В науке, правда, часто главное и не в самой теории, которая может послужить только толчком, а в ее глубокой разработке. Это отмечал еще Менделеев. Карналь пытался быть предельно объективным и даже по возможности доброжелательным к Кучмиенко. Противопоставить этику чистоты патетике скверны. Может соискатель докторской степени предлагает какие-то новые, оригинальные разработки? Может, он найдет в этой брошюре хотя бы намеки на то, что Кучмиенко прельщается не золотым тельцом докторства, не дьяволом, а все-таки истиной? Ибо надо ведь уметь распознать истинное призвание даже под солидным напластованием будничности и низости, как это в древности делал Демокрит, когда увидел в Абдере, как один простой человек чрезвычайно умело складывает хворост в вязанки, и на основании этого пришел к выводу, что хворостоносец должен обладать талантом к сложнейшим наукам, особенно к математике. Тот хворостоносец вскоре стал известным миру под именем Протагора. Соблазнительный пример из истории, но, к сожалению, Карналь не был Демокритом, а Кучмиенко не суждено было стать Протагором. В своей брошюрке он упорно демонстрировал типично школярский уровень мышления, скатываясь порой даже до уровня откровенно обывательского. Ничего нового, никаких признаков дерзаний, ни единой попытки применения теории к какому-либо сложному явлению. Дал бы Кучмиенко математическое изображение полета ракеты - и то было бы какое-то облегчение для него и для читателя его автореферата. Для наглядного показа мог бы вслед за Винером приравнять полет ракеты за движимой целью к погоне волка за зайцем. Но тот упорно придерживался самого низкого уровня умственных спекуляций и не выдумал ничего лучше, как сделать наглядными "свои" теории на примере математизации... живой очереди.

Кучмиенко так и писал: "Допустим, что нам надобно изобразить обычную живую очередь, например, перед кассой кинотеатра. Для этого мы прежде всего создадим схему очереди. Мы замечаем, что очередь - это множество людей, которые стоят друг за другом, или, как принято говорить в логико-математических науках, находятся один к одному (помимо иных отношений, которые нас сейчас не интересуют) в отношении, выражающемся словами: "стоять за".

Помимо всего прочего, это "как принято говорить в логико-математических науках" в устах Кучмиенко (или под его пером) звучало просто роскошно! Откуда ему знать о том, что принято, а что не принято в науке? Но он без капли смущения развивал свою неповторимо-грандиозную математизацию очереди: "Представление о живой очереди как о множестве абстрактных индивидуумов, которые находятся один к одному в единственном отношении "стоять за", именно и будет искомой ее схемой. Вообразим себе теперь эту схему в символической форме. С этой целью условимся обозначать людей (Иванов, Сидоров, Петров...), стоящих в очереди, заглавной буквой их фамилий (И, С, П...), а отношения "стоять за" буквой Р... В этих обозначениях символическое изображение очереди будет выглядеть так:

О = (И, С, П, ..., Р).

Приняв эти обозначения и согласившись, что построенная схема адекватна живой очереди, мы можем выразить ее главные особенности в виде такой совокупности утверждений:

1. Для любых трех лиц очереди - И, С, П - из того, что П стоит за С, а С за И, вытекает, что П стоит за И (свойство транзитивности).

2. Где бы ни стоял человек в очереди, он не может стоять сам за собой (свойство антирефлексивности).

3. Для любых двух-трех лиц очереди - И и С - из того, что И стоит за С, а С стоит за И, вытекает, что И и С занимают одно и то же место в очереди (свойство антисимметричности).

Сформулируем теперь эти три содержательно выраженные свойства очереди формально, то есть умышленно не обращая внимания на то, что И, С, П... изображают людей, а Р - отношение "стоять за". В этой формулировке обозначенная схема очереди предстает в виде такой совокупности формальных аксиом, образующих аксиоматическую конструкцию, которая называется математической структурой порядка. Эта конструкция определяется на элементах х, у, ... некоторого множества М, природа коих может быть произвольной, а отношение Р фиксируется лишь формальными аксиомами транзитивности, антирефлекторности и антисимметричности".

Для умов ограниченных нет никаких святынь. Если и вся диссертация выдержана на таком уровне, она так же мало имеет общего с наукой, как изобретение нового вида клея или лака для ногтей - с научно-технической революцией. Кучмиенко выступал в полном блеске профанатора науки. На его автореферате следовало бы написать словами философа и поэта Сковороды: "Много жрать, а мало жевать - дурно. Пифагор, разжевав один треугольник, сколько насытился".

Но Карналь решил быть справедливым до конца. Все равно день пропал, потому что после Кучмиенковых "открытий", даже и не в таком подавленном состоянии, уже ничего путного не сделаешь. Карналь позвал Алексея Кирилловича:

- Где можно достать диссертацию Кучмиенко?

- В Публичной библиотеке, видимо. Узнаю.

- Попросите для меня на выходной.

- Хорошо.

- До обеда я буду в цехах. Если кто спросит.

Времени оставалось немного, но все корпуса были удобно соединены крытыми переходами, и, сказав, "в цехах", Карналь не преувеличивал: он действительно побывал в монтажном корпусе, поинтересовался делами у наладчиков, еще раз заглянул в новый цех логарифмических линеек, где уже заканчивали оборудование кондиционеров и пилофильтров, потом решил зайти еще в цех электронных игрушек. Слово "цех" не совсем точно давало представление о том, что под ним скрывалось. Просто при проектировании перехода между старым и новым производственными корпусами образовался какой-то архитектурный излишек в виде довольно высокого и довольно светлого помещения, но оно не могло быть использовано ни для чего из-за своего членения: какие-то закутки, тупики, тесные промежутки между четырехугольными колоннами. Когда Карналь впервые увидел это помещение, он только потер виски. Ведь сам смотрел чертежи и ставил свою подпись на проекте.

- Что это у вас вышло? - спросил он тогда насмешливо. - Церковь для кибернетиков?

В то время кто-то из молодых пришел с предложением выпускать электронные игрушки.

- А помещение? - поинтересовался Карналь. - Нам не дадут ассигнований на новый цех не по основному профилю.

- А "церковь"? - сказал молодой. Оказалось, все уже знали о брошенном Карналем слове и окрестили им последыш архитектурной мысли.

Цех создали, нашли специалистов, вернее, сами научили, и теперь это было настоящим спасением для объединения. Сюда спроваживали многочисленные экскурсии, которые пробивались к Карналю буквально каждый день и непременно требовали: показывай электронную машину. Деловым людям показывали, а таким, что с одинаковой слепой алчностью жаждут увидеть Эрмитаж, Суздаль и завод вычислительных машин, деликатно объясняли, что, к сожалению, готовой продукции именно сейчас нет, зато есть нечто интересное. И вели в цех электронной игрушки. Там что-то двигалось, светилось, издавало звуки, программировалось и управлялось. После этого алчные поглощатели эрмитажных шедевров забывали обо всем и более не докучали с просьбами показать машину "Мир" или "Киев".

Спасал цех электронной игрушки также от комиссий, которые были просто карой египетской, приезжали отовсюду, иногда в день собиралось по три-четыре комиссии, и все полномочные, солидные, ответственные, привередливые, придирчиво-недоверчивые, о которых можно было бы сказать словами поэта: "Уж все нашли, а я ищу". Карналь много энергии тратил, чтобы доказать, что комиссии только мешают работать, но чем больше он убеждал в одной инстанции, тем больше комиссий наплывало из других инстанций, иногда таких неожиданных, что о их существовании никогда бы и не подумал.

Случайно Карналь нашел способ быстро выпроваживать непрошеных гостей. Однажды он сам сопровождал по территории весьма ответственных товарищей, и, когда добрались до закутков цеха электронной игрушки, один из них строго спросил:

- А это что такое? Вы чем здесь занимаетесь? Детсад развели?

Неожиданно выступил вперед начальник цеха Жбанюк, приземистый, чуть кривоносый и вообще какой-то немного перекривленный человек, и вместо ответа на строгий вопрос запустил в членов комиссии какой-то длиннющей, нескладной, скучнейшей историей о том, как где-то, в каком-то селе, было много детей, а детсадов не было, женщинам надо было копать картошку, и председатель колхоза совсем о детях не думал.

- Так что, вы думаете, сделали женщины? - спросил Жбанюк теперь уже у членов комиссии (а не они его).

Члены комиссии сначала растерялись от столь неожиданного поворота дела, потом весьма довольно захохотали, считая такое обращение с ними весьма оригинальным и остроумным, а Жбанюк уже излагал им новую историю, еще длиннее и примитивнее, а потом еще и еще, гнался за членами комиссии уже и тогда, когда они, одуревшие от его болтовни, пытались убежать, поймал руководителя за руку и не отпустил, пока тот не стал вырываться, ссылаясь на то, что они должны немедленно уехать, ибо им еще, мол, предстоит туда-то и туда-то.

Карналь, никому не рассказывая о своем открытии, спровадил к Жбанюку еще одну комиссию - результат был такой же. Он собрал руководителей объединения и пришел с ними в цех электронной игрушки - Жбанюк заговорил их до отчаяния. Ассоциативность мышления у этого человека развита была просто ужасающе. Он цеплялся к каждому вашему слову и мгновенно рождал историю по этому поводу или даже без повода. Молчать начальству у Жбанюка было еще опаснее, потому что тогда из него потоком лились истории о молчунах, вообще о словах и речи, о чем угодно, как будто он обязался покарать тебя за попытку лишить его пищи для разговоров. К тому же все рассказы Жбанюк проводил в таком удивительно замедленном темпе, что после каждого его слова можно было заснуть, немного поспать, а потом проснуться как раз, чтобы услышать следующее слово. Жбанюк подсознательно, видать, сделал для себя открытие, что в результате научных занятий и высокого положения речь у многих замедляется, и теперь бил гостей их же оружием, а известно: ничто так не докучает умному человеку, как общение с собственным, почти зеркальным отражением.

Осторожно поинтересовавшись, как ведет себя Жбанюк с подчиненными, Карналь с удивлением обнаружил, что начальник цеха проявляет неудержимую многоречивость лишь с начальством, возможно в глубине души считая, что этим оказывает особенное внимание. А в остальном был прекрасный человек, умный руководитель, технические идеи из него так и сыпались, в изобретательстве игрушек не знал соперников. Может, пристрастие Жбанюка к историям объяснялось его происхождением - родился он где-то в лесах, где радуются каждому новому человеку, прежде всего, как случаю поговорить и рассказать то, о чем знают все живущие с тобой рядом. Вырвавшись из лесов, Жбанюк уже не мог пренебречь ни единой возможностью выговориться и буквально терроризировал всех, кто совался в его цех с функциями, превышающими его собственные.

После кучмиенковских мудрствований Карналю приятно было услышать живое слово, поэтому он и свернул к Жбанюку. Тот встретил директора сдержанно, выразил соболезнование от себя и от коллектива цеха и - удивительное дело! не рассказал ни единой истории.

- Что у вас новенького? - полюбопытствовал Карналь, хотя знал, что Жбанюк уже несколько месяцев монтирует мотоциклетный аттракцион для парков: два мотоциклиста по запутанным металлическим желобам, все время неожиданно перекрещивающимся, мчатся навстречу друг другу, всякий раз им кажется, что они столкнутся, но электронное управление мотоциклами точно и своевременно устраняет опасность, гонка продолжается, чтобы через мгновение опасность вновь своевременно и безошибочно была устранена.

- Аварии исключены? - спросил Карналь, мысленно хваля изобретательность Жбанюка, придавшего сооружению аттракциона причудливую конфигурацию своего цеха.

- Тысяча процентов гарантии! - заверил Жбанюк. - Это у нас одному человеку лотерейный билет навязывали. А он говорит: "А если не выиграет?" Бухгалтер колхоза ему: "Тысяча процентов гарантии, что может выиграть, а может и не выиграть. Тебе разве тридцать копеек жалко?" Ну, дядьку, ясное дело, жаль и тридцать копеек, они ведь на дороге не валяются. Приходит таблица, проверяют - выиграл дядько "Москвича". Бухгалтер смеется: "Говорил тебе: тысяча процентов!" А дядько говорит: "Ты мне ту тысячу теперь дай. Вот возьму машину - а если она разобьется? Или поломается? Или поржавеет?" Ну, думал-думал и, думаете, взял машину? Деньги взял. А мог бы взять "Москвича" и продать хорошо. Такое бывает с тысячью процентов. А то еще было, как вот в нашем аттракционе. Ехали два дядька и возами сцепились на узкой дороге. А на возу у каждого - жена. Один говорит: "Это ты зацепился!", а другой ему: "Нет, ты". Тогда первый увидел жену другого, показывает на нее пальцем и говорит: "Это из-за той стервы и сцепились!" А другой ему: "То моя жинка, а у тебя на возу - так это и вправду стерва!.."

- Спасибо за историю, - сказал Карналь, не дослушав, потому что конца тут не жди.

- Да не за что, Петр Андреевич, заходите, я еще...

- Спасибо. Непременно буду заходить.

