- Так ты для этого приехала? - снова спросил Зиньку Карналь.

- Сказано же: совещание председателей колхозов.

- И ты для выступления выбрала именно эту проблему?

- Еще чего? У меня проблем и без этой хватает! Вот говорили тут в Центральном Комитете, а я возьми да и похвались своим славным земляком. Меня и спросили, а если и в колхозе автоматическую систему управления? А я не знаю, с чем ее едят и какой ложкой. Ты и объясни.

Карналь не объяснял. Не умел и не любил популяризаторства. Он представил себе: тысячи лет сеют хлеб и тысячи лет набирают опыт, встревоженно поглядывают на небо, мнут в пальцах комочки почвы, пробуют на зуб молодое зернышко, взвешивают на ладони колосок. Собирается и всякий раз теряется бесследно со смертью каждого носителя запас опыта горького и радостного, всякий раз каждому приходится добывать утерянное вновь, годами, десятилетиями, разгадывать тайны, чтобы с одного лишь взгляда угадать, когда снега сползут с гор, как перезимовала озимь, где лучше сеять ячмень, а где просо, что вещают сорок дождливых дней, а что - сорок знойных, что будет, если сады зацветут вторично? И как солнце всходит, и как заходит, и какие облака, и как плывут по небу, и куда летят птицы, и как поет петух, и почему свинья мостит под себя соломку - никакие институты никогда не склассифицируют все то, что сохраняется в памяти народной и теряется без конца, а потом снова рождается. Достижения наконец возобладают, но ведь и утраты неисчислимы, иногда просто трагичны.

Проще с тем, что проверено столетиями. К примеру, в их местах все знают, что сливы наилучшие - в Лучках, а вишни - в Мишурином, арбузы - в Келеберде, пшеница - в Рябцевом. Но когда налетает стихия... Вот была бесснежная зима со страшными морозами, все поля к весне стали черными, не зазеленело, не пробился ни единый росток, страшно было смотреть. Карналь летел в Ростов, пролетел над всей Украиной - и все внизу было черным) как на пожарище. В районе всех председателей обязали: пересеивать ячменем и овсом. Завезли посевматериал, установили сроки. Проще всего было выполнять указания. Но вырастет ли хлеб после указаний? На это никто в районе ответа не давал. Да и спрашивать никто не решался. Зинька тоже не спрашивала, но дома собрала старых колхозников: пришли дед Гнат, Андрий Карналь, Петро Загреба, долго сидели, молчали, думали.

- Оно может быть, а может не быть, - сказал наконец дед Гнат, самый старший.

Потом все молча пошли в степь, бродили по черному озимищу, докапывались до корешков, нюхали землю, брали на язык, садились на корточки, словно бы к чему-то прислушивались. Со стороны это могло показаться совершенной нелепостью. Что можно искать в почерневшем, вымороженном за зиму поле? А ведь нашли. Закрылись с Зинькой в ее кабинете, долго взвешивали все возможности. Можно и пересеивать, но если сухая весна, все пересеянное погибнет, выгорит, и соломы не соберешь. А озимь еще живая, еще корешок держится. Сухая весна для него даже полезна, потому что он прогреется и пойдет в рост. А там в мае пойдут дожди, пусть и с небольшим, но все же будем с хлебом. С посеянным - будем, а с пересеянным - вряд ли.

- А если весна выдастся холодная и дождливая, и зальет те корешки, и они не отойдут? - спросила Зинька.

- Нет, - сказали деды, - приметы указывают на весну теплую и сухую.

- А если случится вопреки приметам? Ведь бывало и такое?

- Бывало, и не раз. Все может быть.

- Тогда что же? - снова спросила Зинька.

- А что? - откровенно сказал Андрий Карналь. - Будет с тобой то, что однажды случилось со мной. Снимут с работы. Может, и из партии исключат. За невыполнение указаний. Если же рискнешь и вырастет у тебя пшеница на весь район, а то и на целую область, - орден дадут.

Зинька рискнула и получила орден. Но ведь не все же могут рисковать, не везде есть мудрые деды, да и деды тоже не везде одинаковы. Зато указания действуют неумолимо и постоянно, как законы природы. И бывает, указания неразумные. Сей в холодную землю, начинай собирать недозревшее, пусть доходит в валках, молотить мокрое, высушить потом.

А только попробуй себе представить: все поля, все фермы, все деревья, реки, ручьи, земли подчинены единой системе точного, безошибочного автоматического управления. Проложены глубоко в земле кабели, зоны их охраняются, от кабелей отходят разветвления с сверхчувствительными датчиками, от которых целыми потоками идет информация к электронным мозгам, охватывающим колхоз, район, область. Для каждого поля, для каждого участка определяются все показатели: ветры господствующие, переменные, неожиданные, холодные, теплые, влажные, сухие; угол, под которым падают солнечные лучи на поверхность земли, прогретость земли на заданных глубинах, в разные времена года, в разные месяцы, дни, часы и даже минуты; циркуляция почвенных вод, воды дождевые, испарения, проникание в глубокие слои; истощение или "сытость" земли, потребность в тех или иных удобрениях, потребность в обработке, голоса земли, ее стоны, вскрики, радостные вздохи, голоса удовлетворения. Микроскопические датчики в пшеничном зернышке, в яблоневой почке, в первом бледном зубике, которым прорастают семена, в зеленой завязи под отмирающим цветком. Прослеживают рост от самых первых начал, улавливаются все сигналы, удовлетворяются все потребности, капризы, причуды. Нужна влага? Пожалуйста, подбросим искусственное орошение! Не хватает удобрений? Дадим на те поля удобрения. Холодно? Зажжем над полем искусственные солнца, питаемые соседней атомной электростанцией.

Он вообразил: все команды дает электронная машина, выполняют команды также электронные автоматические устройства, размещенные с разумной целесообразностью именно там, где в них может возникнуть потребность.

Но, вообразив все это, Карналь ужаснулся: тут недостаточно одной техники, никакая математика не сможет проникнуть в тайну пшеничного зерна и в плод яблони, математика со своим гигантским аппаратом все равно никогда не сравняется с земными просторами, остановится бессильно даже перед явлениями на поверхности земной, а надо же проникнуть в глубины, охватить всю беспредельность ее микромира, земных основ, найти все таинственные, еще и поныне не найденные наукой частицы, определить их характер, научиться читать их прихоти. Нужны, может, новые какие-то интуиции, новые науки, новые необычайные умы для разрешения, так сказать, идеального решения проблемы, которая возникла в случайном разговоре двух секретарей Центрального Комитета с председателем обыкновенного украинского колхоза.

- Нет, это двенадцатый сон Веры Павловны, - сказал наконец Карналь.

- Почему аж двенадцатый? - удивился Пронченко. - Что-то ты перескочил далеко. У Веры Павловны в "Что делать?" было четыре сна, а ты - сразу в двенадцатый!

- Остальные пропускаем, как несущественные, - улыбнулся Карналь. - У вас тут воображение так разогналось, что для его обуздания нужно нечто особое, как для контролирования термоядерной реакции. Материя, как известно, под действием тех адских сил уничтожается бесследно, поэтому нужно придумывать, пожалуй, что-то нематериальное. У меня в голове промелькнуло как раз нечто подобное.

- Может, поделишься и с нами?

- Ох, я чуть не забыла, - всплеснула руками Зинька. - Там же от деда Карналя вам гостинцы.

- Получаешь гостинцы - надо их отработать, - пошутил Пронченко.

- Наверное, никогда не отработаю, - Карналь беспомощно развел руками. Разве может человек, к примеру, отплатить за самый факт своего рождения, за то, что ему дарована жизнь? Я только что представил себе, что можно бы сделать, развив идею Зинаиды Федоровны, подведя под нее научную базу, и это мне показалось таким недостижимым, что я даже испугался, хотя кибернетики, по правде говоря, не боятся ничего. Но все же есть вещи неосуществимые - с этим надо смириться. Например, нельзя никогда научиться варить вкусный борщ - с таким умением надо родиться. Так же, как писать романы, хотя романисты и оскорбились бы, услышав подобное сравнение. Хотелось бы замахнуться на недостижимое. Но как? Продолжить и без того уже бесконечный рабочий день?

- Продли не рабочий день, а усилия, - подсказал Пронченко. - Эта штука в человеке неисчерпаема. Чем больше черпаешь, тем больше прибывает. А у скупого и ленивого отпадает. Как хвост у ящерицы.

- То, о чем мы тут говорим, еще невозможно даже записать в ближайший пятилетний план, я так думаю, - с сожалением заметил Карналь. - Так что, дорогая Зинька, придется тебе еще ждать.

- Разве только мне? А вам? И разве мы не доживем до той нашей пятилетки, в планы которой запишем все мечты? И разве мы не привыкли не жаловаться на трудности и находить утешение в своей работе?

Зинька оставалась Зинькой. И в далекие довоенные годы, и в той беседе у Пронченко, и в телеграмме, которую послала после гибели Айгюль: "Рыдаю вместе с тобой, дорогой мой Петрик!"

6

Кучмиенко появился в приемной Карналя в самую неподходящую минуту. Академик никогда не просил своего помощника, чтобы он ограждал его от посетителей, но Алексей Кириллович и сам понимал, что Карналь имеет право на ту долю покоя и одиночества, какая только возможна в его положении, вообще говоря, напоминавшем чем-то жизнь на вершине действующего вулкана: звонки, вызовы, визиты, требования, там рвется, там не хватает, там не выходит, там то, там се.

Сегодня утро, кажется, предстояло спокойное. Алексей Кириллович пришел на помощь секретарше, объединенными усилиями легче было отбиваться от случайных посетителей, но визита Кучмиенко он не предвидел. Да и кто может предвидеть, когда и где появится Кучмиенко.

- Заперся? - кивая на дверь и мгновенно оценив обстановку, спросил Кучмиенко.

- Просил не беспокоить до одиннадцати, - Алексей Кириллович сделал движение, как будто пошел наперерез Кучмиенко, хотя откровенно этого делать не хотел. Кучмиенко не обратил на его маневр ни малейшего внимания.

- Если и заперся, то не от меня, - заявил уверенно и дернул дверь кабинета Карналя от себя.

Это была простая дверь, без обычного тамбура - Карналь тамбуры терпеть не мог, - но, правда, толстая и крепкая, довольно надежная изоляция от нежелаемых звуков. От звуков, но не от Кучмиенко. Ибо Кучмиенко умел проникать и не через такие двери! Когда живешь на свете какое-то там время и достиг какого-то там уровня, то просто смешно, чтобы перед тобой не открывались двери, которые тебе нужны!

Неслышно ступая в своих толстоподошвенных туфлях, Кучмиенко вошел в кабинет Карналя, прикрыл за собой дверь, бодро потряс плечами, метнул взглядом туда-сюда, не увидел для себя ничего нового: те же кипы чертежей, завалы информационных бюллетеней на длиннющем Карналевом столе, толстые фолианты, ксерографические оттиски каких-то рефератов, которые академик зачем-то ежедневно глотал десятками. Гималаи информации, арктические поля книжных торосов, вавилонская башня языков, терминологий, жаргонов - кому оно нужно! Руководить - это означает ограничиваться. Умело и разумно. Всего не охватишь, не постигнешь, только голова затуманится. Схватить одно звено и вытащить всю цепь! Что может быть проще? Руководители нового типа, к которым скромно относил себя Кучмиенко, презирали всех этих книгоедов и брошюроглотателей! Никаких бумаг, ни единого листочка бумаги в кабинете! Резолюция - анахронизм! Когда чешутся руки наложить резолюцию, спрячь их под стол, засунь в карманы, поиграй импортной газовой зажигалкой, а заявление или что там еще попроси убрать с твоих глаз. Мол, аллергические синдромы от одного вида бумажки в таком суперсовременном кабинете, где все приспособлено к новому стилю руководства и управления. Никаких телефонов, никаких селекторов, ничего привычного. Обыкновенный шарик на прекрасном голом столе, а под столешницей незаметная, но закодированная в сигналах памяти кнопка. Если надо что-нибудь передать, нажимаешь кнопку и спокойно говоришь, обращаясь к шарику: "Дина Лаврентьевна, прошу вас, соедините меня...", или "Переключите меня", или "Передайте тому-то и тому-то". Если кто-то хочет соединиться с тобой, шарик ненастырно загорается соответственным цветом: зеленым, голубым, розовым, оранжевым. Слишком резких колеров Кучмиенко не терпел, но не любил и однообразия в них, поэтому на каждый день недели устанавливал с Диной Лаврентьевной тот или иной цвет, и день как бы получал свой флаг - то зеленый, то розовый, то еще какой-нибудь.

У Карналя было все: и книги, и бумаги, и чертежи, и телефоны, и селекторы, и чернильницы, и пишущая машинка зачем-то торчала среди бумажных завалов, как будто сам академик превращался иногда в простую машинистку, и фотографии Айгюль и Людмилки, и бронзовая статуэтка Ленина, совсем маленькая и незаметная рядом с серыми, большими портретами известных математиков, почему-то похожих не то на разбойников, не то на плохо причесанных и загримированных актеров. А у Кучмиенко? Всего только два портрета.

- Привет! - еще от двери крикнул Кучмиенко и, не спрашивая, вынул пачку американских сигарет, щелкнул зажигалкой.

Карналь не курил и не любил, чтобы дымили у него перед носом, но на Кучмиенко управы не было.

- Привет, - сказал он немного устало, сегодня мало спал, читал чуть ли не всю ночь, а с утра снова забивал голову разными разностями, чтобы только не погружаться в так называемые производственные заботы, умело и решительно спихивая на своих заместителей заботы о снабжении, конфликты со смежниками, неприятные разговоры с финансистами, графики, транспорт, новые соглашения и старые соглашения, споры.

