И не сказала мне?

- Забыла. Но сегодня вспомнила. Когда мы поедем?

Для нее все было страшно просто: вчера пригласили, сегодня едем. Никаких хлопот, никаких мелочей, никаких обязанностей. Единственная обязанность - перед искусством, а искусство звало ее в столичный театр, в академию, к высотам.

- Мне придется уволиться в школе, - напомнил ей Карналь.

- А-а, я забыла. Но ты ведь это сделаешь быстро, правда?

- Ты поинтересовалась условиями в Киеве?

- Условиями? А что это такое?

- Ну... - он сам не знал, что это такое. - Ты же видишь, у нас нет до сих нор квартиры, наш экономический уровень тоже... Конечно, это прежде всего моя вина, но уж если тебя приглашают... Кто же тебя приглашает?

- Театр.

- А лично?

- Я не знаю... Не помню... Был вчера какой-то человек... Солидный такой. Там где-то есть письмо... Не у меня... Я оставила его в дирекции.

- Тебе что-то обещают?

- Танцевать в "Марусе Богуславке".

- Да нет! Звание, квартиру, зарплату... Об этом ты не говорила?

- Звание будет. Может, и завтра. Сказали, со дня на день. Ждут Указа. А о квартире я не знаю. Может, поговорил бы с ними ты?

- Айгюль, приглашают не меня - тебя. Как же я могу говорить?

Указ появился как раз вовремя, когда они переехали в Киев. Квартиру дали, ясное дело, не Карналю, а Айгюль. Огромная квартира в старом доме, темные просторные комнаты, высокие потолки, тишина, простор - не верилось, что такое может быть на свете. Айгюль бросила свои ковры один в зале, другой в спальне, заявила, что мечтает о старинной мебели, простой и старой, как мир, и тут открыла ванную комнату.

- Боже, какая роскошь! - воскликнула она.

В Одессе ее поражало море. Ко всему относилась равнодушно, но на море никогда не могла смотреть без восторга. Так непохоже оно было на все привычное для нее, так непостижимо и могуче.

Тут ее удивила ванна - огромная, хоть купай великанов, какая-то мрачно-темная, точно подводное царство. Она открыла все краны, загремели целые водопады прохладной воды. Айгюль радостно плескалась в ней, будто никогда не видела обычной воды и не прикасалась к ней хотя бы пальцем. А впрочем, тело у Айгюль было такое дивное, что его можно было бы никогда не мыть. Чистая-пречистая, никогда не потеет. Дивное творение природы. Как золотистое перышко - легкая, чистая, прекрасная. И словно бы с детства только то и делала, что жила в таких квартирах. А Карналь никак не мог поверить, что это для них, что это навсегда, на всю жизнь, что это аванс, какого, может, никогда не отработаешь, что это бесплатно, не считая той мизерной платы за воду и другие коммунальные услуги да символической суммы за жилплощадь.

Работу Карналь нашел довольно быстро - в школах математиков не хватало. А потом его пригласили преподавать математику в техникуме, и он с радостью перешел туда, хотя на работу приходилось добираться на Соломенку - двумя трамваями - и терять на это уйму времени. Но никакие трамвайные переезды не могли помешать той постоянной внутренней работе, которую вел его натренированный мозг.

В адрес техникума и пришла телеграмма для Карналя. Так же неожиданно, как когда-то от Айгюль, так же провозвестник прекрасных перемен в его жизни: "Прошу прибыть для защиты диссертации". И подпись Рэма Ивановича. Откуда узнал ленинградский профессор о месте работы Карналя, как разыскал его в самом Киеве, на защиту чьей диссертации приглашает - сплошная неясность.

Посоветоваться Карналю было не с кем, кроме Айгюль.

- Ты помнишь ленинградского профессора Рэма Ивановича, о котором я тебе рассказывал?

Конечно же она не помнила!

- Он приглашает меня на защиту диссертации.

- Куда?

- В Ленинград.

- Это далеко?

- Айгюль! Неужели ты не знаешь, где Ленинград?

- Я знаю, но не знаю, очень ли это далеко.

- Не очень. Совсем близко. Ближе, чем до Ашхабада.

- Так ты поедешь?

- Наверное, нужно поехать. Приглашают ведь.

- А зачем тебе эта диссертация? Что это такое?

Он начал бормотать о каких-то научных интересах, о математике, о важных открытиях, иначе Рэм Иванович не стал бы его разыскивать.

- Но ведь мне без тебя будет скучно, - вздохнула Айгюль. - Когда я в прошлом году умоляла тебя поехать погостить в Туркмению, ты уклонился, а теперь едешь так далеко.

- У нас тогда не было денег, - напомнил ей Карналь.

- А теперь разве есть?

- Ну... нельзя сказать, чтобы много, но на билет туда и обратно хватит.

Она еще не верила, что он сможет покинуть ее даже на два или три дня. Да и сам Карналь как-то не мог вообразить себе их разлуку. Ему казалось, что она либо умрет от голода, либо будет спать все эти три дня, не просыпаясь, либо не найдет выключателя и целые ночи будет бродить по темной квартире.

- Я приготовлю тебе поесть, распишу все, что нужно, ты не волнуйся, попытался он успокоить Айгюль и заодно самого себя.

Она только улыбалась. Улыбка у нее была всегда неудержима, разливалась, как море, заливала комнаты, пространство, все вокруг. Даже когда Айгюль плакала от боли, от неудач на сцене, от усталости, она и тогда старалась улыбаться.

Он попросил Айгюль, чтобы не провожала его до самолета, побаиваясь, что иначе не заставит себя лететь и вернется домой вместе с нею. Желание вернуться было в нем еще и тогда, когда закрылись двери самолета, и тогда, когда взревели моторы. Если бы можно было, наверняка спрыгнул бы и побежал к троллейбусу, но могучая машина уже оторвалась от земли, под широкое крыло посыпались наклоненные коробочки киевских домов, сталью блеснули воды Днепра, зазеленели леса Черниговщины. Так начиналась для Карналя новая жизнь, о которой он еще и не догадывался. Самолет взбирался все выше и выше, в этом безустанном вознесении кто-нибудь мог бы усмотреть нечто символическое для Карналя, но при условии если бы он летел один, а так, затерянный среди многих пассажиров, был незаметным и для других, и для самого себя.

Незаметность нес с собой и по улицам Ленинграда, долго ждал у двери секретаря ученого совета - сразу к Рэму Ивановичу пройти не отважился. Когда же вошел наконец к секретарю, озабоченному чернявому человеку, бледному, с нервным умным лицом, и положил перед ним телеграмму, подписанную Рэмом Ивановичем, тот, как показалось, не знал, смотреть ему на телеграмму или на Карналя.

- Товарищ Карналь? - для верности спросил он.

- Да.

- Вы где-то устроились?

- Я к вам прямо из аэропорта.

- Тогда я помогу вам. Рэм Иванович поручил мне позаботиться о вас. Его, к сожалению, нет, он в Москве, но завтра утром будет. А в одиннадцать заседание ученого совета. Вы же - товарищ Карналь, да?

- Да, наверное... - сказал Карналь.

- Вы уже получили журнал со своей статьей?

- Журнал?

- Я хотел узнать, нет ли расхождений между публикацией и вашей диссертацией, какую вы прислали Рэму Ивановичу?

- Диссертацией? Какой диссертацией?

- Это ведь вы прислали Рэму Ивановичу свое разрешение теоремы Ферма для ряда значений?

- Да. Но это было давно. Кажется, полгода назад. Никакой диссертации. Я просто хотел услышать...

- Прекрасно. Рэм Иванович завтра будет. Мы с вами обо всем договоримся, а теперь давайте я вас устрою в гостиницу. Вы просмотрите журнал. Он только что пришел, к сожалению, я еще не успел... Вам же, как автору...

Он дал Карналю экземпляр математического журнала, новенький, с пронзительно приятным запахом полиграфической краски, журнал словно бы сам собой развернулся именно на той странице, где жирным шрифтом было набрано имя Карналя, а ниже в скобках стояло "(Одесса)", а еще ниже начинались причудливые арабески формул, абстрактные пропорции, соотношения, становления, интервалы, сверхчувствительные системы, гармония и наивысшая музыка для посвященных.

- Я теперь не в Одессе, - только и смог выжать из себя Карналь, еще не веря, что это его имя стоит в журнале и что это действительно он создал эти неразрывные цепи абстракций, которые звучали музыкой сфер.

- Мы знаем, - сказал секретарь. - Насилу разыскали вас. Рэм Иванович страшно сердится. Как это так - переехать в Киев, и никому ничего. Вы должны были бы держать связь со своим университетом. Для них вы всегда ученик. А теперь еще и гордость.

- Гордость? - Карналь вспомнил волокиту с аспирантурой, Кучмиенко, перешептывания, трусливые советы просить помощи у Пронченко.

Нет, для своего университета он так и останется чудаком, который грыз науку, демонстрировал в течение пяти лет блестящие знания, но оказался непрактичным, неспособным, собственно, никчемным, когда дошло до дела. Он что-то знал, но не умел убеждать в своих знаниях и намерениях. Не умел обещать, уговаривать, разрываться, расстилаться на всех ветрах.

- Гордость, - повторил Карналь и засмеялся несмело и в то же время горько.

Секретарь смотрел на него сочувственно, даже немного соболезнующе. Наверное, никак не мог поверить, что это и есть тот загадочный Карналь, который ошеломил весь их ученый совет.

Ученый совет собрался точно в одиннадцать. Старые профессора, моложавые доценты, солидные ученые, светила, корифеи, целые академии знаний, тихие переговоры, намеки, чуть заметные кивки головой, многозначительные паузы. Все это так не шло председателю ученого совета Рэму Ивановичу, с его лобастостью, громким голосом, веселой уверенностью, почти спортивным задором.

Рэм Иванович тряхнул Карналю руку, чуть не вырвал ее из плеча, крутанул, похлопал по спине, радостно развел руками:

- Видели какой? Молодой и красивый! Ну-ка, садитесь, Петр Андреевич. Думаю, все члены ученого совета познакомились с работой нашего молодого коллеги Карналя и имеют о ней твердо определившееся мнение. Верно? Эту проблему вряд ли нужно обсуждать. Где наш ученый секретарь? Просим записать то, что полагается в таких случаях. А уважаемого Петра Андреевича мы попросили бы рассказать нам... Ну, о чем бы мы попросили его рассказать? Например, о том, как он в присутствии председателя этого уважаемого собрания, то есть в моем присутствии, однажды зацепился брюками за гвоздь на стуле и не мог отцепиться даже тогда, когда ему на помощь пришла очень симпатичная женщина. Как бы это коллега Карналь смог нам объяснить и смог ли объяснить вообще?

- Я не понимаю, - пробормотал Карналь, вызывая смех членов ученого совета.

- Уважаемые коллеги могут убедиться, что наш соискатель ученого звания не относится к людям откровенным! - хохотал Рэм Иванович. - Он скрывает даже то, что могут засвидетельствовать другие, в данном случае я. Но, к счастью, он никак не может скрыть от нас своих блестящих математических способностей, в этом мы тоже имели возможность убедиться.

- Теперь убедилась и общественность, - добавил секретарь, - пришел журнал с публикацией.

- Даже? - деланно ужаснулся Рэм Иванович. - Тогда нам надо спешить, чтобы нас не опередил какой-нибудь другой ученый совет, ибо, я думаю, многим захочется провести защиту диссертации коллеги Карналя у себя.