Обедать поехал домой, и тетя Галя уговорила его немного отдохнуть - не спал уже бог знает сколько. Карналь позвонил Алексею Кирилловичу, сказал, что сегодня останется дома, лег в кабинете на кожаный диван (когда-то шутя говорил Айгюль: "Мечтаю умереть на кожаном диване"), закрыл глаза. Впечатление было такое, будто и впрямь сможет уснуть, но уже через полчаса убедился: ничего не выйдет. Подремал - и все. На ощупь потянулся рукой к столу. Взял то, что лежало с краю. Материалы для статьи о науке управления. Книжка Гвишиани, несколько оттисков зарубежных журналов, выписки из исторических источников, начиная от античного автора Оносандра и византийца Маврикия. Наука управления в шестом столетии! Ну, не диво ли? "Это мы написали, как сумели, почерпнув из своего опыта и из произведений древних авторов"... Какая непостижимая сила - опыт! Советы, высказанные две тысячи лет назад, актуальны еще и сегодня. Руководителя хотели видеть благочестивым и справедливым, опытным в своем деле, умным и решительным. Ко всему чтобы относился спокойно и невозмутимо, был простым и сдержанным в поведении, не заботился слишком о своем теле и своих потребностях, остерегался жадности и корыстолюбия, ибо корыстолюбивого не любят свои и презирают враги. Руководитель должен оберегать права подчиненных, спать мало и в ночное время думать о том, что надлежит сделать в будущем. Обдумывать все следует не спеша, но, решившись, действовать быстро, так как благоприятный случай выпадает редко и его надобно ловить. Не возноситься при удаче и не падать духом от неудач - приметы твердого и непреклонного ума: а предвидение - одно из наиценнейших качеств. Люди больше ценят счастливого, чем храброго, ибо первому дается все без труда, а второму с большими потерями. О том, что надо делать, советуйся со многими, о своих истинных намерениях сообщая лишь немногим доверенным, а наилучший план следует выбрать самому и самому его выполнять. Нужно уметь точно определить, кому что можно поручить. Хитрых надо избегать больше, чем злых, ибо если злые что-нибудь захотят сделать, то не сумеют этого скрыть, замыслы же хитрых очень трудно отгадать. Нужно уметь обманывать врага, никогда не доверять перебежчикам, скрывать поражения и раздувать успехи. Дисциплина и наказания вызывают доверие к начальнику и надежду на возможные награждения. За непомерную строгость ненавидят, снисходительность вызывает презрение. Когда главнокомандующий ведет войско в бой, он должен казаться веселым, ибо простые воины судят о последствиях грядущих битв по настроению вождя.

Карналь довольно похмыкал. Кодекс, наверное, не о нем и не для него. Приходится нарушать чуть ли не все пункты и - часто по своей вине. Как это у Пушкина: "И управлять кормилом мнений нужды большой не находил..." Пока съезд партии не записал в своих решениях об улучшении системы управления с широким применением машинной техники, Карналь с коллегами считались чуть ли не надоедливыми чудаками, которые, мол, только мешают людям работать и выполнять планы, а планы, известно же, всегда напряжены. Директора, перешагнувшие за шестьдесят, считали шалостями все модные штуковины с управлением: воспитанные на прямолинейном уважении к начальству, они привыкли, чтобы их так же уважали подчиненные - вот и вся организация, все управление. Автократия на работе, а демократия - для собраний.

Он встал, сел за стол, пододвинул к себе рукопись еще одной статьи для математического журнала. Булевые функции. Никто никогда и не слыхивал о них, да и теперь преимущественное большинство людей пребывает в счастливом неведении. Даже сами математики, которые разделены почти на шесть десятков математических специальностей, часто работают в полной изоляции от тех направлений, которые их не касаются. Только обыватель все, начиная от элементарной арифметики, называет математикой. Самое странное, обыватель может торжествовать. Потому что он прав, неосознанно отмечая единство науки. Во времена Аристотеля не делили наук по отраслям, не имели еще чего делить. Теперь из всех отраслей науки берется самое существенное. Практически выгода отсюда: множество проблем разрешается для множества нужд одним махом. Например, затопление судна, пожар, инфляция - это все явление, которые формализуются с помощью одного и того же математического алгоритма. То же самое и тем самым языком говорится о процессах управления в машине, человеке и в обществе. И все - математика и математическая кибернетика!

Ну, а булевые функции, о них уже немало написано специалистами, еще больше будет написано, включая статью Карналя, над которой он сел работать в надежде хотя бы немного пригасить душевное смятение и направить свои мысли в мир, не знающий скорби и печали, кроме печали незнания и ограниченности: "I знов уже над мiстом вечори прядуть осiннє прядиво... А ранки, мов п'янi очi п'яноi циганки, знялись туманом вогким догори".

Тетя Галя принесла чай, Карналь и не заметил, пил его или не пил, сидел, думал, нанизывал формулы, время для него остановилось еще днем, поэтому он немало подивился, когда тетя Галя, неслышно ступая, пришла зажечь свет.

- Разве уже вечер? - не поверил Карналь.

- Темно, - значит, вечер. А ты и без света сидел бы! Побереги глаза.

- Думать можно и без света, тетя Галя. В голове или разъяснивается само по себе, или такая темень, что никакими прожекторами не пробьешь.

- Это когда голова дурная. А только глаза ведь дороги и дурням, и умным.

Карналь поднялся, хрустнул суставами (ревматизм еще с войны), прошелся по ковру. Подарок от Айгюль. Запах солнца в столетних красках, в овечьей шерсти, в пыли пустынь, который не брали никакие новейшие пылесосы. "Воздух, я и огонь. Все остальное оставляю праху". Так говорит Клеопатра у Шекспира. Может, это и прекрасно, что люди неминуемо превращаются в воздух, и огонь, и световые эманации?

Зазвонил телефон. Тетя Галя испуганно взглянула на племянника. Опять в то же время, что и вчера.

- Послушай ты, Петрик, я боюсь.

- Тетя Галя, вы же когда-то учились в кременчугском техникуме!

- Пятьдесят лет назад! Тогда и телефонов еще у нас не было.

Она заторопилась из кабинета. Почти убегала. Карналь подошел к столу, взял трубку.

- Карналь слушает.

- Петр Андреевич, дорогой, - это был голос Пронченко, - по телефону не годится, но знаю о твоем горе и хочу сказать, что скорблю вместе с тобой. Верико Нодаровна, вся моя семья... Не оторвал тебя от дел, не помешал?

- Нет, нет, Владимир Иванович, благодарю за все.

- Не очень бы возмутился, если бы я предложил встретиться?

- С радостью!

- Так что же, заехать к тебе или на свежем воздухе побродим?

- Против воздуха не возражаю.

- Через полчаса буду у тебя. Выходи, немного проедемся, а там и походим...

Когда Карналь собрался, тетя Галя, кивая на телефон, прошептала:

- А если зазвонит?

- Так послушайте.

- Говорю, если то зазвонит?

- Пусть подождет, пока я вернусь.

- Ох, Петрик, ты шутишь, а ведь какой-то дух в человеке есть.

- Правильно, тетя Галя, ни природу без духа, ни духа без природы невозможно себе представить.

- Да я не о том духе, не о том! Знаешь же, о каком, а не хочешь слушать. Когда же ты вернешься?

- Может, и до утра не вернусь.

- Не пугай меня на старости лет, не пугай...

Он поцеловал старушку в седые волосы, медленно стал спускаться по лестнице.

Машина как раз приткнулась к тротуару, когда Карналь вышел из подъезда. Пронченко быстро подошел к Петру Андреевичу, крепко обнял его за плечи, так постояли немного молча. Карналь сказал глухо:

- Спасибо за все, Владимир Иванович.

- Газеты сегодня видел?

- Не раскрывал. Боялся даже заглянуть.

- Понимаю. Траурные рамки никого не веселят. Человек никогда не сможет принять неминуемость смерти вообще, а смерти близких - и подавно. Но надо пережить и это. Даже сочувствия. И черные рамки в газетах. Отцы наших ученых, министров, маршалов, известных писателей принадлежат не только сыновьям, а всему народу. С ними умирает как бы одна из лучших частиц народного тела, потому это уже и не печаль сыновей, а траур всего государства. Секретарь райкома звонил мне, что в районной газете дают некролог о твоем отце. Рассказывал, как его любили люди, какой труженик он был. Ты как-то ничего никогда мне не...

- Что рассказывать? Другим он и не мог быть.

- Так что же? - спросил Пронченко. - Подышим немного свежим воздухом?

- А как это делается? - попытался пошутить Карналь, опасаясь, как бы его подавленное настроение не затронуло Пронченко.

- Как? А вот так. На той стороне Днепра, в Гидропарке, от ресторана "Охотник" вдоль берега уже несколько лет тому назад уложили бетонные плиты, чтобы не увязать в песке. Там очень хорошо прогуляться. Был ты там когда-нибудь?

- По-моему, никогда.

- Вот тебе раз! А я часто проскакиваю туда рано поутру, пока ни людей, ни машин на набережной. Только вода плещется да соборы по ту сторону тихо золотятся на киевских холмах. Что-то в этом есть.

Они сели в машину. Пронченко сказал водителю, куда ехать. Тактично молчал всю дорогу, только когда уже ступили на бетонные плиты, белевшие в темноте и тишине осеннего вечера, спросил, показывая на противоположную сторону реки, где плавали в темном небе выхваченные лучами прожекторов таинственно прищуренные золотые главы соборов.

- Как тебе это зрелище?

- Вчера я до полночи бродил по Киеву. Был возле Десятинной, Андреевской, возле Софии и Богдана. Сначала не мог избавиться от гнетущего впечатления. Древние строения, архаический ужас, глухая историчность, присутствие мертвого в живом, прошлого в нынешнем... Но потом нашло на меня удивительное успокоение - так и не понял: от этих вечностей или от собственных мыслей. Сохранить в себе веру в порядок и смысл среди величайших трагедий и среди наизапутаннейшего хаоса бытия - разве это не долг и призвание каждого ученого? Сделать это легче, созерцая творения духа, которые освобождают человека от рабства времени.

- Вообще говоря, - поддерживая за плечо Карналя, добавил Пронченко, только вообще говоря, Петр Андреевич. Ибо для полного перехода в такое духовное состояние человеку нужно на какое-то время чуть ли не дематериализоваться, превратиться в бестелесную абстракцию. Но то время, о котором ты говоришь, не дает такой возможности. Вот и для душевных разговоров остаются нам только ночи, да и то раз в год. Все обдергано, обкорновано. Все съедает работа, вечная занятость, вечная спешка. Поверишь, я завидую иногда даже шахматистам с их цейтнотом. Ибо то ведь нехватка времени для игры. Невозможно представить себе людей, у которых так много времени для игры, что только иногда его не хватает!

- Но ведь я терроризирован отсутствием времени еще больше!

- Зато даешь возможность другим высвобождаться от груза ограниченности и скованности отсутствием времени. Время ограничено от рождения - и на него сразу набрасываются торговцы этим самым универсальным из товаров, всяческие самозваные хозяева и распорядители, тут они роскошествуют, наслаждаются, ограждают время заборами, делят, членят, отпускают по порции, как мороженое, требуют платы, наивысшей цены. Но вот приходят творцы электронных машин и объявляют: мы нашли способ уплотнить время до пределов невероятных, когда императив плотности восстает даже против самой идеи временной длительности, мы почти приблизились к осуществлению фаустовской мечты остановить мгновение, ибо оно прекрасно. "О прекрасний час, неповторний час!" Поэтическая формула Тычины осуществляется благодаря благословенной диктатуре твоей техники, Петр Андреевич. Я не соглашаюсь с теми, кто заявляет, что электронные машины неминуемо обедняют жизнь, что они не ведут к воплощению марксистской идеи о гармоничном развитии человеческой личности, а скорее являются осуществлением, хотя и запоздалым, физиологического проекта Декарта, который надеялся представить человеческое поведение человека в механо-геометрических категориях, чтобы найти способы его усовершенствования, или же идеалистических мечтаний Лейбница о помещении духовного универсума в концентрические системы.

- А что ты ответишь, Владимир Иванович, - откликнулся Карналь, - когда я тебе скажу, что действительно невозможно себе представить что-либо более враждебное духу, нежели электронно-вычислительная машина?

- Тогда как ты можешь отдавать всю силу своего ума, всю жизнь этой противодуховности?

- Только в надежде найти наивысшую духовность в противодуховном.

- Все-таки не забывай, Петр Андреевич, мы ценны прежде всего тем, что умеем удерживаться в пределах осуществимого. На это идут силы и способности. Безотносительная сублимация духовности - это может привлекать, но политики все же относятся к ней с недоверием.

- А разве государство - это общественная форма, которая обусловлена только идеей пользы? - спросил Карналь. - Для экономиста понятие честь, достоинство, величие, независимость - пустой звук. А для политика - смысл жизни. Но ведь и ЭВМ, если ее рассматривать только как техническое орудие, тоже абсолютно чужда моральным категориям и вообще всему тому, что мы называем миром духовности, миром человека. И все-таки в моей деятельности, в деятельности моих товарищей прежде всего - не абстрактные рассуждения, а стремление развивать науку, как экстракт современной культуры, не боясь мрачных пророчеств зарубежных антисциентистов. Об этом, кстати, я говорил в своем выступлении на интернациональной встрече ученых во Франции. События сложились так, что...

- Я думаю, твое выступление надо будет поместить в прессе в виде статьи.

- Потом, - небрежно отмахнулся Карналь. - Там была дискуссия, приходилось повторять даже очевидные вещи, в этом неудобство и некоторая, я бы сказал, убогость всех споров. Но я хочу ответить на твой упрек, хотя это и не просто. Я все же не техник, а ученый, поэтому с некоторым скепсисом отношусь, например, к упорным попыткам нашего Амосова сконструировать искусственный интеллект. Мир создал нас и будет жить и после нашей смерти, так к лицу ли замахиваться на этот мир в дерзком намерении создать его заново, по искусственным моделям, которые, какими бы сложными и громоздкими ни были, неминуемо будут более убоги и примитивны, чем природные. Самое же главное - всегда будут лишь вторичными. Забота о пользе ведет нас к тому выбору, что и забота о прекрасном. Немыслимо перебрать все возможные варианты ни в исчислении, ни в творчестве. Нахождение самых целесообразных решений, гипотез, фактов может быть применено только, так сказать, на уровне высшем, а как разобраться в безмерности и неисчерпаемости жизненных явлений? Постепенно даже те, что еще вчера пытались моделировать поведение человека в терминах термодинамики и теории информации, склоняются к мысли, что суть современной общественной жизни может быть охвачена лишь путем интуиции, чувства, озарения, которое доступно государственным деятелям, великим писателям, гениальным ученым. Но в то же время, наблюдая всякий раз новые проявления обнищания мысли, на каждом шагу сталкиваясь с примитивизацией жизни, с ограниченностью и косностью, не всегда умеешь одолеть нетерпеливость сердца и не в силах дождаться тех редкостных и, прямо надо сказать, совсем недетерминированных озарений, невольно поддаешься кибернетическому чародейству, которое обещает ускорение, к тому же неслыханное, субъективного и объективного намерений. Как именно? Оказывается, благодаря вычислительной технике, каковую я не называл бы техникой, а вслед за Глушковым отдавал бы предпочтение слову "система", трактуя его самым широким образом: онтологически, организационно, технически. Когда-то Анри Пуанкаре сочинил целую оду слову "энергия". Я мог бы сказать то же самое о глушковских "системах", ибо это слово творит закон, который, пренебрегая исключениями, дает одно имя разным по содержанию, но похожим по форме действиям и понятиям. Благодаря абсолютности технических решений в системах ЭВМ математическая идея как выражение единства времени и пространства получает (хотя это граничит с неимоверностью) полную свободу от технических ограничений, идея найдена как бы по ту сторону конструктивного, в то же время не выходя за пределы его закодированной строгости. Правда, машина еще не овладела буквенными операциями, но верю, что и этот барьер тоже будет преодолен...