Кучмиенко упал в кресло у рабочего стола Карналя, пустил дым колечками, пожевал губами, как будто смаковал тот дым. Неизвестно, где и как он доставал американские сигареты, но уж доставал и курил только эти. А попробуй сказать, что советский табак хуже американского, - горло перегрызет. Что? Советский табак самый крепкий в мире! Вот так и живут Кучмиенки, курят американские сигареты, пьют шотландский виски и носят французские галстуки, их жены гоняются за французской парфюмерией, а отпрыски неистовствуют из-за американских джинсов и разевают рот на пеструю сорочку, занесенную в мировую моду из Америки. Хвалят заморские ткани и забывают о той исторической ткани, знамя на которой пронесли советские солдаты от Волги до Берлина, а потом водрузили это знамя на обгоревшем куполе рейхстага, похожем на глобус в ребрах меридианов, и весь мир увидел советскую ткань нелиняющего алого цвета, и не линяет она вот уже более тридцати лет, не полиняет никогда, не уничтожится, не порвется. И тот, кто сегодня берет в руки наше знамя, помнит тех троих советских солдат, что под пулями, снарядами, фаустпатронами поднимались на самую высокую высоту истории. Помнит ли Кучмиенко? Для политзанятий - да. А для дела? Для равнения на то знамя?

Вот сидит, покуривает американские сигареты, костюм у него из тонкой английской шерсти, туфли югославские, наимоднейшие, сорочка западногерманская - хлопок в фактуре натурального шелка. Он не ученый, не производственник, не созидатель - просто купец, потребитель.

- Что-то скажешь? - без особого любопытства спросил Карналь.

- Могу.

- Что же, если не секрет?

Карналь невольно усмехнулся, вспомнив, как молодые конструкторы высмеивают страсть Кучмиенко к чрезмерной секретности. Мол, он подал в соответствующие инстанции предложение засекретить половину элементов периодической системы Менделеева, а заодно и собственную фамилию и теперь будет выступать под псевдонимами, которые менять станет еще чаще, чем свои костюмы в клеточку и цвета переговорного шарика в своем кабинете.

Кучмиенко, который из-за дымовой завесы внимательно наблюдал за выражением лица Карналя, пытаясь угадать, знает ли тот что-нибудь о его ночном приключения у Анастасии, встревожился, заметив усмешку, но сразу же кинулся на разведку боем.

- Зря смеешься, должен был бы проявить обеспокоенность, - сказал он, придавая голосу оттенок тревоги.

- Что-то случилось?

Этим вопросом Карналь снимал с души Кучмиенко огромнейшую тяжесть. Если бы знал, так не спрашивал.

Теперь можно было посмаковать новость в стиле и духе лучших кучмиенковских традиций. Кучмиенко попыхал вкусным дымком, повздыхал, пошевелил плечами, затем сообщил, как наивысшую милость:

- К нам знаешь кто едет?

- Скажешь, - без любопытства откликнулся Карналь, не отрываясь от чтения бюллетеней технической информации. Читал сразу по три, а то и по пять, и все на разных языках. Рехнулся человек окончательно!

- Пронченко! - сообщил Кучмиенко и отвел от себя дым, чтобы увидеть, какое впечатление произвела на Карналя произнесенная им фамилия.

Но тот, не отрываясь от чтения, так же спокойно, буднично спросил:

- Откуда ты знаешь?

- Везде свои люди. Дали знать.

Кучмиенко не скрывая удовлетворения. Пока одни мудрствуют, другие действуют. Высоты принадлежат организаторам. Мозг сам по себе, если он даже имеет академический ранг, не тянет ничего. Мозг и у курицы есть. А мир держат в своих руках гении организации. Организовать все: быт, труд, новости, образ мышления, поступки. Вот он, Кучмиенко, спал или не спал, а на него работали и будут работать сотни людей и выдадут в нужный момент именно то, что надо, тогда как Карналь, хоть он и тысячу раз академик, будет забивать себе голову какими-нибудь квалификациями, экстраполяциями, мутациями, агрегованными и неагрегованными уровнями, забывая о том обычном житейском уровне, коего ты должен изо всех сил придерживаться, если не хочешь, чтобы тебе оторвали голову.

- Ты что? - спросил Кучмиенко. - Не расслышал, может? Пронченко, говорю, к нам едет. Через час будет здесь.

- А-а, - сказал Карналь, - спасибо, слышал. Он мог бы позвонить, предупредить. Может, это тебя просто разыграли?

- Не тот уровень, - обиделся Кучмиенко. - Я имею дело с людьми солидными. А раз начальство хочет нас застукать, то что?

- Ничего, - беззаботно ответил Карналь.

- Петр Андреевич! Да брось ты свои книжки-шмыжки! Надо же подумать, что мы покажем Пронченко.

- Что захочет, то и покажем.

- Ну, так подготовиться как положено!

- Начальство должно видеть все, как оно есть.

- Да ты что, Петр Андреевич! Я уже распорядился, чтобы всюду ажур! Главное, чтобы никого не допускать с заявлениями. Ты же знаешь, какая у нас нахрапистая публика. Со всем в ЦК, как будто там нечего людям делать.

- Ну, - Карналь утомленно потер глаза, не зная, как отвязаться от надоедливого Кучмиенко, - я не могу обсуждать эти проблемы. Кто и что пишет и кому адресует - это же все-таки дело каждого. Очевидно, если бы меня избрали на такую должность, мне тоже пришлось бы читать все письма. Ученый может позволить себе роскошь избежать каких-либо нежелательных эмоций или забот, особенно если он не в состоянии те заботы разрешить, но люди с соответственными полномочиями... Что же касается твоей тревоги, то думаю так: раз меня никто не предупредил, то, может, Пронченко хочет посетить нашу фирму неофициально? Электроника - слишком специфическая вещь даже для такого человека, как он.

Кучмиенко свистнул:

- Теперь у нас каждый школьник в электронике - как рыба в воде! Я знаю одного кума, так он живет знаешь чем? Пишет книжечки про кибернетику для школьников. Уже целую библиотеку нацарапал.

- Школярство погубило уже немало наук, теперь оно начинает угрожать и кибернетике. У тебя еще что-то?

Кучмиенко даже рот разинул на такую неблагодарность: он с такой новостью, а его спрашивают: "еще что-то"!

- Тебе мало того, что я принес? - воскликнул он.

- Принес - спасибо. Теперь позволь мне поработать. Тебе тоже советую. Кстати, пока ты спустишься с пятого этажа, вычислительная машина осуществит миллиард операций. Прости за банальное сравнение. Потому что мы, в самом деле, скоро будем подсчитывать, сколько операций осуществит электронная машина, пока обежишь вокруг экватора, и сколько миллионов операций она осуществляет в минуту, а насморк никто не умеет вылечивать, пока он не исчезнет сам, и письмо может лежать неотправленным две недели, потому что о нем попросту забыли.

Кучмиенко хмыкнул раздраженно и пренебрежительно, закурил еще одну сигарету "Филлип Моррис" и вышел из кабинета, не попрощавшись, уверенный, что его все равно позовут пред ясные очи начальства, ибо что они все здесь без него, без его умения организовать все на свете, даже дым от сигареты, птичье пение, облака на небе.

А Пронченко и впрямь приехал неофициально. Никто его не встречал, сам он поднялся на лифте, спросил у секретарши, не занят ли Карналь, секретарша не успела предупредить даже Алексея Кирилловича, и тот выскочил из своей кабинки уже вслед Пронченко, растерянный, напуганный и в то же время обрадованный такой неожиданной честью для их фирмы.

А Пронченко, тихо притворив за собой дверь, посмотрел на склоненного над бумагами Карналя, спросил:

- Не выгонишь, Петр Андреевич? Говори сразу.

Карналь вышел из-за стола ему навстречу, протягивая руку, которую держал как-то слишком близко к боку и совсем нерешительно.

- Мог бы, - сказал устало, - но уже прошли те времена. Теперь не замечаю в себе той увлеченности работой, какая была еще, кажется, вчера. Тогда в отца родного вытолкал бы из кабинета, чтобы не мешал додумать какую-то идею. А теперь...

- Что ж теперь? - пожимая ему руку и заглядывая в глаза, спросил Пронченко. - Не узнаю тебя, Петр Андреевич! Не нам, брат, с тобой расслабляться. Не то время. Слишком много обязательств взято.

- Обязательства помню.

- Все ли?

- Могу перечислить, - Карналь стал было загибать пальцы.

- Верю, верю, - обнял его за плечи Пронченко. - А перед собой обязательства помнишь?

Карналь промолчал. Не любил, когда о нем. Да и сам Пронченко - разве он думал о себе хоть когда-нибудь? Вот человек одной идеи. Все должно служить идее в строго регламентированном мире. В этом наполненность жизни. Уплотненность времени доведена до невероятных пределов. Без передышки, без отдыха, без минимальных напрасных трат времени. На работе контакты с сотнями людей, ежедневно по триста - пятьсот деловых бумаг, напряженные разговоры, совещания, принятие решений, разрешение проблем, устранение конфликтных ситуаций, снятие напряженностей, которые возникают каждое мгновение в огромном хозяйстве республики, среди миллионов людей, среди сотен коллективов. Дома Верико Нодаровна подкладывала книги для чтения. Перед сном. Для выходных. Для больницы. Для дороги. Для отпуска. Каждую неделю книга. За год - пятьдесят, за тридцать лет - полторы тысячи. Много это или мало? Но книги только для общего развития. Чтобы не отстать от духовной жизни страны и века. Главное - дело жизни. Знанием предмета он буквально ошарашивал собеседников, оппонентов, жалобщиков. В то же время обезоруживал каждого неимоверной простотой и доверчивостью в обхождении. Сколько Карналь знал Пронченко, тот не менялся. Должности не влияли на него, как и на каждого настоящего человека. Властолюбие его не коснулось. От аплодисментов отмахивался. Во время выступлений не прятал в ладони четырехугольник шпаргалок. Не пугался реплик, острот, замечаний, мог сразу ответить, держал в памяти множество данных, цифр, фамилий, помнил тысячи людей в лицо, знал их по имени и отчеству. Уникальный талант политика, организатора, настоящий интеллигент, и самое главное - Коммунист с большой буквы. Пронченко не верил ни в крик, ни в силу, ни в нажим, ни в обстоятельства, ни в судьбу. Зато верил в людей, в товарищество, высоко ценил мужскую дружбу, на женщин, к сожалению, не имел времени, хотя и принадлежал к тем, от одного взгляда на которого женские сердца закатываются бог весть куда.

С Карналем у них были странные отношения. Их симпатия, хоть и глубокая, доверительная, была внешне сдержанной, для посторонних почти незаметная, ненадоедливая, зато пронизанная взаимным уважением. Работая рядом, в одном городе, зная друг о друге все, имея возможность ежедневно перезваниваться по телефону, перекинуться словом или мыслью, они могли месяцами не делать этого, и не от равнодушия, а именно из уважения и осознания важности дел, которые приходилось решать каждому ежедневно.

При встречах Карналь казался человеком без эмоций, его сдержанность переходила всякие границы, так боялся он, чтобы не заподозрили его в преклонении перед высокой должностью Пронченко, и тот понимал это и никогда не обижался на Карналеву сухость, хотя всякий раз и пытался как-то "раскачать" академика.

- Как ты? - спросил весело Пронченко. - Может, предложишь сесть? Или прогонишь, чтобы не мешал? Завтра у нас совещание по управлению, ты, наверное, захочешь выступить. Я не спрашивал, хотя мои хлопцы там собирают мнения предварительно.

Карналь снова промолчал. Передернул съеженно плечами, мол, хочешь садись. О выступлении на республиканском совещании тоже не стал пока говорить.

- Собственно, я к тебе заехал, считай, что и не по своей инициативе, присаживаясь и закуривая, сказал Пронченко. - Прости, не спрашиваю позволения, потому что у тебя уже накурено.

- Кучмиенко был, дымил. Между прочим, предупредил, что ты должен приехать.

- Вот люди! На что тратят энергию! А меня, если хочешь, послала жена. Каждый день спрашивает, видел ли я тебя, а я каждый день то на то, то на другое ссылаюсь. Все объективные причины. Кто их только выдумал, эти объективные причины. Знаешь, Петр Андреевич, не нравится нам, что ты вот уже второй год не идешь в отпуск.

- А я и раньше не ходил. Менял только место проживания на месяц. А работу не прекращал. В голове.

- Знаю, знаю. Ученые работают в голове, а мы, чиновники, в кабинетах. Забери у нас кабинет - и мы безработные. Так? Голова у нас неведомо и для чего?

- Я этого не сказал.

- Но где-то в подсознании держишь такую мыслишку? Камень за пазухой. Не ты, так другие. Но я не об этом. Хочу, чтобы ты все же поехал куда-нибудь. Переменил обстановку. Место проживания, как ты выражаешься. Знаю, как тебе тяжело после того, что произошло... Но... Чем тут поможешь? Надо жить дальше.

- Я это знаю. И пытаюсь не думать. Кажется, мозг работает так же напряженно, может, даже напряженнее и с большей отдачей, но...

Пронченко взял его за руку, крепко пожал. Помолчали.

- У меня все намного хуже, - тихо сказал Карналь. - Ум мой безотказен, как и до того. Но ощущение такое, будто исчезла цель в жизни! Жизнь утратила краски. Все воспринимается словно бы в черно-белом изображении. После смерти Айгюль я чувствую, как для меня исчезло будущее.

- Ты же знаешь: я не имею права любить пессимистов, не позволяет партийный долг, - попытался Пронченко сбить Карналя с понурого тона.

- А что такое пессимист? - спросил тот.

- Это когда даже в ясную погоду видят лишь туман. Пойми, Петр Андреевич, никто не сможет тебя спасти. Только ты сам.

- Я понимаю и не требую ни от кого.

- Не требуешь, но выходит, будто злоупотребляешь состоянием жертвенности, умышленно демонстрируешь жертвенность. Потому и советую: поезжай куда-нибудь.

- У меня такое впечатление, что я уже везде был.

- Я найду для тебя место, где ты никогда не был. Прекрасное место, где не будет разговоров ни о науке, ни о производстве, ни о планах и ни о научно-технической революции. Только о погоде да о море, да разве что о кабачке "Тринадцать стульев"... Если захочешь, можешь сдать норму ГТО. Я, например, сдал еще в прошлом году. Представляешь?