- Но ведь никакой диссертации... - испуганно прервал его Карналь.

- Ах, никакой? Возможно, возможно! Какие будут предложения, уважаемые коллеги?

Теперь уже было покончено с шутками, один за другим вставали почтенные профессора, люди, известные Карналю как авторы учебников, капитальных трудов по математике, великих открытий, за каждым стояли целые математические школы, математические эпохи, если можно так сказать, и все эти люди, не сговариваясь, впервые в жизни видевшие Карналя, прочитав двадцать с чем-то страниц, в которые он напихал диких формул, все предлагали присудить Карналю звание доктора математических наук.

Секретарь несмело напомнил, что Карналь не представил документ о сдаче кандидатского минимума.

- Минимума? - удивился Рэм Иванович. - О каком минимуме может идти речь? Единственное его преступление состоит в том, что он слишком молод в сравнении с нами. Сколько вам лет, Петр Андреевич?

- Двадцать восьмой, - ответил Карналь.

- Лейбницу было двадцать девять, когда он предложил общие схемы решения задач на квадратуры и касательные, ввел таким образом как самостоятельные операции то, что мы сегодня называем интегрированием и дифференцированием. Для математика молодость не беда, а счастье. Мы поздравляем вас, коллега Карналь. С вашего позволения, разумеется.

Карналя поздравляли, обнимал Рэм Иванович, смеялись, вспоминая случай со стулом, о котором Рэм Иванович все-таки рассказал. Когда спросили, даст ли он банкет, Карналь вынужден был признаться, что у него нет денег. И вообще после женитьбы он, кажется, и не пил ничего, кроме легкого вина, да и то весьма редко. Оказалось, что это прекрасно совпадает с состоянием здоровья большинства членов ученого совета, которые не нуждаются в разогревании своего организма жидкостью подозрительного химического состава, отдавая преимущество собственному внутреннему огню (у кого он еще сохранился).

В завершение Карналя попросили рассказать о своих научных планах. Он не имел никаких планов. Ежедневно двумя трамваями - в техникум, лекции, заботы по дому, затем - в театр, встречать Айгюль.

- Немного интересуюсь проблемой минимизации булевых функций, - сказал он робко. - Рэм Иванович знает, что я еще студентом пробовал помозговать в области дискретного анализа. Кажется мне, что булевые функции...

- Ага! Кибернетика вас не забыла! - воскликнул Рэм Иванович. - Кстати, вы теперь в Киеве, а как раз в Киеве академик Лебедев создал первую на европейском континенте вычислительную машину. Вы об этом, безусловно, знаете, а вот о вас там не знает никто. Мы вынуждены были чуть ли не объявлять всесоюзный розыск, чтобы вас найти. Теперь мы вам не позволим спрятаться, не надейтесь!

Карналь еще не мог охватить размеров и значения всех перемен, которые должны теперь произойти в его жизни. В Ленинграде он задержался, вернулся домой только через неделю, на удивленно-осуждающий взгляд Айгюль по нашелся ответить ничего иного, как:

- Я, кажется, стал доктором наук.

- А что это такое?

- Ну, ученая степень... Наивысшая, разве что кроме академического.

- Тебе это нужно?

Растерянность перед ее наивностью так отчетливо вырисовывалась на его лице, что Айгюль прыгнула на него, охватила шею, подставила губы.

- Поцелуй, раз ты доктор! Никогда не знала, что это такое!

- По-моему, я был счастлив и без этого, - целуя ее, сказал Карналь.

- Но ведь ты рад, рад?

- Наверное, рад.

- Тогда я тоже рада.

Неужели так начинаются все великие дела в жизни?

Он еще не верил, еще не знал, еще хотел остаться тем, кем был, не было для него на свете ничего дороже этой тоненькой, сотканной из красоты женщины. Наверное, она тоже не хотела ничего и никого, кроме него. Они долго бродили в темноте по своей просторной квартире, пока ноги их не заплелись на старом ковре, и тут кончился для них мир и начались они сами. Были только они для себя, двое в бесконечности с безграничной чувственностью, нежностью и восторгом.

11

Помощники бывают разные. Одних боятся, других уважают, третьим идут навстречу. Алексей Кириллович принадлежал к третьим, но не чувствовал себя обиженным, так как все равно положение помощника относится если и не к приятным, то, по крайней мере, к привилегированным. Но это только тогда, когда ты точно знаешь, чей ты помощник, кому должен помогать, кому хранить верность. Неопределенность, половинчатость для этой должности угрожающе опасны, поскольку ты тогда перестаешь себя уважать, а коли так, не жди уважения и от других...

Алексея Кирилловича нашел и послал к Карналю Кучмиенко. Были подозрения, что предыдущий помощник, которого Алексей Кириллович не знал и о котором лишь слышал, что тот трагически погиб с женами Карналя и Кучмиенко, кажется, тоже был в свое время найден Кучмиенко и рекомендован Карналю. Посылая Алексея Кирилловича к академику, Кучмиенко добродушно похлопал его по плечу и сказал:

- Не забывай, кому служишь!

Слово "служишь" весьма не понравилось Алексею Кирилловичу, точнее, совсем не понравилось, как и панибратское обращение Кучмиенко на "ты". Он хотел даже сказать заместителю директора: "Я вам не мальчик", но передумал, пожалел его, все-таки у человека трагедия, погибла жена, а человек уже немолодой, за пятьдесят, жизнь покатилась под гору, если на него смотреть с позиций тридцатилетних, к которым принадлежал Алексей Кириллович. Поначалу он аккуратно докладывал Кучмиенко о своей работе, но потом все чаще стал замалчивать, поймав себя на нежелании исповедоваться. Зачем тому знать, что делает Карналь?

Смолчал он и обо всем, что было во время поездки в Приднепровск, и Кучмиенко, казалось, не очень беспокоился. Но через неделю неожиданно позвонил Алексею Кирилловичу, улучив момент, когда Карналь уединился для своих ежедневных обдумываний.

- Ты что же это взбунтовался? - ворчливо спросил он.

- Не понимаю вас, - как можно деликатнее сказал Алексей Кириллович.

- Ездили, катались, и молчишь. Почему не позвонил, чтобы я встретил?

- Мы выехали неожиданно, не успел.

- Ври кому-нибудь другому, всегда можно успеть, зайти к начальнику вокзала и звякнуть. Или из обкома. Были же вы в обкоме?

- Были.

- Ну, вот. Я все знаю. А от меня скрывались, потому что была женщина.

- Я вас не понимаю, - снова попытался выкрутиться Алексей Кириллович, удивляясь, откуда Кучмиенко могло быть известно об Анастасии.

- Не понимаешь, так поймешь. Кучмиенко все понимают, даже авторитетные международные организации, если хочешь. А женщин к Карналю не допускай, это тебе завет на все случаи. Женщин он терпеть не может после своей Айгюль. Ты не знал Айгюль, а я знал.

Алексей Кириллович хотел было заметить, что если Карналь действительно не любит женщин, то зачем же его так опекать, однако смолчал из врожденной своей деликатности. Но Кучмиенко деликатности не признавал и снова привязался:

- Почему молчишь?

- Просто нечего сказать. И потом: такой допрос унизителен, если хотите знать. Я отказываюсь...

Он тихо положил трубку, лицо его взялось красными пятнами, он готов был пойти к Карналю и рассказать о надоедливых расспросах Кучмиенко, но сдержался, вспомнив ироничность академика. Тот скажет: "Кучмиенко знает, кого спрашивать". И уже ты убит навеки.

Алексею Кирилловичу не очень нравилась манера Карналя разговаривать с людьми. Слишком резкая, иногда даже нескрываемая насмешливость. Казалось, академик держит всех на иронической дистанции для придачи соответственного значения собственной персоне, а не для утверждения истины, которой, собственно, должен служить. До сих пор Алексей Кириллович не имел случая постоянно и вплотную наблюдать такую небудничную индивидуальность, поэтому выводы свои касательно академика менял едва ли не каждый день, медленно доходя до истинной сути, особенно же поскольку должность помощника содействовала раздумьям, давала время для вдумчивого анализа не только поступков, но даже отдельных замечаний Карналя. Со временем Алексей Кириллович понял, что для академика его ирония - как бы синоним свободы, нечто вроде расставления локтей, очерчивания вокруг себя своеобразного мелового круга. Только таким способом Карналь мог отстаивать свою индивидуальность, не подчиняться автоматизму жизни, не давать засасывать себя мелочам и суете, каким легко поддаются люди ленивые, неорганизованные, посредственные или просто бездарные - для них главное спрятаться за других, выставить впереди себя кого-то другого, а самому потирать руки. Даже людей Карналь подбирал, подсознательно (а может, и сознательно) исходя из своего, так сказать, иронического принципа. Это были работники с точным мышлением, откровенные, часто безжалостные, когда дело касалось бездарности, неумения работать, единомышленники с академиком в том, что наука иронична по своей сущности, что все законы (и законы природы, и законы человеческого общества) холодны, как ведро воды, не содержат в себе никаких эмоций, значит, и относиться к ним следует соответственно. Но на этом все сходство между ближайшими сотрудниками Карналя кончались. И его первый заместитель, и заместитель по темам, и заместитель по серии, и главный инженер, все, кроме Кучмиенко, отличались такой неодинаковостью характеров, были такие разные по привычкам, по манере поведения, даже в быту, что просто невозможно было представить себе, как умудрялся Карналь держать вместе таких неодинаковых людей. Они держались возле него лишь благодаря одаренности, и чем оригинальнее каждый из них был в своем образе жизни, тем талантливее и умнее оказывался как работник.

Кучмиенко же, напротив, любил окружать себя людьми, похожими на него даже внешне. Все они были учтивы, воспитанны, добродушны, сдержанны, никому и в голову не пришло бы поднять голос против старшего, против самого Кучмиенко или (не приведи господь) против самого Карналя. У них был циничный девиз, повторяемый ими вслед за Кучмиенко: "Не выпендриваться". Тому, кто выскакивает, оторвем голову, сиди и молчи. Не рвись выполнять указания. Хорошо выполнишь - будешь выполнять всю жизнь, а другие будут спать. Кроме того, тебя тогда не за что будет ругать, а кого же начальству и ругать, если не тебя? Они страшно любили создавать для разрешения любой проблемы комиссии. Комиссия - самый верный способ избежать ответственности. Персонально никто не отвечает, зато можно вынести общее решение о нецелесообразности, об ошибках, о том о сем. Кто будет исполнять, это уже дело десятое.

Все это открывалось Алексею Кирилловичу не сразу, постепенно, иногда тяжело, болезненно. Его поначалу очаровал Кучмиенко своим показным демократизмом, своим умением всем обещать, никому не отказывать. Его сотрудники нравились Алексею Кирилловичу, человеку от природы аккуратному и учтивому, своею воспитанностью, умением одеваться с каким-то особенным шиком, который они выдавали за "кибернетический", тогда как "команда Карналя" была порой шумлива, часто попросту грубиянская, одеты все эти доктора и "золотые головы" как попало, даже техники на заводе к Карналю, казалось, относились без всякого почтения, спорили с ним, демонстративно могли оставить совещание, грохнуть дверью, снова вернуться, "чтобы доругаться". Когда Алексей Кириллович обратил внимание на то, что у Кучмиенко все сотрудники прекрасно воспитанные люди, Карналь буркнул:

- Дураки всегда прекрасно воспитаны и умеют во всем соблюдать приличия. А мы с вами должны жить не для приличий, а для дела. Настоящий ученый преданность истине порой вынужден противопоставить авторитету руководителя. И настоящий руководитель должен это понимать.