- Начинаю тебя понимать, - подал голос Пронченко.

Они дошли уже до конца дорожки, дальше, за темными кустами, висели в воздухе пролеты моста Патона, что сотрясался ночью от тысяч машин, работяще содрогался всем своим мощным телом, - еще одно свидетельство величия советской технической мысли.

- Повернем? - спросил Карналь.

- Давай немного постоим здесь, - попросил Пронченко. - Прости, но у меня словно бы какая-то "металлическая" душа. Люблю смотреть, как работает металл.

- В последнее время я все упорнее и настойчивее возвращаюсь к мысли о том, что жизнь каждого - это просто разные формы и возможности проявления свободы, - после недолгого молчания промолвил Карналь. - Архитектор придает своей свободе форму организации пространства, художник - цвета, писатель слова. Каждый реализует свою свободу доступными ему способами: красками, словами, мыслью, тщательностью, умением, даже жестокостью или бездарностью. Кое-кто проявляет свою волю даже в неблагодарности, считая это драгоценнейшим своим правом. Но мы любим художников, потому что в них это наиболее привлекательное. Восхищаемся учеными, потому что в них это поражающе загадочное, и в почтительном удивлении преклоняемся перед государственными деятелями, у которых проявление свободы - наиболее масштабное. А что мы со своими машинами? Экономим машинами время жестоких необходимостей, чтобы высвободить как можно больше его для наслаждения людей свободою бытия.

Они уже повернули назад, шли близко друг от друга. Пронченко закурил сигарету, в короткой вспышке зажигалки Карналь впервые заметил, как густо серебрятся у него волосы на висках.

- В твоих мыслях, как всегда, много неожиданного, а неожиданное, известно же, вызывает сопротивление.

- Когда истина представляется неприятной, люди либо же пытаются отмахнуться от нее, либо объявляют ее недействительной, - сказал Карналь.

- Понимаю твое тяготение к обобщениям. Но вернемся к мысли о проявлении свободы. Я мог бы принять эту мысль, но с некоторыми дополнениями. К примеру, скажем, так: что такое человек? С моей точки зрения, это - сумма истории, гражданства, политики, достоинств, следствие его усилий и способностей, а также проявления свободы и героизма. На последнем хотелось бы сделать ударение, ибо героизм - это придание смысла всей своей жизни. Человек ограничен в возможностях от рождения, ибо неминуемо должен умереть, но за время между рождением и смертью имеет шанс проявить не только как можно больше свободы, но и героизм, который я поставил бы на первое место. Сезанн рисовал даже в тот день, когда умерла его мать. Один известный наш государственный деятель в день смерти жены, с которой прожил полстолетия, сел в самолет и полетел в самую горячую точку планеты, где необходимо было добиться примирения. Что это, как не героизм? Ты с похорон отца заезжаешь к себе на работу, проводишь директорское совещание. Как это называть?

- Ты и об этом знаешь?

- Такая должность. Хорошо, что свобода проявляется в нас, не порывая наших связей с миром.

- Я это понял на примере своей Айгюль. Долго не мог постичь, как можно танцевать, обретать невесомость, растворяться в волнах музыки, пережив наибольшую трагедию в жизни, сохранить беспечность и первозданную чистоту, сызмалу оставшись сиротой? Лишь со временем мне открылось. Абсолютная свобода - это что-то нечеловеческое. Каждая более высокая ступень в жизни человека - это не только шаг к свободе, но и новые обязательства.

- Чем больше власти, тем непозволительнее произвол.

- А знаешь, что мне вспомнилось? - спросил неожиданно Карналь. - Как-то пожелали наши ученые встретиться с одним товарищем. Вот так, как мы с тобой, для свободного обмена мнениями. Товарищ не очень и высокопоставленный, но занятый. Отказался. Нехватка времени?

- Не только, не только, Петр Андреевич. Ваш брат ученый - он какой? Он вмиг поймает меня или кого-либо другого на том, что я не знаю какой-то теории, не прочитал ту или иную книгу, не дослушал новую симфонию, не видел масштабного живописного полотна. Что тогда? Стыд, позор? Человек не может отказываться от знания, не унижая себя. Комплекса неполноценности пугаешься даже подсознательно. Вот так и ходим друг возле друга, боясь обжечься.

- Незнание никогда и никого не унижает. Позорно только нежелание знать, а когда человек просто неспособен все охватить... Думаешь, ученые знают все теории или писатели все читают друг друга, Шекспира, Данте, Толстого? Даже так называемые эрудиты, которые, кажется, знают все на свете, неминуемо отстают, поскольку все их знания - в прошлом, а даже вчерашний день - это уже прошлое. Я сегодня как-то подумал о математике...

- У меня такое впечатление, что ты о ней думаешь постоянно.

- Да. Собственно, о тех или иных проблемах. Но чтобы о всей науке - так нет. Сейчас насчитывается шестьдесят математических специальностей. Больше, чем в медицине, которая выделила уже отдельную отрасль на каждую часть человеческого тела. Но даже самые большие эрудиты знают разве что пятую часть собственной специальности. Научная необразованность стала одной из привилегий двадцатого века. К тому же эрудиты не разрешают проблем, а только пополняют запасы своих знаний. Это - как музейные запасники: много интересного, но все под замком, и еще неизвестно, пригодится ли когда-нибудь. Политические же и государственные деятели обладают сегодня самым ценным - информацией. Они относятся к наиболее информированным людям на земле. Может, их надо считать настоящими учеными? Без фальшивых докторских дипломов, без академических званий, без догматизма, нудного классификаторства и поддакивания. Границы знания передвигаются, перекраивается карта науки, изменяется само понятие учености. Главное же - у политических деятелей знания сразу идут в дело. Политики - это люди, обладающие почти уникальной способностью принимать своевременные решения. А откуда может взяться такая способность у пустоголового человека?

- Убедил, - засмеялся Пронченко. - Выдвигаю свою кандидатуру на выборах в Академию наук. А уж коли ты назвал меня самым информированным человеком, то проявлю это свойство надлежащим образом. Дошли до меня слухи, якобы ты хочешь бежать с директорства? Сам создавал все, а теперь бросаешь? Не то время, Петр Андреевич.

- Неужели Кучмиенко? - удивился Карналь. - Так быстро? Он и в самом деле, значит, имеет доступ повсюду?

- Пробивался и ко мне, да я не принял из-за загруженности. Сказал, чтобы в отделе приняли, поговорили.

- И что же он - предлагает свою кандидатуру?

- Намекал.

- Как раз вовремя. Готовится в доктора. Уже довел диссертацию до защиты. А у нас ведь как: все, что должно защититься, защитится.

- Это уж ваше дело. Заботьтесь о чистоте науки сами. Вам в ней быть всю жизнь. Никто не сменит и не заменит.

- В науке же, а не на директорских постах.

- Петр Андреевич, давай откровенно. Ты знаешь меня уже три десятилетия. Целую жизнь. Так вышло, что поставлен я несколько выше других. Какие у нас принципы? Искать настоящие характеры, истинное человеческое величие, уметь отгадывать его даже в незначительных намеках и проблесках, в формах детерминированной потенциальности, выражаясь научно. Такие люди неимоверная редкость, и счастье, когда находишь их, распознаешь. Это подарок и награда для нашего общества. Я рад, что нашел когда-то тебя, поверил, не ошибся. А теперь отпустить? Ты бы сам надо мной смеялся и презирал меня.

- Похоже, ты и приехал, чтобы поговорить об этом? - спросил Карналь.

- И об этом, но и не только. Хотел убедиться, что ты не сломался, подумать, если что, вместе, какая нужна тебе помощь. Но вижу, держишься.

- Держался, пока хоронили отца. Ох, держался, Владимир Иванович!.. Что же касается директорства, то... Кучмиенко спровоцировал меня на тот разговор, но не стану скрывать: мысль такая часто навещает меня. О Гальцеве хочется позаботиться своевременно.

- Был я у Гальцева, посидел немного с ним возле их тысяча тридцатой.

- Никто мне не говорил.

- А я просил не говорить.

- Ну, а о себе, Владимир Иванович... Тут такое... Если настанет день, когда мысль о работе в объединении вместо радости принесет мне тревогу, а вместо гордости - страх, то я не стану в муках выжимать из себя руководящие идеи, а пойду себе в университет, ограничусь наукой...

- Все-таки ты устал, Петр Андреевич. Просто измотался. С моря тебя сорвали, потому что позарез нужно было, теперь такое горе...

- Я устал еще от другого, Владимир Иванович. Давно меня мучит одна мысль. Помнишь, у Маркса где-то есть - об унаследовании социализмом технической базы капитализма. Но не слишком ли затянули мы это унаследование? Общественный строй мы создали невиданно новый, а материальная культура чуть ли не сплошь заимствованная, вторичная. Заимствуем модели машин, технологию, терминологию даже. Возьми нашу отрасль: "компьютер", "интегратор", "дисплей" - целые словари! Мы пытаемся делать что-то свое, в названиях машин упорно используем привычные, известные, дорогие слова: "Днепр", "Мир", "Минск", "Наири", но эти слова устаревают вместе с машинами, отходят в небытие, нарушая законы, по которым и слова должны жить, пока живет народ, а то и вечно. И вот наступает не то обессиливанье, не то исчерпыванье... Я боролся, пусть поборются те, у кого больше сил.

- Бороться должны мы, Петр Андреевич. Отказываться от технических идей только потому, что они могли возникнуть за рубежом на день или месяц раньше, чем у нас, мы не можем. Достижения человеческого разума должны принадлежать всему человечеству - это закон нашего планетарного общежития. Техника - это не идеология. А что порой отстаем, а потом пытаемся догонять, тут выход один: работать на опережение! Разве ты не так работал до сих пор? Есть такая истина: преодолевать можно только то, что предстает во весь рост. Иногда нужно дать трудностям возможность дозреть.

- Человек устает, Владимир Иванович.

- Мы с тобой не имеем на это права.

Они уже дошли до машины, последние слова Пронченко произнес, открывая дверцу.

- Домой, Петр Андреевич? И больше бодрости. Все, что тебе нужно, дадим, поможем, поддержим. Но только не демобилизационные настроения. Думается мне, что у тебя и не усталость, а просто скепсис, что развился под действием убийственной беспредельности сферы банального, который твой точный математический ум никак не может воспринимать. Среди ученых наблюдается такая болезнь. Горделивая миробоязнь. Так же, как у нас, политиков, нетерпение, опережающее возможности. А ты и ученый, и политик одновременно... Так что - договорились?

Карналь хмыкнул:

- Солдат одного южноамериканского диктатора спросили: "А что, если ваш диктатор велит вам летать?" Солдаты ответили: "Хоть низенько, но полетим!"

- Садись, Петр Андреевич, поедем. А летать нам - в мыслях и мечтах. Маленькими летали в снах, теперь то уже отошло, но летаем наяву. Еще лучше.

- Знаешь что, Владимир Иванович, - попросил Карналь. - Тут недалеко, забрось... меня на Русановку. Побываю у дочки. С тех пор как приехали из села, даже не созвонились... Она меня щадит, а я - ее...

Возле Людмилиного дома Пронченко опять, как и на Пушкинской, вышел из машины, провожая Карналя.

- Светится у моих, - сказал Карналь. - Поздно не спят.

- Молодые. Зашел бы и я к ним, да не стану мешать.

- А то зайдем?

- Спасибо. И правда поздно. Заговорились мы с тобой, Петр Андреевич.

- На меня в Париже насели корреспонденты. Мол, почему нет у нас дискотек, где бы молодежь могла танцевать до утра и прямо оттуда на работу?

- И что ты им? Не сказал, что это отразится на производительности труда?

- Сказал, что не отношусь к тем старым людям, которые обманывают молодежь, не задумываясь над тем, что ей когда-то придется разочароваться. Сам никогда не танцевал и не понимал людей, которые теряют на это время.

- Написали о тебе, как о восточном сатрапе, запрещающем всем то, чего не может сам?

- Истолковали мой ответ как проявление оригинальности.

- К ученым они снисходительны... Политиков ловят на каждом слове, даже непроизнесенном. Ты как назад? Может, прислать дежурную машину?

- Благодарю. Переночую у детей. У них, как шутит мой зять, самая большая малометражная квартира в Советском Союзе.

- Передай им привет!

- Спасибо. Поклон Верико Нодаровне.

Хотя было уже поздно, огромный шестнадцатиэтажный дом гудел, как вокзал или аэропорт. Музыка, отголоски разговоров, вибрирование водопроводных труб, завывание лифтов - звуки пронизывали все тело здания, легко проникали сквозь стены, сквозь перекрытия, сталкивалась в тесных лестничных клетках, не было спасения от этого сплошного звучания, никаких препон, никакой изоляции. Карналь осторожно поднимался на третий этаж, морщился от невыносимой гулкости дома. Два инстинкта присущи человеку от рождения: страх перед падением и перед слишком громкими звуками. От первого спасает вестибулярный аппарат, от второго в условиях развитой цивилизации не спасает ничто.

У Людмилы, видимо, были гости, из квартиры долетали мужские голоса. Карналь не стал прислушиваться, позвонил, дочка открыла почти сразу.

- Папа!

- Здравствуй, доченька!

Поцеловал ее в щеку. Вздрогнул мучительно: запах кожи у Людмилки был точно такой как у Айгюль.

- Ну, как вы тут?

- Спасибо. А ты? Мы не беспокоили тебя. Я тете Гале звонила, спрашивала, она говорит: работаешь. Где был так поздно?

- С Пронченко немного походили в Гидропарке.

