- Ничего не понимаю, - вздохнул Карналь. - Ты предлагаешь или пришел сообщить, что могут предложить? И что это за комитет у тебя в руках?

- И то, и другое, и третье! Считай, что я высказал официальное предложение.

- А если я откажусь? Это ведь не мой профиль, и вообще...

Кучмиенко долго царапал ногтем по кожаной обивке кресла, попытался по-старому тряхнуть волосами, но это уже у него не получалось, потому он только повел головой, как-то наискосок, лукаво прищурился на Айгюль, но не терял из поля зрения и Карналя.

- Что я тебе скажу? Но это по старой дружбе. На твоем месте я бы тоже... Ну, может, и не отказался бы, но... Колебания были бы, и немалые. А может, и отказался бы. Потому как теория - что? Теория - это все. Когда человек схватил теорию за хвост, то, считай, у него вся жар-птица в руках! Кому это дается? Одному из миллионов или из ста миллионов! А практиков хоть пруд пруди! Я уже в университете заметил, что ты чистый теоретик. Тогда это казалось немного смешным, а теперь вижу - великое дело! Еще у тебя будет и будет! А вот я - железный практик. Моя Полина так мне и говорит: ты думаешь, я бросила бы своего механика, если бы не увидела, что ты практик? Механик и валюту привозил, и заграничные тряпки, и мужчина был хоть куда. Зато в тебе сила! А женщины, мол, силу ставят превыше всего. Ну, моя Полина - философ, а я действительно практик и организатор. Я тебе организую хоть черта - не то что кибернетику! Эта штука, которую задумал Пронченко у нас в республике, она лет через десять - пятнадцать знаешь как прогремит! Но тогда Пронченко никто и не вспомнит, потому что подавать идеи - его партийная и служебная обязанность. А греметь будет руководитель! И все награды и звания - ему! Так что думай. Не захочешь - выручим! Убедим начальство, что чистая наука без тебя ни с места, назовем другую кандидатуру. Все может быть. Могу и я засучить рукава...

Карналь откупорил бутылку цинандали, налил в бокалы.

- Коньяку не держишь? - спросил Кучмиенко, нюхая вино. - Ради встречи можно бы и покрепче. Буфеты у тебя - черта можно держать!

Карналь принес коньяк. У него всегда было все, хотя сам пить и не любил. Но часто забегали артисты из театра, иногда заходили его коллеги, Айгюль любила угощать гостей и всегда заботилась, чтобы каждому было у них что-нибудь по вкусу.

- Коньячок знаменитый, - разглядывая бутылку "Греми", причмокнул Кучмиенко. - Я лично предпочтение отдаю армянским, но грузинские тоже есть славные. Особенно этот "Греми". Где достал? В магазинах его днем с огнем не сыскать. Так за что выпьем? Думаю, за тебя все-таки.

- Ты гость, за тебя пьем, - сказал Карналь.

- Давай взаимно. Обскакал ты меня все-таки. Как оно вышло, до сих пор не могу понять, а обскакал! Такова жизнь! Один ночей не спит, сгорает на общественной работе, отдает всего, себя идее служения, а другой, глядь, ходит себе, задачки решает - и уже если не академик, то доктор, лауреат, а там и Герой! Чудеса! Но жизнь длинна! Ох как длинна! Как поглядишь назад, даже страшно! Тебе бывает страшно, Петр Андреевич? У нас же война позади чего только не было! Теперь же полно народу, который и не нюхал войны, а рвут землю у тебя из-под ног! Уже они ученые, уже они министры, уже они депутаты и кандидаты! А нам что? Строка в анкете - "Участник Великой Отечественной". Хорошо, что хоть строку оставили. А скоро и анкеты уничтожат. Все чтобы как за границами. Никаких анкет, никаких заслуг, никаких былых подвигов. Мол, что заработал сегодня, то и получай. И вот если ты откажешься взяться за организацию этого нового дела, то, думаешь, кто вцепится? Молодые! Отрасль молодая, публика туда тоже попрет молодая да зеленая! Эти мальчики на ходу подметки рвут! Но ведь и мы еще не старые с тобой! Мне сорок, тебе еще меньше! Когда же и не возглавлять да продвигать! Откажешься - выручу! Возьмусь и не осрамлю! Ты же меня знаешь!

- Ты, наверное, не читал Цезаря? - спросил Карналь, наперед зная ответ Кучмиенко. - У него в записках о гражданской войне есть повествование о том, как он, перейдя Рубикон и захватив Рим, предложил сенату совместное управление государством: "А если вы от страха уклонитесь, - сказал он сенату, - то я не стану вас принуждать и буду править государством лично сам".

- Цезарем меня хочешь подкосить, Петр Андреевич? - довольно хмыкнул Кучмиенко. - Подкашивай, подкашивай. У меня на твоего Цезаря времени не хватает. Для моей профессии никакие Цезари не нужны. Я организатор! Ты не хочешь им стать, тогда я тебя буду организовывать! Взаимовыручка в бою!

Так он и ушел в тот вечер от Карналя, убежденный в своей необходимости и незаменимости, а потом, уже совсем в поздний час, Карналю позвонили из ЦК и сказали, что с ним будет говорить Пронченко.

У Пронченко был молодой, как прежде, хоть немного и усталый голос. Он до сих пор помнил их чаевничанье в университетском общежитии, оказалось, что он поддерживает связь с профессором Рэмом Ивановичем, доныне Карналю не надоедал, чувствовал себя провинциалом в сравнении с ним, столичным жителем. Разговор был долгий, полушутливый, товарищеский, когда же Пронченко пригласил Карналя зайти к нему для важного разговора и Карналь сказал ему, что уже проинформирован о содержании этого разговора, Пронченко не то чтобы удивился, а как-то растерялся. Еще Карналь добавил, что в ЦК ему без пропуска не пройти, так как он беспартийный. Эти слова Пронченко рассердили.

- Почему же? - спросил почти резко. - Гордыня напала? Загордился высокими званиями? Ждешь, пока партия попросит? Поклонов хочешь? Партия ни перед кем не кланяется, запомни, Петр Андреевич. А тебе без партии негоже. Не сможешь на полную силу работать, не раскроешь всех своих способностей. А что человек ты способный - в этом уже все убедились.

Карналь пробормотал, что не знает, кто бы дал ему рекомендацию из тех, что давно знают его. Фронтовых товарищей как-то не отважился просить, а из послевоенных...

- А вот я попрошу Рэма Ивановича, и считай, что одна рекомендация у тебя уже есть. Остальные найдешь сам. Не был бы я секретарем ЦК, тоже дал бы. Только чтобы не загордился.

Когда Карналь шел в кабинет Пронченко, его помощник (думалось ли ему тогда, что и у него самого тоже будет когда-нибудь помощник?!) вполголоса посоветовал: "Вы, пожалуйста, не задерживайте, только о деле и как можно короче". - "Хорошо", - пообещал Карналь и подвел помощника. Потому что Пронченко и не думал его отпускать. О деле говорить не стал, показал кабинет, показал десять телефонов, которые звонили чуть ли не ежесекундно, развел руками:

- Хоть плачь, хоть скачь! И вот уже знаешь сколько лет? В университете был просто рай. Вспоминаем с моей Верико то время как нечто древнегреческое. В области? Не легче, чем здесь. Даже труднее, если хочешь. Там отвечаешь за все. Лето, начинаются школьные каникулы, рядом Днепр, а вода глубокая. И вот - тонут дети. Что я могу? Вызываю завоблнаробразом: "Плохо инструктируете учителей и воспитателей". Начинают инструктировать лучше, а дети тонут! Вообрази себе: утонул ребенок. Один-единственный, и то какое горе! А тут десять, а тут каждый день по двое, по трое? Ужас! А тут звонят из района. В карьерах нашли бомбу, никто не увидел, дети откопали, взрыв - одиннадцать погибло. Первая мать, которая туда прибежала и увидела это, повесилась. Вертолетом туда. Мертвые изуродованные маленькие тельца. Будто вылез из-под земли загнанный нами туда навеки фашистский зверь и утопил эти русые головки в светлой детской крови. Когда же это кончится? И будет ли конец? Я рыдал в машине так, что не мог выйти. Связался с Киевом, с Москвой. Детей не спасешь, нужно спасать родителей... Это тоже партийная работа, Петр Андреевич, чтоб ты знал. Руководить - это принимать решения. Каждый час, каждую минуту. Иногда решают секунды. Ежедневно бьешься над проблемами, порой самыми мельчайшими. Где уж тут думать о стратегии, дохнуть порой некогда. Вот и возлагаем большие надежды на вашу науку управления. Машинами людей не заменишь, государственные решения должны пройти через человеческое сердце, приобрести, что ли, душевность, иметь тот необходимый эмоциональный элемент, который только и делает их человеческими. Но фундамент, основу, информацию, наилучшие варианты решений могут дать машины. Не сегодня - в будущем. Нужны машины. Нужна мысль. Нужны такие люди, как ты. Сегодня у нас много нерешенных проблем, завтра их станет еще больше. Основа жизни общества материальная. Когда-то был бог - теперь богов миллионы! Они во всем: в звездах, электростанциях, машинах, холодильниках, телевизорах, и все взывают: мало, мало! Ты, Петр Андреевич, довольно продолжительное время успешно бежал от всего этого. Бежал, считаю, для того чтобы завоевать что-то новое. Для кого же? Для себя? Нет, для общества. Настало время отдать кесарю кесарево.