- Очередная кампания и шум в газетах.

- О моей сдаче норм? Никто не писал, это уж ты преувеличиваешь.

- Не о тебе. Вообще. Смешно смотреть, как трусят по дорожкам старые деды в тренировочных костюмах. Бегают, бегают... забывая о том, что человек вследствие длительной эволюции приспособился ходить, это его истинное природное состояние так же, к примеру, как для собаки естественное состояние - бегать. Кстати, статистика показывает, что среди сторонников бегания представителей рабочего класса знаешь сколько? Всего двенадцать процентов.

- Потому что молоды. А мы с тобой, Петр Андреевич, уже, к сожалению, не относимся к этой прекрасной категории человечества. Так как? Поедешь? От ГТО я тебя освобождаю. И от бега. От всего. Месяц в твоем распоряжении. Сегодня пришлю путевку.

- Путевку? - испугался Карналь. - Какую путевку?

- Ну, мы же с тобой договорились. Тихий уголок, где ты еще не был и никогда бы не догадался побывать. Я и сам никогда там не был, а так, слышал от людей. Что же передать Верико Нодаровне?

- Привет ей и поклон. Целую ей руки и умное ее чело.

- Я иногда думаю о том, что у женщин больше здравого смысла, нежели у нас, - уже идя к двери, сказал Пронченко. - И как это в них уживается рядом с интуицией, какой-то сверхчувствительностью, невообразимо тонкой нервной организацией? Мужчина - слишком грубый инструмент рядом с женщиной. Не станешь возражать? Провожать меня не надо, Петр Андреевич. Я ведь совершенно приватно.

7

Как-то не подумали они оба о том, что у моря менее всего понимаются человеческие страдания. Это чувство чуждо и даже враждебно стихии моря, гор, солнца. Человек, попадая в окружение стихий, старается не подчиниться им и, естественно, хоть на короткое время, отказывается подчиняться гнетущим чувствам, всему, что ведет к тем или иным ограничениям. Среди безграничности не до ограничений.

Сидя у моря, Карналь прочищал сердце метлой для принятия новых людей. И невольно вспоминались строки из "Размышлений" Паскаля: "Мы жаждем истины, а находим в себе лишь неопределенность... Мы преодолеваем препятствия, чтобы достичь покоя, а получив его, начинаем тяготиться им, ибо ничем не занятые попадаем во власть мыслей о бедах, которые уже нагрянули или вот-вот должны нагрянуть".

Пансионат стоял на берегу моря посреди унылых гор, вид которых напоминал не то время сотворения мира, не то его конец. Грифельно-серые, в странных, мягких округлениях, горы сонным полукружьем окружали подкову морской бухты, налитой прозрачной голубой водой, но обегали ее издалека, не подступая к берегу, образовывали еще одну такую же подкову, что удваивало морскую бухту, удлиняло ее уже безводно, - причудливый каприз титанических сил природы, которые миллионы лет назад раздвоили кратер гигантского вулкана, подняв одну его часть до уровня суши, а другую сделав морским дном. А может, произошло это намного позже, во время тех непостижимо долгих тысячелетних усилий солнца, ветра, дождей, которые сглаживали, отшлифовывали, укрощали дикость вулканических выбросов, превращали их в призрачно-волнистые серые холмы, счищая с них излишек корявости, засыпая половину беспредельной чаши кратера, оставляя в другой ее половине бездонность и незащищенность от натисков моря.

Совершалось все это у подножья горного хребта, обрывавшегося над морем диким нагромождением базальтов, гранитов и диоритов, сквозь которые когда-то проламывался еще один вулкан, но не смог одолеть вековечную твердость, каким адским огнем ни выплескивался из земных недр, растаптывая базальты, прожигая толщи гранитов, расшвыривая в море изуродованные скалы, разрывая напряженную каменную спину хребта. Камень не уступил. Растопленный, вновь застывая, нацеливался в небо мрачным Чертовым пальцем, вытолкнутый из своего миллионолетнего ложа, еще крепче укладывался в другом месте гигантским троном темных горных сил, разбросанный выбрызгами скал, обставив ими свои раненые ущелья, залил жгучую боль вечной прохладой чистых морских вод, образовал непостижимой красоты, может, единственные на Земле бухты: Сердоликовую, Лягушачью, Разбойничью, Мертвую, Бухту-Барахту, в отдалении от берега поставил в море Золотые ворота - две каменные руки, вырвавшись из земных жарких недр, обожженные и покореженные, сплелись над водой высоким, точно храмовым, сводом, и под тем сводом образовался вечный затишок и какое-то приглушенное сияние, золотящее все вокруг: и море, и воздух, и шершавую поверхность каменных рук.

Карналь пробовал учиться первобытным ощущениям. Смотреть, как по небу плывут облака, уходить ежедневно в горы, забираться в дичайшие дебри, вместе с отчаянными студентами балансировать на краю обрывов, часами сидеть среди каменных россыпей и наблюдать, как греются на солнце ящерицы и как прилетает к своему гнезду на вершине острой седой горы старый орел, осуществлявший свои рейсы с такой же регулярностью, как пассажирские реактивные самолеты, которые каждый день перемеривают небо между Крымом и Кавказом во всех направлениях.

Ах, как просто было бы вслед за Фаустом отбросить встревоженность и усталость, ощутить полный силы пульс жизни, видеть мир молодым и юным, словно бы ты только что родился и мир лежит перед твоими глазами точно бы в первый день творения. "Опять встречаю свежих сил приливом наставший день, плывущий из тумана. И в эту ночь, земля, ты вечным дивом у ног моих дышала первозданно. Ты пробудила вновь во мне желанье тянуться вдаль мечтою неустанной в стремленье к высшему существованью. Так обстоит с желаньями. Недели мы день за днем горим от нетерпенья и вдруг стоим, опешивши, у цели, несоразмерной с нашими мечтами. Мы светом жизни засветить хотели, внезапно море пламени пред вами! Что это? Жар любви? Жар неприязни? Нас может уничтожить это пламя. И вот мы опускаем взор с боязнью к земле, туманной в девственном наряде, где краски смягчены разнообразьем"*.

______________

* Гёте. Фауст. Часть 1-я. Перевод Б.Пастернака. "Избранные произведения". М., 1950, с. 436.

Горы в впрямь успокаивали Карналя, он даже сам удивлялся, ибо никогда не верил в исцеляющие свойства природы, о которых так много сказано и написано человечеством. "А там, вверху, зажглися гор вершины, зарделись, час высокий торжествуя. Вы прежде всех узрели, исполины, тот свет, который нам теперь сияет"*. Небесный свод безмятежно струился над ним, словно необозримая арка одиночества, возвышалась над ним Святая гора, что господствовала над всем окружающим пространством, кругло входила в самое небо своими зелеными склонами, седловатой вершиной, на которой почти всегда отдыхали облака - то розовые в солнечный денек, то взлохмаченные перед ненастьем, то тяжело-черные от дождевых вод. Гору кто-то назвал Святой, наверное, чтобы подчеркнуть ее отрешенность от дел земных, углубленность в небесное, в высокое, несуетное. Но жизнь жестоко врывалась в небесный покой гор, один из ее склонов высоко, под самые облака, был безжалостно оголен, стесан, и сизо светился камень в рваных развалинах. Издали казалось, что это и не мертвая порода вовсе, а будто бы худые, замерзшие тела замученных тут, бог весть когда, людей, которые вросли навеки в плоть горы, словно напоминание о страданиях и муках. Кажется, на этом склоне еще во времена Древнего Рима рабы ломали сизый камень для дворцов Нерона, а в эту войну фашисты, точно вспомнив о жестоком опыте своих далеких предшественников, пригнали сюда наших пленных и тоже, как древних рабов, заставляли, издеваясь и убивая, ломать сизый, невиданный камень для сооружения какого-то страшилища, обещанного бесноватому фюреру его приближенным архитектором и министром Шпеером. Неизвестно, вывезли ли захватчики оттуда хоть баржу этого сизого камня, поскольку души у пленных оказались тверже камня, они не покорились, сочли за лучшее умереть и в самом деле умерли где-то в этих мрачных каменоломнях, и никто не знает, где они похоронены. Когда теперь по ночам светятся у подножия этой горы одиночные электрические фонари, с берега кажется, будто это светятся души всех невинно убиенных, которые даже в безымянности своей домогаются права перейти в бессмертье.

______________

* Гёте. Фауст. Часть 2-я. Перевод М.Холодковского. "Избранные произведения". М., 1950, с. 495.

В предгорьях тоже легко прослеживать следы древней жизни, уничтоженной, занесенной илом времени. Жили тут еще древние греки, разводили на солнечных склонах виноград, до греков были племена, от которых не осталось ни имени, ни следа. Затем появились в этой цветущей стране дикие орды кочевников, потом расцветало ханство Восточного Крыма. Чьи еще усилия погребены здесь под каменными осыпями? Еще и доныне угадывались то там, то тут каменные террасы, бассейны для сохранения воды, просуществовавшие неповрежденными в течение тысячелетий, сады, уже давно сожженные солнцем и вдавленные в землю неистовыми бурями, превратились в цепкие, косо растущие деревья, на колючих скрюченных ветвях которых распинались теперь бессильные ветры и даже само небо.

Зато внизу, возле самого моря, жизнь кипела неустанно днем и ночью, билась дикими ритмами ночных танцев, шумела в приглушенном шуршании тысяч подошв по асфальту набережной, наяривала красками мелодий в транзисторах и портативных магнитофонах, выплескивалась из громкоговорителей на причалах, возле экскурсионных баз, ресторанов и киосков, где бойкие парни торговали найденными на берегу и кое-как отшлифованными разноцветными камешками из местных бухт: сердоликами, агатами, халцедонами, малахитом, яшмой. В других фанерных будках записывали трудящихся на пластинки, чтобы каждый мог послать домой свой законсервированный, исполненный отпускной бодрости голос, а от причалов с маленьких белых теплоходиков с экзотическими и таинственными названиями "Ассоль", "Гилея", "Ихтиандр" невидимые заботливые голоса доверительно приглашали всех желающих осуществить утреннюю, дневную или вечернюю морскую прогулку - часовую, трехчасовую, а то и целодневную, чтобы отдохнуть от тесноты и суматохи пляжей, полюбоваться видом древних вулканов с моря, а вечером дать отдых глазам, издали созерцая россыпи огней побережья. На пляже кипело с рассвета до самой темноты, тысячи загорелых тел, роскошные франты в пестрых шортах, модницы в экстравагантных купальных костюмах, бесконечный парад красоты, удали, стремления понравиться, флирт, маленькие страсти, никчемные переживания, быстрое утешение в холодной морской воде и еще более холодные голоса дежурных со спасательных постов: "Вернитесь в зону купания!" Эти голоса стали вскоре для Карналя едва ли не главнейшей приметой этого заброшенного на обочину курортных путей уголка. Перекрывая гам, визг, крики, смех, музыку, шум моря, с мертвым равнодушием, без всякого выражения повторяли они с утра до вечера одни и те же слова, точно записанные на пленку и воссоздаваемые проигрывающими устройствами, независимо от того, что делалось на море и на берегу: "Повторяю. За буями! Вернитесь в зону купания! Вернитесь в зону купания! Выйдите из зоны купания! Внимание на прогулочной шлюпке! Выйдите из зоны!"

Зона, зона... Так и кажется иногда, будто все разделено, разгорожено. Усилия и возможности, намерения и осуществления, попытки и бессилие. Мышление порой становится трудным, как женские роды. Не приносит почти никакой радости, кроме ожидания конца, за которым хочешь надеяться на освобождение... Боль, пот, мука, почти проклятие. Но кто же о том ведает? Нечеловеческое напряжение нервов, почти прямая пропорциональность между последствиями мышления и физическим самочувствием. И вечная борьба за высвобождение из-под чужих влияний, отбрасывание чужих идей, решений, находок. И это в почти заинтегрированном мире научных идей, которые часто бывают закодированы в такой же примитив, как те беспрестанные повторения с вышки спасательных постов: "Вернитесь в зону купания! Вернитесь в зону купания!"

Карналь был благодарен Пронченко за то, что тот чуть ли не силой вытолкал его сюда, дал возможность затеряться в неизвестности, попробовать хотя бы немножко отойти душой, не думать о недоделанном, недовыполненном. Интересно, знал ли Пронченко, посылая его именно сюда, что в этих местах уже пытались когда-то спасаться одиночеством два человека, по-своему известные и ценные для общества. Сначала это был поэт. Сложил на берегу моря из дикого камня высокую башню, приглашал к себе в гости далеких друзей, читал вечерами с башни стихи, добиваясь неизвестно чего больше: то ли пересилить шум моря, то ли чтобы его речитативы вплетались во всплески воды и громыхание ветров. Намерения были дерзкие, последствия себя не оправдали. Соединился ли поэт с морем, того никто никогда не узнает, ибо море молчит, зато от людей оторвался он навсегда - это уже наверное.

Затем, через много лет, уже после Отечественной войны, тут поселился другой человек. Конструктор, лауреат, академик.

Он откуда-то узнал про этот тихий закуток каменистой приморской земли, приехал, увидел, облюбовал, выбрал себе над самым морем круглую скалу и на самом верху, под ветрами и звездами, поставил виллу, загадочную, всю в башенках, высоких просторных террасах, причудливо барочных окнах, неодинаковые пропорции которых удачно гармонировали с неистовыми ландшафтами и древними вулканическими руинами окрестностей. Конструктору нужен был особый отдых, нужно было одиночество, кто-то догадался, может, так же, как Пронченко с Карналем, и помог ему уединиться хотя бы на короткое время вот здесь, на базальтовой скале.