Мысли его не всегда согласовывались с мыслями общепринятыми. Алексею Кирилловичу даже показалось сначала, что Кучмиенко стремится спасти Карналя от такой несогласованности, которая неминуемо должна привести академика к целому ряду неудобств, если не к постоянным конфликтам.

Например, какой помощник может понять своего начальника, если, принося каждое утро целые кипы бумаг, адресованных ему, никогда не получает ни одной для ответа. Карналь мгновенно расписывает письма по отделам, своим заместителям, сам никогда не отвечал ни на одно, даже если эти письма почти личного характера.

- На письма трудящихся надо же отвечать, - напомнил ему как-то Алексей Кириллович.

- А я, по-вашему, кто - не трудящийся? Нужно выбирать: либо отвечать всю жизнь на письма, либо делать дело. Я не Чехов, чтобы писать красивые письма, а плохие - не хочу. Вы читали письма Чехова? Они у него лучше рассказов. Почитайте.

На том и конец проблеме.

Когда Карналю сказали, что один из ведущих конструкторов, к сожалению, не равнодушен к зеленому змию, академик просто отказался обсуждать поведение конструктора, заявив:

- Лучше умный пьяница, чем трезвый дурак. Если хотите знать мое мнение, то наши электронные машины были бы намного привлекательнее, если бы к ним добавлять по рюмке водки.

По закону Паркинсона, каждое учреждение, которое насчитывает свыше тысячи сотрудников, порывает всякие связи с миром, не имеет выхода наружу, ибо озабочено своими внутренними проблемами. Карналь больше всего боялся этого паркинсоновского герметизма, как он его называл. Часто был жесток к своим сотрудникам, не хотел понимать обычных человеческих потребностей, не любил, когда ему докучали с мелочами, а к мелочам относил все: квартиры, путевки в санатории, пансионаты, дома отдыха, приобретения автомашины, семейные дела, перемену места работы. В четверг у Карналя был прием по бытовым вопросам, но Алексей Кириллович должен был предупреждать всех, кто записывался на прием, что академик не станет обсуждать квартирных вопросов, материальных проблем, семейных конфликтов. "Тогда какие же бытовые вопросы?" - удивлялся Алексей Кириллович.

Зато Карналь лично опекал группу ведущих конструкторов, проверял всякий раз, выплачивается ли им положенная двухпроцентная надбавка за перевыполнение заданий, старался выбрать время, чтобы переговорить с каждым, знал все их проблемы, мог даже заниматься бытовым устройством кого-нибудь из них. "Несправедливо? - переспрашивал он Алексея Кирилловича. - А что я могу поделать? Я должен находить умных работников и заботиться о них. Глупые и так набегут - не отгонишь!"

Карналь хорошо знал, что в его объединении неминуемо должна быть также группа безнадежных. Они проникают всюду, жмутся друг к другу, объединяемые бездарностью, образуют отдельные кристаллы посредственности, из которых, если с ними не бороться, могут вырасти целые колонии, массивы, хребты. Закон перенасыщенного раствора.

Были еще демагоги. Эти днями курили в коридорах, тратили все свои силы на разглагольствования о том, как они будут продвигать вперед науку и технику, были непревзойденными специалистами по болтовне об НТР, о ее влиянии на общество и на отдельного человека, о коренных изменениях, достижениях и угрозах, об энергетическом кризисе, о втором законе термодинамики. Из всех демагогов научные - самые опасные. Им всегда хочется только фундаментальных исследований, только великих открытий, только чего-то заоблачного, космического, на грешную землю они смотрят лишь как на конечное зло, к которому их приковали силами притяжения и общественных обязанностей. Они имеют свое представление о назначении и роли науки. Что? Роль науки познание? Но ведь познание погружает нас в сферу банального, которое угрожает проглотить науку.

Демагоги у Карналя не задерживались. Были только свеженькие, он вылавливал их сам, охотно вмешивался в их споры, терпеливо выслушивал разглагольствования о "фундаментальном", потом неожиданно спрашивал:

- Вы из какого отдела? Ваша фамилия? Подавайте заявление об уходе. В профсоюз можете не жаловаться.

Он любил встречаться с новыми людьми, были ли то сотрудники СКБ или пополнение для производственных цехов.

"Объединение, членами которого вы становитесь, не имеет аналогий. Новое по своему существу, по направлению и результатам деятельности. Об отрасли не говорю: вы все знаете. Каждый наш конструктор может стать руководителем этого или другого объединения, кандидатом, доктором наук, академиком. Каждый инженер - начальником производства, каждый техник - инженером, каждый рабочий - техником. Рабочих в обычном понимании этого слова у нас нет, это вы тоже знаете не хуже меня, так как каждый из вас - уникальный специалист. Кто такой я? Академик Карналь и директор объединения. Я стою между правительством и вами, чтобы сообщать руководителям государства, что вы делаете. Директор должен понимать все идеи, особенно те, которые ведут к открытиям, чтобы найти им немедленное применение. Поэтому я академик. Я директор потому, что академик, а не наоборот. На моем месте мог бы быть другой. Так же, как другой мог бы получить звание академика. Я типично ситуационное порождение. Свое звание и должность буду оправдывать лишь до тех пор, пока буду функционировать, как положено. Вы должны за этим следить. Отныне вы становитесь членами нашей организации. Организация - это своеобразная общественная система. Организация - это все. Без нее ничто не существует. Наука также. Каждый из нас должен быть, кроме всего прочего, еще и организатором. Я - прежде всего. Если я не буду выполнять своего назначения, меня надо немедленно отстранить. Можно предложить подать заявление, можно и без заявления. Не удивляйтесь, если я со своей стороны буду предлагать кое-кому подать заявление об уходе. Этого требуют интересы нашего дела. Все новое привлекательно, но в то же время и жестоко. Мы вынуждены быть беспощадными ко всему, что становится нам на пути. В электронике, к сожалению, нет пока рабочих династий, нет мудрых дядек Иванов, и Степанов, все в процессе становления, молодо, взвихрено. Мы должны становиться мастерами без наставников, без традиций, без фундамента. Мы должны привнести в свое дело наивысшую организованность, наивысшие способности и жар души. Нельзя соединить прогресс с любованием партизанщиной. Мы должны забыть о том, что техника мертва и холодна. Холодной бывает только скука. Мы холодными не можем быть. Каждая мысль должна быть согрета сердцем. Не стану призывать вас, чтобы вы отдавали своему делу все свои запасы любви. Пусть они все-таки останутся для любимых вами людей. Но заинтересованность - этого мы будем требовать от вас упорно и, если хотите, безжалостно. Когда начинается что-нибудь новое, особенно же когда рождается совершенно новая область человеческих знаний, все, кому первыми суждено там работать, прикладывают наибольшие усилия, не жалеют ни времени, ни способностей, все готовы отдать, воодушевленные ролью первопроходцев, но в то же время и в ожидании каких-то вознаграждений для самих себя, ибо люди остаются людьми. Но, бывает, со временем наступает усталость, надежды не сбываются, перспективы становятся туманными. Мы работаем на перспективу, на опережение, на разгон. Только разгон дает наивысшие надежды. Забегать мыслью вперед, опережать все, хотя иногда в сфере производства мы можем и отставать. Наше производство, план, вал, часто поглощает экспериментальную работу. Это неудобства нашего существования, но мы спасаемся разгоном, размахом. Кто замахивается, должен ударить! В этом безжалостность прогресса, но в этом и его красота!"

Никто так не видит руководителя, как его помощник. Особенно же когда это человек внимательный, наблюдательный, наделенный пониманием людей, а только такими и должны быть помощники, хотя ими никто не рождается. Алексей Кириллович закончил экономический факультет, работал после университета в плановых органах, в учреждении его знали как человека, который охотно может организовать интересный вечер, обследование жилищных условий сотрудников, достать билеты на выставку Тутанхамона или коллекции Хаммера, добыть в профкоме зарубежные путевки. И все это тихо, скромно и, главное, бескорыстно. Старается для других, и не за благодарности и комплименты, как бы с комплиментами со своей стороны. Кто-то порекомендовал Алексея Кирилловича Кучмиенко, тот пригласил его к себе, долго расспрашивал, крутил, вертел, обещал золотые горы, заигрывал и понемногу запугивал, потом повел к Карналю.

И вот уже полгода Алексей Кириллович у академика и за это время не попытался ни разу выскользнуть из-под шелковой диктатуры Кучмиенко, а после поездки в Приднепровск вдруг взбунтовался.

Поездок с Карналем было уже несколько, но все в Москву, все самолетом, никаких разговоров, никакой интимности, никакого раскрытия души. Не то что при поездке в Приднепровск. Дважды или трижды за это время Карналь вместе со своим помощником должен был поехать за границу, однажды в Нью-Йорк. Его приглашали на интернациональные, региональные, субнациональные симпозиумы кибернетиков, Карналь решительно требовал знакомить его с перечнем проблем, которые должны обсуждаться, и категорически отказывался от поездок.

- Ничего интересного, - заявил он. - Либо попытка поставить кота кверху хвостом, либо просто низкопробный рекламный трюк для одной из электронных фирм, финансирующей симпозиум. Посидят, покурят, попьют виски, послоняются по цехам одного из заводов этой фирмы, спутники разнесут цветные репортажи по всему миру - вот и вся радость. Я не могу растрачивать свою жизнь на такие церемонии. Когда-то было интересно и мне, но тогда я был моложе. Не советую и вам, Алексей Кириллович.

Как будто помощник мог куда-то поехать без академика!

У Карналя было одиннадцать заместителей. Когда кто-нибудь пробовал заметить, что это слишком много, академик спокойно отвечал:

- Может быть еще больше. Вообще говоря, руководитель может иметь двадцать девять заместителей, так как наука управления насчитывает двадцать девять принципов управления. Когда человек начинает интересоваться всеми вопросами, он не решает ни одного. Тогда неминуемо все возвращается к директору, ждут только его решений: "Вот приедет барин, барин нас рассудит". В тот день, когда я дойду до такого уровня, меня надо немедленно снять с работы и выгнать из науки, ибо, выходит, я не организовывал, тормозил ее развитие. Руководитель должен иметь исчерпывающую информацию, но иногда он имеет право воспользоваться и беззаботной неосведомленностью и таким образом предоставить свободу действий своим заместителям и сотрудникам.

Алексею Кирилловичу казалось, что наибольшую свободу действий Карналь предоставляет Кучмиенко. Все почему-то считали, что Карналь и Кучмиенко близкие друзья. На самом деле они были родственниками - поженили два года назад своих детей. Положение Кучмиенко в объединении не вызывало ни у кого ни малейших сомнений. Это был человек, которого если и не уважали, то, по меньшей мере, побаивались - кто открыто, кто тайком. Алексей Кириллович, меряя людей на свой аршин, воспринял заботливость Кучмиенко о Карнале как свидетельство любви и стараний создать для директора идеальные условия работы. Но вот прошли месяцы - и что же видит? Чем помог Кучмиенко академику? Следил, выспрашивал, прикидывался изо всех сил внимательным, надоедал, мешал, часто попросту шпионил. Зачем? Почему? Как мог академик такое терпеть?