- Разве я не отдаю? Готовлю будущих специалистов, ученых.

- Знаю. Но ты можешь больше. Научно-техническая революция потребует от нас наибольших усилий и наивысшего напряжения. Как у солдат на войне! От солдата иной раз требуют невозможного, и он совершает это невозможное, хотя бы ценой собственной жизни. Ты скажешь, что на войне приходится принимать участие всем, а в научно-технической революции - желающим? Но разве же ты не принадлежишь к этим желающим? Если ты и на войну пошел добровольно, еще мальчиком, то как можешь сидеть спокойно и наблюдать теперь? Время накопления знаний было достаточным, нужно поделиться своими знаниями, и щедрее, чем ты делал это доныне. Воспользоваться плодами твоих знаний должны миллионы. Что такое жизнь с точки зрения математической? Это непрерывный процесс взаимообмена с окружающим. Можно определить два основных вида этого взаимообмена: метаболизм энергетический и метаболизм информационный. Информацию ты, пожалуй, отдаешь, а энергию, которую сам получаешь, возвращаешь?

- Тот, кто остается верен себе, выполняет свое общественное призвание намного плодотворнее, - заметил Карналь.

- Нежели кто? Я с подозрением слушаю тех, кто отрицает верность самому себе, ибо знаю, что такие люди никому и ничему не сохраняют верность, всю жизнь будут искать, как один персонаж из довоенной пьесы, "постоянного начальства". Но быть верным себе не означает замкнуться в самом себе. Мы уважаем тебя как теоретика, но хотим, чтобы ты стал еще и практиком, организатором. Нам нужны гении организации.

- Все-таки я пугаюсь суеты и тривиальной будничности, - искренне признался Карналь. - Иногда мне кажется, что это бездушный и даже бессмысленный мир. Вырабатывать сегодня больше, чем вчера, чтобы завтра производить еще больше? А где межа, где конец, где успокоение? Сжечь сегодня угля пятьсот миллионов тонн для того, чтобы завтра добыть семьсот миллионов и сжечь их также? Впечатление такое, что производство оседлало людей и погоняет их, как слепых коней. Оно диктует, оно властвует, оно угнетает, вырваться за его пределы невозможно. Сесть где-нибудь с краю, подумать нет времени и никогда уже не будет. Человек теряет наивысший свой дар возможность и умение думать. Невольно завидуешь древним грекам, которые могли разгуливать в садах академии и философствовать. Понимаю слова Маркса о недостижимости и непостижимости, я бы еще добавил, этого навеки утраченного состояния нашей духовности.

- Мы с тобой, Петр Андреевич, не древние греки, сидеть и думать и впрямь времени у нас подчас нет, и никто нам его больше не обещает. Нужно думать на ходу, на бегу, на лету, если хочешь. Что же касается сравнения, то что умели твои греки? Потягивать вино, сделанное рабами, возводить храмы, сочинять гимны. И мы это умеем, а еще умеем много такого, что твоим грекам и не снилось! Завтра будем уметь еще в миллионы раз больше и лучше. А для этого нам нужны и твои усилия. Человек лишь частично может жить благодаря собственным усилиям и намного плодотворнее с помощью других.

- Так же и гибнуть, - добавил Карналь.

- Что ж, ты прав. Когда-то существовало убеждение, что история движется вперед лишь благодаря кровопролитию. Маркс и Энгельс были первыми, кто смело заявил, что история человечества начинается с труда. Созидание сильнее войн, преступлений и подлости. Прогресс - основа человеческого бытия. Мы показываем миру этот бескровный способ. Радостное созидание нового мира! Кто может отказаться от участия в такой работе? Отказываясь от чего-то, неминуемо закапываешь в себе частицу самого себя. Я не хочу и не могу тебе этого позволить. Выступаю сейчас в роли деспота, но деспотизм тоже проявляется по-разному, и вот я не заставляю тебя, Петр Андреевич, а уговариваю и убеждаю. Поверь, мне виднее. Ты скажи, почему не решаешься, что тебя отпугивает? Кучмиенко, может?

- А хотя бы и Кучмиенко. Если хотите, это для меня угроза. Кучмиенкам никогда ничто не угрожало, поэтому они ни от кого не отворачиваются. Они даже подлости совершают с вполне добродушным видом. Но можно ли заменить умение добродушием? Кучмиенки никогда ничего не умели и не будут уметь, однако они бессмертны, они и до сих пор умеют выскочить вверх, вынырнуть, выплыть. Мне, например, не безразлично знать, сняты у нас люди типа Кучмиенко с производства или кто-то, какие-то подпольные фабрики с тупым упорством выпускают их тысячами, как кто-то и поныне производит для женщин-колхозниц те черные плисовые кацавейки, называемые "плисками".

- Знаешь, - доверительно сказал Карналю Пронченко, - я выработал для себя такую формулу: все будут сняты или вымрут. Это чтобы успокоиться, коли допечет. К сожалению, жизнь человеческая ограничена возрастными рамками и не дает такой роскошной возможности выжидания. Ленин говорил, что кадровые перестановки - это тоже политика. Убирать кучмиенков, чтобы не мешали? Что же. Кучмиенко человек действительно живучий и агрессивный, но разве же он что-то решает? Кто-то поставил его на высокую должность, но ведь можно и переставить, убрать, заменить! Я человек здесь еще новый, не могу с первого дня расчищать все. Присмотрюсь, изучу, подумаю, посоветуюсь. Но это, так сказать, демонстрирование власти негативной. А я сторонник власти позитивной: не разрушать, а созидать. И от тебя, Петр Андреевич, не отступлюсь, хоть как хочешь. Общество имеет наивысшие права на твои способности...

Безграничный диапазон возможностей свободы оцениваешь и познаешь, лишаясь ее даже на короткое время. Сколько может вместить в себя человеческая жизнь? Одно принимаешь, другое отталкиваешь равнодушно, иногда ожесточенно, но всегда кажется, что никогда не будет недостатка в первично-молодых впечатлениях, знаниях и красоте и ощущаешь уже не потребность в них, а как бы вечный голод. Тогда уплотняешь, конденсируешь, спрессовываешь свое время, подчиняешь его себе, сбрасываешь с себя неволю, неупорядоченность и снова дышишь свободой, но какого-то словно бы высшего порядка, лишенной ограничений и вынужденных запретов.