Общество может быть чрезмерно щедрым, но иногда забывает о своей щедрости и становится даже неблагодарным. Именно это и произошло с виллой конструктора, который так иного сделал для нашей победы над фашизмом. Пришли люди с будничным мышлением, мгновенно оценили преимущества места, выбранного когда-то конструктором, на скалу взбираться им не было нужды, зато они накрепко отаборились у ее подножья. Скалу обставили так: с одной стороны "Левада" - кафе самообслуживания, пропускная способность - двадцать тысяч человек в сутки, кафе гремит жестяными подносами, стучит тарелками, бьет гамом и клекотом, с другой стороны - общественная уборная для пятидесяти тысяч "дикарей", которые слоняются по набережной с апреля и до конца октября ежегодно; с третьей - спасательная станция, на деревянной вышке которой с утра до позднего вечера надрывается мужской натренированный бас со всем спектром модуляции сердитости: "Вернитесь в зону купания! Повторяю! Вернитесь в зону купания!" А что с четвертой стороны? Еще одна скала, совсем уж неприступная, сплошной камень, голая субстанция, на вершине которой еще перед восходом солнца усаживается какая-нибудь парочка, демонстрируя минимальный бюстгальтер и японские плавки, а также объятия, поцелуи и пустоголовость. Собственно, четвертая сторона, наверное, в свое время привлекала конструктора всего более, именно учитывая ее вероятную неприступность. Но есть ли что-то на этом свете неприступное для человека? Когда-то и сам конструктор был, вообще говоря, неприступным для широкой общественности, был вознесен, неприкосновенен, без конца венчаемый лаврами. Увы, все меняется, и не на пользу обособления! "В том, что известно, пользы нет. Одно неведомое нужно"*.

______________

* Гёте. Фауст. Часть 1-я. Перевод Б.Пастернака.

Но постепенно Карналь убеждался, что Пронченко послал его сюда совсем не для утешения одиночеством и восстановления душевного равновесия в тишине и отчужденности от всех, - напротив, руководствовался скрытым намерением (весьма хорошо зная натуру Карналя) показать, что спасение только там, откуда бессознательно стремишься удрать, в привычной стихии, в ежедневных заботах, размышлениях, решениях, в ожесточенной деятельности. Да, это всякий раз будет напоминать тебе самое дорогое, бессмысленно и трагически утраченное тобой, напоминать Айгюль, которая слилась для тебя с твоей наукой почтя полностью, но и без этого тебе уже не жить, и нигде ты не найдешь ни отдыха, ни спасения.

Постепенно Карналь стал тяготиться своим одиночеством, напоминавшим бессонные сны с незащищенными глазами уэллсовского человека-невидимки, несуществующе прозрачные веки которого не задерживали света. Ему надоели вулканические горы, пустынные ландшафты, созерцания облаков, слушание ветра и морских волн, ему хотелось к людям, к их шуму; как воды в жару, хотелось разговоров о науке, споров, ссор, разногласий; он шел на почту, выстаивал часами в длиннющей очереди, среди тех по последней моде ободранных юношей и девушек, которые слали отчаянные телеграммы мамам с просьбой спасти тридцаткой или полусотней, посылал телеграммы в свое объединение, добиваясь известий, сведений, новостей.

У него появились знакомые. Старый астроном, который приехал сюда спасаться от вечной тишины своей обсерватории и блаженствовал среди толчеи и гама пляжей; отставной майор, наезжающий сюда вот уже двадцать лет, "потому что нигде так не ловятся бычки с лодки, как в этой бухте, надо только знать, где стать"; старый матрос, участник челюскинской эпопеи, владелец уникальной коллекции местных минералов, собранной им, пожалуй, лет за тридцать. Все это были люди не надоедливые, спокойные, углубленные в свои пристрастия, с ними можно было обменяться словом-двумя раз в неделю, и этого было достаточно, но со временем Карналь почувствовал, что ему этого мало, и понял, что сбежит домой. Пронченко, видимо, предвидел такое, предупреждал: "Не смей возвращаться досрочно! Дам команду, чтобы тебя не пускали в кабинет, заберу ключи!" Но кто бы мог Карналя удержать там, где речь идет о высшем назначении его жизни! "Но две души живут во мне, и обе не в ладах друг с другом. Одна, как страсть любви, пылка и жадно льнет к земле всецело, другая вся за облака так и рванулась бы из тела".

Несколько спасал Карналя Алексей Кириллович. Помощник тишком присылал своему начальнику самые интересные зарубежные журналы и бюллетени технической информации. Это забирало два-три часа в сутки. Чтение книг? Он достиг уже такого состояния эмоциональной и информационной насыщенности мозга, что почти не читал новых книг, а только перечитывал некоторые старые, ни одной из которых в местной библиотеке не было, - тут отдавали преимущество модным романам, приключениям разведчиков, популяризаторским биографиям знаменитых людей, среди которых случались и ученые. Но что можно написать об ученом и можно ли вообще о нем что-либо написать? Лучше всего изложить суть его открытий, а это, к сожалению, может быть интересным только специалистам, которые знают о том и без услужливых популяризаторов. Карналю не хотелось ничего о науке - ему хотелось самой науки, от которой он был оторван. Метко сказал когда-то Анри Пуанкаре: человек не может быть счастливым благодаря науке, но еще менее он может быть счастливым без науки.

Спал Карналь мало, встречал все восходы солнца уже в горах или на берегу, уйдя подальше от путей людских странствий. Солнце всходило всякий раз по-новому, иногда приносило радость, наполняло душу блаженством, а порой - болью, поскольку неожиданно напоминало восход солнца в пустыне, где оно так же, как тут из моря, долго не хочет всходить из-за горизонта, расплескивается адовыми всполохами где-то за чертой, поджигает там все вокруг, все бескрайние пески, а уже от песков загорается и небо, и неистовое красное горение охватывает весь простор, ночные тени пугливо убегают от всепоглощающего сияния, тонут в нем, уничтожаются, исчезают, и одинокий саксаул беспомощно растопыривает черные пальцы своих ветвей, словно хочет задержать около себя хотя бы узкую полоску ночной тени; но и он оказывается в огненной купели и сверкает, точно отлитый из золота, и пустынные пространства, украшенные тем золотым деревцем, становятся мгновенно такими прекрасными, будто одно из новых чудес света. Раззолоченные солнцем утра всякий раз напоминали Карналю Айгюль, он ощущал почти физическое страдание, еще и поныне не мог поверить, что ее нет и никогда уже не будет, и никакие силы земные и сверхземные неспособны ему помочь в возвращении утраченного навеки. "...Я теперь за высокой горою, за пустыней, за ветром и зноем, но тебя не предам никогда..."*

______________

* А.Ахматова. Избранное.

Однажды утром, возвращаясь с прогулки, Карналь увидел возле далекого причала, всегда пустынного в такое время, небольшую группу молодежи - двух девушек и трех парней, один из которых, по-видимому, был моторист или владелец катера, а может, тоже принадлежал к их компании. Видно было по всему, собирались в какую-нибудь отдаленную бухту, так как носили на катерок пакеты, картонные ящики, даже дрова (шашлык!), полиэтиленовые белые канистры (вино к шашлыку и вода), суетились, несмотря на столь ранний час (молодые!), шутливо толкались, брызгались водой, гонялись друг за другом по берегу.

Карналь замедлил шаг, чтобы не мешать молодым, надеялся, что они отчалят, не заметив его, хотя здесь, на берегу, никто никому, вообще говоря, не мешал, никогда и никто ни на кого, если говорить начистоту, не обращал особого внимания, будь ты не то что там каким-то засекреченным академиком, а хоть и самим чертом-дьяволом! Все же как ни медленно тащился он берегом, те, у причала, не торопились, они как бы забыли, что должны куда-то там ехать, один из парней решил искупаться и полез в воду, за ним прыгнула и одна из девушек, и парень и девушка издали казались такими толстыми, что Карналь даже засмеялся и подумал, что это просто обман зрения, потому что ему никогда, кажется, не попадались такие экземпляры человеческой породы.

Два парня - из тех, что оставались на берегу, - были тонкие и высокие, пожалуй, слишком тонкие и высокие, опять-таки ломая все представления о человеческой природе, девушка возле них тоже казалась удлиненной, как на картинах Эль Греко, двигалась с удивительной, даже издали заметной грацией, главное же, что-то было будто знакомо Карналю в этой девушке: и ее фигура, и ее движения, и еще что-то неуловимое, чего не очертишь словами и не постигнешь мыслью.

Он шел все так же медленно, но и не останавливался, движение поступательное и неудержимое, неминуемая модальность виденного, увиденного, узнаваемого, узнанного. Узнанного ли? Посреди утреннего покоя тени скал тихо плыли вслед за ним, передвигались неслышно по беловатому зеркалу бухты. Шорох каучуковых вьетнамок по гальке, теплый блеск солнца, мглистое море на выходе из бухты, загадочность, радость или печаль? Шорох гальки под ступнями: шорх-шорх! Звук так же неприятный, как посягательство на личную свободу. Для Карналя такой свободой стало это двухнедельное одиночество у моря. Свободой ли? Лев Толстой - в письме к жене: "Одиночество плодотворно". Может, для писателей и вправду так, но не для ученого, особенно же для такого, как он.

Все-таки замедлил шаг, умышленно замедлил, надеясь, что те пятеро усядутся в свой катер и поплывут туда, куда должны были поплыть, не возмущая его покоя и одиночества, хотя, трезво рассуждая, почему бы должны угрожать ему какие-то неизвестные молодые люди? Их тут тридцать или пятьдесят, а может, и целых сто тысяч, и до сих пор все было хорошо, никто - ничего, он не популярный киноактер, чтобы его узнавали и приставали с расспросами и знакомствами, если и знают где-то в мире, то несколько сот специалистов, да и те знают не как личность, а только фамилию и кое-какие его мысли, которые даже идеями он пока еще назвать не может.

Тень Карналя ломалась на пепельной крутизне вулканической глины, называемой почему-то "килом". Женщины мыли "килом" волосы, чтобы были мягкими и блестящими, а скучающие франты обмазывались глиной с ног до головы, изображали инопланетных пришельцев, целыми днями носясь по пляжам, наводя ужас на истеричных дамочек. Солнце только что появилось над беловатыми, как грудь чайки, водами, и тень Карналя была слишком длинная и ломкая. Или все чрезмерно удлиненное уже от самого этого непрочно?

Он поймал себя на том, что замедляет, собственно, и не шаги, а мысли, пытается зацепиться мыслью за что угодно, так, словно это даст ему возможность задержаться, не идти вперед. Не продвигаться к той группке молодежи, к которой он продвигался упорно и неотвратимо и уже ничего не мог поделать, ибо, как принято говорить, ноги сами несли его туда, и галька неприятно скрежетала под его вьетнамками, и расстояние между двумя рубежами, на одном из которых была межа его одиночества, а на другом, так сказать, естественное его состояние, - это расстояние сужалось, сокращалось, уничтожалось просто трагически и катастрофически.

Карналь мог бы остановиться, мог бы даже повернуть назад и пойти в горы, к бухтам, куда угодно, мог бы сесть у воды и ковыряться большим пальцем ноги в мелких камешках, высматривая, не блеснет ли сердолик или халцедон, но какой-то категорический императив велел ему идти дальше, вперед, не останавливаться. Карналя словно бы даже что-то притягивало, какая-то сила завладела им, и уже не было возможности ей сопротивляться.

Шорх-шорх - шуршала галька под ногами, и теплый блеск солнца ложился ему на лицо, лаская голову, гладил нежно, точно возвращал этой старой, собственно, голове моложавость, что-то навеки утраченное. А те, возле катера, никак не могли собраться, моторист копался в моторе, как это делают все мотористы, двое толстяков дурачились в прозрачной воде, худой и черный, как опаленный кол, парень маячил возле той высокой, странно знакомой Карналю девушки, видно, что-то говорил ей, а может, просто нависал над нею навязчиво и упорно, как это умеют делать некоторые мужчины, добиваясь женской благосклонности не какими-то своими достоинствами, а лишь пользуясь принципом "капля камень долбит".

И вот Карналь очутился возле них, ему даже показалось, что последние метры он почти бежал, по крайней мере, шел быстрее, чем до сих пор, словно бы испугался, что тот высокий и настырный (какая дикая наивность!) добьется хоть капли внимания от высокой девушки, это была, ясное дело, сплошная бессмыслица, но он уже знал: впереди неминуемость, он носил ее в себе уже давно, без него она не существовала, но и он без нее тоже. Неминуемость имела имя той молодой журналистки, что несколько месяцев назад прорвалась к нему за интервью, а он не очень вежливо, как это делал всегда, указал ей на дверь. Анастасия. Имя старомодное и претенциозное, как у византийских императриц или у киевских княжон, к советской эпохе оно совсем не идет, но той журналистке идет удивительно.

Что-то связывало Карналя с этим именем, в его замедленном ритме было словно бы успокоение, рядом с экзотическим - Айгюль - оно не становилось, жило где-то на горизонтах, ненавязчиво и скромно, в то же время внося прозрачную гармоничность в руины его души. Может, забыл бы ее, не заметил, если бы не тот ночной телефонный звонок, дерзко-бессмысленный, а может, мучительный, рожденный отчаяньем. Не знал этого и поныне, собственно, и не задумывался, пожалуй, действительно бы забыл, если бы... Если бы не эта новая встреча, теперь в самом деле неожиданная и не обусловленная никакими ни закономерностями, ни совпадениями, ничем...

Девушка возле катера повернулась к Карналю, он увидел ее глаза, знакомый разлет губ, нежный овал лица, затем его взгляд сам упал на фигуру девушки, яркий модный купальник, тугое тело, идеальные пропорции, недаром же тот высокий, весь в черной мохнатой заросли, кажется, молодой грузин, так неотступно и настырно топтался тут, может, надеясь на тот взблеск девичьих глаз, который был послан ему, Карналю. Анастасия!

Карналь остановился и потянулся рукой к глазам. Но тронул только кончик носа. Хотел по своей ехидной привычке спросить Анастасию: "Вас что, редакция послала за мной и сюда?", но, сам себе удивляясь, не смог произнести ни слова, только молча кивнул головой, здороваясь. В следующее мгновение понял, что поступил самым разумным образом, ибо Анастасия, которая, казалось, сомневалась, в самом ли деле видит перед собой академика Карналя, шагнула ему навстречу и воскликнула:

- Петр Андреевич, это вы?