- Нашли место для прогулок. Давай плащ.

- Не беспокойся. Повешу сам. У вас кто-то есть?

- Никогда не угадаешь! Проходи, пожалуйста. Юка! Ты можешь оторваться от своих пластинок?

Юрий выбежал навстречу тестю раскрасневшийся, встрепанный.

- Петр Андреевич, вы еще более неожиданно, чем наш первый гость! А я раб техники! На работе Гальцев замучил своею тысяча тридцатой, дома заедает бытовая электроника.

Он пожал руку Карналю по своему обычаю как-то суетливо и несерьезно, Карналь не любил у зятя этой клоунады, которая шла от Кучмиенко-старшего, с горечью заметил, что серьезность Юрия во время похорон была только временной, вызванной то ли внезапностью, то ли неосознанным страхом смерти, возможно, так же унаследованным от Кучмиенко-старшего.

- У нас так называемый гость, а Люка сегодня задержалась на работе, у Глушкова тоже идет доводка машины, которая уже понимает и различает людские голоса Лингвисты в объятиях кибернетики! И вот я вынужден все сам... А кто глава семьи? Советское законодательство, к сожалению, не дает ответа на этот вопрос... Наш гость, Петр Андреевич. Совинский, встань и склони свою дурную голову!

И в самом деле навстречу Карналю неуклюже и как-то словно пристыженно поднялся Иван Совинский.

- Здравствуйте, Петр Андреевич.

- Здоров, - с удовольствием пожал его сильную руку Карналь. - Опять в Киев на какое-то совещание? Становишься государственным человеком?

- Та-а, - Совинский смущенно улыбнулся, как бы даже съежился, или передернуло его от подавляемой внутренней боли.

- Что с тобой? Ты болен?

Людмила молча показала Юрию, чтобы он усаживал гостей, тот засуетился.

- Сейчас мы все объясним, Петр Андреевич. Садитесь, пожалуйста, вот здесь. А ты, Совинский, не стой столбом, тоже садись и воспользуйся так называемым случаем. Не надейся на женщин. Женщина - не сейф: гарантий не дает. Начинай с производительных сил и своего места в жизни.

- Да что там у вас такое? - уже всерьез заинтересовался Карналь.

- Чего же ты молчишь? - напал на Совинского Юрий. - Давай. Выкладывай свои приключения Гекльберри Финна!

- Прошусь...

- Куда? У кого? Ничего не понимаю. - Карналь обвел взглядом всех. Людмилка, может, ты толком объяснишь?

- Это уж без меня. Что тебе, папа, - чай? кофе? Есть хочешь?

- Спасибо. Можно чаю. Хлопцы уже пили?

- Пили и ели. Ели и пили. - Юрию не сиделось на месте. - Совинский, можешь ты, положив правую руку на левое сердце... Или, может, мне за тебя?

- Говори уж ты, - понурился Совинский.

Юрий подхватился, стал перед Карналем, принял серьезный вид.

- Петр Андреевич, блудный сын хочет вернуться.

- Ты, что ли? Куда же?

- Разве я куда-нибудь убегал? Только в самых сокровенных мыслях. Это уж покажет вскрытие. А вот Совинский убегал на самом деле. Теперь посыпает голову пеплом. А где его возьмешь, если от газовой плиты пепла нет ни черта!

- Не мели ерунды, - остановил его Карналь. - Иван, это правда? Ты хочешь вернуться?

- Не знаю, возможно ли.

- Был же у нас разговор. Обещал тебе, что можешь вернуться.

- Давай заявление, - прошептал Совинскому Юрий. - Давай, пока Петр Андреевич добрый.

- Уже и заявление? - Карналь сделал вид, что достает ручку. - Так что? Резолюцию для отдела кадров?

Но заявление было на самом деле. Совинский выгреб его из глубоченного кармана, измятое, с расплывшимися чернильными буквами, руки его вспотели, на лице тоже густо выступил пот. Карналь недоверчиво расправил измятый листок. Действительно, заявление. "Прошу принять меня..." и так далее.

- Как это? Вы знали, что я приду?

- А на всякий случай. Готовились к завтрашнему дню, - весело пояснил Юрий. - Я ему: пиши! А он упирается. Даю ему гарантию, что возьму в свою бригаду и сразу на доводку тысяча тридцатой к Гальцеву, - не верит. А возьму - сам же спихнет меня с бригадирства! Ведь нет большего наслаждения, чем сковырнуть того, кому обязан своим местом в жизни. Так подпишете, Петр Андреевич?

- Просишь? Не передумаешь? - спросил Карналь Совинского.

- Теперь уже нет.

- Тогда любовь, теперь тоже так называемая любовь, - вмешался Юрий. Новая и вечная! Люка, иди подтверди!

Людмила принесла чай, метнула осуждающий взгляд на Юрия.

- Как тебе не стыдно! Когда ты отучишься вот так в душу к человеку...

Карналь вынул ручку, написал наискосок на заявлении Совинского: "В приказ. Зачислить в бригаду наладчиков Ю.Кучмиенко".

Совинский встал. Не осмеливался протянуть руку за заявлением, глухо сказал:

- Большое спасибо, Петр Андреевич.

- Бери, бери свое заявление. Желаю успеха. На металлургическом тебя отпустят?

- У меня давнишняя договоренность. Там уже есть заместитель главного инженера по АСУ. Набирают специалистов с образованием. У них все пойдет.

Карналь отхлебнул чай.

- Немного неофициально у нас вышло, но, может, так оно и лучше.

- Иван на это и рассчитывал, - шутливо толкнул Совинского на стул Юрий. - С аэродрома прямо к нам. На официоз надейся, а действуй через женщин. Женщина - так называемый центр жизни. Хотел через Людмилку все провернуть, а дома - так называемый я! Ну, я сразу взял повышенные обязательства...

Совинский, казалось, еще не верил, что все так просто разрешилось. Ошеломленный болтовней Юрия, обрадованный согласием Карналя, он неспособен был произнести ни слова, конфузился все больше, и Карналю стало просто его жаль, он понял, что сегодня здесь лишний, выполнил свою роль "бога из машины" и теперь должен исчезнуть, отложив тихие посиделки в дочкиной квартире на то неопределенное время, которого и дождешься ли в его полной напряженности жизни.

Допив чай, Карналь поднялся.

- Ты куда? - испугалась Людмила.

- Пойду. Я ведь так. Только повидать вас.

- Папа, не выдумывай! Никуда мы тебя не отпустим. К тому же и транспорта уже никакого. Метро закрылось.

- Поймаю такси около "Славутича". Не беспокойся.

- Не пущу! - Людмила встала возле двери. - Позвони тете Гале, чтобы не волновалась, и оставайся у нас. Ивана мы тоже оставляем. Он ни в гостиницу, никуда, прямо к нам. Вот и прекрасно. Место есть.

- Вы спасете Совинского, Петр Андреевич, - подбежал Юрий. - А то я уже хотел спровадить его к соседу-танцору. Потому что друг-то он друг, а рабочий контроль всегда нужен. Оставь его на ночь, а он Людмилку украдет! Может, затем и приехал, а так называемое желание вернуться к нам - только дымовая завеса. Вы же нам сделали такую квартиру, Петр Андреевич. Хоть раз переночуйте в ней - самой большой малометражной квартире Советского Союза!

- Незаконно сделал, - Карналь подошел к телефону, позвонил тете Гале, положив трубку, вернулся в комнату. - Где это видано: на двоих - целых три комнаты?!

- Кооператив же! За деньги!

- Все равно незаконно. Взял грех на душу.

- У нас ведь семья перспективная, Петр Андреевич!

- Не вижу подтверждений. Уже сколько? Три года?

Юрий подбежал к Людмилке, протянул к ней руки:

- Люка! Скажи Петру Андреевичу!

Людмила отошла от него, покраснела:

- Имей совесть! Разве можно об этом так?..

- Доченька, правда? - Карналь привлек Людмилу, поцеловал ее в волосы. Неужели?

Почувствовал себя постаревшим на целую тысячу лет, но в то же время какая-то удивительная сила словно подняла его над миром, небывалая нежность залила сердце. Внук. Новое продолжение рода. Неистребимость великого движения поколений. Батьку, батьку! Почему ты не дожил до этой минуты? Может, и Айгюль не погибла бы, если бы тогда могла знать... Если бы, если бы... Обладала слишком утонченной душой, чтобы не ощущать отсутствие нежности.

Может, и всему миру для нормального функционирования не хватает нежности и любви. Все меньше оставляют люди для них места в жизни, уже и забывая иногда, что это такое, и с непостижимым для тебя ощущением чего-то навеки утраченного вспоминаешь бесстыжие сплетения нагих тел в скульптурных излишествах древних индийских храмов, изнеженных греческих богинь, в которых даже холодный камень не мог скрыть женскую обольстительность и страсть, вдохновенные лица мадонн с розовощекими младенцами на руках, веселящихся фламандских гуляк, запускающих руки за пазухи полногрудым молодкам, боттичеллиевских девушек, гибких, как виноградные лозы, синюю сумеречность танцовщиц Дега, греховную ренуаровскую наготу, и уже и не веришь, что тот картинный мир действительно мог быть когда-то живой жизнью, в красках, шепотах, стонах, в горячем поту, в крови, в слезах, в счастье.

Жизнь не была ласковой к Карналю, обращала к нему только суровый свой лик, а он не придумал ничего лучшего, как отплатить ей тем же. Избрал серьезность способом бытия, окружил себя неприступной стеной ироничной жестокости. Очертил вокруг себя меловой круг суровости, который чем дальше, тем больше отпугивал от него людей. Вечно погруженный в свои думы, озабоченный делами, которые превышали каждую отдельно взятую жизнь, отважно заглядывая в астральные бесконечности, в надежде найти новые формы, он не понимал, что при этом неминуемо должен поплатиться, утратить навсегда какие-то привычные формы жизни, вспомнив которые тоскуешь по ним и в отчаянии ищешь то, что сам уже отбросил. Почувствовал и постиг это тогда, когда повеяло ему в сердце мертвым холодом от ледяных полей одиночества, обступивших его после утраты самых близких людей. Все есть: работа, уважение, почет, слава, которая как бы оберегает тебя, ибо ты уже стал частицей памяти многих людей, а память - это вечность, но нет любви - и нет жизни. Когда ты услышал прекрасную весть об ожидаемом дитяти, то как бы раскрылись в тебе таинственные двери к новым сокровищницам любви, а в то же время несмело шевельнулся росток надежды на то, что появится на земле человек, который одарит тебя первоцветным чувством всех начал, щедрот и стремлений, и ты как бы возродишься, точно дерево по весне, и зазеленеешь вновь неудержимо, дерзко, всеплодно.

Он обнимал свое родное дитя, такое, собственно, маленькое и худенькое, как и двадцать лет назад, вдыхал запах солнца, переданный дочке матерью, оставленный в вечное наследство, как-то совсем забыл о зяте, опомнился лишь, когда увидел, как Юрий упал перед ним на колени. Подумал, что тот, как всегда, паясничает, но зять стоял на коленях побледневший, не похожий на себя, губы его подергивались, он смотрел на Карналя чуть ли не умоляюще.

- Петр Андреевич, простите...

- Ты о чем? Немедленно встань!

- Мне стыдно. Простите.

Карналь сам поднял его, шутливо подтолкнул к Людмиле.

- Пусть у вас все будет счастливо, дети.

Но Юрий заупрямился.

- Простите. За отца. За фамилию. Мне стыдно. И перед вами, и перед Иваном, и перед всеми.

- Не смей так об отце, - строго сказал Карналь. - Он по-своему честный человек. А что требования у него превышают способности, так виноват не он, а те, кто ему потакал всю жизнь. Я тоже немало виноват. Он один Кучмиенко, ты совсем иной. В твоих силах прославить или опозорить то, что досталось в наследство. Сама по себе фамилия ничего еще не значит. Хотя некоторые названия, фамилии я бы взял под охрану государства, так же, как Кремль, Эрмитаж, Софию киевскую, Самарканд и - Ленин, Пушкин, Шевченко, Руставели... А мы просто люди с простыми фамилиями, но не имеем оснований стыдиться их.

Он обнял Людмилу и Юрия, свел их вместе, поцеловал по очереди дочку и зятя, велел:

- Поцелуйтесь, дети! И давай вина, Юрий. Мы с Совинским будем свидетелями вашей великой радости. Не возражаешь, Иван?

- Что вы, Петр Андреевич! Я так рад и за Людмилу, и за Юру!.. Уже ради одного этого мне стоило приехать...

- Не забывай, что ты теперь в моей бригаде! - весело закричал Юрий. Разве не ради этого ты здесь?.. Или искать женщину? Всегда и во всем женщина! Но ведь не признается, кто она! Петр Андреевич, вы поторопились с резолюцией! Пусть бы сказал. Не та ли это Анастасия с прекрасными ногами, на которых держится все прогрессивное человечество?

Карналь ощутил, как по сердцу точно пронеслось холодное дуновение. Сам себе удивился. Спокойно остановил Юрия:

- Оставь Ивана. Мы с ним только свидетели. Вино у вас есть?

- Даже нечто покрепче! - Юрий направился к бару. - На все случаи жизни, Петр Андреевич. А уж на такой!..

7

Кое-кто считает, будто женщины стоят на стороне хаоса, неупорядоченности, слепых стихий и страстей. Но часто их утомляет это извечное предназначение, и тогда они жаждут покоя, который могут найти только в точности, строгой ограниченности истинных мыслителей и созидателей жизни. Счастливы те из них, которые поймут это своевременно, всем остальным суждено искать, не находя, желать, не ведая чего. Между разумом и природой всегда маячат призраки, которые скрывают от человека истину, и многие люди блуждают среди теней случайностей, неспособные пробиться к истинному свету.