Месяцы, годы, целое десятилетие, дни и ночи немыслимая спешка, отчаянные попытки успеть, не отстать, догнать, выскочить вперед хотя бы на миг, первому коснуться финишной ленты, перевести дыхание - состязание с целым миром, новые идеи, новые теории, новые предложения, решения, детали, нюансы. В молодую науку во всем мире ринулись молодые умы, таланты, гении, каждый что-то приносил, никто не приходил с пустыми руками, поле было не засеяно, каждый мог вносить свое зерно, теории разветвлялись, как ветвистые молнии, разрезали ночную тьму незнания лишь на короткое мгновение, и уже перечеркивали их новые и новые. Электронные машины рождались и умирали неуловимо, их поколения менялись за такие короткие отрезки времени, как будто совершалось это не в привычной земной атмосфере, медленной эволюционности естественных процессов, а в какой-то инопланетной цивилизации - от чудовищных ламповых систем, что занимали целые здания, до аккуратных шкафчиков, ящичков, чемоданов, коробочек с миллионами операций в секунду. Но хоть Карналь и был сам причастен к этому спазматически-торопливому процессу созидания, он чувствовал в минуты усталости нечто вроде приступа странной болезни, какую можно было бы назвать эволюционной меланхолией. Размеренный ритм жизни Карналя нарушился, уже не было тех радостных провожаний и встреч Айгюль, не было стояний у первой кулисы, не летело его сердце вслед за ее ловким, талантливым, неповторимым телом, которое сплеталось с музыкой, становилось музыкой, без которого музыка, собственно, не существовала, ибо когда Айгюль начинала танцевать, Карналь как бы глохнул, не слышал ни единого звука, музыка для него умирала, рождаясь лишь в каждом движении смуглого гибкого тела посреди беспредельности сцены. Он возвращался домой порой лишь под утро, в предутренней серости спальни белела широкая постель, и в том белом пространстве как-то изолированно от всего, в мистической невесомости и нематериальности плавали ее очи, как два живых существа, как дивные зеркала, в которых светились настороженность, удивление и боль. Теплый встревоженный зверек смотрел на него с постели укоризненно и молча. Опять разбудил! Опять не дал доспать. А она ведь всегда невыспавшаяся, замученная, каждый день уроки, репетиция, вечером оркестровая репетиция или выступление на сцене, сбитые до крови пальцы, дикая усталость во всех мышцах, во всех клетках, боль, нескончаемые компрессы к ногам, безнадежные мечты о свободном дне, снова ассамбле, жете, кабриоль, оркестровая, концерт - и конца нет, и только безнадежные грезы об отдыхе, и ты чувствуешь с ужасом, как теряется, умирает любовь, на потерянные во времени минуты близости приходятся целые месяцы равнодушия и отчуждения, так, словно бы твоя профессия, твой талант, твое назначение убивает, пожирает, уничтожает любовь.

Но странно, когда и Карналь утратил все свое свободное время и не мог подарить Айгюль ни единой минуты в противовес тем щедрым годам, когда мог легкомысленно тратить время, любовь их стала как бы более пылкой, оба чувствовали буквально спазматическую радость в минуты встреч, те короткие мгновения давали им такое острое ощущение свободы, которого обленившиеся люди неспособны пережить и в течение целых лет. Они наслаждались завоеванной свободой, как редкостным напитком, ибо только в свободе существует любовь, радость и вечная молодость, малейшая неволя убивает любовь. Айгюль и поныне оставалась для Карналя девочкой, возле нее и он казался возмутительно молодым, уже и став директором объединения, академиком, лауреатом, солидным, прославленным, авторитетным. Был молодой, загадочный, привлекательный для женщин. Часто наблюдал блеск женских глаз, обращенных к нему, часто навязывали ему разговоры, полные намеков и пугливого ожидания, часто чувствовал чью-то взволнованность. Не внимал этому, был строг с женщинами, был верен своей Айгюль, дорожил своей моногамной исключительностью, чем дальше, тем больше преисполнялся ощущением дивной свободы, какой-то регламентированной, что ли, ибо у обоих - и у него, и у Айгюль - жизнь, на первый взгляд, отличалась бесконтрольностью, провалами и пустотами во времени, а на самом деле время было распланировано у обоих буквально до секунды, и они оба ждали праздника встреч, жили для этих праздников, готовились к ним, никогда не жаловались, не упрекали, не роптали - просто любили.

Но ординарное зло может часто обманывать самый глубокий человеческий дух. Талант и ум общедоступны для посредственностей так же, как памятные места, памятники архитектуры и столицы мира для скучающих туристов. Кучмиенко снова был возле Карналя, уже не как оппонент и не перст указующий, а как подчиненный, согнанный с незаслуженно захваченных высот, сброшенный, поверженный, разжалованный, но не уничтоженный, так как пришел к Карналю вопреки его желанию, не с порожними руками, а сразу с вакансией, с целым отделом, который придумал, может, и сам для себя. И Карналь должен был смириться, принимая Кучмиенко как зло неизбежное, но не самое большее из тех, что могут быть.

Однако Кучмиенко пришел не один - привел за собой единоличную армию, которая называлась его женой Полиной, а затем готовились резервы в лице сыночка Юрика, или Юки, как называли его Кучмиенки.

Юку Карналь почувствовал прежде всего. Однажды он вырвался с дочкой в зоопарк. Побродив несколько часов между клеток, подразнив зверей, покатав Людмилку на пони, он повез ее домой, но на бульваре Шевченко дочка захныкала, что хочет посмотреть Владимирский собор.

Карналь остановил машину, сказал:

- Ну, смотри.

- Хочу вблизи.

Он объехал квартал, остановился на тихой улице Франко, вышел из машины, взял Людмилку за руку, повел вокруг собора, показал таинственные, исполненные загадочности истории двери с изображением князя Владимира и княгини Ольги. Дочка потянула его на паперть.

- Туда хочу!

Когда же он ввел ее в собор и она увидела росписи Васнецова и Нестерова, всплеснула ладошками и, дерзко разрушая торжественную тишину собора, закричала:

- Вот это рисуночки!

- Кто тебя научил так выражаться? - спросил Людмилку уже в машине Карналь. - Почему "рисуночки", а не рисунки? Что это за жаргон?

- А так говорит Юка.

- Какой Юка?

- Кучмиенко.

Кучмиенки вели наступление тремя колоннами. Одна била в Карналя, другая - в Людмилку, третья - в Айгюль. Возглавляла этот штурм Полина. Жадная к жизни, самоуверенная, несокрушимая, красивая, здоровая, энергичная, была не похожа ни на подруг Айгюль, которые только и знали, что говорить про балет и про театр, ни на тех ученых, что приходили в гости к Карналю и говорили только про науку. Полина относилась к самой себе с веселым пренебрежением. Называла себя "безымянной высотой", довольствовалась ролью жены человека не без значения, а может, и выдающегося - это мы еще увидим! Не верила, что всем надо быть выдающимися, разве же в этом смысл и цель жизни, да еще для женщин? Для женщины главное - красота, это ее талант и все преимущества в мире.

Отчаиваясь наступлением старости, в стремлении отомстить неведомо кому за попусту истраченные годы, Полина любила передавать сплетни и анекдоты о знакомых. Хвасталась любовниками, мечтала о любовниках, развертывала сногсшибательные планы супружеских измен.

Карналь возмущался:

- Зачем ты все это ей позволяешь, Айгюль?

Нерастраченной энергии у Полины было так много, что она охотно выплескивала ее и на Карналя.

- Ты почему так много сидишь за книгами? - кричала она задорно. Хочешь стать шизофреником? Неужели мало телевизора? Книги читают только шизофреники! Что, у тебя на столе еще и романы? Мой Кучмиенко никогда не читает никаких романов. Зачем забивать себе голову? Это исторический роман? Боже, восемьсот страниц! Такое может написать только ненормальный человек. Посмотри на портрет этого писателя, на его глаза. Это глаза безумца. Даже за очками не может скрыть неистовости взгляда!

Она буквально ошеломляла могучим потоком слов и невежеством. Когда Карналь несмело заикнулся, что писатель, подаривший ему свой роман, лауреат, Полина обрадованно воскликнула:

- Я же говорила: ненормальный! Где ты видел нормального лауреата? Если не столетний дед, остекленевший от склероза, то просто энергичный пенсионер, который всем кишки прогрыз своими домоганиями. Где ты видел лауреата в двадцать или хоть в тридцать лет?