- Допустим, - сказал Карналь.

- Наверное, проездом?

- Почему же? Две недели уже...

- Но ведь... Но ведь тут солидные люди никогда не бывают... Только такие несерьезные, как этот Князь. Вы только поглядите на него: он увивается за мной еще с рассвета. А те двое купаются даже в темноте. После двенадцати ночи приходят сюда, чтобы спрятаться в воде. Утони кто-нибудь из них, мы и не узнаем. Я здесь уже три дня. Если бы знала, что вы тоже здесь...

- Я случайно... - словно оправдываясь, проговорил Карналь, ощущая странную неловкость и перед тем, кого Анастасия назвала Князем, и перед мотористом, который перестал ковыряться в моторе и заинтересованно поднял голову, и перед теми двумя толстячками, тоже приглядывавшимися, с кем это разговорилась их приятельница.

Он хотел свести все происшествие к шутке, небрежно махнув рукой, сказать Анастасии и ее друзьям, чтобы они не обращали на него внимания, потому что он, мол, только мимоидущий, был - и нет, пришел и прошел, можно вообще считать, будто его и не было тут вовсе, и пусть они спокойно себе едут, куда собрались, или купаются дальше, или еще там что, но на шутливый тон надо было попасть сразу, с первых слов, а Карналь увяз в банальщине, пустился в объяснения, опасно задержался возле Анастасии, и пришлось поэтому знакомиться с молодым грузином, которого в шутку называли Князем, с мотористом, который по неписаному обычаю и нерушимым законам Черного моря не мог называться иначе, чем Жора, а тем временем из воды вылезли двое толстых и тоже бросились к Карналевой руке, так, словно он был если и не папа римский, то по меньшей мере какой-нибудь экзарх. Девушка получила от родителей имя Вера, но тут ее звали Вероника Глобус, потому что была и впрямь кругла, как глобус, а "Вероника" добавлялось для экзотики; парень носил прозвище "Костя Бегемотик", - на настоящего бегемота он не тянул по размерам, так сказать, общим видом, зато по ширине всех частей своего тела, включая и лицо, совершенно мог бы тягаться с водолюбивым жителем Центральной Африки. Спасало Карналя лишь то, что Анастасия не называла ни его фамилии, ни званий и должностей, просто отрекомендовала:

- Петр Андреевич.

Ну, а людей с таким именем и отчеством только в европейской части Советского Союза можно найти тысячи. Но тут молодой грузин, которого звали Князем и который ничего общего с этими бывшими эксплуататорами, как он заявил, никогда не имел, а кроме того, хотя тут и считали его типичным представителем своего народа, к сожалению, ее мог быть до конца именно типичным представителем, поскольку не умел делать того, что умеет (по крайней мере, таково общепринятое мнение) каждый грузин: жарить шашлык, и не просто жарить, а со знанием всех тайн, с артистизмом и изысканностью, Князь показал на большую, обмотанную виниловой пленкой кастрюлю в катере, беспомощно развел руками. Вероника Глобус и Костя Бегемотик с их аппетитами где-то добыли целого барана, залили его еще с вечера вином, теперь надеются, что он, то есть Князь, накормит их в Разбойничьей бухте грузинским шашлыком.

- А вы не умеете готовить шашлыки? - ласково спросил Князь у Карналя.

Вопрос был так неожидан, что Карналь ничего иного не придумал, как сказать правду:

- Собственно, я не могу считать себя специалистом... Но вообще готовить умею все...

- Поедемте с нами! - радостно закричал Князь.

И тогда уже и Анастасия, которая тактично молчала до сих пор, все же помня условную межу, отделявшую ее от академика, как-то незаметно отступила от Князя, очутилась возле Карналя и тихо сказала:

- А в самом деле, Петр Андреевич? Тут же такая скука...

- Ошибаетесь! - резко ответил ей Карналь, сразу приведя в боевую готовность все защитные силы своей неприкосновенности. - Я не знаю, что это такое - скука...

- Простите, я не так выразилась. К вам это слово действительно... никак... Но там, в бухте, такая красота... Я уже здесь в третий раз...

- Могу вам позавидовать, - буркнул Карналь.

- Так не поедете? Хотя я не имею никакого права вот так к вам... И никто... Ведь вы себе не принадлежите...

Он решил быть хотя бы немного мягче после этого наивного "себе не принадлежите".

- Я приду встречать вас, когда вы вернетесь. Это будет перед заходом или после захода солнца?

- А может, - Анастасия заколебалась, сказать ли ему то, что вертелось на языке, глянула на Карналя почти умоляюще, - может, мне тоже не ехать?..

- Ну, вы же собрались. И ваши товарищи...

- Это просто знакомые. Каждый год новые. Каждый раз случайные. Но я все же, наверное, поеду... А вы и вправду приходите, если захочется. Мы к ужину вернемся. Я выброшу для вас на катере белый флаг...

Она блеснула глазами, снова стала той дерзкой журналисткой, которая когда-то ворвалась в его святая святых, и он с удовольствием отметил, что именно такой она ему как будто нравится иди что-то в этом роде. Потому что напоминает... напоминает... боялся сознаться сам себе, но было в Анастасии нечто неуловимое от Айгюль. Как это могло случиться, откуда передалось - или опять же врожденные свойства, картезианство, мистика и чертовщина? Карналь слабо, обессиленно улыбнулся.

- Мы еще встретимся. Считайте, что это и не обещание, а словно бы соглашение... А пока счастливого плавания!

Не стал ждать, пока они отплывут от берега, чуть ссутулившись, пошел дальше, галька шуршала у него под резиновыми вьетнамками, а казалось: по душе.

Не оглянулся, не замедлил шага, не сворачивая, прошел по набережной, зашагал по центральной аллее, ведущей к домику дирекции, перед которым садовницы ежедневно меняли на клумбе горшочки с заранее высаженными цветами для своеобразного цветочного календаря. Было двенадцатое сентября, пора ветров, солнце уже пошло на спад, а тут, на юге, еще припекало. Полдень года, полдень века, одни полудни для него, после которых солнце уже не поднимается, а только падает и падает неудержимо, как ни подставляй под него плечи, каких современных атлантов ни выдумывай.

От главного входа летела к дирекции черная "Волга". Сделав крутой вираж, заскрежетала тормозами около Карналя, сразу те распахнулась дверца, и из нее выскочил... Кучмиенко.

Все то же самое: легкий летний костюм в элегантную клеточку, некая взлохмаченность волос, оживленно-обрадованное выражение лица, солидная фигура. "Кто вызвал черта, кто с ним вел торговлю и обманул его, а нам в наследство оставил эту сделку..."

- Петр Андреевич! Вот так сюрприз! А я думаю, ну, где его тут искать, в этой кустотерапии!

- Ты зачем здесь? - без восторга полюбопытствовал Карналь.

- За тобой приехал.

- Никто же не знает... Меня здесь нет...

- Го-го, для кого нет, а для Кучмиенко ты вечно и всюду есть, Петр Андреевич! Ни я без тебя, ни ты без меня...

- Что случилось?

- Да ничего. План выполняем, новые разработки идут, как из воды, номенклатуру, как договаривались, пускаем вширь... Потрепали нас на республиканском совещании, Совинский твой выступал и размахивал руками. Ну, да народ знает, что такое Знак качества и как его тяжко добывать в наших условиях. Мог бы и свое личное, но оно всегда отступает. Да и не для того сюда...

- Для чего же? - Карналь раздражался все больше. Кто мог сказать Кучмиенко? И почему именно сегодня? Бессмысленное стечение обстоятельств. Только что встретил Анастасию и сразу же - Кучмиенко. Снова какая-то мистика? Не слишком ли закономерные случайности окружают его последнее время?

- Если бы ты знал, Петр Андреевич, то еще бы и поблагодарил старого Кучмиенко за спешку. Воздушным лайнером перемерил на рассвете пол-Украины. Потому что тебя надо немедленно найти, а никто тебя так быстро не может найти, как Кучмиенко! Скажешь, неправда? Пронченко сегодня пришлет телеграмму. Но то ведь будет днем. А потом, что такое телеграмма? Разве она может заменить живого человека? Ну, я узнал немного раньше всех остальных, на лайнер - и сюда. В обкоме взял машину, Алексей Кириллович в аэропорту билеты прямо на Москву, потому что еще сегодня тебе надо быть в столице, а вечером - в Париже. Представляешь? Не я это организовал, но содействие в последней фазе - мое. Оцени.

- Ничего не понимаю! Ехать? Не собираюсь никуда ехать. И вообще - меня нигде нет. Я на отдыхе. Мне Центральный Комитет запретил приступать к работе раньше, чем через месяц.

- А кто тебя отзывает? Думаешь, Кучмиенко? Кучмиенко только способствует. Катализатор. Промежуточное звено. Центральный Комитет тебя и просит. Без тебя никак.

Карналь невольно вспомнил наивно-правдивое Анастасиино "себе не принадлежите". Ехать ему никуда не хотелось, отказывался от всех зарубежных поездок после смерти Айгюль, еще не знал, согласится ли и на эту, но и держаться за одиночество на этом надоевшем уже побережье тоже как-то не пристало.

- Что за поездка? - вяло поинтересовался.

- Обо всех деталях в Москве. Я что? Моя - организация. Работаю на опережение.

"А кто просит?" - должен бы спросить Карналь, но промолчал, так как на Кучмиенко никакие вопросы и вообще никакие слова не действовали никогда.

- Ты уже завтракал? - полюбопытствовал Кучмиенко, до конца выказывая внимательность и заботливость. Но Карналь только отмахнулся:

- Какой там завтрак? Коли ехать, так поехали, пока я не передумал. Но надо предупредить, чтобы меня не искали, когда придет телеграмма.

- Это я сделаю. А ты бери машину и за вещами. Где тут твой коттедж? Позавтракаем в аэропорту.

Уже когда машина выскочила на край бывшего гигантского кратера древнего вулкана и Карналь, оглянувшись, увидел далеко внизу голубую воду бухты, беспорядочные свалки вулканических обломков, сероватую от пыли зелень деревьев, только тогда вспомнил о маленьком катере, уплывшем в отдаленную бухту, вспомнил молчаливого моториста, беспомощного перед шашлыками молодого грузина, Веронику Глобус и Костю Бегемотика, смешных и добрых. А уже после них или, может, наоборот, до них, явилась в его воображении в сверкании темно-зеленых глаз Анастасия, он будто услышал ее голос, услышал свой голос, свое обещание встретиться, может, еще и сегодня, и только теперь понял, что в самом деле хотел этой встречи, но в то же время и рад, что избежал ее. Пусть будет, что будет. Ведь он из тех людей, которые себе не принадлежат, и в этом их спасение от случайного, мелкого, опасного и соблазнительного, в этом их счастье.

Книга четвертая

ПЕРСОНОСФЕРА

1

Завтракать в Крыму, обедать в Москве, ужинать в Париже - кого теперь этим удивишь? Мир сузился, стал доступнее, хотя от этого не упростился, не утратил своей пестроты и многомерности, а, наоборот, становится с каждым днем сложнее, непостижимее, даже, как бы сказать, противоречивее.

В самолете на Париж Карналь был без Алексея Кирилловича. Тот сопровождал академика из Симферополя до Москвы, помогал с вещами, позаботился, чтобы у Карналя было все необходимое для путешествия, а сам возвратился в Киев. Карналь попытался было оформить поездку и для своего помощника, но только бессильно развел руками. Кучмиенко постарался отсечь Алексея Кирилловича от академика, убедил кого следует, показал, чего он стоит и что может. Какой-то там помощник будет фордыбачить перед ним, Кучмиенко? Зазнался, захотел выказать свою обособленность и независимость? Посидит дома! Если бы еще в социалистическую страну, ладно уж, пусть бы ехал, хотя тоже не в такую престижную, прекрасно организованную поездку, как эта, а с туристическим поездом дружбы - триста гавриков, ни тебе путных гостиниц, ни нормального транспорта, ни покоя, ни удовольствия, всюду организованно, даже в туалет - и то группой! Туда - пожалуйста, никто мешать не станет. А это же капстрана, да еще какая? Франция! Париж! Вино, парижанки, Эйфелева башня, мосты через Сену, парфюмерия - все неповторимо! Посидишь, молод еще!

Для Карналя уже давно перестали быть тайной и Кучмиенковы мысли, и его настроения. Для расшифровки их довольно примитивного кода не стоило тратить усилий.

Хотелось иметь рядом хоть одну знакомую душу - и не имел. Еще недавно надеялся, что одиночество поможет ему сбросить с души невыносимую тяжесть, а пришлось убедиться, что нет на свете ничего несноснее именно одиночества, оторванности от людей, знакомого окружения, от того, чем и ради чего живешь на земле. Ни разу в жизни он не отдыхал, как это заведено у некоторых людей, не мог себе представить, чтобы в его размышлениях, в мучительно прекрасном напряжении мысли образовывалась какая-то пауза, перерыв, специально отводились дни, недели на праздность. Без работы как основного занятия жизнь теряла для него всякий смысл. Без работы и без Айгюль. Так он считал последние двадцать лет, но забивал, что до Айгюль была еще как бы целая жизнь, в которой он уже постиг великую истину труда, неудержимости усилий, упорного поединка с собственной ограниченностью и с ограниченностью мира, которая преодолевается лишь благодаря человеческим усилиям. Осваиваешь новые и новые миры, а собственной душой пренебрегаешь.