До того непостижимого душевного потрясения на море, толкнувшего Анастасию на край бездны отчаяния, она еще не осознавала до конца чувства, которое давно уже гнездилось в ее сердце и только выжидало своего часа, чтобы вырваться наружу вулканическим огнем. Теперь ей казалось, будто с тех пор, как она впервые увидела Карналя, она думала о нем чуть ли не каждый день и безмерно удивлялась, что до сих пор не замечала этого в себе. Не замечала, пока... Ну и что? Чем все это кончилось? Кто знает о ее истинном чувстве, если и сама она еще две недели тому назад ничего не знала? А теперь, после позора и грязи в Кривом Роге... Уже никогда не будет она невинной и чистой. Когда услышала вчера по телефону его далекий усталый голос, чуть не крикнула отчаянно и безнадежно. Жизнь бы всю отдала за один лишь миг понимания того, что у него на душе. Исповедалась бы перед ним во всем и готова была ждать слова сочувствия, хоть месяц, хоть год, десять лет даже, ведь от такого человека было чего ждать. Но что она ему и кто? Связь ничего с ничем. Хотела слепых пожаров в надежде на обновление после них, будто зеленых отав, какие вырастают после косца, идущего по сухой траве. И что же получила?

Плакала всю ночь. Никогда не знала чувства меры ни в смехе, ни в слезах. Да и кто из женщин их знает? Со слезами как бы вытекала из нее жизнь. Не вытекала! Утром встрепенулась, долго стояла под душем, меняя воду с горячей на холодную, терла свое упругое тело до скрипа, хотела отбросить тяжелые мысли о своем осквернении, хотела чистоты и спасения. Спаси меня, выхвати из отчаяния, выхвати!

Затем села к зеркалу, закусив губу, стала прихорашивать лицо, наводить порядок в прическе, прятать следы слепой бури, налетевшей на нее, хотела появиться на улицах Киева еще красивее, чем когда-либо, пройти по ним, как их извечная принадлежность, неся в своей горячей крови даже сами названия улиц - которые неведомо когда и как очутились там, кружа в крови вместе со всеми дьяволами соблазна, желаний и ненасытности. Рогнединская, Владимиро-Лыбедьская, Предславинская, Владимирская, Крещатик...

Оделась так же заботливо, как наложила косметику. Вспомнила, что забыла даже про кефир, пренебрежительно махнула рукой. Истинной женщине полезно поголодать до обеда, а то и целый день. Главное - быть молодой и красивой. А она молода и красива!

В редакцию не спешила - там все сделают большие глаза. Бежать с моря, саму себя отозвать из отпуска? Что она - премьер или министр обороны? Всегда была ненормальной, а теперь и вовсе рехнулась! Да и к редактору не подступишься, пока он не вычитает полос завтрашнего номера. Лучше всего заглянуть к концу рабочего дня... А пока... Куда идти, не знала. Убедилась в этом, как только вышла из подъезда. Перепачканные "Жигули" стояли на тротуаре как свидетельство ее позора и грязи, от которой не отмоешься никакими водами.

Пошла вниз на Крещатик обычной своею походкой, твердо ставя ноги, как бы топча всех мужчин с их вечно бесстыжими взглядами, а теперь - еще и свое собственное бесстыдство. И, как всегда, притормозило возле нее такси. Молодой таксист перегнулся через сиденье:

- Подвезти?

Анастасия метнула на него быстрый взгляд из-под бровей. Молодой и алчный. Хочет приятно начать день. Что ж! Взялась за ручку дверцы, водитель помог открыть, она села, выпрямила ноги под модным шерстяным платьем. Платье было слишком длинно, чтобы водитель полюбовался ногами. Хватит с него ее глаз.

- Куда? - спросил заговорщически.

- Набережная. К парковому мосту.

- Только и всего?

- Я не люблю машин.

- Куда же деваться тогда бедным таксистам?

- Меняйте профессию.

- Ради вас можно поменять даже собственную кожу.

- Идея: сдавайте ее обожженным. Теперь это модно. По крайней мере, в плохих романах и фильмах. Герои вечно стоят в очереди сдавать свою кожу.

- А я романов не читаю! - похвалился таксист.

- Вы меня не удивили. Не читать всегда было модно. Так же, как и читать, кстати. Это уж кому что нравится. Знаете, есть дураки по несчастью, а есть убежденные.

- Все равно я добрый, - засмеялся шофер. - Такая красивая девушка никогда не сможет меня оскорбить. Вот возьму и прокачу вас бесплатно.

- Зачем же? У вас план. Машина - государственная. А вот голова - она всегда собственная.

Анастасия расплатилась и вышла из машины. Сразу же к такси подбежали два рыбака в старых шляпах и старомодных осенних пальто цвета вареных куриных пупков (шик пятидесятых годов), но водитель рванул с места, крикнув:

- Занято!

На мост Анастасия прошла в пестром потоке детей. Видно, какой-то детский садик. Две молодые няни - одна впереди, другая - сзади. Анастасия очутилась посредине, будто третья няня, дети окружили ее своим гомоном, смехом, чистотой, на какое-то время шла с ними бездумно, несомая их потоком, лишь где-то на самой середине моста внезапно ей вспомнилось снова все, что было в гостиничном номере, и она ужаснулась: как смеет находиться среди детей, окруженная невинностью детских голосов и невинностью днепровской воды, которая течет под мостом? Закрыть уши, бежать, бежать! Когда-то, еще маленькой, ходила по этому мосту с отцом. Зимой, в дикий мороз. А на той стороне, на Трухановом острове, - чистые-пречистые снега, тишина, от которой вздрагиваешь даже теперь...

Анастасия остановилась, пропустила детей, няню, повернула назад. На Крещатик! Потолкаться среди командировочных с перепуганными глазами, среди пенсионеров, жадно вдыхающих воздух и вбирающих глазами все прелести мира, среди бездельников, их всегда полно на этой улице, которая должна была бы быть лишь перекрестком озабоченности, деловитости и разумной, целенаправленной спешки. Заглянуть в магазины, перекинуться словом с девушками за прилавками, встретить знакомых, забыть все, забыть!

На пересечении с улицей Карла Маркса, прямо на пешеходной "зебре", столкнулась со своей давнишней подругой еще по школе, Люсей, которую тогда в шутку называли Люсиндой или просто - Лю. Впоследствии, пока Анастасия работала в Доме моделей, Люся закончила консерваторию, но, убедившись, что из нее не выйдет ни Марины Козолуповой, ни Александры Пахмутовой, пошла учиться на романо-германский, в университет, как раз в то время, когда Анастасия штурмовала журналистику.

- Лю!

- Ана!

- Как ты?

- А ты?

Анастасия потянула Люсю на тротуар, совсем не заботясь, что та шла в противоположном направлении.

- Ты не спешишь?

- Куда мне спешить? Это ты все гоняешься за своими гонорарами, а у меня постоянная зарплата, хоть иди, хоть беги, хоть лежи - она идет без задержки.

- Где же это такая благодать?

- Мы с тобой вечность не виделись. Ты ничего не знаешь. Давай где-нибудь присядем? Пойдем полакомимся мороженым в пассаже.

- Кажется, я еще не завтракала.

- Вот и позавтракаем мороженым. Я возьму себе фруктовое на десерт, а тебе пломбир шоколадный.

Уже когда сидели, разглядывая друг друга, Люся не удержалась:

- В тебе просто сидит какой-то бес, Ана! Ты стала еще моложе и красивее!

- А ты?

- Видишь, какая толстая? От нерегулярной работы. Я теперь в Союзконцерте. Сопровождаю иностранных артистов. Использую свое двойное образование. Оказалось, что я - уникальная личность. Удовлетворение от работы - колоссальное, но муж уже воет. Представляешь: иногда я целый месяц на гастролях. Да еще, бывает, с такими мужчинами! Угрожает поджечь какой-нибудь концертный зал. А выть научился у зверей. Он ведь работает на машиностроительном, и мы получили квартиру от завода на улице Ванды Василевской, как раз напротив зоопарка. С балкона нам видны клетки с тиграми и львами. А на рассвете слышно, как они рычат. Африка! Ты не можешь себе представить, какое это чудо и какой кошмар! У меня двойное гуманитарное образование, я держусь, а муж мой - технарь, точные науки, он скоро одичает!

- Ты недооцениваешь точные науки, Лю, - сказала Анастасия.

- А что? У тебя, наверное, увлечение каким-нибудь технократом? Или, может, вообще...

- Нет, я одна. Но...

- Ты должна побывать у нас. Послушать львов. Это неповторимо! Нигде такого не услышишь!

Люся дала адрес, записала телефон, Анастасия продиктовала ей свой, они распрощались. И снова людской водоворот затянул Анастасию, после разговора с подругой на душе не полегчало, стало еще тяжелее, теперь ненавидела не только самое себя, но и это "слоняние", толчею, глазение. "Пойду в редакцию! - решила, держа путь к станции метро. - Рано так рано. Какая разница?"

Людей было много только на станции "Крещатик", а до "Большевика" в вагоне не осталось никого, на перрон вышло из поезда тоже немного. Помахивая слегка сумочкой, Анастасия дошла до комбината печати, в просторном вестибюле не встретила ни одного знакомого - в такое время все работают или еще не пришли на работу, готовясь к вечерним дежурствам. В коридорах своей редакции, к счастью, тоже никого не повстречала, так что избежала ненужных расспросов и допросов, ей везло сегодня прямо-таки катастрофически, - в приемной не было даже секретарши. Анастасия быстренько прошмыгнула к дверям редакторского кабинета, не стуча, нажала на дверь, вошла в кабинет, огляделась. Редактор сидел на своем обычном месте, немного растрепанный, с перекошенным галстуком, в довольно поношенном костюме, далекий от элегантности, зато весь заполненный чтением. Подняв голову и увидев Анастасию, он не поверил собственным глазам.

- Это что такое? - спросил хрипло и не совсем дружелюбно.

- Это я, - ответила, играя голосом, Анастасия. Она знала, что за эту игривость редактор готов был ее убить, но всегда полагалась на его интеллигентность.

- Какое вы имели право?

- Войти? Но ведь там - никого.

- Не придуривайтесь, Анастасия! Вы прекрасно знаете, о чем я... редактор отчаянно дернул галстук. О слабодушном можно было бы подумать, что хочет повеситься. Но их редактор не относился к кандидатам в добровольные самоубийцы. - Я спрашиваю, какое вы имели право прервать свой отпуск? Вы знаете, что такое отдых?

- Особенно для советского журналиста? Конечно же знаю. Чтобы потом с новыми силами, не покладая рук, самоотверженно...

- Прекрасно знаете, что я не терплю свинцовых слов, но намеренно... Он встал, пожал руку Анастасии. - Пожалуйста, садитесь.

- А если я немного постою перед вами?

Редактор посмотрел на нее еще более грозно.

- Позвольте у вас спросить, вы сегодня заглядывали в зеркало?

- А что - я растрепана, не убрана, некрасива?

- Гм... Это, конечно, не имеет отношения к работе... Но... У вас что свадьба? Необычная любовь? Что-то чрезвычайное? Я никогда вас такою не видел. Вас просто опасно было пускать в редакцию!

- Вообразите себе: ничего! Ни первого, ни второго, ни третьего!.. Зато я привезла материал... С переднего края. Криворожская домна номер девять. Снимки, очерк, даже записи бесед с десятками людей.

Анастасия села, начала копаться в своей сумочке. Редактор пробежался по кабинету, спохватившись, что ему это не к лицу, тоже сел на свое место.

- Домна? Это прекрасно. Передний край пятилетки - это так... Но ведь не за счет же отпуска. Вы должны беречь себя...

- От чего?

- Ну, я там знаю? Так говорится...

- А для чего?

- Хотя бы для редакции. Для работы! Для жизни! Вы знаете, что такое жизнь? Вот! - Он подвинул к ней еще мокрый отпечаток газетной страницы. Четвертая полоса. Спорт. Природа. Всякая мелочь. Театры. Объявления. Внизу несколько траурных четырехугольников. Коллектив такой-то и такой-то выражает соболезнование такому-то и такому-то имярек по поводу преждевременной...

- Преждевременная? - попыталась пошутить Анастасия. Потому что, когда погиб отец, тогда в газетах ничего не было. Принадлежал иному миру. Суровому, мужественному, где не надеются ни на послабления, ни на сочувствия.

- Memento mori! - неожиданно заговорил латынью редактор, который никогда не старался выказывать свою ученость, отдавая предпочтение ярко выраженному проявлению своего напряженного думанья. - Умер человек, правда, уже и немолодой, за восемьдесят, но что это за человек, чей он отец, вы знаете?

- Не имею никакого представления.

- Отец академика Карналя.

- Что-о? - Содрогнувшись, Анастасия схватилась за влажный отпечаток, который перед тем небрежно отодвинула от себя, беспомощно водила пальцами, ощупывая, как слепая, все те траурные рамки, пачкая руки невысохшей типографской краской, исступленно вчитывалась в строчки нонпарели... Петру Андриевичу Карналю... по поводу преждевременной... его отца Андрия Корнеевича... глубокое... Академия наук... Министерство... Министерство... Министерство... Госплан... Комитет по науке и технике... Научно-производственный... Институт кибернетики... Университет...

- Правда, все правда! Боже!

Смяла отпечаток, вскочила. Бежать! Что-то делать! Редактор кричал вслед:

- Куда вы? Моя правка! Что это такое, наконец!

Она не слыхала ничего, выбежала в приемную, в коридор, только тогда спохватилась, что у нее в руках газета, вернулась, положила измятую полосу редактору на стол.

- Простите... Я не знала... Где тут есть телефон?

- Телефон? - Редактор отодвинулся на край стола вместе со стулом. - Да вы что? Вот телефон. Что с вами?

А она уже снова бежала из кабинета. Не здесь! Не отсюда! Кто-то встретил ее в коридоре:

- Анастасия? Какими ветрами?

- Телефон? Где тут есть телефон?

- Шутишь? Что с тобой? Да в каждой комнате!