К Полининой болтовне не относились серьезно ни Карналь, ни Айгюль, эта агрессивная женщина была для них как бы развлечением и противовесом, ее претензии на опекунство казались такими же смешными, как попытки Кучмиенко завоевать какие-то позиции и влияние в науке. Но известно же, что ничто на свете не проходит бесследно: зло, даже бессильное и смешное, все равно просачивается в твою жизнь и медленно отравляет ее. Айгюль, в крови которой неугасимо жила неукротимость, медленно и даже охотно поддавалась своеволию, неорганизованности и неуправляемости Полины. Уже пренебрегала иногда своими уроками, танцевать могла без репетиций, вгоняя в отчаяние постановщиков. Выручала ее уникальная музыкальная память, выручали запасы приобретенного, но надолго ли могло хватить этих запасов? "Испуганной и дикой птицей летишь ты, но заря - в крови..." Карналь любил повторять эти стихи Блока, они так подходили к Айгюль. Но с какой болью наблюдал неожиданные приступы оцепенения, которые на нее находили все чаще и чаще. От воспоминания о ней теплело у него на сердце в часы тяжелейших борений мысли, безнадежнейших споров и трагичнейших неудач в работе. Но приезжал домой и не заставал Айгюль, хотя и знал, что она не в театре. Научилась водить машину, гоняла иногда целыми днями вместе с Полиной вокруг Киева, а когда возвращалась и он пытался ее обнять, с ужасом ощущал: держит в объятиях облако, туман, пустоту. Отгонял даже намеки на то, что Кучмиенки могут иметь какое-то влияние на их с Айгюль жизнь и счастье. Ну да, действительно, они становились их добровольно-упорными спутниками, но ведь без значения, таких людей словно бы и не замечаешь, их обходишь, оставляешь позади, точно километровые столбы, не оглядываться, не вспоминать, дальше, дальше, дальше! А Кучмиенко и его жена незаметно становились как бы прикомандированными к ним домашними, прирученными маленькими дьяволятами. Кучмиенко выступал как соблазн посредственности, легкой дороги в жизни, безбедного существования, он изо всех сил играл роль любимца судьбы, он был деловит, бездарен и ограничен, но всегда бодрый, добродушный, здоровый телом и душой, любил раздаривать советы, как сохранить здоровье, сколько приседаний, по Амосову, надо делать каждое утро, чтобы спастись от террора заседаний и постановлений, как сохранять приличия во всех случаях жизни. Его любимым словом было "приличный". "Это приличный человек...", "Совершенно прилично...", "Все было очень прилично..." Разговоры про спорт, про футбол. Кто - кого? По не он и не его. Он всегда - сторона. Он добродушный советчик. "Я не я, и хата не моя".

Полина же как бы задалась целью ошеломить Айгюль своим безграничным практицизмом. Она готова была поучать день и ночь. Что есть, что надевать, как здороваться, как сидеть, как махать рукой, как смотреть, как спать, дышать, чихать. Когда выросли их дети, она убедила Людмилку, что лучшей пары, чем их Юка, ей никогда не найти, и хоть Карналь симпатизировал Совинскому, да и сама Людмилка словно бы склонялась поначалу к Ивану, но из множества парней, которые ее окружали, выбрала все-таки сына Кучмиенко, и тут уж никто ничего не смог сделать.

Карналю казалось, что он до сих пор пребывает на пути к вершинам своего триумфа, и оно так и было. Началось же с того ночного разговора с Пронченко по телефону и продолженного на следующий день в ЦК. Тогда всемогущая сила подняла его к тем, кто стоит над человечеством и временем, точно исполинские одинокие деревья на поднебесных горах. Еще с детства жило в душе Карналя воспоминание о берестах на Савкином бугре по ту сторону поповой левады в его родном селе. Гигантская подкова, веер из берестков, расставленных на бугре под небом невидимой силой. Метут круглыми вершинами небо, а между черными стволами такая даль, такой простор, такая беспредельность, что хочется плакать от бессилия и собственной малости. Бьются кобчики о бересток...

Теперь сам себя ощущал будто тем берестком под высоким небом и бился сердцем об то дерево. Возможно ли такое?

13

Редактор был поглощен процессом думания, наверное, потому не замечал Анастасию, которая стояла перед ним уже длительное время, стояла терпеливо и, так сказать, провоцирующе. Наконец конституционное время думания для редактора кончилось. Редактор увидел Анастасию, пожевал губами.

- Ага, вы уже здесь? Прекрасно, есть идея...

- Кажется, вы забыли предложить мне сесть, - напомнила Анастасия.

- В самом деле забыл. Простите. Садитесь и слушайте. Я должен всем вам подавать идеи. Когда вы сами научитесь плодотворно мыслить?

Он почти стонал. Страдание о несовершенстве редакционных сотрудников терзало ему душу.

- Наука сейчас - это все. Решающая сила.

- Рабочий класс, - спокойно напомнила Анастасия.

- Что? Ну да. Не учите меня марксизму. Я высказываюсь фигурально. Или, может, вы хотите отрицать значение науки, которая сегодня становится производительной силой?

- Нет, я не хочу.

- Интервью с Карналем остается за вами.

- Я отказываюсь от этого задания. Уже говорила вам: не могу.

- Ничего, ничего, еще есть время. Подумаете и сделаете. Такие материалы на улице не валяются. А для разгона хочу подбросить вам новую идейку.

- Опять с учеными?

- Вам не нравятся ученые?

Анастасия промолчала. Нравятся - не нравятся. Разве можно ограничиться такой однозначностью?

- Слушайте! - редактор вскочил со стула, забегал по кабинету. - Вы хотите, чтобы наша газета была интересной?

- Хочу.

- Так почему же?.. Как же вы можете относиться к своей работе так... нетворчески?

- Вы спросили меня об ученых, я отвечу. По моему мнению, они мало чем отличаются от других людей. Одни раздражены, другие слишком грубы, третьи чрезмерно вежливы. В общем же они надоедливы, как все слишком переученные люди. Хотя с недоученными тоже не легче.

- Прекрасно. - Редактор потер руки. - Вы угадываете мою мысль. Как раз о переученности-недоученности мы и поведем разговор на страницах нашей газеты. Как именно? Очень просто. Мы дадим десять или двенадцать фамилий ученых. Возьмем представителей точных наук. Физиков или математиков, либо тех и других. Из университета, политехнического, из академических институтов, как можно более широкий круг. Поговорить с каждым: что он читает, кроме специальной литературы. Нас интересует общее развитие современного ученого, его энциклопедизм, универсализм. Ибо ученые сегодня это знамя НТР, а НТР...

Можно было уже не слушать, потихоньку подняться и уйти из кабинета под монотонное гудение редакторского голоса. Поскольку об НТР редактор знал все из всех газет Советского Союза и мог бы выступать на конкурсах на тему: "Что вы можете сказать об НТР?"

От двери Анастасия сказала:

- Хорошо, я подумаю.

- Но не медлите! Это будет основной материал!

Два дня она просидела у телефона. Прекрасное занятие! Ты не видишь, тебя не видят, но ты подавляешь авторитетом прессы и наконец договариваешься о встрече, отвоевываешь у терроризированного, оглушенного ученостью человека час, которого он, наверное, не пожертвовал бы и любимой женщине! Первый этап закончился для Анастасии даже более чем успешно: она получила согласие двадцати одного ученого! Три профессора, семь доцентов, девять аспирантов и два ассистента. Из них одна женщина, кандидат наук, и две аспирантки. Главное же - все молоды, или абсолютно, или относительно. Теперь зарядить свою маленькую камеру пленкой, удрать из редакции на неделю, а то и на две, затеряться в большом городе, забыть о своем одиночестве и заботах, о еще свежих разочарованиях, а может, и о несмелых симпатиях, не думать ни о таком же одиноком, как она, Совинском, ни о непостижимом Карнале, ни о добром Алексее Кирилловиче, ни об угрожающе-таинственном Кучмиенко.

Она встречалась с учеными в большинстве случаев после окончания рабочего дня, который, собственно, для них никогда не кончается. Все они продолжали работать, домой уходить никто не собирался, это была норма их поведения, их стиль жизни, выбранный без принуждения, добровольно, навсегда. Начала она не по значимости, не по званиям, а так, как выпал случай. Первым был аспирант, крикливый юноша с острым взглядом, весь какой-то острый, как нож, с птичьим профилем. Он вывел Анастасию в коридор ("Чтобы никто не слышал и не мешал"), но и там, стоя у окна и без видимого желания отвечая на ее вопросы, умудрился затеять ссору с двумя или тремя коллегами. Имел, видимо, талант к скандалам, ловил людей буквально на лету, останавливал, без долгих околичностей и предисловий накидывался с какими-то обвинениями, домогательствами, укорами. Может, хотел испугать Анастасию? Но не на ту напал. Она не отступалась. Что читал? Сколько? Что думает о прочитанном? Аспирант читал только коротенькие рассказы, такие, как у Джека Лондона или О'Генри, прочитал все номера журнала "Наука и жизнь". Что? Этот журнал может спихнуть его до среднего уровня? Но в нем выступают одни академики! Анастасия записала про аспиранта: "Всегда найдет способ оправдать себя и обвинить других".