Но это уже история, а Алексей Кириллович был человеком дела, его мысли и заботы были устремлены не назад, а только вперед. Он отличался терпеливостью в поведении, во взаимоотношениях с людьми, пока демонстрировал ее по отношению к Кучмиенко, но после поездки в Приднепровск не выдержал даже он.

Правда, не бросил трубку во время разговора с Кучмиенко, а положил ее деликатно, так, словно не хотел причинить боль телефонному аппарату, но все же положил, прервал разговор и потом целый час не откликался ни на один телефонный звонок, считая, что это добивается Кучмиенко, зная наверняка, что тот не унизится до того, чтобы подняться на два этажа и зайти лично в комнату помощника.

Он вытерпел до самого обеда, так и не сняв трубку, хотя могли звонить и к академику, приглашать на полные "скуки и фрустрации" совещания, как высказывался сам Карналь, что-то предлагать, требовать, редко - обещать.

Обед - с часу до двух. Столовая общая для всех. Самообслуживание, столики на четырех, открытая кухня с блеском нержавеющей стали, веселый гомон, светлые краски, широкие окна, на стенах графические картины, написанные электронными машинами: плетение кривых, головоломные соединения квадратов и многоугольников, космические пейзажи среди дикого хаоса туманностей и завихрений, спокойные симметричные рисунки, гармоничные и тонкие, как японские гравюры. Когда в столовую кибернетиков попадали гости, то непременно ахали:

- Это же абстракционизм! Кто позволил?

- Электронная машина, - отшучивался Карналь. - Она выстраивает даже гауссовские 51-угольники, в чем вы можете легко убедиться.

Алексей Кириллович выбрал место за столиком так, чтобы иметь перед глазами какую-нибудь спиральную туманность. Не поймешь, раскручивается она или закручивается: процесс в самом разгаре, точнехонько как в душе Алексея Кирилловича. Ему никто никогда не мешал обедать, зная, как занят помощник академика, никто не подсаживался к нему, давали спокойно съесть обед за семьдесят шесть копеек - борщ, шницель рубленый, компот или кофе, салат, в зависимости от времени года - из свежих овощей или из квашеной капусты. Стандартный обед не обязательно приводит к стандартизации мышления. Говорили, что это афоризм Карналя, но пустил его в оборот Кучмиенко, наверное, чтобы оправдать унификацию обедов, введенную по его инициативе. Сделал он это, как смеялся кто-то, затем, чтобы есть всегда то же, что и Карналь. Когда-то в столовой был выбор больше, но это доводило Кучмиенко буквально до отчаяния, потому что не успевал пообедать одновременно с Карналем, и, прибегая чуть позже, допытывался у поваров:

- Что сегодня ел академик? Давай мне то же самое.

Он пытался следовать Карналю даже в прическе и надоедал парикмахеру, у которого академик всегда подстригался:

- Стриги меня, как академика Карналя. Что? Голова не такая? Чуб не так растет? Это у тебя руки не из того места выросли!

Единственное, в чем Кучмиенко был оригинален, это в костюмах. Носил только из материала в клетку - крупнее или мельче, в зависимости от моды, от времени года или просто от каприза.

Обедал он всегда тоже один, хотя приветливо здоровался со всеми, ласково улыбался, обещал, поощрял: "Заходи, заходи! Подписать? Приноси! Позвонить? Позвоним!" Алексея Кирилловича в столовой не трогал никогда.

Но сегодня не успел Алексей Кириллович хлебнуть ложку борща, как о его столик лязгнул эмалированный поднос с обедом, потом ногой был отодвинут стул, изображение спиральной туманности заслонило широкое брюшко, обтянутое серым, в крупную клетку, пиджаком, брюшко качнулось, его владелец уселся напротив Алексея Кирилловича, довольно почмокал сочными губами, добродушно произнес:

- Вот ты где, голубчик! А я тарабаню по телефону!

- Пришел пообедать, - скромно пояснил Алексей Кириллович.

- Обедать имеют право все трудящиеся! А вот ты мне скажи, почему трубку бросаешь?

- Я не бросил - положил.

- Положил? - удивился Кучмиенко. - А я и не разобрал: бросил или положил. Ох, какой же ты дипломат, Алексей Кириллович. Да ты ешь, ешь, не то остынет. А холодный борщ - это уже не борщ, а помои.

Сам он успевал и говорить, и есть, быстро, умело, алчно, с аппетитом.

- Я так и думал, - переходя к шницелю, сказал Кучмиенко. - Подумал - и решил: там была женщина. Меня, брат, не проведешь.

- При чем тут вообще женщина? - удивился Алексей Кириллович. - Петр Андреевич...

- Петр Андреевич холостяк такой же, как и я. Мы с ним трагические холостяки, если хочешь знать. Держимся, пока держимся. Это такое дело. Житейское. Но он переживает больше меня. Если бы не я, то кто его знает, как бы оно еще... Ты человек новый, тебе он чужой. А мне...

Кучмиенко перешел уже к компоту, а Алексей Кириллович застрял, казалось, безнадежно на борще, хотя говорить ему Кучмиенко и не давал.

- Я должен его оберегать! Это мой долг гражданский, если хочешь знать. А тут вы пропадете - и как в воду. Такое бывает только тогда, когда вмешивается женщина.

- Да никакой женщины.

- Тогда почему не сообщил о приезде? Сказали - возвращается в понедельник, а приехали в воскресенье. Машину не послал, сам не встретил...

- Петр Андреевич машиной не пользуется, вы ведь знаете...

- Не рассказывай мне басни! Еще как пользуется, когда припечет! Так, говоришь, сами приехали, без никого? А Совинского видели?

- Он там налаживает работу АСУ на металлургическом.

- Наладит, тот наладит! Академик обещал ему что-нибудь?

- Обещал? Не могу сказать.

- Ну, приглашал назад? Вернуться сюда просил? Звал?

- Вы же знаете...

- Я все знаю, а вот хочу услышать от тебя, потому что мы с тобой одинаково отвечаем за Карналя. Он, брат, как большой ребенок. А про Совинского я же тебе сам рассказал. Парень сметливый и баламутный. Возвратится - опять тут начнется...

- Петр Андреевич очень высокого мнения о Совинском как о специалисте.

- А я, ты думаешь, какого? Тоже высокого! Но Петра Андреевича интересует только техническая сторона дела, а я отвечаю за человеческий элемент. Специалист Совинский прекрасный. А как человек? Что за человек? Кто знает. Я знаю, потому что отвечаю. Так говоришь, не приглашал? И встретили вас, наверное, неважно, раз вы так быстро прикатили назад?

- Встретили нормально.

- Обед где был?

- В обкомовской столовой.

- Тоже мне обед! Те же семьдесят шесть копеек, что и у нас. Даже пива не дают. Не могли пообедать в ресторане? А кто вас встречал? Директор завода? Наверное, молодой. Молодые ничего не знают и не умеют. Старые кадры, те знали обхождение. А теперь комсомолия пошла, сплошная несолидность. Ну, доедай шницель да иди к своему академику. Он-то почему не обедает?

- Не знаю. Он не всегда обедает. Забывает.

- А ты напоминай. Не бойся напоминать. Тебе доверено все - здоровье Карналя тоже.

Кучмиенко добродушно похлопал Алексея Кирилловича по плечу и пошел из столовой, милостиво раскланиваясь с руководителями отделов и даря улыбки всем, кто попадался ему на пути. Улыбающийся тигр! Прыгнет - и не заметишь. Но тигр прыгал за поживой, а Кучмиенко? Он оставался для Алексея Кирилловича непостижимым и загадочным. Опасный - да, но почему? Может, потому, что его подозрительность граничила с провидением? Такой, уж если захочет, докопается до всего. Опасаясь, что Кучмиенко не успокоится и, не удовлетворившись его заверениями, все же попытается разведать больше об их поездке, особенно же о возвращении, Алексей Кириллович решил предупредить Анастасию.

Разыскал ее по телефону в редакции только на следующий день, спросил, не могли бы они встретиться в удобное для обоих время. Анастасия поинтересовалась:

- А какое время для вас наиболее удобно?

- Вообще-то у меня день ненормированный. Петр Андреевич часто задерживается на работе, а я еще чаще, но это не имеет значения.

- А дома вас не ругают?

- Жена еще и рада, когда прихожу поздно. У нас, знаете ли, малометражная двухкомнатная квартира, а два сына такие живые и веселые пареньки, что для меня места в квартире, в сущности, не остается.

- Почему же академик не позаботится о квартире для вас?

- Он квартирами не занимается, к тому же я еще мало здесь работаю. Да мы с женой и не жалуемся. Район хороший, солнечная сторона, близко детский садик. Одним словом, все прекрасно. Обо мне вы не думайте. Когда удобно вам?

- Можно было бы сегодня, но я пообещала вечером быть в Доме мод. Давнишние мои интересы. Иногда я помогаю девушкам демонстрировать моды.

- Где это?

- А вы никогда не были в Доме мод?

- Представьте, не был.

Она сказала, куда приехать, и он добрался туда, когда уже началась демонстрация моделей, предлагаемых на осень. Женские костюмы с длинными конусообразными юбками (почти все в клеточку, как у Кучмиенко, только и разницы, что клеточка здесь еще крупнее и выразительнее), легкие пальто, расширенные книзу, все красиво разлетается, оголяя стройные ноги модельерш, обутые в туфли на высоченных каблуках, уже без "платформы", на тоненькой подошве. Высокие девушки проплывали по узкому помосту, пролегающему посреди зала, ступали мягко, как спутанные, топтались почти на месте, давая возможность зрителям оценить преимущества того или иного ансамбля, какого-нибудь удачного пустячка, детали, цвета, вытачки, шва. Девушки все высокие, подкрашенные, высокомерные, неземные, вот образ двадцатого века, летучесть, нематериальность, большеглазая задумчивость на всех лицах, презрение к земным делам.

Алексей Кириллович никак не мог распознать Анастасию среди модельерш, все девушки казались одинаковыми, все неприступные, гордые, какое-то новое племя, современные завоевательницы и повелительницы. Среди толстых, отвратительно и с претензией одетых женщин, сидящих в зале, Алексей Кириллович чувствовал себя старомодным, чужим для всех этих высоких и большеглазых, даже смешным, невольно ежился, словно бы становился меньше ростом, втягивал голову в плечи, ввинчивался в стул. Забыл о престижности своей профессии, о том, что он носитель прогресса, творец НТР. Здесь умирали все престижи, исчезала иерархия, смешивались ценности, здесь царила красота, перед которой отступало все на свете, какую надо принимать или быть уничтоженным ею безжалостно.

Анастасия наконец увидела Алексея Кирилловича, заговорщически кивнула ему, и у него сразу пропало ощущение приниженности. Попытался даже подумать, что сказал бы Карналь, очутившись тут, но ничего путного не придумал. Между тем Анастасия, освободившись, вбежала в зал, гибко извиваясь между стульев, прошла к Алексею Кирилловичу, села рядом с ним, тихо поздоровалась.

- Вам интересно?

- Непривычно.

- Посмотрим до конца?

- Мог бы уже уйти. Мне еще нужно на работу.

- Так давайте выйдем.

Алексей Кириллович не знал, как говорить с Анастасией. Уже раскаивался, что приехал. Смешная роль, если не унизительная.