Как только умостился поудобнее в кресле салона первого класса, Карналь почти с жадностью накинулся на чтение отпечатанного на нескольких языках проспекта с перечислением основных вопросов международного "круглого стола" на тему "Человек в стихии научно-технической революции". Слово "стихия" не очень подходило к поставленной теме, а уж если употреблять именно этот термин, то тема была поистине стихией академика Глушкова, но тот как раз принимал участие в работе какой-то весьма важной технической комиссии в ООН в Нью-Йорке, кандидатура Карналя возникла, следовательно, не то как замена Глушкова, не то как компромисс, ибо ни сам Петр Андреевич, да и вообще, кажется, никто не считал его выдающимся полемистом, а тут, по всему видать, нужен был именно такой человек.

Белокурые стюардессы в розовой униформе, стилизованной под нечто древнерусское (не стюардессы, а по крайней мере хор Пятницкого), сразу стали возить на аккуратных тележках бесплатные напитки - коньяк, водку, виски, вина, - привилегия первого класса, предлагали журналы, газеты, потом непременно предложат стандартный аэрофлотский обед: на пластмассовом штампованном подносе жареный цыпленок, масло, черная икра, листочек салата, помидорчик, кекс, апельсин, пластмассовые одноразового употребления нож, вилка, чайная ложка, пластмассовая же чашка с кофе или чаем на выбор, круглый без ножки бокал с натуральным вином (а то и еще с чем-то покрепче, поскольку для первого класса). Если бы пришлось лететь через океан, то тогда стюардессы, мило улыбаясь, стали бы демонстрировать применение спасательных жилетов на случай аварии: вот так вынимается из-под сиденья жилет, так он вмиг надувается, так надевается. Три секунды - и обе стюардессы, с теми же милыми, чуть смущенными улыбками, оказывались в оранжевых жилетах, зрелище довольно-таки жутковатое, когда ты летишь над океаном на высоте десяти километров, и Карналь всякий раз отгонял неприятные мысли, которые непременно вызывала эта демонстрация, тем, что сравнивал оранжево одетых стюардесс с жабками-криничками, которых помнил еще с детства. Вынимаешь из криницы ведро воды, а в нем плавает несколько таких жабок, сверху черненькие, снизу оранжевые, как морковка. Вылавливаешь их, бросаешь назад в криницу, они летят, смешно растопыриваясь, шлепаются в воду и весело ныряют в холодную глубину, чтобы назавтра вновь очутиться у тебя в ведре, которое ты вытащишь на солнечный свет.

Но на этот раз летели над континентом, только где-то возле Голландии трасса проходила, кажется, вдоль побережья, но это не требовало демонстрации жилетов, и стюардессы только возили и возили напитки для пассажиров первого класса, среди которых, как выяснилось почти сразу, было несколько дипломатов, один сотрудник торгпредства, делегация сторонников мира и директор завода ферросплавов, который сидел возле Карналя и все пытался припомнить, где он мог его видеть. Директор был массивный, даже могучий мужчина, говорил гулким басом, так что к нему невольно прислушивались все пассажиры салона, коньяк стал пить, едва усевшись на свое место, поясняя, что только этим напитком и может спастись от жажды, и все допытывался у Карналя, кто он: артист или писатель?

Петр Андреевич вынул из портфеля свои бумаги, разложил на длинном узком столике, молча показал директору проспект вопросов "круглого стола".

- Революция? - прочитал директор. - Научно-техническая? Теперь вспомнил! Вы же электронщик? Академик? Глушков?

- Карналь.

- Да, конечно же Карналь! Знаю! Слышал на совещаниях. И о том, как вы там в Приднепровске дали перцу нашим металлургам за кустарничество!

- Напротив, я похвалил их за инициативность.

- Инициативности мало. Под нее базу давай. Не подопрешь - погоришь и дыма не пустишь! Я ваших машинок не знаю толком, ведь у нас грубая материя, огромные агрегаты, много приблизительности, но точность добралась уже и до нас, берет за горло! Вот еду во Францию. Поставляем им ферросплавы, хвалят, долгосрочное торговое соглашение подписали, химия наша их очень удовлетворяет, потому что такой точности компонентов, как мы, никто не придерживается. Ну! А физика наша им - никак! Не тот размер куска! У нас как? Что ни дай - с руками оторвут! Кто там станет измерять, какой величины кусок! А тут даже форму дай особенную. Дай ему кубик с такой и такой гранью - иначе, мол, финансовые санкции! Технологию надо мне менять - их не смущает. Хоть заново родись, а ему дай то, что он хочет. Вот и еду договариваться, а заодно и поучиться точности капиталистической. Не знаю, разрабатывали ли эту тему философы наши, я же так считаю: точность - понятие техническое и классовых измерений, наверное, не требует. А как у вас? Где этот "круглый стол"? В Париже? Я Париж и не повидаю, прямо с аэродрома представитель фирмы в машину - и айда к ним нюхать дымок, своего еще не нанюхался!

- У меня как раз поездка классовая, - улыбнулся разговорчивому директору Карналь, - в отличие от вашей сугубо бесклассовой. Еду спорить с зарубежными технократами. Собственно, я не большой специалист в этом деле, послан я не из-за особых талантов в этой отрасли, а руководствуясь известным принципом: важно не то, что скажут, а то, кто скажет. За мной стоит практическая работа большого творческого коллектива, имеющего какие-то достижения, следовательно, меня будут слушать даже тогда, когда я буду говорить горькие вещи. Ясное дело, меня обвинят в советской пропаганде, но это уж неизбежно во всех наших беседах такого плана, поэтому выбора здесь нет.

Директор дышал тяжело и шумно:

- А мне придется уступить. В министерстве так и сказали: дай им тот кусок, какой они хотят, это же валюта. А технологию перестрой за счет внутренних резервов. Старая песня. Все же принципы отстаивать намного приятнее, чем зарабатывать валюту. Попрошу-ка я у девушек коньячку. Выпьем за наши принципы, академик?

Приехал коньяк, затем приехал и стандартный аэрофлотский обед, который потребляют только на высоте в десять километров, когда за бортом самолета температура от тридцати до сорока градусов ниже нуля, когда над самолетом загадочные беспредельности космоса, а внизу - белые клубища облаков, которые закрывают землю от твоих глаз, и ты летишь тысячи километров над какими-то библейскими барашками, взлохмаченными бородами богов изо всех пантеонов мира, молодым хаосом образования материи, а может, миллионолетними дымами, в которых неустанно уничтожается материя. Мысль о том, что под тобой примитивные скопления микроскопических водных брызг, водяной пыли, небесная роса, будущие дожди и ливни, как-то никогда не приходит в голову во время таких полетов.

Директор, опрокинув в рот несколько рюмочек коньяку, наконец угомонился и задремал. Карналь мог теперь внимательнее просмотреть проспекты. "Суть научно-технической революции". Ну, это определяется довольно просто, хотя исчерпывающего определения пока что еще и нет. "Основные черты процесса взаимодействия НТР и человеческого индивидуума. Экономический аспект проблемы экзистенции человека в условиях НТР. Роль научно-технического прогресса в создании постиндустриального общества". Это уж выдумка американских социологов. Они любой ценой стремятся отделить Америку от мира, поставить ее над ним. То общество расширенного потребления, то постиндустриальное общество, то общество какой-то там конвергенции. "Роль научно-технического прогресса в повышении материального уровня граждан". Нейтральная тема. "Изменение условий и характера труда под влиянием труда". Этот вопрос поддается изучению достаточно точному, со спекуляциями тут не разгонятся. "НТР и изменение положения человека в системе производства. Новые технические средства и новые требования к человеку как субъекту производственных процессов". Снова потихоньку устраняют социальное, на передний план - голая техника. Может, его и пригласили потому, что считают прежде всего техником? "НТР и экономические проблемы. Изменения способов освоения природы. Влияние этих изменений на развитие человека. Суть экономического кризиса. Пути преодоления экологического кризиса". Ну, тут они поднимают руки. Катастрофические настроения. Неконтролированность развития промышленности, хищничество корпораций, израненная земля, отравленные воды, уничтожение лесов и трав. Все обвиняют технику, а надо бы начинать с науки. Джон Бернал считал, что научная работа должна подчиняться центральному планированию, тогда только она будет служить обществу. Запад чванливо отбрасывает эту очевидную истину, которой руководствуется вся социалистическая наука. От планирования отказываются, усматривая в нем угрозу для творчества ученого. Постулаты как будто бы и правильные. Творчество - процесс подсознательный и поэтому требует планирования и не целенаправленных усилий, а душевного покоя и вдохновения. Вдохновение приходит редко. Внешнее давление, принуждение отгоняют его. Творчество не подчиняется ни учету, ни регулированию. Нельзя вдохновляться по заказу. Например, планомерная работа тысяч научных центров до сих пор очень мало дала для разгадки тайны рака. Флеминг нашел пенициллин совершенно случайно, заметив, что обычная плесень убивает бактерии. Эйнштейн свою формулу... И так далее... Аргументировать можно что угодно. А пока человечество должно пожинать плоды от неконтролированного, внепланового, неуправляемого развития науки и техники, хаос капитализма упал на земную поверхность как некий средневековый мор, только еще страшнее, ибо ведет к необратимым изменениям самой планеты, угрожает ее здоровью, целостности, может, даже существованию. У Шекспира было так: король ест рыбу, рыба ест червя, червь ест короля. Теперь: в организм червя проникают ядовитые растворы инсектицидов и фунгицидов, черви отравляют рыбу, землероек, кротов, дроздов и жаворонков, те - ястребов и сов. Так возникает цепная реакция гибели, в начале и в конце которой стоит тот самый "шекспировский король" - или современный человек-производитель, homo faber. И вежливые джентльмены в модных костюмах, с модными галстуками собираются в одном из красивейших городов земного шара для спокойных разговоров на тему "Пути преодоления экологического кризиса". Карналь мог бы предложить такой путь. Единственный и универсальный. Еще одну Октябрьскую революцию для всего мира. Но это была бы уже нагульновщина. Как командиру пехотного взвода, который когда-то сражался в подземельях Белграда с фашистскими диверсантами, ему, может, и к лицу были такие теории, но не теперь и не в его нынешнем положении.

Ладно. Экологию он оставит. Не для него. И не в его нынешнем состоянии. Ибо разве душа его не измучена так же, как истерзана поверхность земли? Раны, даже затянувшиеся, навсегда оставляют после себя шрамы и рубцы. И от ран, нанесенных нашей планете, не спасешься никаким отчаянным оптимизмом.

Когда-то было проще. Отдельный человек жил под звездами и ветром, среди цветов и животных, между смеющимися и плачущими людьми, целью его жизни было соревнование с природой, покорение и использование ее сил и богатств, это сформировало гомо сапиенса более ста тысяч лет тому назад, и современный человек в основных биологических реакциях мало чем отличается не только от своих недалеких предков, но и от того мира, из которого он вышел, - мира животных. Когда возникает потребность, современный человек довольно легко может возвращаться к первобытной жизни - как тот Робинзон, мы наблюдали это не только в эпоху парусников, но и во времена ракет и компьютеров.

Нынче человек живет в эре научной. Позволяют ли методы руководства научными исследованиями надеяться, что наука принесет пользу в разрешении сугубо человеческих проблем? Мы обладаем огромным количеством сведений о материи, мощными техническими средствами для покорения и использования внешнего мира. Но всегда ли уровень наших научных знаний дает нам возможность постичь последствия, которые могут возникнуть из нашей деятельности? Спасение для человека не в его натуре, а в его общественной истории и в общественных целях, которые он ставит и которых достигает. Цели социализма и цели капитализма - между ними нет и не может быть общности. Наука, техника сами по себе не могут разрешить проблемы, которые встают перед человечеством. Не спасают человечество и те теоретики, которые усматривают в развитии науки и техники, в индустриализации жизни только угрозы человеку, ибо рассматривают они не человека социального, а сугубо биологический индивидуум, которому нужна свобода опять-таки не социальная, а биологическая, нужна среда, которая бы просто удовлетворяла стремление к тишине, обособленности, уединению, просто открытое пространство. Орды экономистов, социологов, футурологов, экологов слоняются с конференции на конференцию, перескакивают из-за круглых столов за четырехугольные и знай пугают человечество угрозами ядерной войны, загрязнения окружающей среды и уничтожения природы, развития неизлечимых болезней, автоматизации жизни, снижения ценностей религиозных и философских без создания моральных эквивалентов взамен. Социальная история игнорируется упорно и последовательно, а с этого надо начинать. Отовсюду раздаются призывы найти новую общность человека с природой, овладеть тайной тех процессов, благодаря которым человек превращает свои врожденные естественные возможности в собственную индивидуальность. Достаточно ли этого? И достаточно ли сегодня простого признания нашей экологической взаимозависимости, - мол, все мы принадлежим к одной системе, пользуемся одними источниками энергии, являем собой неразделимое единство при всем многообразии и неодинаковости. Что дает нам простая констатация этого факта, кроме горького чувства собственного бессилия перед современным пиратством корпораций, перед бесконтрольностью капитала, перед дикой стихией преступного корыстолюбия, которая не останавливается уже и перед тем, что замахивается на саму человеческую природу. Загазованные химконцернами ветры не знают границ. Отравленные промышленными отходами реки текут по своим миллионолетним руслам через многие страны. Радиоактивные дожди не подвержены идеям. Морские течения переносят радиоактивный мусор, не руководствуясь симпатиями или антипатиями к правительствам и государствам. Следовательно, надо не обещать чудес так называемого постиндустриального общества и не искать спасения в отчислении какого-то процента из национальных доходов наиболее развитых стран для восстановления нарушенного экологического равновесия. Смешно пытаться откупиться за содеянные необратимые преступления. Преступления надо предотвращать.

"Психологический аспект проблемы взаиморазвития НТР и формирования человеческой личности. Проблемы развития естественных наклонностей и дарований. Психологические условия развития современного производства, эмоционально-психологическое состояние общества и развитие индивидуума в сфере производства".

На Чикагской международной ярмарке посетители получали путеводитель с девизом: "Наука открывает, промышленность применяет, человек подчиняется". По-английски "подчиняться" - конформ. Сама этимология этого слова "конформ" предвидит, следовательно, что человеческое существо будет формироваться технологическими силами, хочет он того или нет. Из властителя мира человек превращается в жертву. Тогда зачем все наши усилия, зачем тысячи лет бились люди над открытием истин, горели на кострах, стояли на баррикадах?