Затем была преподавательница, кандидат физико-математических наук, красивая, хоть и усталая с виду женщина. Она искренне призналась, что за год прочла одну-две книги, да и то лишь те, которые так уж разрекламированы, что не прочитать их культурному человеку немыслимо. Неважно, какая именно реклама сопровождает эти книги: хвалят или бранят. Кроме того, она женщина, у нее семья, семья буквально подавляет. Счастлив тот, кто не имеет семьи, ему свободнее дышится. "Как кому", - хотела сказать Анастасия, но смолчала. Да и кто она такая, чтобы поучать кандидатов наук?

Третьим был профессор, светило, лауреат, молодая надежда науки. Очаровал Анастасию безукоризненной улыбкой, безукоризненными манерами, безукоризненным костюмом, сам сварил для нее кофе (держал в кабинете все необходимое для этого), показал ей фотографию жены и двух белокурых дочек, охотно смеялся над собственными остротами и отдавал должное колким замечаниям Анастасии по адресу ученых, которые удивили ее своею ограниченностью.

- Это как понимать ограниченность, - терпеливо объяснял профессор, например, вы считаете, что культура человека зависит от количества прочитанных за год книг. А если я вам скажу, что читаю сейчас минус одну книгу в год? То есть каждый год забываю по одной книжке из тех, что когда-то прочитал, а новых не читаю? Забыл, когда читал. Пытаюсь читать, да. Прочитываю первые три страницы и бросаю. Я люблю такие книжки, чтобы над ними можно было думать так же, как над Ньютоном, Паскалем, Лейбницем, Декартом, как над Толстым и Достоевским. Сегодня как-то не могу найти таких книг. Ограничиваюсь старыми запасами. Согласитесь, что во времена карет литература была не хуже, чем во времена автомобилей и ракет.

- Вы считаете, что современные книги скучны или попросту пустые? полюбопытствовала Анастасия.

- Пожалуй, первое. Меня действительно заедает скука.

- А это не лицемерие?

- Вы не верите в мою искренность?

- Нет, я просто хотела сказать, что, строго говоря, чувства скуки не существует. Скукой называют одну из форм растерянности. Усложнение науки и техники, которое мы теперь наблюдаем, приводит к исчезновению дилетантизма. А литература и искусство? Они так же усложняются, как наука и техника. Они так же многослойны, вбирают в себя историю, традиции, базы, на которых выросли. Чтобы их воспринимать, тоже необходима соответствующая подготовка. Ленин говорил: "Не опускаться до неразвитого читателя, а неуклонно - с очень осторожной постепенностью - поднимать его развитие". Мы же привыкли не к восприятию, а к потреблению. Говорю это именно вам, потому что вы умный человек и, надеюсь, не рассердитесь.

- Благодарю за доверие. Наверное, вы правы. Но у меня просто нет времени задерживаться на этих проблемах. Все же человек остается человеком. Это система, как сказали бы кибернетики, конечная, а следовательно, ограниченная. Я ограничен, как все люди. Но что я могу поделать? Помните у Пушкина! "Ум, любя простор, теснит"? Попытка приспосабливаться к потребностям твоей отрасли неминуемо обедняет. Универсализм сегодня несовместим с успехами, он граничит с разбросанностью, хотя глубина мышления, в свою очередь, враждует с завершенностью, которая по своей природе неминуемо ограничена. Помимо всего, я считаю, что убеждение, будто книги - это синоним культурности, типично западноевропейское убеждение, несколько наивное. Разве мы не можем допустить, что существовали народы наивысшей ступени мышления, но мысль их не имела иной формы, кроме устной? Например, скифы. Они не оставили после себя литературы. Ни единого слова, ни единой буквы. Немые для нас и загадочные в своей немоте. Но поглядите на их золото, которое выкапывают из степных курганов археологи! Поглядите на пектораль, найденную в Толстой могиле! Разве это не чудо? А никакой ведь литературы! Простите за столь дикие мысли.

- Мне было интересно с вами разговаривать, - почти не скрывая сожаления по поводу расставания, сказала Анастасия. - В вас, наверное, должны влюбляться женщины.

- В самом деле? Благодарю.

Она не добавила: "Кроме таких, как я, ибо для меня вы слишком образцово-показательны". Знакомство с профессором действительно было для нее как бы маленьким праздником, и его хватило для хорошего настроения на несколько дней, особенно потому, что и новый ее собеседник оказался приятным и умным человеком. Кандидат наук, бывший крестьянский сын, грубоватый и прямодушный, он сначала не поверил, что кто-то серьезно может интересоваться тем, что и как он читает.

- Зачем это вам? Для газеты? Разве наши газеты о таком пишут? Там только глобальные проблемы. Иной раз в голове гудит от этой глобальности! А-а, молодежная. Ну, молодежных я не читаю. Давно уже не читал. Забыл, когда и был молодым. "А молодiсть не вернеться, не вернеться вона". Вы поете? Я не пою, математики не поют, у них в голове само поется. Не верите? Так, что-то промурлыкать могу, но не помню ни одной песни. Одна строка - и ни шагу дальше! Телепередачи тоже так смотрю. Все отрывками. Кусок телеспектакля посмотрю, и все как будто бы уже ясно. Так и книжки. Начинаю читать как попадет, редко с начала, потому что и авторы сами не всегда знают, где у них начало, а где середина, поперепутают, позагоняют одно туда, а другое сюда. Приходится читать квадратно-гнездовым методом. Просматриваю еще "За рубежом", "Науку и жизнь", читаю их с конца. Потому что самое интересное в них всегда в конце. Сколько все-таки за год? Ну, от нуля до двух книжек наберется. Какие успехи в науке? Это уж спросите саму науку. А я что? Я слуга, раб науки. На всю жизнь.

- Но ведь вы осуществили какое-то открытие в науке...

- Изобретения, открытия... - небрежно отмахнулся доцент. - Я крестьянский сын и скажу вам, что изменяются только мельницы, а ветры дуют так же, как и на первый ветряк тысячу лет назад. Хотите правду? Вот до войны, так то были настоящие ученые. В нехватках, в трудностях, среди неграмотности, среди затурканности, а какие имена! А нам что? Мы, послевоенные, - любимцы, счастливцы, нам все на блюдечке с голубой каемочкой, как Остапу Бендеру. Может, из-за того я и мечусь, не могу сосредоточиться, хватаю то одно, то другое. Ну, математика, она уж как вцепится, так не отпускает, потому и держусь. А книжки - они слабохарактерны, слишком демократичны в сравнении с нашими точными пауками. Выходит, мне лично демократия противопоказана.

Наверное, журналистика - все-таки мужская специальность. Кто-то сказал, что женщины вводят в тонкую драгоценную оправу неприглядную и неотшлифованную мужскую жизнь. Но выполнить назначение можно лишь тогда, когда вызовешь взаимодоверие, истинную человеческую близость. Когда же ты журналистка, то всегда остаешься для тех, к кому приходишь, силой почти враждебной, отношение к тебе сдержанно-настороженное, люди повернуты к тебе одной стороной, как луна, они никогда не раскрываются до конца. Так чужой язык не допускает тебя до своих глубин, и ты обречен вечно скользить по поверхности, удовлетворяться приблизительными знаниями, приблизительными значениями, приблизительным пониманием - никогда не постичь всего богатства его, гибкости, красоты.

Коллекционирование ученых по их читательским вкусам словно бы стало даже нравиться Анастасии. Бросались в глаза человеческая непохожесть, оригинальность даже тогда, когда читательские вкусы совпадают или же равняются нулю. Не одним чтением жив человек. Убеждалась в этом все больше.

Какое все-таки несоответствие между внешностью и настоящей сутью человека. Особенно это поражает в мужчинах, женщины гармоничнее, в них приятная внешность как-то смягчает, амортизирует неминуемый удар, который наносит порой зияние духовной пропасти, открывающейся пытливому уму; женская красота - это как бы выкуп за возможную неполноту и несовершенство душевной конструкции. Для мужчин же внешняя красота, когда она не подкрепляется никакими внутренними качествами, становится чем-то близким к неприличию. Надо ли говорить, что Анастасия даже обрадовалась, когда после хвастливого и пустого ассистента встретилась с некрасивым, высоким, худым доцентом, который повел себя с ней просто сурово, не стал разглагольствовать, сразу сообщил, что прочитывает восемь - десять книг в год, и, сославшись на большую загруженность, попросил прощения и оставил журналистку, давая ей возможность упорядочить свои записи, а может, и мысли.