- Вам не звонили из нашей фирмы?

- Кроме вас, кто же мог?

- Что напишете про академика?

- До сих пор не знаю о нем ничего, а впечатление... Кого теперь интересуют впечатления молодой журналистки?

Они стояли на тротуаре, люди обходили их, все куда-то спешили, Алексей Кириллович поймал себя на желании сорваться с места и бежать вслед за прохожими. Что может быть привлекательнее, чем вот так бежать по тротуару, зная, что тебя где-то ждут, что ты должен что-то немедленно сделать, и не что-то - доброе дело. А он привык, чтобы его ждали, привык делать добрые дела, не мог уснуть, если за день никому не оказал услуги, не похлопотал о ком-нибудь, не организовал, не обеспечил, не встретил, не проводил, не устроил. В нем жила почти физиологическая потребность добрых дел, он никогда не ждал ни благодарностей, ни наград, не думал о пользе для самого себя, лишь бы было хорошо другим. Объяснял это так же, как сегодня Анастасии, малометражной квартирой. Дома для него нет места, поэтому приходится как-то использовать избыток времени, вот он его и тратит на благо другим. Рыцарь избытка времени среди сплошного цейтнота, в котором задыхается двадцатое столетие. Чудак, непостижимость, загадочность, но разве же сама профессия помощника - не загадочность для человеческой натуры? В демократическом обществе, где для каждого открыты все дороги, находятся люди, которые отрекаются, в сущности, от всего во имя бескорыстной помощи другим. Правда, помогают талантливейшим, одареннейшим, наиболее ценным для общества, но когда ты еще молод, то кто может определить твою истинную ценность?

Все это промелькнуло в голове Алексея Кирилловича неуловимо и никак не выказывалось внешне. Внешне был тот же помощник академика Карналя, которого можно видеть везде: чуть небрежное выражение лица, некоторая скособоченность от привычки склонять голову в одну сторону, прислушиваясь к словам своего шефа, сдержанность и спокойствие, как в той молодежной песне: "Не надо печалиться, вся жизнь впереди".

- Я хотел вас предостеречь, - сказал он неуверенно.

- Что-то случилось?

- Не тревожьтесь. Ничего... Я не так выразился. Не предостеречь предупредить. Вас может разыскивать один человек. Кажется, я вам говорил о нем. Один из заместителей академика Карналя. Кучмиенко.

- Я ведь не засекречена, - засмеялась Анастасия.

- Видите ли, это такой человек... Он убежден, что должен отвечать за академика, оберегать его. От всего... От женщин тоже. И когда узнает о вас...

- Алексей Кириллович, пощадите! При чем тут я? Ведь это вы...

- Я хотел помочь вам. Только как журналистке. Я знал, что академик вас почти прогнал, и мне было неприятно, тяжело. Я привык помогать людям...

- В самом деле, я тоже ничего не видела в том, что вы... Но при чем тут этот Кучмиенко?

- Он подозревает... Начнет докапываться. Он все найдет, обо всем узнает. Хоть через месяц, хоть через год. И окажется, что мы вместе возвращались из Приднепровска.

- В поезде ехало по меньшей мере триста человек. Это называется вместе?

- Речь идет все-таки о нас троих. Вы, я, Петр Андреевич...

- Вспомните, даже проводница не узнала в Карнале академика.

- Кучмиенко - не проводница. Я не должен был вам этого говорить, но просто... симпатизирую вам.

- Вы хотите, чтобы я защитила вас от Кучмиенко? Не выдала вас, если что? Маленький заговор?

- У меня был знакомый, который всегда занимал деньги и неизменно говорил при этом: "Пусть это будет нашей маленькой тайной". Я не о себе забочусь. Все, что я должен был сказать Кучмиенко, я уже сказал. Я о Петре Андреевиче.

Алексей Кириллович замолк. Анастасия не поощряла его к дальнейшему разговору. Они немного постояли, наблюдая, как прохожие, нарушая правила, перебегают на противоположную сторону улицы на красный сигнал светофора. Наверное, каждый из нарушителей искал оправдания в том, что на той стороне театр - в скором времени должен был начаться спектакль, спешил, а светофор слишком долго горит красным. Люди всегда пытаются оправдать свои поступки, даже тогда, когда никакого оправдания быть не может. Алексей Кириллович сам себе показался одним из тех, кто бежит на красный свет. Наверное, Анастасия уловила его настроение, сделала вид, будто между ними не было ничего сказано, предложила:

- Может, подвезти вас? У меня машина.

- Вы водите машину?

- Стараюсь быть современной. Машина - наследство от папы.

- Наследство? А разве?..

- Вы подумаете: вот цинизм, в наследство засчитывается только машина. На самом же деле это не так. Я любила своего отца даже больше, чем люблю маму. С мамой мы словно бы какие-то чужие. А с папой... Я была всегда с ним вместе. Среди мужчин. Так и выросла. Его товарищи все прошли войну так же, как он, но мне папа о войне не рассказывал никогда. Они рассказывали о войне только друг другу. Без конца вспоминали, уже все знали друг о друге, все самые интересные случаи и эпизоды, но говорили вновь и вновь. А мне - ни разу. Как будто бы папа боялся, что я ничего не смогу понять...

- Кстати, Петр Андреевич тоже не любит рассказывать, не предается воспоминаниям перед такими, как мы с вами... Мы не посвященные, что ли? А может, не хочет перекладывать ужасный груз воспоминаний еще и на наши плечи? Оберегает нас. Наверное, старшее поколение все такое. Собственно, я волновался сегодня, именно заботясь о Петре Андреевиче. У него совсем недавно произошла страшная трагедия в жизни, он еще и до сих пор... Одним словом...

- Трагедия? Ничего не знаю. На что-то мне намекал Совинский, но я не поняла. Какая-то женщина. Экзотическое имя.

- Айгюль. Жена академика.

- Что с ней?

- Она погибла.

- Какой ужас, - прошептала Анастасия. - И я ничего не знала... Еще имела нахальство думать об этом человеке бог знает что. Почему меня не предупредили?

- Согласитесь, что я не могу рассказывать каждому посетителю.

- Но ведь я пришла тогда лезть к нему в душу! Одно дело - деловой визит, другое - когда вот такая журналисточка с пером к горлу: вспоминай, возвращайся в прошлое, хочется тебе или нет! А у человека в прошлом сплошная рана. Боже, какой ужас! И какая я все-таки жестоко-несправедливая! Никогда мне не сравняться с вами, Алексей Кириллович. Наверное, вы сами пережили большое горе, раз имеете такую душу, такое сострадательное сердце.

- Что вы, - горячо возразил Алексей Кириллович, - я счастлив во всем. Просто удивительно счастливый человек. Я ведь помощник. Несчастливые люди не могут быть помощниками. Это особая должность. Знаете, я порой думаю, что когда-нибудь у каждого человека будет помощник. Даже у самих помощников тоже помощники. Представляете?

- Вы милый, - Анастасия чмокнула его в щеку, присмотрелась, не оставила ли пятна от губной помады. - Таких людей, по-моему, нет на свете. Еще нет. Может, когда-нибудь будут. Вы уникальная личность. Если бы я могла быть такой! А я жестокая и самовлюбленная! Даже и не попыталась задуматься, какая жизнь у академика Карналя, над чем бьется его душа, сразу настроилась к нему враждебно, не могла простить пренебрежения даже после нашей поездки из Приднепровска - все равно он не стал мне симпатичнее! И в ваш вагон идти не хотела. Если бы он сам не стал меня разыскивать, ни за что бы не пошла... Но какой ужас! Ходит среди нас человек, живет со своей бедой, и помочь невозможно. Ничто не спасет. Каждому суждено превозмогать собственную боль. И даже такой гордый, могучий ум беспомощен перед темной силой. А в ту ночь в вагоне... Из глубины какого горя почерпнул он доброты для нас с вами, Алексей Кириллович, вообразите! И теперь ему кто-то угрожает, подползает... Да плюньте! Если потребуется, я ваша союзница во всем. Помощи от меня никакой, но считайте, что я ваша единоличная армия!

- Выходит, я уже и полководец?

- А вы думали!

Она села в свои "Жигули", помахала Алексею Кирилловичу рукой. Он еще мгновение постоял. Последние зрители бежали к театру. Их подстерегали искатели "липшего билетика", преследовали до самой двери, улица гремела машинами, тихо сияли ртутные фонари, воздух был мягкий, шелковисто-приятный. "Как прекрасен этот мир, посмотри. Как прекра-а-а-сен этот мир..." Алексей Кириллович усмехнулся и зашел в телефонную будку. Бросил монетку, набрал номер, какое-то время слушал протяжные гудки. Телефон академика Карналя не отвечал. Можно было идти в свою малометражную квартирку, к своим веселым мальчуганам - Витьке и Володьке.

12

Даже времена года смещаются до неузнаваемости. Часто посреди зимы вдруг выдастся солнечный день, потекут ручьи, заголубеет небо, пронзительно запахнут почки деревьев, в воздухе словно разольется образ весны, и уже не знаешь, зима ли еще или наступает весна; а то ранняя осень ударит заморозками, дохнет угрожающе и хмуро, и снова удивишься, но теперь уже, испуганно ежась, готовый выставить руки перед собой, чтобы не пустить преждевременных холодов. Такая же мешанина царит и в годах - тяжелые, невыносимо длинные, несчастливые врываются в ряд благополучных, как злой, холодный ветер, упроченный ход событий резко нарушается, человек, теряясь, утрачивает на время истинную меру вещей, высший порядок уже не господствует в его мире, он теряется среди беспредельности времени, от событий остаются лишь их образы, иногда отчетливые, точные, неуничтожаемые, а иногда весьма приблизительные, размытые, призрачные.

Никто не может сказать, где начинается космос, так же невозможно определить день, от которого идут начала твоего счастья или несчастья.

Нейрофизиологи считают, что наш образ мира имеет математический вид. Но каким образом математический язык нервных сигналов переводится на язык субъективных переживаний и по каким законам находит свое отражение в таинственном потоке памяти? Карналь мог считать себя математиком, но знал лишь то, что напряженная работа мысли непостижима и невидима, и ты так же будто невидим для других, пока нельзя увидеть результатов работы твоей мысли. Тогда тебя заметят, признают, отдадут должное, и никто не поинтересуется, когда и где ты начинался, как мог возникнуть, почему стал математиком. Ты уже данность и собственность общества, ты принадлежишь человечеству по какому-то там естественному праву, так же как принадлежит ему и математика, о которой тоже никто никогда не задумывается: откуда она взялась, как могли возникнуть числа, формулы, теоремы? Ведь все это никогда не существовало в природе. Даже человеческая речь находит какие-то свои соответствия в жизни, в окружении, она заимствовала у природы звук, словами человек называет вещи, окружающие его. Из сорока двух тысяч глагольных значений в нашем языке тридцать шесть тысяч означают действия человека, остальные - действия животных. Следовательно, были первичные образцы, было приспособление языка к реально существующим вещам и процессам. А что такое число? Откуда оно и почему? Так же точно можно было бы спросить: а что такое математик?

О Карнале никто не спрашивал до времени, он затерялся среди сотен тысяч скромных учителей, свое общественное значение охотно определил бы словами "муж прекрасной Айгюль", но настал день, когда его заметили, когда он неожиданно приобрел ценность, когда его признали.