Карналь дописал в тезисах слово "социальные", поставив его рядом с часто повторяемым словом "психологические", но и этого ему показалось слишком мало, и он набросал вдобавок еще и свои тезисы: "Научно-технический прогресс и моральная социализация личности, НТР и воспитательная функция социалистического труда. Творческий труд как основа становления и развития личности человека. Формирование всесторонне развитой личности в условиях социалистического труда и перерастание его в коммунистический. Основные формы массового трудового творчества. Формирование у трудящихся навыков управления производством. Социалистические стимулы к труду. Новые способы формирования и удовлетворения потребностей человека при социализме".

Дочитывать брошюрку не стал. Даже садясь в самолет, еще не представлял себе, что будет говорить за этим "круглым столом" и вообще сможет ли говорить, спорить, выказывать свое упорство и неуступчивость, которыми славился даже среди зарубежных коллег.

Холод равнодушия, как бы навеянный на Карналя злыми силами, сковывал его все больше и больше, и - что всего страшнее! - им овладела бездумность, потребность мыслить исчезла, и он с ужасом ждал, вернется ли она к нему вновь, и переживал тяжелые приступы отчаянья. Такое отчаянье овладевает душой заблудшего среди беспредельных льдов одинокого полярника после многодневных тщетных попыток пробиться к твердой земле, к людскому жилью, к теплу и жизни. Карналь как бы должен был искупить последствия средневекового соглашения беспокойного разума с дьяволическими силами. Холод души твоей будет так велик, что не даст согреться и на огне вдохновения. Вот уже много месяцев мозг его жил на берегах боли, он прикасался к боли каждое мгновение, заливался ее мертвыми волнами, может, именно благодаря этому острее ощущалась жизнь, но в то же время приходило и понимание тщетности всех усилий и тяжелая безнадежность от мысли, что Айгюль нет и никогда больше не будет.

Пронченко понимал состояние души Карналя, давал возможность спастись в ожесточенном труде, когда же из этого ничего не вышло, попытался выбросить Карналя в бесконечный мир одиночества, но и оттуда вызволил как раз вовремя.

И вот теперь в самолете, просматривая зряшную брошюрку с тезисами очередного "круглого стола" (складывалось такое впечатление, что какие-то могучие финансовые силы держат у себя в почетных наемниках целые тучи разных говорунов, которые мечутся по всему свету и либо пугают человечество, либо успокаивают его именно тогда, когда оно должно бы встревожиться), Карналь неожиданно для самого себя загорелся духом полемики. Сквозь щели его разбитой души снова просачивался мощный свет мысли, дух спора, несогласия, борьбы рождался, ширился в нем, что-то рвалось на волю, на простор, в самолете было тесно, так и проломил бы стенку, чтобы шагнуть хоть и в эмпиреи к господу богу и сразу броситься в полемику, в борьбу, в горение.

Карналь отодвинул от себя бумаги, ничего не записывал - не привык фиксировать свои мысли, просто раздавал их на все стороны, раздаривал походя, а уж если что-то слишком докучало и сформировывалось в какую-то завершенность, тогда в бешеной торопливости падал за стол, просиживал целые ночи, работал по восемнадцать часов в сутки. Так выходили статьи, книги, монографии. Сам потом удивлялся: когда и как успевал все это написать, а Кучмиенко громко завидовал и все выискивал цитатки о том, что в науке более всего ценится капитально-медлительное мышление, ничего общего не имеющее с поспешностью. "Науку тянут волы!" - восклицал Кучмиенко, на что Карналь шутя отвечал: "Но ведь наука - это не арба с сеном". На том и кончались их якобы споры, якобы разногласия.

Снова появилась стюардесса со столиком на колесиках, покатила его между кресел. Карналь спросил:

- Скоро Париж?

- Через полчаса.

- Вы часто летаете сюда?

- Это наша трасса.

- Не надоедает Париж?

- Разве такой город может надоесть?

Стюардесса задержалась возле Карналя, надеясь на продолжение разговора, но он умолк. Не станет разочаровывать эту симпатичную девушку, сообщив ей, что ему лично Париж все же надоел, ибо ни разу не приезжал он сюда просто так, как ездят миллионы людей, чтобы послоняться по бульварам, поглазеть на ночную Сену с мостов, побывать в Лувре и Версале, не думая о жестоком дефиците времени, о симпозиумах, о порядке дня, о выступлениях, спорах, дискуссиях, недоразумениях, несуразице, неудовлетворенности. Ученые как бы забыли о своем основном назначении и объединились в некий международный дискуссионный клуб, в котором почти никогда не менялись темы разговоров, а изменялись лишь места споров: континенты, города, острова, пейзажи, времена года.

Чтобы не быть невежливым, он спросил еще:

- Мы прибываем в Орли?

- В Орли.

- Благодарю вас.

Он помнил еще старый Орли, знал и новый аэропорт, этот бесконечно длинный модерновый барак, бетон, стекло, нержавеющая сталь, подвижные ленты горизонтальных эскалаторов для ленивых пассажиров, бесчисленные киоски с мелочами, кафе и закусочные, прекрасно распланированные зоны посадочные и паспортного контроля, беспорядок при регистрации билетов на очередные рейсы, совершенно бессмысленная система сдачи вещей, вечные толпы встречающих, которые стоят у загородок паспортного контроля точно с дня открытия аэропорта и никогда не расходятся. Впечатление такое, будто мир располовинился: одна половина в вечных странствиях, другая - в таких же вечных встречах.

Теперь Карналь летел сам, и встречать его, кажется, не должен был никто, разве что товарищи из посольства, которые отвезут его в гостиницу и скажут, где состоится заседание "круглого стола".

Но из посольства никого не было. Правда, посол теперь был новый, может, и сотрудники сменились, и Карналь просто мог не знать того, кто его встречал. Он небрежно скользнул взглядом по теплой мозаике чужих лиц и вдруг натолкнулся на рыжую девчушку в джинсовом костюме, которая тоже смотрела на него странно дерзкими глазами, а может, и не на него, а ему только так показалось, потому что на груди девчушки висел плакатик с надписью еще более дерзкой, чем ее глаза: "Я - академик Карналь".

Чиновник поставил штамп в паспорте Карналя, один шаг - и ты уже на территории Франции и мажешь подойти к той рыженькой Марианне, которая выбрала столь комично-остроумный способ выудить из толпы неизвестных пассажиров советского академика Карналя.

- Добрый вечер, - сказал, подходя, Карналь. Сказал по-французски, хотя не очень полагался на свое произношение.

- Добрый вечер! - стрельнула девчушка на него своими цепкими глазами.

- До сих пор мне казалось, что академик Карналь - это я.

Девчушка враз кинулась к нему:

- Мосье - академик Карналь?

- Да.

- Я встречаю вас. Я ваш гид и переводчик.

- Вы говорите по-русски?

- Можно.

- Разрешите спросить, как вас зовут?

- Жиль.

- То есть Жильберта? Имя почти математическое*.

______________

* Имеется в виду немецкий математик Д.Гильберт, для которого, кстати, характерной была уверенность в неограниченной силе человеческого разума. (Примеч. автора.)

- Изучать и русский язык, и математику? Вы шутите, мосье академик!

- Значит, не угадал. Зато не ошибусь, назвав вас парижанкой? Из Сорбонны?

Жиль, которая извивалась впереди Карналя, ловко прокладывая ему путь среди снующей толпы, повернула к нему на миг лицо, блеснула золотисто-смуглой щекой, сверкнула зеленоватым глазом из-за рыжевато-золотистой челочки, лицо было еще подвижнее, чем вся ее фигурка, оно как бы сдувалось ветром, вот-вот полетит, и больше не увидишь его никогда - истинное лицо парижанки, по крайней мере в представлении Карналя, и он с не присущим ему внутренним удовлетворением подумал о своей опытности, приобретенной за много лет зарубежных поездок, даже в таком, казалось бы, несущественном, как отгадывание происхождения с точностью, которая должна была бы удивлять в первую очередь не его самого, а тех, кого он угадывал-вычислял.

Однако с этой летучей Жильбертой все было наоборот. Он опять не угадал. Она немного попрыгала впереди него, размахивая кожаной сумочкой на длинном ремешке, потом снова показала ему теперь уже другую половину лица, засмеялась:

- Мосье, я из Орлеана! Сорбонна - это действительно прекрасно, но наш университет не хуже, по крайней мере, русский мы будем знать лучше парижан, у нас такая очаровательная мадемуазель Лиз из Москвы! Вы шокированы, мосье: город Жанны Д'Арк и русский язык?

- Я придерживаюсь взгляда, что великие люди вырастают не только в больших городах, а в маленьких тоже, и даже, я бы сказал, чаще.

- Вы еще больше подивитесь, мосье академик, когда узнаете, что международная встреча ученых состоится не в Париже, как задумывалось, а на Луаре, в ее знаменитых замках, и я приехала за вами, чтобы сразу отвезти вас на Луару, не показав вам даже Парижа. Мы только прикоснемся к Парижу, въедем в него и сразу же выедем через Орлеанские ворота. В Париже вы уже, надеюсь, бывали, а вот в замках Луары...

- Вы угадали. Но выходит, что вы, Жиль, еще и мой, так сказать, персональный водитель? Тут у нас мог бы возникнуть маленький конфликт, ибо я с некоторого времени воздерживаюсь от пользования машиной, особенно когда за рулем его - женщина.

- Мосье, эпоха карет давно минула даже во Франции.

- Я крестьянский сын и мог бы добраться до Орлеана пешком, но боюсь, что к тому времени наша международная встреча закончится. Так что же мне делать?

- Садиться в мою "симку" и ехать на Луару! Предварительно поужинав либо здесь, в аэропорту, либо в Париже, где-нибудь на окраине, чтобы не окунаться в его глубины.

- От ужина я отказываюсь, разве что выпьем по чашечке кофе где-нибудь здесь, в одном из этих милых кафе.

- Тогда мы немедля тронемся. Вы не представляете, какая это чарующая дорога, мосье! Мы поедем через Фонтенбло, затем минуем древний Намур с его мостами, старинными соборами и водяными мельницами, проедем по провинциальным тихим шоссе, мимо маленьких речушек Луанг и Луарет, потом увидите нашу Луару, с которой ничто на свете не может сравниться. Встреча начнется в замке Сюлли возле Жьена, затем вас примут в салоне Чести Орлеанской мэрии, заключительное заседание состоится в знаменитом замке Шамбор! Мосье, вам повезло, как никому, и я страшно рада за вас!

- Благодарю за искренность, Жиль, вы чрезвычайно милая девушка, Карналю захотелось церемонно поклониться ей, но он своевременно спохватился, что она этого не заметит.

Все происходило в этот день с такой стремительностью, что Карналь даже не успевал удивляться переменам, которые должен бы наблюдать в самом себе. Ненавидел машины, всячески избегал их, а этот день не оставлял никакого выбора, начиная с раннего утра, когда пришлось ехать в аэропорт с Кучмиенко, потом в Москве и вот здесь, во Франции, да еще с девушкой за рулем. Но не станешь же говорить ей о своих переживаниях и не потребуешь вертолет, который перенес бы тебя из Парижа в Луару! Приезжаешь за границу не для демонстрирования собственных капризов. Представляешь тут не себя государство. Для собственных прихотей места не остается. Правда, престиж его государства требовал бы не такой встречи. Девчушка для академика, который представляет великий Советский Союз, - все же слишком мало. Даже никого из посольства. Запоздали или разминулись где-то в этом вавилонском столпотворении аэропорта Орли. Карналь имел все основания обидеться. Но не успел он об этом подумать, как уже сидел в маленькой "симке" рядом с рыжеволосой Жиль.

Париж лежал где-то совсем близко, но оставался в стороне от их пути. Миновали его, как незнакомую красивую женщину: как ни привлекает, а не остановишься, не заговоришь, не прикоснешься. Даже знакомый силуэт Эйфелевой башни теперь терялся среди высотных зданий, каких в Париже с каждым годом становилось все больше, и уже теперь над этим исполинским городом господствовал не стройный силуэт прославленной башни, а нахальная тупость так называемой башни Монпарнаса - мрачного небоскреба, в котором, как говорили сами парижане, помещалось не менее тысячи магазинов. На окраине тоже - то здесь, то там высились белые высокие дома, геометрическое однообразие коих архитекторы пытались слегка приукрасить окнами необычной формы, нечто вроде барокко бетонно-стеклянного века. Многоэтажные дома стояли поодиночке, разбросанно, не преграждали пути, потоки машин вливались по многочисленным шоссе в Париж легко и свободно, даже страх брал, где и как они поместятся в каменных тисках его улиц, хотя в то же время и у самого возникало дерзкое желание броситься вслед за теми машинами, так же ворваться в одну из улиц предместья и мчаться к центру, к Сене, к Триумфальной арке, пролететь там в неистовом завихрении машин, которые обтекают арку, кажется, сразу пятнадцатью или даже двадцатью неисчерпаемыми струями, выскакивая из окрестных улиц, чтобы, сделав полукруг на площади, снова нырнуть в какую-нибудь улицу, всякий раз более узкую, чем та, с которой начиналось движение. Еще с фронта у Карналя осталось впечатление, которое не исчезало вот уже свыше тридцати лет. Когда врываешься, бывало, с боями в чужой город, всегда кажется, будто на окраинах улицы широкие и просторные, так и всасывают тебя, затягивают, а дальше становятся все уже и уже и где-то в центре как бы исчезают, пропадают: вместо улиц - две плотные стены вражеского огня по сторонам и одна - до самого неба - впереди. Таким, наверное, должен быть ад, если бы он вообще существовал. С годами видение ада в центре больших городов не исчезало, а становилось вроде бы отчетливее, хотя уже не было там ни фашистских автоматчиков, ни фаустпатронов, ни самоходок за углом. Зато господствовал все с большей силой террор машин, плохо отрегулированных двигателей, неистовость движения, которое поражало своею бессмысленностью каждого нормального человека, - воистину адская смесь бензинового чада, сажи, свинца, всяческой ядовитой мерзости. И хотя Карналь жил в самом центре Киева, но любил больше предместья, и не только в Киеве, но и во всех городах, где ему приходилось бывать. Так и живешь на свете: любишь одно, довольствоваться должен совсем другим.