Еще один кандидат наук был совершенной противоположностью своему слишком строгому и пунктуальному коллеге. Этот являл собой словно бы передвижной лекторий, штормовой ветер, орудие для корчевания пней и портативную электронно-вычислительную машину. Он всюду успевал, его интересовала не только математика, но и биология, философия, литература, история, он прочитывал за год пятнадцать, может, и двадцать (не помнит, ему можно было верить) книг, он бросился к Анастасии с расспросами, пыталась ли она читать Пруста, первый том которого недавно у нас издан, и что она может сказать об этом писателе, он заявил, что времени у него, вообще говоря, почти хватает на все, так как он еще не женат и не знает, когда это с ним произойдет, а тем временем компенсирует семейные заботы беготней по общественным делам, ведь еще Аристотель сказал, что человек - это животное общественное. То был человек, в котором жили души прочитанных им книг, они светились в его серых искренних глазах, они радовались и за себя, и за него, им было уютно в нем, в его душе и памяти. Анастасия бестревожно могла оставить те книги, а когда, думалось ей, придется встретиться с доцентом через какое-то время, через год или через два, то, наверное, разрастутся в нем эти книги роскошным зеленым садом, полным бело-розового цветения, до краев залитым небом. А может, неожиданная симпатия к этому веселому, удивительно энергичному человеку была вызвана его заявлением о том, что он не женат, а у Анастасии, вопреки ее воле, родилось чисто женское желание, надежда на избавление от полного отчаяния одиночества? Нет, неправда! Она бы никогда не позволила темным инстинктам осилить точный и четкий свой ум. Достаточно было одной ошибки в ее жизни, больше не будет!

Два профессора, которые еще оставались в ее списке, очевидно, имели немалые заслуги в своей отрасли, но Анастасии после того доцента они показались обедненными чуть ли не до убожества. У них и имена были точно из детской игры в перестановку: один Иван Васильевич, другой Василий Иванович. Иван Васильевич без лишних предисловий заявил, что читает все выпуски "Роман-газеты" и ни страницы больше!

- А вы не жалеете, - спросила Анастасия у профессора, - что мимо вас проходит множество прекрасных произведений, о которых вы так ничего и не узнаете?

- Не вижу иного выхода, - вежливо вздохнул профессор, играя паркеровской ручкой. - Для "Роман-газеты" сочинения подбираются специалистами. Я должен им верить, если хочу, чтобы мне верили в моей отрасли. Солидарность ответственных людей. Кстати, я посоветовал воспользоваться моим методом Василию Ивановичу, вы с ним тоже, кажется, встретитесь, и он очень доволен! Вы убедитесь в этом сами.

После этого с Василием Ивановичем, собственно, можно было и не встречаться, но Анастасия не могла не сдержать слова, данного профессору. Застала его в лаборатории, он сидел боком к столу и ковырял в носу.

- Не обращайте внимания, это у меня рефлекс против собраний и совещаний. Знаете, просто гудит в голове. Без конца отрывают от работы. У меня ученики по всей стране: в Москве, Ленинграде, Новосибирске, здесь, в Киеве. Я до некоторой степени знаменитость, говорю вам это не для похвальбы, а чтобы вы приблизительно представили себе бюджет моего времени и моих расходов энергии. За литературой тоже нужно следить, иначе превратишься в троглодита с галстуком и с научным званием. Иван Васильевич посоветовал мне "Роман-газету", и я теперь не имею забот. Подписался на год - и спокоен. Ну, там, понятно, тоже бывает всякое. К каждому выпуску они дают предисловие, так вот в одном выпуске было такое, что я запомнил буквально, так как слишком уж это комично: "Что это? Роман? Нет, не роман! Повесть? Нет, не повесть. Тогда что же это? Это - художественная литература!.." Правда, смешно? Кто-то может посмеяться и надо мной, но пусть он подскажет мне выход. Например, вы его знаете?

Анастасия не знала. Если бы она была не просто молодой журналисткой, а Сибиллой Кумской и могла каждому предсказывать все, что с ним будет и как оно будет! Часто даже наше будущее живет в нас неведомым и неугаданным, и своими будничными словами мы только глубже прячем его от самих себя и от других.

Последняя встреча должна была состояться с доктором наук, работающим у Карналя. Анастасии совсем не хотелось больше соваться туда, боялась встретить в лифте Алексея Кирилловича или самого академика, не хотела быть навязчивой, твердо решила не попадаться больше на глаза Карналю, потому что самой отвратительной чертой в ее глазах была настырность, как своя собственная, так и со стороны других. Но доктора наук Гальцева ей настойчиво рекомендовали в отделе науки их газеты, без него и анкета бы вышла неполной. Анастасия не хотела навлекать на себя нарекания редактора, поэтому поехала к Гальцеву.

Он принадлежал к тем стриженным ежиком, тихоголосым, скромным парням, которые в двадцать пять лет делают открытия чуть ли не мирового значения, до тридцати становятся докторами, а в тридцать пять - академиками. Был похож на юношу, худой, застенчивый, краснел на каждом слове, и Анастасия невольно почувствовала себя матерью перед этим мальчиком. Читал он немного: десять двенадцать книг в год. Не сказал, сколько читал прежде, но видно было, что в голове у него целые библиотеки. Литература, искусство, политика - всюду он был как у себя дома, обо всем имел суждения глубокие, оригинальные. Анастасия даже записать ничего не смогла, так поражена была этим невзрослым доктором. О науке она побоялась и вспомнить, так как тут Гальцев просто подавил бы ее, в этом она была убеждена. Еще удивило Анастасию, что Гальцев, помимо своей невероятной эрудиции, был далек от категоричности и всякий раз допытывался: "А что вы на это скажете? Возможно, я ошибаюсь? Я могу не разобраться до конца, так что вы простите, пожалуйста". Говорил он устало, чувствовалась в нем преждевременная исчерпанность, но каждую мысль свою он старался сформулировать четко и всякий раз придавал большое значение деталям, подробностям, фактам. Да и в самом деле: как можно говорить часами, не опираясь хотя бы на один факт, не вспоминая ни одного живого впечатления? Это умеют делать разве что телевизионные обозреватели, которых расплодилось такое множество, что, наверное, для всех не хватает фактов и они вынуждены заполнять образуемые пустоты потоками слов.

Снимки ученых вышли все удачные. Самое любопытное, что в очках оказалось только двое, в свитере только один, также лишь один с бородой. Большинство были в солидных костюмах, с белыми воротничками и в галстуках, женщины были с модными прическами и свою немногочисленность наверстывали красотой. Что же касается самой статьи, которую Анастасия писала целых два дня, то тут возникли осложнения, если не сказать хуже. Известно, что в редакции материалы читаются со скоростью, обратно пропорциональной времени их написания. Чем быстрее пишешь, тем дольше читают в секретариате и в редакторате. Анастасия писала два дня, редактор читал четыре. Потом, наверное, с кем-то советовался, а может, и не советовался, а просто думал, может, и не думал, а выдерживал Анастасию "в карантине", давал почувствовать свою власть и приближение грозы. Потому что если нет немедленных восторгов, то жди грозы.

В самом деле, Анастасия была вызвана, не замечена, как всегда в минуты дурного настроения, не приглашена сесть, но она не чувствовала себя виноватой, поэтому сразу же указала редактору на неучтивость и, как вознаграждение за отвагу, получила право на табурет.

- Слушайте, Анастасия, - утомленно спросил редактор, перебирая листочки ее статьи, - что это вы мне подсунули?

- Материал, который вы просили.

- Материал? Вы называете это материалом?

- Я работала целую неделю. Обегала весь Киев! Вы представляете себе, какие это занятые люди?

- Гм, представляю ли? А представляете ли вы, что предлагаете для газеты? Это же поклеп на советских ученых!

- С каких это пор правда стала называться поклепом? Или для газеты было бы лучше, если б я составила это интервью, не выходя из редакции? Так называемые воображаемые интервью? Обогатить журналистику новым жанром?

- Советские ученые самые передовые в мире. Вы это знаете и возражать не станете. А что вы пишете? Профессор, лауреат Государственной премии, человек почти с мировым именем читает - что читает? - минус одну книжку в год! Минус одну - это же надо придумать!

- Это его терминология.

- Выходит, у него опустошается голова? И нам с вами нужно бросать свою работу, сесть и приняться за расчеты, когда же этот зловещий процесс дойдет до конца? Профессор пошутил, а вы на полном серьезе...