Сам он не заметил в себе никаких перемен - был все тот же, что и вчера, имел ту же самую голову, то же точное и, можно сказать, ожесточенное мышление, но еще вчера он был скромным преподавателем техникума, а сегодня приглашен сразу в университет. Потому что доктор наук. Потому что величина, светило, надежда.

Запомнил ли он тот день? Красную колоннаду университета имени Шевченко, непривычный интерьер аудитории, любопытные взгляды сотен студентов: а ну, что отколет этот новоиспеченный доктор, который перескочил в высшие сферы науки без промежуточных стадий, без чистилища? Боялись не студенты (это было во время экзаменационной сессии), боялся он. Так и запомнился тот день как день страха. Но обрисовать себе тот великий день, как мог бы обрисовать вечер дебюта Айгюль на оперной сцене, Карналь никогда впоследствии не пытался, да и не сумел бы. Еще и потому, что в двадцатилетней их жизни была такая невероятная сконденсированность событий. Отвечал всегда одно и то же:

- Можно отметить события для человечества намного интереснее.

Вот так и остались в его памяти в неожиданном соседстве, в перескоках, как дни во временах года, первые звуки розового вальса, в которых звездами сияли огромные глаза Айгюль; счастливый смех Рэма Ивановича, поздравлявшего Карналя с докторской степенью; ночной разговор по телефону с секретарем ЦК Пронченко; сверхвременное и сверхпространственное "бип-бип" советского спутника; серые глаза Гагарина; глуховатый Андрий Карналь, батько, в машинном зале вычислительного центра, где компьютеры шумели, как весенний дождь в зеленой листве.

Тридцать первого декабря того самого года, когда Карналь стал доктором наук, родилась дочка. Новогодняя ночь сделала их с Айгюль еще счастливее, хотя, казалось, у людей уже не может быть большего счастья, чем было у них.

Многие пугали Айгюль. У нее талант, он принадлежит народу, нельзя рисковать народным добром, а для балерины ребенок - это большой риск. Кто слышал когда-нибудь о детях великих балерин? Кто их знает, и были ли они на самом деле? Знают только балерин, их талант, их неповторимость. Заколебался даже сам Карналь, наслушавшись злых нашептываний, но Айгюль была непоколебима:

- Я пришла к тебе из пустыни, а законы пустыни требуют от женщин продолжения рода. Женщина должна доказать свою любовь мужчине. Чем лучше она может ее доказать, как не ребенком?

- Айгюль! О чем ты говоришь! Это я должен всю жизнь доказывать тебе свою любовь. Твоя телеграмма тогда в Одессе, эти три слова...

- Ах, что там три слова в сравнении с твоей жизнью! И что может быть выше самой жизни! Когда в пустыне встречаются двое людей - это самый большой праздник.

- Ты принадлежишь людям. Твой талант.

- Я принадлежу тебе.

- Нет, это я принадлежу тебе.

Они ни до чего не могли договориться, да и не было в том никакой необходимости, просто это было состязание великодушия и пылкость молодости.

Но когда Айгюль родила дочку и Карналь привез их домой, снова возник спор, кто должен дать имя ребенку. Снова каждый из них уступал эту высокую честь другому, и невозможно было прийти к согласию. Карналь думал, что Айгюль пожелает выбрать для дочери имя из близкого ей мира музыки: Одетта, Жизель, Виолетта, Аврора, но Айгюль и слушать не хотела об этих именах, считая их порождением художнического воображения, они сами по себе имеют право на существование, но не должны пересекаться с живой жизнью.

- Ты отец, ты и должен выбрать имя для нашей дочки! - настаивала Айгюль. - Разве у тебя нет дорогих имен, которые ты хотел бы сберечь навсегда в самом родном?

- Айгюль, - говорил Карналь. - Дороже не может быть. Единственное имя на свете.

- У нас в Туркмении каждую третью девочку называют Айгюль. Что такое имя? Это звук - более ничего. Но за именем стоит человек, и только он придает имени неповторимость. У тебя была тяжелая жизнь, и она представляется мне долгой, будто целые тысячи лет. Ты нашел меня с мамой Раушат в пустыне, чтобы рассказать о моем отце Гайли. А сколько еще было около тебя незабываемых людей? Наверное, среди них и девушки, была любовь. Я полюбила тебя четырнадцатилетней, а ты прожил перед тем целые тысячи лет, почему же было не влюбиться за это время хоть раз? Вспомни, я очень прошу тебя, я хотела бы этого, тогда наша дочка будет счастливой!

Она вызвала со дна его души тяжелейшее, то, что он подавлял в себе, к чему не хотел возвращаться памятью, пугаясь нестерпимой боли, какую это неминуемо вызвало бы.

Обрадованно довольствовался именем Айгюль, имя Айгюль окружало его, согревало, в нем сосредоточивалось все - оно было солнцем, воздухом, властью, образом того, что должно было сохраняться в памяти. Карналь знал, что пройдет с этим именем через всю свою жизнь, а еще надеялся отгородиться им от невосполнимых утрат прошлого.

А в прошлом была Людмилка, хоть он и до сих пор не знает: в самом деле она была или только привиделась, но имя навсегда осталось в его памяти.

Они назвали дочку Людмилой. Айгюль не требовала от него рассказа о далекой фронтовой Людмиле-Людмилке, а он как-то не собрался с духом рассказать, все откладывал и откладывал, никогда не думая, что имена Айгюль и Людмилки из далекой военной зимы трагически сольются для него когда-то - и он будет вспоминать их вместе, имея перед глазами дочь, будет вспоминать при встречах каждого нового года в бесконечном разбеге вечной жизни.

Каждое мгновение, отлетая, становится воспоминанием в жестоком царстве памяти, воспоминания так же умирают, как и прожитое время, но в этом умирании есть высокая целесообразность, ибо только таким образом уберегается от забвения то, что должно сопровождать нас на протяжении всей жизни. Случаи, напоминания, поступки, события стоят на горизонтах памяти, как неистребимые путеводители твоего прошлого, и еще неизвестно, не они ли помогают тебе в ежедневных трудах твоих, не с них ли начинается для нас наука высочайших восторгов и мучительнейшей боли, а если так, то разве же мы не спасаемся той радостью и той болью от очерствения и равнодушия и не становимся чище сердцем между двумя берегами бытия?

Так нежданно появляются в повествовании Сержант и Девушка. Невозможно даже представить себе ту глубину времени, в которой видим их сегодня. Гремит беспредельный фронт, исполинская советская земля как бы сузилась до той полоски огня, на которой пишется История Грядущего, фронт то сжимается, как стальная пружина, то разливается, как вешние воды, у него есть часы смертельного напряжения и волны расслабления, короткие, неуловимые, но люди с жадностью хватаются за те минуты, вкладывают в них столько чаяний.

Сержант был шофером артиллерийской батареи. На изношенной, иссеченной осколками трехтонке подвозил на огневую снаряды, метался между передовой и складами боеснабжения, выработал в себе отчаяние и умение проскакивать машиной между двумя разрывами снарядов, гонял ночью вслепую, без света, по болотам и снежным сугробам, попадал под бомбы, под пулеметный обстрел, били по нему разрывными и зажигательными пулями, били фашистские автоматчики, ловили на прицел вражеские снайперы, расстреливали его бессмертную машину прямой наводкой "тигры" и "пантеры". А машина жила, двигалась, расшатанная во всех своих железных суставах, катилась дальше и дальше по фронтовым дорогам, вздыхала, кашляла, захлебывалась старым мотором, что-то в ней скрипело, стонало, ойкало, иногда от близкого разрыва она тоже как бы взрывалась, окутывалась дымом и огнем, но снова рождалась и мчалась еще неистовее со своим молоденьким водителем, дерзким, в замасленном полушубке, с закопченным лицом.

Девушка была санитаркой в стрелковой роте. Всю войну на передовой. В самом пекле. Среди стонов и смертей. Маленькая, нежная, тоненький голосок, чуть ли не детские ручки. Полушубок на Девушке был безупречно белый, чистый, будто только что с интендантского склада, большая сумка с красным крестом так же поражала своей чистотой, словно бы не знала ужасающей грязи войны, не была среди слез и крови.

Видела, была, переживала. Санитарка шла всегда с первыми. Забывала, что и ее могут убить, не верила в собственную смерть, не было времени на мысли о смерти. Маленькими ручками умело делала перевязки легкораненым, нетронуто чистая, ловко передвигалась по ходам сообщений, переползала самые открытые участки, плакала над тяжелоранеными, которых не могла вынести с поля боя, плакала над собственным бессилием, плакала и всякий раз побеждала смерть.

Никто не посылал ее на войну, не брал на фронт, пошла добровольно, не могла представить себя без страшной своей спасательной работы, а война уже не могла обойтись без Девушки.

Замасленный, измученный фронтовыми дорогами и своей неумирающей трехтонкой водитель-батареец, впервые увидев Девушку, протарахтел и продымил мимо нее, как мимо светлого видения. Могло быть такое на самом деле? Да еще здесь, на войне!

Затем случай снова свел их, чтобы сразу же безжалостно отбросить друг от друга, но на этот раз Сержант набрался нахальства и махнул Девушке своей замасленной рукой. Девушка просияла улыбкой. Кому? И в самом ли деле была улыбка? Под зимними тучами, над мрачной землей диво девичьей улыбки - такое не могло принадлежать только ему одному. Если бы еще он был генерал, прославленный полководец, герой, а то просто Сержант. Даже автомата не имеет, а лишь старенький, затасканный карабин.

Зима на фронте особенно непереносима. Надо спасаться от морозов, одолевать глубокие снега, побеждать собственную неповоротливость и неуклюжесть от тяжелой одежды. А Сержанту все равно - зимой или летом, по дорогам или по бездорожью - возить снаряды на батарею. Все вокруг было забито снегами, сковано морозом, но машина Сержанта неистово металась между огневой позицией и складами боеснабжения, весело тарахтела возле позиций пехоты, прогромыхивала мотором в открытом поле и неслышно ныряла в затаенность лесов, забитых интендантскими службами.

Когда случай в третий раз столкнул Сержанта с Девушкой, он осмелился остановить машину. Стекла в кабине были выбиты бог знает когда, ни протирать их, ни опускать Сержанту не приходилось, смотрел на Девушку свободно, чуточку дерзко, но молча, а она узнала его сразу и сказала с ласковой завистью:

- Вы все ездите да ездите.

- Служба, - срывающимся баском небрежно бросил Сержант.

- И все в лес.

- Там ведь боеснабжение, - терпеливо пояснил Сержант.

- А я только в поле. Никогда не была в лесу.

- Как же так? Разве пехота не воюет в лесах?

- Может, кто-то и воюет, а мне все выпадает поле.

- Между прочим, - начал было Сержант и испуганно замолк. Хотел сказать: "Между прочим, я мог бы прокатить вас в лес", но своевременно спохватился. Кто он такой, чтобы с ним могла поехать столь чистая и святая Девушка? Машиной в лесу даже труднее, - сказал немного погодя. - В поле красота. Ну, бывает обстрел, зато видишь, куда выскочить и где проскочить. Большое дело, когда все видно.

- А вы бы свозили меня в лес? - спросила Девушка, но спросила так, что и не поймешь: и впрямь хотела поехать с ним или только шутит.

- Если бы вы пожелали...

Обращались друг к другу на "вы", потому что на фронте царила высокая вежливость. А они, кроме всего, даже не знали имени друг друга, знали только, что молоды, молоды, молоды...