А она бежала дальше. Не там, не там! Без свидетелей, не из этого казенного помещения, одинаково равнодушного и к величайшим радостям, и к тягчайшему горю. Уже была на улице, искала что-то взглядом, сама не знала что. Желто-красные будки телефонов-автоматов, выстроенные целой батареей. Грязные, ободранные, затоптанный пол, захватанные шеи трубок... Нет, нет, только не здесь! Побежала в метро. Страшный холод пронзил ее на эскалаторе. Спускалась в подземелье, в нечто могильное. Лихорадочное. Невыносимо. Захотелось выбраться назад, под ласковое сияние осеннего дня. Но превозмогла себя: села в вагон. Еще не знала, куда едет, но хотела убежать как можно дальше от места, где узнала о том. Не смерть старого человека, которого не знала никогда, не соприкасалась с ним никакими чувствами, поразила ее. Может, и горе Карналя еще не стало для нее понятным и ощутимым. Она ужаснулась за себя. В то время, когда он, может, летел к умирающему отцу и последний раз держал его руку, когда... Она в своей заносчивой самовлюбленности бездумно поддалась темному неистовству мелочного возмущения и что же натворила! Растоптанная, истоптанная, как дорога, как битый шлях, и растоптала саму себя, и когда же, в какое время. Ужас! Считала тогда, что это и есть отчаяние и безнадежность, а еще не знала, какое на самом деле бывает отчаянье и какая безнадежность существует на свете...

Душевное изнеможение отобрало у Анастасии даже силу передвигаться. Когда вышла из вагона на платформе "Крещатик", стояла, как неживая. Люди бились об нее в слепом удивлении, толкали туда-сюда, затягивали вслед за собой - то в сторону Святошина, то в сторону Дарницы, то на выход к эскалаторам - на Крещатик, то на улицу Карла Маркса. Наконец очутилась на каком-то эскалаторе, затем на улице, снова увидела желто-красный ряд телефонных будок и лишь тогда поняла: домой, без свидетелей, в отчаяние, в одиночество, но, может, и в надежду. Какую? Разве она знала?

В подземных переходах под площадью Калинина заблудилась. Никак не могла попасть в нужный ей выход, толкалась в разные концы, кружила вокруг подземного кафетерия в центре перехода, шла вдоль витрин, смотрела - не смотрела, все равно ничего не могла увидеть. Наконец прикрикнула сама на себя: опомнись! Угомони свое растревоженное глупое сердце. Подумай.

Зашла в кафе, взяла чашечку кофе, встала у высокого столика. Пила не торопясь, не замечала, кто подбегает, становится рядом, проглатывает коричневый напиток, мчится дальше, прерывистое дыхание, шорох подошв, человеческие запахи: пот, парфюмерия, немытые волосы, чистая старая шерсть с дуновением осени, далекие ветры, горький дым костров, на которых сжигают желтые листья... Возвратиться к живому, к сущему, к простому, как дождь, как смех и утреннее небо, чего бы это ни стоило - возвратиться!

Вырвалась из запутанности подземелий, зашла в гастроном, накупила провизии для холодильника, который был совсем пустой, домой прошмыгнула почти украдкой, менее всего желая встретить кого-либо из знакомых, двери одну и другую - закрыла с повышенной тщательностью, телефонный аппарат с длинным шнуром перенесла из прихожей в комнату, но и там не стала звонить, а переоделась в домашнее, села на диванчик, поджав ноги, поставила аппарат на колени, занесла руку, чтобы попасть указательным пальцем в глазок номера. Но тут рука оцепенела. Какой номер? Кому звонить? Карналю? Петру Андреевичу? А что она скажет? Станет исповедоваться в своей страсти, которая навалилась на нее, как кошмарный сон, налетела, смяла, искалечила, прорвалась диким взрывом над морем и, оставшись без ответа, взалкала немедленной мести, мерзкой, позорной, грязной, какую только и способна учинить женщина?

Решительно набрала телефон телеграфа, продиктовала телеграмму академику Карналю: "Тяжело переживаю страшное известие. Прошу вас принять мои глубочайшие соболезнования. Простите. Анастасия".

Телеграмм он получал, ясное дело, так много, что у него не будет времени в них вчитываться, так что не заметит этого неуместно странного "простите" рядом с соболезнованиями. Но, может, хоть подержит в руках телеграмму - и уже легче на душе, и уже впечатление, будто в самом деле хоть на капельку очистилась от своего осквернения (добавить следует: добровольного!) и грязи, обновилась, как луна, как вода, как ветер. Так будет лучше. Молчаливое сочувствие (ибо где уверенность, что твое сочувствие нужно этому человеку в минуту, когда к нему обращается полстраны?) и молчаливое искупление, какого он не постиг бы, если бы даже Анастасия бросилась к нему со своим раскаянием лично.

Послав телеграмму, с неожиданным удивлением почувствовала облегчение. Как бы отступился от нее черный призрак, уже не угнетало ей сердце случившееся в Кривом Роге, в гостинице, этом немом свидетеле случайных измен, скоропреходящих увлечений и разочарований, которые остаются навеки. То, что перестало существовать, может, и не существовало вовсе? Да здравствует все, что не состоялось, особенно же любовные истории. Неосуществимые намного привлекательнее. Они остаются чистыми, безгреховными, время не имеет над ними власти, ибо ведь то, что никогда не рождалось, умереть не может.

Но... Вот оно! Если бы... Если бы она не рождалась совсем, то не должна была бы и умирать. А так - нет спасения. Жизнь бежит от тебя жестоко и безжалостно. Чувствуешь это с особой отчетливостью в добровольном одиночестве, похожем на то, на какое себя обрекла. Вообще говоря, временное одиночество, особенно же добровольное, может быть даже приятным. Множество людей мечтает о нем. Но невыносимо, когда одиночество становится угрожающим, обещает длиться бог знает как долго, может, и всю жизнь. Тут можно сломаться, забыть о достоинстве, о принципах, броситься в суету. А когда женщина суетится, она мельчает, теряет свою значительность, скатывается на какую-то более низкую ступень, и тогда мужчина выступает перед нею в роли великой державы, которая великодушно может и удержаться от принуждения и диктата, но все равно будет напоминать о своей силе и величии уже одним только своим существованием.

Если бы так легко можно было подчиниться лишь здравому смыслу и никогда не прислушиваться к голосу крови! К сожалению, рано или поздно, убеждаешься, что и ты, как другие, жаждешь посвятить свою жизнь какому-то мужчине, и только одному-единственному, ибо две тысячи лет христианства упорно живут в твоей крови и ты не терпишь жизни разъединенной, расщепленной, разрозненной. Происходит это всегда неосознанно, в нарушение всех твоих привычек, вопреки любым закономерностям. Когда впервые увидела Карналя, он не затронул даже краешка ее внимания, затем, униженная не так им, как его окружающими, возненавидела академика, еще некоторое время спустя - забыла о его существовании, чтобы потом в отчаянии, поздней ночью нежданно-негаданно просить у него помощи, а около моря не удивиться неожиданной встрече и спокойно истолковать ее как неминуемо закономерную, как увенчание всех тех немногих дней, на протяжении которых Анастасия все больше узнавала Карналя и когда, как ей казалось, благодаря этому знанию и его жизнь, и весь он как бы пребывали под ее своеобразной охраной. Охрана любви - вот что это такое!

Мир подсознания у женщины богаче и активнее, чем у мужчины, он живет, действует постоянно, даже во сне, жизнь из-за этого двоится иногда несносно, с интуицией, инстинктами легче всего дружат нежность и простота (даже до примитивизма) чувств, считается, что женщины хитры, но это только их месть за мужские хитрости, ибо ведь мужчины всегда домогаются от женщин наивысших ценностей, жертвуя взамен мертвые блестки и всяческую тщету, которыми никогда не заменишь жизнь.

Одни женщины умеют быть женщинами до конца, иные становятся копиями мужчин, третьи остаются где-то посредине, не умеют принять ни ту, ни другую сторону, ведут жизнь серую и странную, достойную сожаления. Мужчина был философом, психологом, историком, геометром, он изобрел душу и государство. Женщины вынуждены были принять мужской образ мышления, лишиться коего не смогли даже в упорной борьбе за свое освобождение и равноправие. Умственный альпинизм, высоты абстракций, утешения неимоверными теориями, холодный дух платоновских диалогов и декартовского "Размышления о методе" - и только время от времени посещения теплой земли, где царит женщина, где можно согреться от озноба вечно холодного мира идей.

А женщины, как бы задавшись целью занять оставленное мужчинами место, рвутся туда, вступают в великое состязание с мужским миром, часто даже одолевая его. Какие были великие женщины? Клеопатра, Жанна Д'Арк, Леся Украинка? А наша Валентина Терешкова? Были ли среди женщин великие изобретатели? И если нет, то почему? Какие великие теории принадлежат женщинам? Как умеют они соединять тончайшую интуицию с жесточайшей (или с ограниченнейшей) реальностью?

Человеку дано лишь два пути. Один - вверх, другой - вниз. Испокон века низ принадлежал телу, верх - духу. Сочетания были кратковременны, мучительны, а то и преступно грязны. А так война, ожесточенная, вечная, беспощадная. Миротворцем суждено было стать женщине, для этого она должна была обладать особенной силой и силу ту находила в красоте, но не только в своей собственной, а и в красоте всего сущего, и главным образом рукотворного, собирая во все века щедрые дары на этот наивысший алтарь человеческого предназначения. Анастасия с горечью вынуждена была признать, что ее алтарь - пуст, заброшен, а виновата в этом - она сама.

Ах, какой смысл был в этих раздумьях и что Анастасии до всего на свете? Ничего не было, и ничего не вернешь. Прощать могут только женщины, ибо они снисходительны и добры сердцем, а мужчины не прощают ни единого недостатка, ни единого проступка.

Она сидела и думала только о Карнале, упорно, до самоотречения, почему-то казалось ей: не порвалось еще то невидимое, что соединяло ее с этим удивительным и недостижимым человеком. Думала о нем, как об Эрмитаже, симфонии Шостаковича или об уманской Софиевке. У него погибли дорогие люди. У нее - идеалы.

Озарило ее неожиданное: Карналь похож на ее отца. Чем и как, не могла постичь, но поклялась бы, что похож. Может, объединяла их некая внутренняя идея? Если бы отец был жив, исповедалась бы ему во всем, наплакалась, а он бы успокоил. Перед матерью - не хотелось. Станет причитать: ох да ах, да как же так, да как это ты? Не подвернулся бы Совинский в Кривом Роге - ничего бы и не было... Но он все время попадается ей на пути. Неуклюжие и неповоротливые как бы созданы, чтобы путаться под ногами, выбирают для этого самые неподходящие моменты. Сами никогда не умеют устроить свое счастье и мешают другим.

Собственно, о Совинском думать не хотелось. Он еще большая жертва, чем она. Потому что для мужчины быть отвергнутым и пренебреженным женщиной трагичнейшая роль. Иван пренебрежен Людмилой, теперь - ею... Довольно о нем!.. Телеграмма. Еще раз повторила себе текст телеграммы, посланной Карналю. Если допустить - один шанс на миллион, как в спортлото, - что он даже не прочитает ее (пришла после всех, попросту говоря, уже ненужная), то что произойдет? Телеграмма - мертвый набор букв и слов. Не передаст ни ее крика, ни шепота, ничего. Нужно слово произнесенное, живое, мучительно искреннее.

Анастасия как бы впервые увидела у себя на коленях телефон. Позвонить! Услышать его усталый голос и сказать, все ему сказать! Отчаянно набрала номер, боялась прижать к уху трубку, держала ее на расстоянии. Голос откликнулся почти мгновенно, но не голос Карналя, а Алексея Кирилловича. Она в волнении своем перепутала номера и набрала не тот! А может, так оно и лучше?

- Алло, Алексей Кириллович! - почти обрадованно отозвалась Анастасия. Это вы?

Он узнал Анастасию с первых же звуков голоса. Кажется, обрадовался, как и она.

- Анастасия Порфирьевна, рад слышать ваш голос.

- У вас же не радость - горе.

- Да. Были трагичные дни.

- Петр Андреевич долго был возле отца? Какая-то тяжелая болезнь?

- Да нет. Все произошло неожиданно. Петр Андреевич ничего не... Он был во Франции на международной встрече ученых...

- Во Франции?.. Но ведь... Я встретила его у моря...

- Правда? Я не знал... Он не говорил... Да, собственно, такие дни...

- Я не совсем точно выразилась... Встреча случайная и... Я даже не могу сказать толком. Утром увидела его... Мы с друзьями плыли на лодке... Петр Андреевич обещал вечером прийти нас встретить - и исчез. Я даже испугалась.

- Это, наверное, в тот самый день, когда Кучмиенко "выкрал" его из пансионата, а я уже ждал в Симферопольском аэропорту с билетами на Москву...

Это было открытие, которое своим ужасом превышало даже те траурные четырехугольники в газетах. Анастасия сидела оцепенело, не могла вымолвить ни слова, только сжимала трубку побелевшими от боли пальцами, почти безумно поводила глазами. Что делать, что?

- Алло, Анастасия Порфирьена, алло! - звал Алексей Кириллович. - Где вы? Алло!

Наконец она отозвалась. Не могла - хоть убейся! - придать голосу бодрости. Алексей Кириллович испугался еще больше:

- Что с вами? Может, вам нужна какая-нибудь помощь?

- Могла бы я с вами увидеться сегодня?

- Ну, конечно... Минуточку... Сейчас Петр Андреевич пошел в цеха. Будет до обеда. Кажется, уже не вернется больше. Сами понимаете... Я уже до конца работы посижу на телефонах. А потом можно. Скажем, в семь. Как вам удобнее, так и сделаю...

- Хорошо, в семь.

- А где?

Она ничего не могла придумать.

- Ну... Я просто не в состоянии.

- Может, там, где мы когда-то уже встречались?

- Когда-то? Ах да, да... Но где? Совсем вылетело...

- Дом моделей. Напротив театра.

- Напротив театра? Прекрасно! Благодарю вас, Алексей Кириллович, вы так добры.

- Есть добрее...

- Нету, нету и не может быть!