Когда он попросил Жиль, чтобы она, если есть такая возможность, миновала Париж, девушка радостно согласилась, заметив, что они сэкономят час, а то и все два. Смешно было слышать от такой молоденькой девушки об экономии времени. В ее возрасте время растрачивается охотно и своевольно, его запасы пополняются с такой же щедростью, как и энергия тела и души, невозможно даже вообразить, что кто-то может задыхаться от нехватки времени, точно в безвоздушном пространстве или в атмосфере, отравленной вредными испарениями.

- Вы рационалистка, Жиль? - не сдержался Карналь. - Заботитесь о времени.

- Просто практичная француженка. Век практицизма, мосье академик. В Париже мы неминуемо заплутались бы в потоках машин, и тогда нам пришлось бы ехать по автостраде, а так я повезу вас по тихим провинциальным шоссе, это немного дальше, чем по автостраде, но намного живописнее и спокойнее. Мы заедем в Фонтенбло.

- Благодарю, я уже там был.

- И видели акт отречения Наполеона?

- Даже знаю, что французы считают этот акт самым трагическим документом в истории человечества.

- Зато мосье никогда не был в Намуре и не слышал, как журчит вода под старыми мельницами. Никто не знает, сколько простояли те мельницы. Может, еще с галльских времен.

Жиль прочитала какие-то стихи о старых водяных мельницах, но Карналь не уловил сложных метафор, ибо его знание французского не шло дальше умения понимать тексты технических журналов.

Они ехали и впрямь медленно и запутанно. Желтели поля кукурузы по обе стороны шоссе, дубовые леса чередовались с кленовыми рощицами, поля и леса, как нетронутые окоемы воображения; на небольших речушках стояли тихие городки со старинными каменными соборами (белый камень зарос зелеными мохнатыми мхами, проваленные кровли, покрытые патиной веков витражи), то вдруг расцветали неожиданно зеленые свекловичные поля, и небо клубилось белыми облаками, их подбрюшья подсвечивали неистовые полосы предзакатного солнца. Неужели он видит французское солнце? Карналь не мог опомниться. Утром встречал солнце над Черным морем, и первые его взблески били ему из зеленоватых очей Анастасии, теперь это же самое солнце, уже угасая, отражается в таких же зеленоватых глазах французской девушки. Мы проклинаем порой цивилизацию, а как она прекрасна и среди каких чудес мы живем благодаря ей!

Жиль неутомимо объясняла, показывала, рассказывала, комментировала, Карналь из вежливости что-то там отвечал, никак не мог избавиться от впечатления, что едет не по чужой земле, а где-то у себя дома, когда же пробивалось в его сознание, где он и что с ним, то охватывало желание вернуться домой сразу же, так и не доехав до тех прославленных замков на Луаре и не обменявшись даже несколькими словами с участниками интернационального "круглого стола", которые, наверное, добирались на Луару такими же провинциальными шоссе, в таких же маленьких машинах, с такими же говорливыми орлеанскими студентками.

Они добрались до какого-то маленького городка на Луаре уже ночью. Жиль завезла Карналя в отелик "Маленький отдых", пообещала, что ему тут непременно понравится, передала в руки хозяйки отелика, длинноносой, очень некрасивой, но доброй женщины, мадам Такэ, пожелала доброй ночи и исчезла. Мадам Такэ повела Карналя по скрипящим ступенькам на самый верхний, четвертый этаж, поскольку, как она объяснила, все комнаты в "Маленьком отдыхе" уже заняли ученые, прибывшие сюда кто на неделю, а кто и на десять дней, ведь грех не воспользоваться случаем и не напробоваться всласть французских вин и французских сыров. Мосье Карналь прибыл последним, поэтому ему придется жить на верхнем этаже, впрочем, это совсем невысоко, даже оригинально - жить над всеми, ближе к небу и богу. Тусклые электролампочки зажигались на этажах именно тогда, когда Карналь и мадам Такэ добирались туда, а позади так же гасли: безотказно действовала автоматика для экономии электроэнергии, отрегулированная, видимо, именно из расчета на житейский ритм хозяйки гостиницы. Гостиничке было, пожалуй, лет двести, а то и все четыреста, она вся скрипела, стонала, как бы даже шаталась. Комната "Шамбр номер 14", которую отперла для Карналя мадам Такэ ("Пусть мосье устраивается, потом непременно спустится вниз и отужинает"), была высокая, сводчатая, темная, так как тут горела лампочка не более чем двадцать пять ватт ("Тут не читают, не думают, мосье, у нас никогда не останавливались такие почтенные люди, как нынче"), деревянные стены оклеены обоями - пестрые цветочки на красноватом фоне. Почти весь номер занимала колоссальная кровать, на которой спать можно было как угодно: хоть вдоль, хоть поперек, хоть по диагонали. Еще был шкаф, столик, два стула с соломенными сиденьями, все старинное, даже "кабинет де туалет" невольно поражал стариной: огромные медные краны, зеркало в стиле Людовика XVI, причиндалы интимного предназначения из фарфора, с меткой Лиможа - на что только не тратились когда-то человеческие усилия и человеческое умение. Этот старинный отелик, наверное, кто-то умышленно выбрал для поселения новейших технократов, дабы напомнить им о добрых старых временах. Карналю эта идея понравилась. Он еще раз осуществил странствие по скрипящим ступенькам, спустился вниз, нашел маленькую дверцу, которая из вестибюля вела в ресторан (темные дубовые столы, большая клетка с попугаем, медные чайники, старинный фарфор, две темные картины на стенах), там уже ждала его мадам Такэ.

- Мосье?

Собственно, есть ему не хотелось. Только стакан чаю, даже не стакан, а большую чашку, как привык дома, где Айгюль завела культ чая, этого напитка, призванного радовать людей, спасать, успокаивать и, если хотите, утешать. Но быть в самом сердце Франции и сказать, что ты хочешь только чаю и отказываешься от типично французского ужина? Подчиняешься автоматизму путешествий и пребываний, и нет здесь спасения: "Сiм'я вечеря коло хати, вечерня зiронька встає..."* Было ли это когда-то? И можно ли как-нибудь согласовать то, что было с тобой в далеком-предалеком детстве, со всеми этими бесчисленными ужинами то на острове Святого Стефана на Адриатике, когда при зажженных свечах в высоких старинных подсвечниках тебе подавали на блюде огромных лангустов с черногорским вином; то в пекинском ресторане с трехчасовым торжественным ритуалом поедания утки по-пекински, то в частном ресторанчике на Медисон-авеню в Нью-Йорке, где американские кибернетики устраивали тебе "кукурузный прием": сто блюд из кукурузы, включая кукурузный виски "Старый дед"; то в душном Каире, где ты пробовал бедуинское блюдо жареную верблюжатину; то в амстердамской портовой таверне, где жарили для тебя только что выловленных в море угрей? И удалось ли тебе видеть там вечернее небо так, как видел ты его в детстве, когда уже наперед знал, какого цвета и когда оно будет, где погрузится в Днепр солнце, куда ударит последний отчаянно-красный его луч, и как пролетит отблеск от него аж на другой конец неба, и что-то наподобие вскрика послышится тебе над Тахтайской горой. А потом ранний вечер просеменит на цыпочках в плавнях и бессильно упадет между хат, накрытый тяжелым пологом ночи. Было и больше не будет никогда.

______________

* Т.Шевченко. "Садок вишневий коло хати..."

А теперь призрачное сияние искусственных светильников, которые меняются и совершенствуются с каждым годом, но все равно остаются мертвыми и враждебными человеку, пространство, организованное и стерроризованное наилучшими архитекторами, украшенное наимоднейшими декораторами, нахальный модерн, убивающий всякое воображение, нелепая стилизация под давно минувшие эпохи, которая свидетельствует о бессилии и растерянности стилизаторов, это было всюду, сопровождало тебя надоедливо, упорно, нахально.

Карналь не стал огорчать мадам Такэ и съел все, что она ему подавала в беспредельной своей французской щедрости, которая велит накормить и напоить гостя, странника, мужчину так, как это умеют только во Франции. Попугай в клетке подбадривающе посвистывал Карналю, мадам Такэ довольно улыбалась, все было прекрасно.

- Доброй ночи, мадам Такэ.

- Доброй ночи, мосье академик.

Спал Карналь неспокойно. В крохотном отеле все трещало, стучало, скрипело, было полно шорохов, шептаний, вздохов, словно бы "Маленький отдых" сплошь населяли не люди, а духи. Когда все же Карналю удалось на какое-то мгновение провалиться в бездонную пропасть сна, его почти сразу вырвало оттуда звонком телефона, лихорадочным стуком в стену, криком: "Петрик!" Он подхватился на своем широченном ложе, долго сидел, слушал - нигде ничего. Приснилось или почудилось? До утра уже не заснул, тревожное томление охватило его, в голове - никаких мыслей, одни обрывки, которые не сомкнешь, не поставишь рядом. Неуверенность, шаткость, растерянность. Наверное, не надо было соглашаться на эту поездку. Несвоевременна она для него. Не в таком он состоянии, чтобы дискутировать, отстаивать принципы. А когда же будет соответственное состояние? И кто может ждать? Наше поведение - наш труд. Это естественное состояние твое, если ты настоящий человек. А труд ученого - и в отстаивании принципов. Иначе нельзя.

К завтраку собралось все почтенное общество, населявшее средневековый приют мадам Такэ. Не вышел из своей комнаты только социолог-итальянец, так как у него ночью что-то скрипело под дверью, и он проплакал всю ночь, а теперь боялся переступить порог, хотя, говорят, весил сто двадцать килограммов и мог подковы в руке гнуть. К сожалению, даже современные социологи могут быть суеверными, как некоторые жители Центральной Африки и Новой Гвинеи.

Среди присутствующих много достойных людей, некоторых из них Карналь знал лично или по их работам. Два молодцеватых американца, ездивших на симпозиумы только вместе, наверное, привезли сюда свои новые мрачные размышления касательно двухтысячного года, что не мешало им громко смеяться за завтраком, бодро подергивать длинными шеями навстречу каждому новому знакомому, время от времени пробовать пересвистеть попугая в клетке, отчего многомудрая птица терялась и удивленно умолкала, пожалуй впервые за всю свою долгую жизнь встретив столь агрессивных представителей рода человеческого.

Был там бородатый этолог, адепт Конрада Лоренца. Ездил по всему свету, чтобы доказать, что звери лучше людей, потому что, мол, звери никогда не убивают друг друга, даже волки, состязаясь за самку или за поживу, только символично могут прикасаться клыками к шее побежденного, никогда не перегрызая горла. Ворон ворону глаз не выклюет. А человек - может. На завтрак этолог попросил добавочную порцию мармелада и еще одну чашку кофе, поскольку этологические теории требовали соответствующей крепости тела от их носителя и пропагандиста.

Был там глухой эрудит с берегов Рейна с молодой женой. Набил мозг множеством всяческих знаний благодаря надежной изоляции от всех тех глупостей, которые нам приходится выслушивать ежедневно.

Был там научный обозреватель одной из самых влиятельных буржуазных газет, человек, о котором говорили, что это самый дорогой в мире научный обозреватель. Это не мешало ему явиться к завтраку без галстука, с выдернутой из брюк рубашкой, с нерасчесанными волосами, непротертыми очками - типичный реликт давно прошедших эпох, когда ученые непременно должны были быть чудаками на манер Ньютона или Каблукова.

Конечно же были невероятно вежливые японцы с миниатюрными кассетными магнитофонами и сверхчувствительными микрофонами, которые давали им возможность записывать, казалось, даже невысказанные слова. Японцев было трое. Все молодые, двое мужчин и одна женщина. Прищуренные глаза, взгляд, обращенный внутрь, вещь в себе. К такому взгляду никак не шли сверхчувствительные микрофоны.

Были дамы в жакетах из толстого, почти шинельного сукна, страшно озабоченные и взволнованные уже не собственной судьбой, на которую давно махнули рукой, а судьбой человечества, планеты, вселенной.

Был швейцарец с усами борца Поддубного, но посиневший от истощения, словно бежал сюда из давосского туберкулезного санатория. Швейцарец приехал с женой, бодрой старушкой в искусственном каракуле, которая всем обещала, что в замке Сюлли исполнит на клавесине сонату Моцарта.

Были чубатые, бородатые, в свитерах, в шарфах, в джинсах, были старые и молодые, известные и неизвестные; некоторые стыдливо краснели, входя в ресторан и оказываясь в столь известном обществе; для некоторых реальной была угроза стать мифом, рассыпаться от склероза, так что Карналь только удивлялся отваге, толкнувшей их в столь далекое и нелегкое странствие. Впрочем, цивилизация! Сокращаются расстояния, сводятся к минимуму усилия, все становится возможным.

Они еще не допили своего кофе, как появилась Жиль, ведя за собой высокого парня в сором костюме, с глазами, такими же серыми, как и его костюм.

- Юра из ЮНЕСКО, - отрекомендовался парень. - Вчера не смог вас встретить, поздно сообщили, насилу нашел. Всю ночь ездил по замкам Луары.

- Все впереди, - успокоил его Карналь, - вы не опоздали. Вчера мне помогла Жиль. Теперь надеюсь на ваши общие усилия. Хотя, видимо, переводчиками на заседаниях нас обеспечат.

- Да, - подтвердил Юра, - "круглый стол" организован департаментом науки ЮНЕСКО. Все должно быть идеально. Но украинское представительство не могло вас бросить на произвол судьбы. Кроме того, я привез вам официальное приглашение советского посла посетить его перед вашим возвращением на Родину. Он знает вас еще по Киеву.

Загрузка...