- Если хотите, - снова начал Сержант, - то... Я мог бы хоть и сейчас, но...

- Но что? - теперь уже она смеялась откровенно и охотно.

- Давайте послезавтра.

- Почему не завтра? Послезавтра может быть бой.

Он хотел напомнить ей, что послезавтра последний день года и поездку в лес можно было бы считать его новогодним подарком ей, но сдержался: почему она должна принимать уже и подарки от какого-то незнакомого, замасленного Сержанта-батарейца?

Девушка была добра к нему. Не домогалась объяснений, не мучила неопределенностью, не насмехалась над его нерешительностью. Немного подумала, покосилась на Сержанта и неожиданно сказала:

- Послезавтра, но уже не откладывая. Туда и обратно. Только взглянуть.

Сержант мыл и чистил свою машину всю ночь. Зашивал полушубок, оттирал его черной хлебной коркой, умывался и расчесывал свой торчащий чуб, который все равно бы никто не увидел под старой, пробитой в трех местах осколками шапкой. Всю эту подготовку затмило утро, в серебряной изморози, в тихом инее, в такой неземной красоте, что сжалось бы от восторга сердце даже у самого черствого человека. Сержант глянул на седое мягкое небо, на серебряное сияние деревьев, украшенных миллиардами иголочек инея, представил себе, как влетит на своей трехтонке в это неземное царство, молча распахнет дверцу перед Девушкой: вот красота, вот диво, вот чистота и вечность!

Отвез на батарею снаряды, еще не веря в свое счастье свернул к позициям пехоты, притормозил в балочке, возле блиндажа, где встретил Девушку, мог бы просигналить, но не отваживался, только открыл дверцу в ожидании своей пассажирки. Замахнулся на недоступное и неприступное, в дерзости своей доходил до невероятного, ибо кто он такой, если подумать? Не генерал, не герой, без орденов, с единственной медалью, спрятанной так, что и не увидит никто, как ни расстегивай полушубок, как ни распахивай.

Пока он так казнился и мучился мыслями, из блиндажа выбежало белое и легкое, прыгнуло на сиденье его машины, сверкнуло ему темными очами. Отдал бы жизнь за один лишь взблеск этих очей! Рванул с места, разогнал машину, чтобы проскочить откос, простреливаемый фашистской батареей, изрытый черными воронками, гнал между теми воронками, между взрывами, сотрясавшими целый свет, выбирал дорогу так, чтобы машина попадала на чистый снег, не загрязненный взрывами, не почерневший от тяжелых извержений земли. Всегда пролетал по этому склону, будто гонимый дьяволами, пел и смеялся от избытка умения и счастья, обманывая фашистских артиллеристов, а сегодня впервые почувствовал настоящий страх - откос никак не кончался, машина барахталась в самом низу, неуклюжая и беспомощная. Сержант тихонько проклинал двигатель, колеса, горючее и господа бога, Девушка же совсем не проникалась его тревогой, умостилась на сиденье довольно удобно, еще раз блеснула на Сержанта черными очами, сказала:

- Меня зовут Людмилкой, а вас?

Он бросил ей свое имя, неуместное и ненужное на этом проклятом, простреливаемом и изуродованном фашистскими снарядами склоне. Вот так кончается то, что не успело и начаться, вот так кончается мир. Он не мог допустить конца, потому что ему верили и доверились, он бросал свою машину по сумасшедшей шахматной доске смерти, между черными и белыми квадратами, между черной, извергнутой из недр землей и белым снегом. Где-то в недостижимой высоте виднелся верх склона, упирался в седое избавительное небо, прыгнуть бы туда прямо снизу, ворваться с разгона, одним махом, чтобы покончить с этим неуклюжим барахтаньем, уйти от смерти и конца.

Голый склон, беззащитность машины, которая билась о пустоту, о взрывы, о Сержантову беспомощность. Почему ты бессилен именно тогда, когда от тебя ждут силы и ловкости?

Но все же он одолел тот склон смерти. Лес предстал перед ними тихий, закованный в серебро, начинался сразу, точно белый взрыв, катился беспредельными валами вечного покоя, наполнял собой все пространство, господствовал в пространстве, земля тут казалась навеки голой, и небо тоже казалось голым, был только лес, всеохватно-торжественный, вездесущий и всеобъемлющий. Машина ворвалась на опушку, первые деревья расступились перед нею, и тогда тихо коснулась руки Сержанта Девушка и попросила:

- Остановите, я хочу посмотреть!

Он не сумел распахнуть для нее дверцу. Пока он тормозил, она уже исчезла, легко скользя по снегу, сдергивала рукавицы, движением плеча откинула за спину санитарную сумку, с которой никогда не расставалась, бежала к высоким молодым елям, жавшимся к могучим дубам. Снег был чистый, ровный, без единой ямки, без малейшей впадинки, ни корня, ни ветки под ногой, Девушка бежала легко и красиво, Сержант мог бы сказать, что она бежала вдохновенно, хотя еще не знал, тогда этого слова. Он остановил машину, смотрел вслед Девушке, замерев на своем водительском месте, но как ни пристально провожал ее взглядом, все же не уловил мгновения, когда она внезапно споткнулась и упала. Упала лицом в снег и почему-то лежала, не шевелилась, не поднималась.

- Людмилка! - крикнул Сержант, но это ему только показалось, будто он подал голос, на самом же деле только прошептал вмиг пересохшими губами.

Потом неуклюже выбрался из кабины и еще более неуклюже побежал к Девушке. Заплетался в глубоком снегу, забывал удивляться, почему так глубоко увязает, когда Девушка перед ним пролетела, даже не оставив следов, бежал все тяжелее и тяжелее, пока не споткнулся и не упал почти рядом с Девушкой. Только уже когда падал, краем глаза заметил, как что-то невидимое сбило иней с елки и отломанная веточка упала рядом с ним на снег. Еще не верил в страшную правду, пополз к Девушке, прикоснулся к ее руке, потом как слепой, кончиками пальцев погладил ее лицо, приложил ладонь ко лбу. Мир обрушился на него и опустел. Ударило таким холодом, что Сержант даже застонал.

Перевернул Людмилку, рвал застежки полушубка, припал ухом к груди. Сердце молчало. Рвал гимнастерку, сорочку, закрыл глаза, чтобы не видеть величайшей святыни, но обречен был увидеть маленькую ранку напротив сердца. Какое маленькое сердце и какое большое, когда надо любить и умирать!

Сержант заботливо застегнул гимнастерку и полушубок, осторожно поднял девушку, понес к машине, не боялся фашистского снайпера, который пристрелял опушку и с жестокостью палача терпеливо ждал много дней, пока кто-то здесь появится.

Провисла за седым небом холодная враждебность, но Сержант и Девушка не заметили ее. Были слишком неопытны и молоды. И вот Девушка убита, безвинно и жестоко, а разве могут быть виноватыми такие молодые? И разве не для них приход новых дней и новых лет? Он хотел сделать ей новогодний подарок, а подарил смерть. Хотел сказать: "С Новым годом, Людмилка!" - а должен был молча, без слез, одиноко плакать. Под ним была голая земля, над ним было голое небо, в кабине лежала мертвая, безвинно убиенная, а у него не было времени даже для слез, ожесточенно швырял ящики со снарядами, потом летел своей умирающей, но вечно живой машиной по расстреливаемому фашистскими артиллеристами склону, спешил на батарею, пробивался сквозь снег, и это было для него как забвение.

В суровом царстве памяти навсегда сохраняется то, что должно быть сохранено. С годами память становится пронзительнее, отчетливее. Уже давно тот Сержант стал Генералом кибернетики, уже раздергали, распланировали, присвоили все его время для нужд государственных, не оставив ему самому ни капельки. Но все равно прорастает сквозь железную безжалостность повседневности вечное воспоминание о Девушке - и тогда, когда крутолобо вздымается перед ним Красная площадь и над неистовыми красками Василия Блаженного бьет в глаза высокое московское небо; и когда полыхают небеса над самыми большими в мире домнами Украины; и когда словно бы развертывает для него ладонями бездонную синеву над Бюраканской обсерваторией армянский астроном; и когда вслушивается он в океанически-органное звучание электронных машин. Всюду слышится ему биение сердца той безвинно убитой бессмертной Девушки.

Старые годы сменяются новыми, сливаются с ними в бесконечность. Далекие воспоминания вызывают грусть, но ушедшее прошлое скрывает в себе обещание грядущего. Всякий раз словно бы ждешь возрождения и наступления прошлого в будущем. Люди меняются и время меняется, только боль вечна. Иногда Сержанту кажется, что его предназначение на этой земле именно в том, чтобы всякий раз, когда кончается старый год с его трудами, радостями, утратами, неповторимостью и щедротами, сказать, обращаясь к своей дочке, а в первую очередь к той незабываемой, вечно молодой и прекрасной:

- С Новым годом, Людмилка!

В жизни Карналя было какое-то трагическое несоответствие: чем выше он восходил, чем шире становились открывавшиеся перед ним горизонты, тем большие постигали его утраты. С женщинами, которых он любил, должно было случиться какое-то несчастье, над ним как бы нависала невысказанная угроза, что дорогое для него, любимое, единственное будет неминуемо ранено или уничтожено. Доведенный до отчаяния, предавался он мрачным думам. Что есть жизнь? Утрата самого дорогого: людей, молодости, любви, а то и самой жизни? Когда-то Фауст продал душу дьяволу, чтобы взамен получить знания, силу, богатство и женщину. Соблазны, умело расставленные, собственно, и не дьяволом, а самой жизнью. Соблазны или назначение твое на земле?

Вот он, благодарный Айгюль за ее любовь, хотел самоуничтожиться в той любви, простоять всю жизнь у первой кулисы, полный восхищения перед женщиной, сотканной из музыки и света, но его разум не поддался этому, и уже Карналь отброшен в собственный мир, уже их время с Айгюль разделено бесповоротно, и расщелина прошла по живому телу их любви - раны были хоть и незаметны им, но неизлечимы.

Мы готовы обвинять во всем весь мир, но не самих себя. А поскольку вина не может существовать безлично, всегда есть ее добровольные или случайные носители, эти своеобразные оселки для оттачивания великих характеров или же (и это неизмеримо трагичнее!) мертвые грузы, которые пытаются затянуть на дно бытия все самое дорогое.

Кучмиенко, раз появившись в жизни Карналя, уже не хотел отцепиться от него. Когда и при каких обстоятельствах он нашел Карналя снова? В конце концов, это не имеет особенного значения...

Кучмиенко не принадлежал к тем, кто плетется в хвосте. Прекрасно проинформированный о быте семьи Карналей, он выбрал день, когда они оба были дома, забавлялись со своей малюткой-дочкой, свободные от забот и мыслей о своих обязанностях и занятиях, которые неумолимо руководили теперь их жизнью. Кучмиенко, располневший, в новехоньком костюме, сером в сине-красную клетку, в дверь постучал ногой, так как в руках держал подарки для маленькой Людмилки, радостный шум учинил еще на лестничной площадке, чтобы слышали все соседи, чтобы засвидетельствовать перед всеми: к Карналю пришел не кто иной, а он, Кучмиенко!