Положив трубку, Анастасия с удивлением глянула на телефон, мягким котенком умостившийся у нее на коленях. Зачем он тут? К чему? Небрежно сдвинула аппарат на пол, умостилась теплее и удобнее, накрыла ноги клетчатым пледом и неожиданно для самой себя заснула. Приснилась себе маленькой-маленькой. Будто стоит на краю освещенной солнцем пологой поляны среди могучих дубов. На поляне, в густой зеленой траве, растут какие-то высокие белые цветы, над ними неутомимо кружатся маленькие белые мотыльки, а выше, над мотыльками и цветами, сизо черкают крыльями ласточки. Они ловят нечто невидимое, не мотыльков, кричат радостно и в то же время угрожающе и мечутся как сизые молнии. Мотыльки осторожно трепыхают крылышками под защитой высоких белых цветов, как бы желая выказать покорность перед грозным криком ласточек. Но иногда появляются мотыльки непокорные, им становится тесно меж высоких цветов, и они пробуют прорваться выше, в вольный мир ласточек. Властительницы вольного простора должны были бы немедленно скосить дерзающих своими острыми крылами, но - о чудо! - не трогают их, пренебрежительно не замечая, вместо этого к нарушителям устоявшегося уклада изо всех сил спешит мотыльковая служба порядка, мотыльковые няни и тети, торопливо помахивая крылышками, и, как ни упираются нарушители, снова гонят их книзу. "А где бы тебе хотелось летать?" - спрашивает маленькую Анастасию голос с высокого зеленого дуба, голос знакомый-знакомый, но она не успевает его распознать, ответить тоже не успевает, потому что просыпается...

Был уже вечер. Проспала целый день! Анастасия протерла глаза, вскочила с дивана, посмотрела на часы. Не опоздала? Быстро оделась, время еще было, вдруг ощутила, что голодна. Просто позорно: спит, ест... Поставила на плиту воду, раскрыла пакет с замороженными пельменями. Пельмени и переживания. Издевка. Но все же поела, обжигаясь, давясь, торопилась, как восьмиклассница, хотела ехать машиной, передумала, пошла пешком. Поднялась по Софийской, потом по Владимирской до улицы Ленина, где уже, наверное, ждал ее Алексей Кириллович.

Он действительно стоял на противоположной стороне улицы, напрягая взгляд, искал гибкую, высокую фигуру Анастасии в потоке людей, торопившихся в театр. Вторично они вот так встречаются, и вторично среди людей, которые бегут на спектакль. Вечное движение. Искусство и будничность...

Увидев Алексея Кирилловича, Анастасия испугалась: что она ему скажет? И вообще, зачем позвала его сюда? По телефону он сказал ей все, чего она еще не знала. А то, что у нее, - это не для него и ни для кого, даже не для Карналя.

Человеческие потоки спасли Анастасию. Закружили ее, понесли, Алексей Кириллович, кажется, все же увидел ее с противоположной стороны улицы, замахал, может, крикнул, но за шумом машин не услышишь, а тут сверху покатил к Крещатику троллейбус - два сцепленных вагона, длинные-предлинные, если пойти за ними, спрячут тебя от всех, кто на противоположном тротуаре, закроют, перекроют... Еще не заботясь о последствиях, а только поддаваясь подсознательному зову к бегству, Анастасия быстро пошла вниз, стараясь не отстать от сдвоенного троллейбуса, а там уж были сумерки, было еще больше народу, который наплывал из подземного перехода от универмага и от гастронома на углу. Анастасия нырнула в переход. Если и впрямь увидел ее Алексей Кириллович у театра, то теперь подумает, что это был просто обман зрения. А она полетит без никого, никому не говоря, куда и как, с мотыльками и ласточками...

Телефон звонил у нее весь вечер и всю ночь, упорно, настырно, просто возмутительно. Анастасия не брала трубку. Если Алексей Кириллович, то что она ему скажет? Пусть завтра. Тогда можно будет солгать, что искала его и не нашла. Опоздала или пришла слишком рано. Сегодня уже не помнит.

Ночь снова спала крепко и снова снилась себе маленькой и в лесу. Любила лес, точно свою душу, и он всегда приходил в ее сны тихий, спокойный, как отец.

С утра не знала, куда себя девать. Теперь уже хотелось услышать звонок от Алексея Кирилловича, но тот не звонил, заставлял себя ждать, поэтому, когда позвонил телефон, Анастасия чуть не бегом кинулась к нему. Но то был не Алексей Кириллович, а только Митя-плешивый, заведующий промышленным отделом их редакции, прозванный так из-за своей всегда выбритой головы и тонкого пронзительного голоса, как будто у служителя султанских сералей из оперы "Запорожец за Дунаем".

- Что тебе, Митя? - не очень доброжелательно полюбопытствовала Анастасия.

- Куда ты пропала, Настя? - недовольно пропищал Митя. - Бросила здесь кучу своих материалов и пропала, а тут разбирайся.

- Какую кучу? Каких материалов?

- А я знаю. О девятой домне ты писала?

- О домне? - Только теперь она вспомнила о своей ожесточенной работе на протяжении целой недели. - Ах, прости, Митя. Забыла.

- Рехнулась - такое забыть! Наш редактор ночи не спал, сегодня всех тут гоняет. Даем в трех номерах. С продолжением и со всеми твоими снимками. Цинкографы обдерут всю мою шевелюру!

- Не слишком сильно придется им трудиться!

- Тебе все смешки. Приезжай, хоть разберемся.

- Разбирайся сам. Я еще в отпуску.

- Тогда зачем же написала?

- Мое дело. А твое - заведовать своим отделом...

- А материал? Материал чей? - отчаянно завизжал Митя, но Анастасия положила трубку. Напечатают без нее. Написать было труднее. Если бы только кто знал, в каком состоянии она была, мечась около девятой домны.

Походила по квартире, снова зазвонил телефон, снова бежала к аппарату, и снова был Митя-плешивый.

- А что, если сократим?

- Сокращайте.

- Надо же знать, что можно, а что - нет.

- Если бы надо было сокращать тебя, я бы начала с головы.

- Тю, дурная!

Она прервала разговор. Встала возле окна, посмотрела на крыши старых домов, взглянула на Софию, потом опустила взгляд вниз и впервые за эти дни увидела свою машину. Забрызганная, несчастная, покинутая, томилась она у края тротуара, малышня, наверное, понаписывала пальцами на дверцах и крыльях оскорбительные слова, переднее стекло залеплено расплющенными телами убитых во время движения букашек, в щелях - листья, неведомо с каких деревьев и откуда привезенные. Помыть машину - вот и работа! Анастасия натянула брюки, кожаную куртку, повязала голову тонким шерстяным платком, чтобы не до конца быть похожей на парня, еще немного подождала звонка от Алексея Кирилловича, но телефон молчал с таким же упорством, как вызванивал на протяжении всей ночи. Пришлось идти, так и не объяснив ничего доброму этому человеку, который вчера, видимо, немало подивился, когда она точно провалилась сквозь землю в своем почти цирковом фокусе исчезновения.

Из подъезда Анастасия вынырнула почти такою же беззаботной, как выскакивала каждый день, имела "понедельниковый" вид, когда все женщины, отдохнув, отоспавшись, сделав новые прически, наведя порядок в косметике, приходят на работу особенно красивыми, привлекательными.

Между домом и машиной, к которой бежала Анастасия, стоял мужчина. Высокий, массивный, как горный хребет, спокойный и уверенный в своей силе. Анастасия чуть не врезалась в него. Ударишься - разобьешься. Уже раз попыталась, странно, как уцелела. Но какою ценой?

- Ты? - Еще не веря, что это в самом деле Совинский, Анастасия отступила на шаг. - Как ты сюда! И зачем?

- Здравствуй, Анастасия. Звонил-звонил и решил сам... - Совинский пошел на нее, протягивая сразу обе руки, словно хотел поймать ее и уже не выпустить.

Анастасия попятилась, потом, спохватившись, сама решительно пошла на Совинского, отклонила его руки, строго сказала:

- Пойдем отсюда. Нам надо поговорить. Тут не место.

Пошла вверх к площади Богдана. Совинский не успевал за нею. Как только догонял, Анастасия снова вырывалась вперед, выбирала дорогу так, чтобы рядом с нею на тротуаре не оставалось для Совинского места. Не хотела его рядом с собой даже тут. Но Совинский еще не понимал этого, не мог и не хотел понимать. Когда очутились в скверике с расставленными там и сям стилизованными изображениями древнекиевских богов и божков, Иван снова попытался поздороваться с Анастасией и с радостным вздрагиванием в голосе сообщил, что осуществил свое обещание и теперь вот здесь.

- Не понимаю, - холодно прервала его восторженную речь Анастасия.

- Сказал тебе, что приеду, попрошусь к Карналю. Чтобы быть с тобой.

- Со мной?

- Ну... вместе... Я же не мог после того... Бросить тебя не мог никогда...

- Меня? Бросить?

Он так никогда ничего и не поймет. Ни за что не постигнет, что она не относится к женщинам, которых бросают, вгоняют в отчаяние невниманием и забвением. Не ее бросают - она!

- Уже встретился с Карналем. Случайно. Помог Юра Кучмиенко. Петр Андреевич принял меня. Хоть бы слово... Сдал заявление в отдел кадров... Сегодня получу пропуск...

Он бормотал и бормотал, смотрел на Анастасию почти умоляюще, а она отводила глаза на какого-то древнего божка со смеющейся физиономией. Плакать или смеяться?

- Ничего не понимаю. Сказала же тогда, чтобы не смел...

Совинский отступил немного. Не узнавал эту женщину. Ни голоса, ни глаз, ни поведения. Обнимал он ее или нет? Еще минуту назад был уверен, что да, теперь бы не мог этого утверждать. Была так же далека, как и в ту неожиданную ночь в Кривом Роге. Чужая, холодная, гордо-неприступная. Тогда что же это было?

Он произнес эти слова вслух, совершенно опешивший от непонятного поведения Анастасии, и вызвал настоящий взрыв:

- Что было? - закричала Анастасия. - А если и было, так что? Разве уже стала твоею рабыней? Нужна любовь. А было только отчаяние. Если бы ты не подвернулся...

Она смотрела теперь на Совинского твердо, не отводя взгляда. Иван увидел одичало-враждебные глаза. Они пронизывали его с темной безжалостностью. Убивали, уничтожали! Ничего не может быть более жестокого, чем женщина, которая не любит...

- Но... Конечно, это не имеет никакого значения, но я... - Он запутался в словах, не зная, как ему быть.

- Ну, я жестокая. Дала тебе надежду, теперь отобрала навсегда. Что я должна сделать? Иначе не могу... Если бы ты мог все знать...

В этих словах он уловил для себя какую-то надежду, хотя и говорилось в них, чтобы не надеялся.

- Но ведь... Ты... Такая цена... Я не требовал ничего, ты сама...

- Разве ценность любви измеряется тем, что за нее платят? - Анастасия уже откровенно издевалась над Ивановой растерянностью. - Любовь не имеет цены. Как тысячелетние города, как родная земля, река, море...

- Это опять-таки не имеет значения, но... Я чувствовал себя таким счастливым, что не могу сейчас поверить... Думал, счастье на годы, а выходит...

- Разве счастье измеряется временем? Оно не имеет длительности, хронология чужда ему и враждебна. Оно не укладывается в примитивный ряд бинарного исчисления...

- Ты усвоила терминологию кибернетиков.

- К слову пришлось. Не имеет значения, как ты любишь говорить.

- Вообще-то действительно это не имеет значения, но я думал... Кажется мне, что был бы к тебе таким добрым, как... Ну, самым добрым на свете!

- А я не люблю добрых! - отбирая у него последнюю надежду, жестоко сказала Анастасия. - Добрые - это никакие. Со всеми одинаковы. На всякий случай. Предупредительны и трусливы. Никогда ничего не решают, не делают зла, но и добра - тоже. С такими хуже всего. Человек должен быть борцом, а борцы добрыми быть не могут. Я сама злая и смогу полюбить только злого, пойми, Иван.

- Как же мне теперь? Опять - из Киева?

- Не гоню тебя отсюда. В Киеве живет два миллиона человек. Будешь одним из двух миллионов. А обо мне - забудь. Прошу тебя и... велю, требую. Будем друзьями, но не больше. Согласен?

Совинский молчал. Ничто не имело теперь для него значения. Но что-то же когда-нибудь будет иметь?

- Тебя подвезти? - спросила она на прощанье.

- Спасибо. Я уж общественным транспортом.

8

Кончалась сороковая неделя года. Такую хронологию, кажется, не пробовал внедрить никто, может, именно это и натолкнуло несколько лет назад молодых сотрудников Карналя объявить сороковую субботу года Днем кибернетики, не пытаясь, ясное дело, вынести проведение этого дня за пределы их объединения и не трактуя его как обычный праздник, а просто добавляя ко всем иным рабочим и выходным дням года, как, например, редакция "Литературной газеты" приплюсовывает к своим еженедельным пятнадцати страницам шестнадцатую страницу с "рогами и копытами", автором романа века Евгением Сазоновым и веселой летописью человеческой ограниченности и глупости.

О сороковой субботе у Карналя велось много разговоров, слухи наползали один другого страшнее: мол, кибернетики не знают меры в своих остротах и всеобщем осмеянии, авторитеты у них в этот день презираются, в объединении царит дух анархии, который доходит до того, что в одном из отделов вывешивается плакат: "С нами Апостол!" - только на том основании, что возглавляет отдел ученый по фамилии Апостол.

Но слухи оставались слухами, они так и умирали, только народившись, ибо не имели никакой пищи: Карналь предусмотрительно распорядился никого постороннего в День кибернетики на территорию объединения не пропускать. Временные пропуска, даже ошибочно, а может, и преступно выписанные, все равно были недействительны, праздник, таким образом, приобретал характер закрытый, как те древнегреческие Элевсинские мистерии, о которых ученые спорят вот уже свыше двух тысяч лет, так толком и не ведая, что же там происходило, ибо в те наивысшие таинства нельзя проникнуть, ими нельзя пренебрегать, их запрещено раскрывать, - в священном трепете перед божествами немеет язык...

Греки сумели сохранить от мира тайну своих мистерий только благодаря тому, что не имели газет и, следовательно, редакторов, которые либо же знают все на свете, либо жаждут знать. Над этим Карналь не задумывался, наверное, да, собственно, у него и не было причин задумываться, поскольку его запрет пускать посторонних носил характер, так сказать, универсальный и действовал пока безотказно.

Но все действует безотказно до поры до времени, а потом обстоятельства складываются так, что непременно должно быть нарушено установившееся, и тогда последствия предусмотреть невозможно. Анастасия, как и все нормальные люди, никогда не вела счет неделям, не знала, что нынче как раз сороковая неделя года, ей была чужда магия чисел, никогда не слыхала она, например, что пифагорейцы число "четыре" предназначали для молитв, а если бы и слышала, то что ей до молитв, заклинаний и чародейств, если она сама вся была поглощена внутренней борьбой неизвестно против кого, неизвестно с кем и за что!