- Он действительно ничего не читает.

- А кого интересует профессор, который ничего не читает? Вы были у Карналя, вы с ним беседовали? Спросили вы у него, что он читает? Этот человек прочитывает целые библиотеки!

- Но я ведь пишу не о Карнале.

- Вы издеваетесь надо мной, - плаксивым голосом сказал редактор.

А ей почему-то показалось, что издеваются над ней. Но кто? Не редактор, нет. Поняла вдруг, что уже давно, много дней живет каким-то предчувствием, а жестокая действительность всякий раз иронично опровергает эти предчувствия. Все события последнего времени комбинируются так, чтобы причинить ей неожиданную боль, ее гордое одиночество беспричинно страдает, благородная, как ей казалось, независимость терпит поражения на каждом шагу. Не могла сказать, когда это началось, но чувствовала, как разрастается в ней что-то алчное, неукротимое. Еще сдерживала это, загоняла внутрь, но уже видела: сил не хватает, прилив плоти, лишенной духовных устремлений, сметет бурями низких страстей все то, что она с таким трудом выстраивала во времена своей независимой холодности. Исполнились слова мудреца: "Кому не хватает того, что хватает, тому ничего не хватает".

- Ладно, - сказала она редактору, - я заберу материал и переделаю. Наверное, я сгустила краски, пренебрегла объективностью.

Несколько успокоившись, медленно вышла из редакции. Хотела сесть в машину, но вспомнила, что до почты два квартала. Отправилась пешком, надеясь по дороге составить телеграмму Совинскому в Приднепровск. Что писать в телеграмме - не знала.

14

Разбитое зеркало не склеишь. Образы того страшного дня рассыпались в памяти Карналя на мелкие осколки, сеялись мрачной пылью, слезились серым дождем безнадежности.

За ним заехал Пронченко. Молча обнял за плечи, повел к лифту, к машине, в которой сидела Верико Нодаровна, бросила навстречу Карналю всечеловечески добрые глаза, как свою душу. По корпусам прокатилось перешептывание: "Сам Пронченко, сам... сам... сам..." Карналь не слышал ничего, послушно сел в машину, пустооко смотрел, как летит мощный лимузин по улицам, через Куреневку, на Минское шоссе. Шоссе оказалось узким, даже сердце заходилось, и извилистым, как кошмарный сон. Была та неопределенная пора года, когда зима отступила, а весна еще не пришла. Все мертвое, голое, бесцветное, безнадежное. Самое страшное, что никто ничего не говорил. Даже Пронченко не решался произнести ни слова. Они спешили, и то, к чему они так спешили, было за пределами любых слов...

Желтые машины автоинспекции. Деловитая растерянность, высокие чины, приглушенные рапорты... Разбитый гигантский "КрАЗ". По другую сторону узкого шоссе смятый, как тонкая бумага, кузов новой "Волги". Смятый и мертво брошенный в ров.

Полковник говорил о каком-то "Москвиче-412". Водитель "КрАЗа" успел заметить, что то был "Москвич". Ни номеров, ничего не успел. "Волга" обгоняла "Москвича", а он гнал что было духу, не уступал. Сколько так летели - десять, двадцать километров? Если бы из Киева, можно было бы найти "Москвича". Но ехали в Киев. Скорость на таком шоссе - сто двадцать. Один хочет перегнать, другой не хочет уступить. Никогда не следует забывать первое золотое правило водителей: "За рулем другой машины всегда больший идиот, чем ты". На этом извиве дороги перед "Волгой" очутился встречный "КрАЗ". "Москвич" проскочил и удрал...

Фотографии... Все заплывало красным туманом... Карналь отвернулся... У Айгюль была любимая цветная фотография, подаренная ей Николаем Козловским. Бездонно-глубокая чернота, прочерченная стройной женской ногой, ногой Айгюль, с ее нескончаемо плавными прекрасными линиями, другая нога, согнутая в колене, как бы обнимает выпрямленную, а дальше, над ними, будто розовая корона, светится ладонь Айгюль с растопыренными пальцами. Айгюль назвала эту фотографию "Кораллы"...

- Покажите, - обратился Карналь к автоинспекторам, и сам не узнал своего голоса, и ни за что бы не мог сказать, зачем ему те страшные фотографии, сделанные умелым, холодным экспертом...

Почти отбросил все фотографии, прикоснулся к одной - ударило его почти ощутимой болью. Тоже Айгюль... Ее прекрасные ноги... Но...

- Где она? Где?

- Успокойся, - сказал ему Пронченко. - Делают все возможное... Слышишь меня, Петр Андреевич? Все возможное...

Полина Кучмиенко была убита сразу. Помощник Карналя тоже. Молодой дурень. Как он очутился в машине? Куда они ездили? И зачем? И как могли гнать на таком шоссе? А где у нас шоссе? И не бессмыслица ли выпускать быстроходные машины для таких допотопных дорог! Курсы по оказанию первой медицинской помощи... А надо строить шоссе... А пока закон об ограничении скорости... Не знаки, а закон, принятый Верховным Советом! Мысли на ступеньках... Мысли на ступеньках... "В полдневный зной в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я..."

Еще помнит, что он жалел Пронченко. Как может сердце одного человека вмещать в себя все боли, чужие несчастья делать своими? Как выдерживает? Он обнял Пронченко и заплакал. Верико Нодаровна тоже плакала, но пыталась утешать Карналя:

- Будем надеяться, будем...

Ох, будем, будем. "Исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет". Мертвая земля, сонные корни деревьев, беспощадная бесцветность... Серый, в клеточку Кучмиенко. "Петр Андреевич, Петр Андреевич, крепись! У меня что? Полины уже не вернешь. А ты надейся. Советская медицина самая сильная в мире!.."

Опустошенность земли, опустошенность души... не зазеленеет, не зацветет. Убогая декорация последнего акта. Желтые машины среди мертвого пейзажа, плоский горизонт, небо без солнца, свет, засыпанный мертвой пылью. Айгюль бросала ему свои цветы. Осыпала его цветами. Теперь пыль умирания все, что осталось от цветов... "И человек по землям бродит, бродит, чтоб снова вечность под землей лежать..."

И еще раз через весь Киев.

Еще уже дорожка, ведущая к Феофании. Николай Фомич... человек, в глазах которого навеки застыла боль многих людей... Ничего не обещал. Главный врач никогда не обещает. Но надеяться надо... Все молчало. Он любил молчание ее очей. Очи-зеркала, очи-поцелуи, очи, мягкие, как шелк... Гладила взглядом, нежно гладила, мягко целовала, вспыхивал в черной бездонности ее глаз свет только для него, всегда только для него, никогда не угасал. Теперь глаза подернулись мутью...

Белая палата, белые бинты, все белое, только черные очи, еще живые, но уже мертвые... И уста, живые только в своих линиях, но обесцвеченные и в каких-то ненастоящих подергиваниях-судорогах... Одесская телеграмма: "Люблю. Женимся. Айгюль". На всю жизнь безмолвная музыка этих слов. А теперь безмолвное умирание. Что она думала, умирая? Какое слово, какой стон, какая боль затрагивала край ее сознания? Непостижимость, бесконечность и неисчерпаемость огромных пустынь Азии навсегда остались в ней. Может, в пустыне жила бы вечно? А тут ей не хватило места, было тесно. Рано или поздно это должно было случиться. Неприспособленность свою пыталась одолеть летучестью, прожить, не углубляясь, едва прикасаясь к поверхности мира, жизнь на пуантах, в сердце музыки...

У них была когда-то игра. Он прикладывал ей, усталой, к губам зернышко граната, она обсасывала его и возвращала ему. Он - взрослый, она - дитя. Называл ее "Роня". Почему - не знали оба.

Николай Фомич стоял ненавязчиво рядом. "У вас можно найти гранат?" "Найдем". - "Пожалуйста"...

На белой тарелочке темный сок, рубины зерен, половина граната и первозданное буйство жизни в нем, будто лежит перед тобой разрезанная пополам Земля! Как можно умирать на этом свете, где столько красоты и неосуществленности, которая должна стать действительностью! Карналь прикладывал к устам красные зернышки граната. Непослушные губы бессознательными движениями выталкивали зернышки назад, и он подбирал их; казалось, все возвращается, все как было, но зернышки возвращались нетронутыми. Такие же кроваво-живые. Уста выталкивали их, возвращали, вспоминая былое, вспоминая незабываемое. Где-то еще жил краешек памяти. Тонюсенький сегментик. И это все, что было между ними. Угасало, как луна в ночь затмения. Золотая ниточка среди мрака вечности. Тоньше, тоньше... Она угасала. Навеки...