- Спрятались! - весело шумел. - Засекретились! А Кучмиенко рассекретил и нашел! Кучмиенко добрый! Кучмиенко не забывает старых друзей! Ну, как вы тут? Показывайте, показывайте! Дочка? Знаю! Все знаю! От меня ничто не скроется. Это добро - дочке! Старалась Полина. Прибежит потом. Я не взял. Помешает. У меня серьезное дело. Но что дела? Тебя, Айгюль, видел миллион раз! Восторг и смерть! Твой вечный раб, позволь, встану на колени! А ты, Петр, перепрыгнул нашего брата кандидата! Доктор? Приветствую и поздравляю! От имени и по поручению. Да ты не кривись, поручение имею в самом деле. Тебе и не снилось, какое поручение. Хотя я и сам на три "К". Слыхал? Кандидат. Кибернетик. Командир. Все в наших руках.

- Кибернетик? Ты? - не поверил Карналь.

- А что? Только буржуазии наслаждаться достижениями науки? А какое общество самое передовое? Может, не наше? А в нем самые передовые - мы! Что, не все? А как могут быть в самом передовом обществе непередовые люди? Все мы самые передовые тоже. Вот так. А мебель что же это у вас такая старомодная? Это в тебе крестьянская душа говорит! Надо модерн! Чешская, венгерская, югославская - теперь это крик, а не твои старые дрова. А это что? Пустая комната. Один ковер, да и тот старый? Выбросьте его, такие люди - и рванье на полу.

- Этому ковру триста лет, - спокойно сказал Карналь.

- А что такое триста лет? Древность. А у тебя должно быть все новое, как с иголочки! Ты думаешь, зачем я пришел к тебе? А я пришел тянуть тебя на новое дело! Тебе и не снилось!

- Никуда я не пойду, - твердо заявил Карналь.

- Еще как пойдешь! Побежишь! С подскоком! Айгюль еще в спину подтолкнет! Ставь шампанское, не то я поставлю! Или, скажешь, не пьешь? Чистая наука у тебя, а у Айгюль - чистое искусство? Тогда откуда же у вас взялась дочурка? Мог же испортить такую балеринку, такой талант!

- Я так захотела, - Айгюль заслонила собой Карналя, словно Кучмиенко намеревался выкрасть его.

- Ясно, ясно. Семью надо цементировать. Моя Полина не успокоилась, пока не сцементировала нас сыночком. Теперь ажур. Няньку нашли? А то помогу. У меня Полина сидит дома, а няньку все равно держим, а вам же как - в детский садик? Разве дети гениев должны воспитываться в детских садах?

Карналь насмешливо оглянулся.

- Где же они? Ты веришь в существование гениев?

- Я их делаю.

- Каким же методом?

Кучмиенко все еще не мог остановиться, бродил по квартире, все осматривал, пробовал, ковырял ногтем, точно какой-нибудь купец, попытался умоститься в глубоком кожаном кресле.

- Ну! Ты же современный человек, твоя Айгюль заслуженная артистка, а в доме у вас что - музей?

Карналь, собственно, и сам не был твердо уверен, что целесообразно собирать только старинную мебель и всячески избегать пестрых пластиков, практичных в быту синтетических тканей. Пробовал спорить с Айгюль, которая не признавала никаких заменителей и верила только в настоящее, естественное, проверенное тысячелетиями, завещанное предками. Но теперь, вынужденный осуществлять вслед за Кучмиенко своеобразную экскурсию по собственному жилью, убеждался в правоте Айгюль, ему самому нравился свежий запах льняных скатертей, сладкий аромат старых буфетов, тусклое сияние золоченой бронзы, загадочная резьба сундуков. В старой мебели чувствовались постоянство, добродетельность, мудрость и в то же время застарелая тихая печаль. Старые ковры всеми своими красками и линиями как бы говорили, что красота вечна и нетленна. В дереве была живая душа, чутко сохраненная мастерами. Ковры, стекло, фарфор содержали в себе столько человеческого умения, так много живого тепла, что не могли бы никогда сравняться с ними мертвые синтетические порождения двадцатого века, как бы они ни были модны, кричащи, нахально-пестры. Правда, Карналь поймал себя на мысли, что слишком категоричен и несправедлив по отношению к современным материалам, ибо и они - такой же продукт человеческого умения и человеческой деятельности, как и эта старинная мебель, туркменские ковры ручной работы, чешское стекло или мейсенский фарфор. Все испортил своей болтовней Кучмиенко, сразу выступив пропагандистом модерна, а с Кучмиенко Карналь не хотел соглашаться ни в чем, так как имел все основания подозревать этого человека в неискренности и верхоглядстве.

Кучмиенко, увидев, что не втянет Карналя в спор, привязался к Айгюль, которая застилала стол накрахмаленной скрипучей льняной скатертью, готовя угощение.

- Пусть твой доктор - отсталый элемент, оторванный от жизни. А ты, Айгюль? Заслуженная артистка, талант, чудо! Такая квартира, и ты не заставишь его...

- Что заставлять? Это все я захотела! Сама собираю. Петр не имеет на это времени. Модерн? Не нужно. Мне синтетика надоедает на сцене. Все выдумано, весь мир выдуман, все искусственно: страсти, любовь, все, как тот капрон, банты, пудра!

- Да ты что, Айгюль! Балет - это же вершина! Переживания, образы, система Станиславского!

- А я танцую, и все. Ты не смотрел?

- Да пересмотрел весь репертуар! Творишь образы, перевоплощаешься, вершина искусства!

- Танцую - и все! Потому что это красиво. И нечего выдумывать что-то еще.

- Это на тебя напустил тумана Карналь, - пришел к выводу Кучмиенко и сразу успокоился. - Единственное спасение - освободить тебя от него.

- Как это освободить? - встрепенулась Айгюль.

- А вот мы заберем его на одну работенку, и не будет он морочить тебе голову - не будет у него для этого времени. Попробует высвободиться - мы ему новое заданьице, новую проблему! Метод проверенный и безотказный! А заодно сделаем из него гения.

- Ты не рассусоливай зря, - не очень приветливо отозвался Карналь, который настороженно ходил по комнате, чувствуя, что бывший его однокурсник пришел неспроста. - У нас с Айгюль уже сложился свой стиль жизни, и мы никому не позволим его нарушать.

- Поломаем! Поломаем! - обрадованно закричал Кучмиенко. - Не такое ломали, а то - стиль жизни. Да разве это стиль? Нету кресла, чтобы ноги протянуть! Журнального столика во всей квартире не найдешь. Торшера нет! Хрустальные люстры понавешивал - и ни одного современного светильника! Как же можно считать себя научным светилом в такой обстановке? Воображаю, что у тебя в голове!

- Голова у каждого своя!

- Ну, это, брат, точно! Ты думаешь, я бы тебя разыскивал, если бы не твоя голова?

Карналь наконец спохватился, что недостаточно учтиво вел себя с гостем.

- Оставим мою голову. Лучше расскажи о себе. Как ты? Аспирантуру кончил?

- Пройденный этап, - отмахнулся небрежно Кучмиенко. - Ты отхватил доктора, я - кандидата. Синхронно, как и начинали когда-то. Только ты очень глубоко зарылся в науки, сел в университете и сидишь. А надо выходить на оперативный простор. Мы же с тобой и на войне когда-то были! Оперативный простор - главное! Иначе врага никогда не разобьешь! Как у тебя со здоровьем?

Перескоки мыслей у Кучмиенко могли ошеломить кого угодно.

- При чем тут мое здоровье? - удивился Карналь.

- При том, что руководителем можно стать, лишь обладая хорошим здоровьем. Ты скажешь - ум. Ум не помешает, но главное - хорошее здоровье. А ум иногда даже мешает. Это когда он, знаешь, не туда клонит, сучковатый, как кривое дерево или кривое ружье.

Кучмиенко довольно захохотал, но сразу же стал серьезным, наклонился к Карналю, поманил пальцем Айгюль, чтобы она тоже приняла участие в их разговоре.

- На тебя там, - показал пальцем в потолок, - возлагают большие надежды. Хотят предложить... Одним словом, кое-кто помнит твои давнишние увлечения кибернетикой, да и журнальчики научные мы почитываем, видим, как ты забавляешься всяческими дискрециями, вот и есть такое мнение, чтобы тебя привлечь... К чему? Объясню популярно. Институт кибернетики - дело одно, а надо еще создать параллельно специализированное конструкторское бюро - СКБ с собственной производственной базой, которая впоследствии должна перерасти в завод по производству вычислительной техники. Берем двухтысячный год и тянем его куда? К нам в гости! Ясно?

- Но ведь... - Карналь никак не мог попасть на свойственный ему иронический тон, был слишком серьезен, даже сам себе дивился. Айгюль не узнавала своего мужа сегодня, почти укоризненно светила на него своими выразительными глазами. - Но ведь я теоретик. Никакого отношения к проектированию... А к производству и подавно!

- Проектировать будет кому, производить - тоже найдем... Что главное в каждом деле? Главное - организовать! Нужен организатор!

- До сих пор я, кажется, умел организовывать лишь самого себя.

- А я что говорю? Кто умеет организовываться сам, тот сумеет организовать и других! Пронченко знаешь что сказал? Организаторами могут быть только умные люди. Глупые все портят, им ничего нельзя поручить.

- Пронченко? А где он?

- Ты газеты читаешь? Слышал про последний Пленум? Избрали секретарем ЦК по промышленности. Был в Приднепровске первым секретарем обкома, теперь в столице. И первый, кого он вспомнил, знаешь, кто был?

- Наверное, ты?

- Без шуток. Я, брат, сам уже перекочевал в столицу давненько. Не подавал голоса, так как не знал, куда бы тебя можно... А Пронченко сразу вспомнил о тебе. Все знает: и что ты доктор, и что в университете, что Айгюль любишь слишком... А женщин любить во вред делу не следует. Это запрещается. Ну, так Пронченко и сказал: лучшего организатора этого дела, чем Карналь, я, мол, не знаю. Найти, пригласить и предложить!

- И это поручено тебе?

- Все может быть. Начальство никогда не спешит. Оно думает, советуется, собирает мнения. А я скок - и уже тут. Опередить начальство хотя бы на часок. Знаешь, есть такая категория людей, называется помощниками. Так они все знают хоть на пять минут, а раньше своих начальников...

- Чей же ты помощник?

- Персонально ничей. Вообще же помощник в науке. Для вас, светил, стараюсь. Наука требует присмотра, контроля, направления. Неконтролированная наука перестает выполнять свои задачи перед обществом и государством. Ученым только дай свободу - все бросятся работать над фундаментальными проблемами. А нам давай прикладные знания! Чтобы мы их уже сегодня применили и имели от лих прибыль! Фундамент фундаментом, но ведь и польза должна быть. Так? Так. Но и слишком строгий контроль мешает науке развиваться. Поэтому посредине стоят такие, как я. Буферы, амортизаторы. Мы принимаем толчки и удары с одной и с другой стороны. Поэтому и толстокожие! А может, потому, что мы толстокожие, мы и становимся буферами? Тебя Пронченко хочет найти здесь, в столице, а меня нашли аж в Одессе.

Карналь насилу сдержался, чтобы не спросить: "Кто же нашел?" Кучмиенко не заметил этого, ибо был слишком увлечен процессом разглагольствования:

- Есть тут временный оргкомитет, и возглавляю его я. Вся кибернетика в моих руках, все полезные люди на примете. Так что ты не беспокойся и, если тебя пригласят, бери все в свои руки! А спросят меня - отрекомендую как положено!

Загрузка...