Ее материал о девятой домне прошел в газете с наивысшими похвалами, это отметили все сотрудники редакции, и даже вечно недовольный и критически-самокритичный их редактор признал, что Анастасия поднялась с последним, добровольным к тому же, материалом на новую ступень в своей работе, или, обращаясь к высказываниям в редакционной практике фактически недозволенным, но, как исключение, в данном случае совершенно уместным - в своем творчестве.

Слово "творчество" редактор обычно вычеркивал, даже в статьях, в которых говорилось о Толстом или Шолохове, вместо него вписывал слово "доробок"*, которое чем-то причаровывало его: не то своим лаконизмом, не то звучанием, напоминая нечто камнедробильное, бульдозерно-экскаваторное, грохочуще-лязгающее. И вдруг такая щедрость по отношению к скромному репортажу, правда, несколько растянутому и разве что украшенному несколькими удачными фотографиями.

______________

* Все написанное автором.

Похвалена на редакционных летучках, помещена на доску лучших материалов, премирована... - это все в пределах редакции, и все бы можно пояснить тем или иным обстоятельством, например, Митя-голомозый недвусмысленно намекал Анастасии, что она всем обязана его блестящему редактированию ее материалов, кое-кто лукаво подмигивал в сторону редакторского кабинета, мол, даже твердокаменный редактор не устоял перед очаровательной неприступностью Анастасии, но тут пошли в редакцию письма читателей с наивысшими оценками статей о домне номер девять, и двусмысленность ситуации исчезла сама собой. Редактор пригласил Анастасию к себе, вопреки своему обычаю встал и ждал, пока она сядет, только тогда сел и, картинно разводя руками, воскликнул:

- Теперь вы убедились?

- В чем?

- В ценности и своевременности вашего... гм... - Он так и не нашел соответственного слова, но не очень и огорчался этим, ибо сразу оставил прошлое и немедленно перешел к тому, что держал в своих планах.

- Вы знаете, что приближается сороковая суббота? - спросил Анастасию с неприсущей ему загадочностью в голосе.

- Сороковая суббота? А какое это имеет значение? Никогда не нумеровала ни суббот, ни вообще каких-либо дней. Есть календарь - разве этого недостаточно?

- В принципе - да. Но речь идет именно о нарушении принципов. Сороковая суббота в объединении академика Карналя провозглашена, конечно неофициально, их днем смеха, так сказать, внутренней критики, днем срывания масок, днем откровенности, устранения любых субординации, разрушения иерархии. Нечто такое приблизительно, ибо точно никто не знает...

- Не понимаю... - Анастасия сделала движение, будто хочет встать со стула.

Не могла сдержаться: неужели редактор знает, что творится у нее на душе? Но откуда? Даже Алексей Кириллович, этот самый тактичный человек на свете, ничего не узнал от Анастасии, совершенно удовлетворился ее неуклюжим враньем о том их неудавшемся свидании, слышал только ее голос по телефону. И все, большего она не могла позволить никому, суеверно считая, что каждый, кто заглянет ей в глаза, увидит там все.

- Какое я имею отношение?.. - воскликнула Анастасия.

Редактор был терпелив и кроток.

- Вы меня еще не дослушали.

- Слушаю, но... Мы с вами договорились, что о Карнале...

- Не о самом Карнале в данном случае.

- Но ведь объединение его. У меня такое впечатление, будто вы... Будто толкаете меня все время туда, не понимая, что я... вообще, там никто не желателен...

- Журналист не должен обращать на это внимания. Желателен нежелателен, что это за критерий? Есть долг - он превыше всего. Повсюду проникать, все видеть, замечать. Пришел, увидел, написал... Вообразите только, десять лет в объединении Карналя в сороковую субботу что-то происходит, а никто ничего не знает. Как вы считаете, это нормально?

- Если никто ничего не знает, значит, никто не может ни возмущаться, ни вообще...

- Ладно. А вообразите такое. Наша газета становится гостем на этой субботе большого смеха и приглашает своих читателей посмеяться вместе с кибернетиками, впуская на свои страницы...

- Что? Смех?

- Допустим, смех.

- Но ведь вы постоянно повторяете, что демократия - вещь серьезная?

- Сама по себе - да. Но ведь элемент смеха, как великого очистителя, не отбрасывается. Маркс сказал, что человечество, смеясь, прощается со всеми своими предрассудками, глупостями и заблуждениями.

- Не помню, чтобы вы когда-нибудь вспоминали эти слова Маркса.

- А вот же вспомнил?

- И выбрали самый неподходящий случай.

- Почему вы так считаете?

- Потому что раз Карналь никого до сих пор не пускал на эту свою субботу, он и дальше будет поступать так же. Вы лично пытались получить у академика разрешение?

Редактор изобразил на лице такое же страдание, как во время своих ритуальных думаний.

- Поймите, что официально это невозможно. Ни редактору, ни редакции вообще. Только личные контакты...

Анастасия вскочила, отставила стул, нервно теребила ремешок сумочки.

- При чем тут личные контакты? Почему вы считаете, будто я...

Редактор тоже встал. Он немного смутился, чего, кажется, никогда с ним не случалось, в голосе слышалась даже как будто мольба, но разве же редакторы могут прибегать к мольбам?

- Может, я совсем глупец, Анастасия Порфирьевна... Но я подумал... Вот взял и подумал: никому не удавалось, а вдруг нашей Анастасии удастся... Это была бы такая бомба!.. Ваша домна, конечно, прекрасна. Но что такое домна? Это общедоступная вещь. Как Третьяковка или Суздаль. Приходи, смотри, пиши, рассказывай... А тут... Да вы сами понимаете... Я не могу давать вам задание... Вообще на эту тему не могу... Просто сказал... Не хотел вас обидеть... Напротив... Подчеркнуть ваши достоинства... Простите...

Странное поведение, странный разговор, еще более странные последствия. Сороковая суббота года. Число "четыре" у пифагорейцев, число "сорок" у древних славян. Символы, намеки, таинственность, неразгаданность. Анастасию не влекла сейчас никакая таинственность, никакая неразгаданность, не рвалась она ни за какие запретные двери - довольно ей своего мучительного, запутанного на душе. Но бывает такая безвыходность, из которой собственными силами уже не выберешься, зато довольно малейшего толчка со стороны, и ты готовно подчиняешься той посторонней силе, поддаешься слепому автоматизму случая и начинаешь надеяться на избавительный свет, который неминуемо должен засиять, вывести тебя из мрака, отчаяния.

Проблеск того света, тоненький, как ниточка, повел Анастасию снова на знакомую улицу к знакомому модерновому сооружению конструкторского корпуса, что так красиво вырисовывался на фоне линялого осеннего неба своими бирюзово-серебристыми плоскостями стен-окон. Она не стала подниматься скоростным лифтом на знакомые этажи, а из вестибюля, где в удобных креслах перед столиками, на которых стояли вазы со свежими цветами, сидело, как всегда, несколько задумчивых юношей, позвонила Алексею Кирилловичу и спросила, не мог ли бы он спуститься вниз.

- Через три минуты буду возле вас, - пообещал он. - Надеюсь, у вас все хорошо?

- Благодарю, все прекрасно.

- С тем большей радостью я повидаю вас...

Он не изменился за то время, как будто все хорошее и дурное в жизни обходило его стороной, а он стоял на перекрестке, всем помогал, содействовал, сочувствовал, совершенно удовлетворяясь высокой ролью посредника.

- Эх, - пошутил Алексей Кириллович, пожимая Анастасии руку, - если бы не был женат...

- Так что? - приняла она его игру.

- Да не было бы двух моих мальчишек...

- Тогда?

- Тогда я попытался бы поухаживать за вами, Анастасия Порфирьевна.

- Если уж ухаживать, то просто - Анастасия...

- Согласен. Рад вас видеть! Все-таки мужское общество утомляет.

- Кажется, в вашем объединении пятьдесят процентов женщин. К тому же очень молодых. Моложе меня. Я знаю средний возраст.

- В объединении - да. А в руководстве? Одни мужчины. А уж там не имеет значения - стары они или молоды. Кучмиенко или Гальцев.

- А я к вам с большой просьбой, - сразу перешла к нему Анастасия.

- Все, что смогу...

- Речь пойдет о невозможном.

- Тогда обещать не имею права, но постараться...

Анастасия отвела Алексея Кирилловича как можно дальше от задумчивых мальчиков, сидевших в мягких креслах. Свидетели нежелательны! Даже если среди них какой-нибудь будущий гений, во что всегда хочется верить в таких святилищах человеческой мысли.

- Я хотела просить вас... Сороковая суббота... Понимаете?

И тут впервые увидела, что даже Алексей Кириллович может быть неискренним.

- Сороковая? Суббота? - переспросил он, как будто впервые услышал эти слова.

- Не знаю, как у вас называется этот день, но я бы просила вас...

- Меня? Просить? - Алексей Кириллович мучительно ломал брови, он не умел быть неискренним, но и не видел для себя иного выхода. Поэтому изо всех сил разыгрывал непонимание, неинформированность, играл в наивность, забывая, что актер из него - никакой.

Анастасии стало жаль Алексея Кирилловича. Она взяла его за руку, заглянула в глаза.

- Алексей Кириллович, я вас понимаю. Знаю, что никогда никого из посторонних на этих субботах не было. Знаю о строгом запрещении академика Карналя. Знаю, что и меня, если я обращусь даже к самому Петру Андреевичу, не пустят. Да и почему бы для меня делать исключение? Но все равно я пришла к вам, именно к вам...

- Я вам благодарен за столь высокую честь, Анастасия, но действительно... Петр Андреевич самым строгим образом... Никто не имеет права...

- А если без права? Имеете вы здесь какое-то влияние? Поймите, это не задание редакции, я не хочу выступать официальным лицом... Может, пригодится когда-нибудь, если я в самом деле что-то напишу о Петре Андреевиче. А может, и нет... Только взглянуть, инкогнито. Ни единая живая душа не узнает об этом. Могли бы вы это сделать для меня, Алексей Кириллович? Понимаю, какое это нахальство, и все же...

- Давайте откровенно, - Алексей Кириллович уже превозмог себя, с облегчением сбросил не присущую ему маску притворства, снова стал простым и милым человеком, перед которым хочется открыть душу, как перед родным. Вообще говоря, никто никогда не пытался... Но допустим... Я проведу вас в субботу к нам, но рано или поздно Петр Андреевич узнает... Может, и не до конца, но даже намек... Вы понимаете?

- Вас освободят от работы?

- Все может быть.

- Тогда не нужно. Я не хочу, чтобы ради меня вы...

- Я же сказал: может быть. Но может ведь и не быть. Все это в сфере предположений и вероятностей... А вот для вас я могу сделать доброе дело это уж точно.

- Тоже из неопределенной сферы вероятностей?

- Но ведь вы просите...

- Женский каприз!

- Если что-то случится, я могу сослаться на то, что Петру Андреевичу очень понравился ваш материал о том, как читают ученые...

- В самом деле? Он читал?

- А разве я не говорил вам? И он тоже не звонил? Я записал ему ваши телефоны. Он собирался позвонить, поблагодарить за умные наблюдения.

- Какие там наблюдения! Да и не до того было в это время Петру Андреевичу... Когда я увидела эти траурные рамки...

Анастасия прикусила губу. Не хотела проговориться даже Алексею Кирилловичу.

- Кроме того, - сказал он, - всегда приятнее подчиняться женщине, чем начальству.

- Алексей Кириллович, что я слышу! Вы - и такие высказывания! Или это в предвкушении сороковой субботы?

- Там ничего такого, уверяю вас... Собственно, увидите сами... Рискну и подчинюсь красивой молодой женщине... Но приходите не с утра, а что-нибудь около часа... Набьется больше народа, легче затеряться... Будете без меня... Совсем одна...

- Как раз то, к чему я привыкла в последнее время. Благодарю вас, Алексей Кириллович, даже не нахожу слов...

В субботу он проводил Анастасию в тот самый вестибюль, где они заключали свой тайный пакт, и мгновенно исчез в толпе празднично разодетых людей, которых незримые силы любопытства и беспечности толкали туда и сюда, людей странно одинаковых - чем-то страшно схожих меж собой, а чем именно не поймешь. Но через минуту Анастасия тоже стала похожей на всех, как бы посмотрела на себя со стороны, увидела, как стоит, подняв лицо, уставившись в огромное белое полотно, закрывавшее чуть ли не половину просторного вестибюля, и все, кто там был, так же всматривались в полотнище, только они смеялись открыто или тайком, а у нее от негодования и неожиданности сдавило спазмой горло.

На полотнище был наляпан шаржированный портрет Карналя. Карналь с прицепленной кудлатой бородкой огромными ножницами стрижет такого же кудлатого, как и его борода, барана, и шерсть, падая вниз, образовывает специальную надпись: "Обкорнай барана и стриги кибернетику!"

Еще ниже большая черная рука указывает пальцем куда-то вправо, и снова всеобщая сила одинаковости заставила Анастасию повернуть голову туда, куда указывала намалеванная рука, и взглядом она уперлась в новое полотнище, правда, намного меньше, с предостережением: "У нас смеются только на первом этаже!"

Она пошла туда, куда шли все, переходы между корпусами были заполнены людьми почти до отказа, более всего толпились у стен, на которых от потолка до пола было понавешено множество шаржей, призывов, объявлений, причудливых диаграмм, какие-то парни в расхристанных пиджаках трусцой подносили новые и новые рулоны ватмана, что-то пришпиливали, приклеивали, подмалевывали, как будто мало было написанного и намалеванного прежде, будто боялись они, что в этот день мало обыкновенного смеха, нужен хохот, нужно веселье неудержимое, беспредельное, всеочищающее.

"Не останавливайся на достигнутом, даже если не имеешь никаких достижений!" - это поперек перехода. Своеобразная орифлама местных остряков.

Дальше на красном фанерном щите предупреждение:

"Здесь отдается преимущество требованиям техники перед человеческими потребностями!

Запрещается:

лезть на рожон,

Загрузка...