"Не умирай, не умирай!" - творил он немую молитву.

Уже над мертвой... Розовые кораллы рук и ног, и ничего... Говори и делай меня мудрым, дай мне мудрость... Так и не сумел он должным образом оценить ее порыв - из пустыни к нему. "Люблю. Женимся. Айгюль".

Ох, Николай Фомич, Николай Фомич, врачам суждена боль еще тяжелее, чем больным, потому что никогда она для них не унимается и не кончается...

Как он мог работать этот год? Не имел времени - какой ужас! - думать об Айгюль, вспоминал ее только в недолгие часы одинокого отдыха, лишь теперь постиг, что я про живую последние десять или пятнадцать лет, в сущности, не имел возможности думать, поскольку все его время съедала работа, размышления, нечеловеческое напряжение ума, все силы - на раскручивание исполинского маховика прогресса, на разгон, размах, на то, чтобы кого-то догнать, на опережение. Вперед, вперед, выше, к непостижимости и неосуществимости. Для Айгюль время оставалось в самолетах, в чужих отелях, ей не принадлежали даже бессонные ночи, он напоминал ту легендарную птицу из древности, которая вила себе гнездо на волнах моря: удержаться среди стихий, подчинить себе стихии, заставить каждую волну твоей жизни дать максимум того, что она может дать, научиться управлять собственной жизнью, а не позволять, чтобы жизнь управляла тобой. Никогда не останавливаться, никакого отдыха. Выше, выше!

Никто не замечал отчаянного состояния его души. Показалось ему, что та девушка-журналистка была первой. А может, только показалось? Может, напомнила облик Айгюль: высокая шея, дивная походка, гибкая фигура. Могла бы привлечь взгляд его усталых глаз, можно бы даже влюбиться (если позволено применить это высокое слово к мужчине его возраста и его утрат), но нестерпимая боль памяти уже никогда не исчезнет, так же, как не дано вторично родиться.

Лучше всего было бы упрятать его в некий современный монастырь, отрезать от мира, прекратить все контакты, поставить возле него тех "параметров", чтобы они брали все ценное, что может давать его мозг, и пересылали по назначению. Ибо разве кибернетик в действительности не пребывает, так сказать, в духовном отъединении от реального мира с его хаотичностью, разве не вынужден всякий раз возвращаться в его неупорядоченность, которая не имеет ничего общего с деятельностью кибернетика, с его мечтами и амбициями? Это словно поражения после побед. Не успеваешь насладиться победами своего ума, и вновь поражения ежедневной жизни отбрасывают тебя на исходные позиции, радуешься и гордишься своими машинами, которые управляют целыми заводами, приводят в движение сложные механизмы, летают в космосе, достигают Луны, дают жизнь "Луноходу", наполняют светлое пространство вычислительных центров живым шелестом, похожим на шелест весеннего дождя в молодой листве, но миг беспределен, и жизнь жадна и ненасытна, все взывает: "Мало! Мало!" - и сам Карналь видел, как мало сделано, и знал, что надо жить дальше. "Все обновляется, меняется и рвется... И зеленями из земли опять встает".

На желтом, как пустыня, камне зеленая бронзовая роза...

И отчаянье вставало, как целый мир. Преодолеть его, только преодолев мир!

Книга вторая

В НАПРАВЛЕНИИ ЗАЛИВА

1

Лето! Золотая пора, тело звенит от радости, как зеленое дерево, усыпанное поющими птицами. Юрий был пьян уже от одного воздуха, от слепящего солнца, от синей воды, от смеха, криков, радостного ветра, веющего с Русановского залива. С балкона видны почти весь залив, белые пески на той стороне, зеленые валы верб, а еще дальше киевские холмы, увенчанные золотыми шпилями, - вид такой, что горсовету надо бы взимать с жителей Русановки дополнительную квартплату.

Хотя с Березняков вид еще роскошнее, там Лавра сдвинута на периферию взгляда, а напротив массива, на той стороне Днепра, в зеленой пазухе берега, затаился Выдубецкий монастырь, точно красивая девушка, которая сияет тебе из тысячелетней празелени над водой и прикладывает к губам пальчик: "Тс-с-с!"

Юрий потянулся так, что затрещали суставы, сделал несколько приседаний, лениво прищурился. В такое время надо быть на заливе, гонять на лодке, плескаться в воде, горланить, хохотать, бесноваться или торчать под мостом с удочкой. А его черти принесли домой! Знакомый инженер подбросил на машине с работы прямо к подъезду - выходи, садись в лифт, возносись на свой третий этаж, считай ворон с балкона.

Людмила сегодня взяла машину, должна бы приехать первой, но задерживается. Знал бы, выскочил бы в Гидропарке, пустился бы под мост, прошелся по узенькой красивой аллее до ресторана "Млын", посмотрел бы на девчурок, поиграл бы в имена. Например, ты выкрикиваешь одно из распространеннейших в Киеве девичьих имен, и сразу десять или двадцать головок поднимаются над песком, над водой, вперяются в тебя, ждут от тебя чего-то эпохального, а ты с царственным жестом и неисчерпаемым великодушием разрешаешь им:

- Купайтесь! Загорайте!

Приятно дарить людям радость! Он мог бы предложить какой-нибудь небольшой стране свои услуги на должность диктатора. Маленького, доброго, улыбчивого так называемого диктатора! На досуге налаживал бы их электронно-вычислительные машины, а рабочее время тратил бы на благодеяния.

Ну, так. С диктаторскими полномочиями он бы справился. А вот как убить сегодня вечер? Планов не было, плановый сектор был в полном распоряжении Людмилы, а Людмила задерживалась. Спуститься и рвануть к заливу? Хотя бы окунуться разок? Но раздевание-одевание... Если за день устаешь на заводе, как бог при сотворении мира, то имеешь же ты право на так называемый отдых?

Юрий зевнул и пошел с балкона в комнату. В комнате ему все нравилось. Удобная финская мебель (диван, кресла охватывают тебя, как любимая женщина, лежи, спи, дремли, слушай музыку), цветной телевизор "Электрон", кассетный магнитофон марки "Акаи" (последний крик - пришлось переплатить в комиссионном), стерео-проигрыватель "Филлипс". В бытовой электронике он превосходно разбирался, да и кто станет отрицать преимущества "Филлипса" или "Акаи"? Мировой уровень!

Квартиру они с Людмилой обставили так, что не поймешь, кто тут живет: простой работяга или доктор наук? Ну, пусть Люка в самом деле научный сотрудник, ведает чем-то в секторе лингвистических проблем в Институте кибернетики, а он хоть и работяга, технарь-наладчик, но тоже не без значения: бригадир, а быть бригадиром у наладчиков все равно что быть президентом в Академии наук, так как там одни индивидуальности, уникумы!

Юрий крутнулся перед зеркалом, сам себе понравился, как нравился всегда: высокий, белокурый, чубатый, красивый, спортивный, безупречно отглаженные брюки, свежая белая сорочка, модный галстук, начищенные до блеска туфли. Кто ты - молодой ученый, популярный футболист, рабочий-передовик? Объявляем так называемую телевизионную викторину. Перед вами, считайте, простой советский юноша. Предлагаем отгадать...

Юрий отыскал вчерашнюю газету, подложил под туфли (разуваться лень, а ляжешь без газеты - Люка заест), растянулся на диване, полузакрыл глаза, потом вскочил, бросил в магнитофон кассету, снова упал на диван и отдался блаженству музыки. Как раз попал на музыку из "Лав стори". Людмила всегда почему-то плачет, слушая эту запись, а ему просто приятно, потому как закручено тут и впрямь здорово, так и подбирается к самому нутру. Он не слышал звонка, не слышал, как открылась дверь, как Людмила прошла на кухню, как потом заглянула в комнату, долго смотрела на него, и по выражению ее лица трудно было угадать, что она в эту минуту думает.

- Юка! - позвала Людмила. - Ты опять лежишь?

Юрий не шевельнулся. Уголки его губ поехали в стороны, дальше и дальше, чуть ли не до самых ушей, вот сейчас он потянется до хруста в костях, скажет разнеженно:

- Поцелуй меня в обе щеки, тогда встану.

Или:

- Скажи: дядя, тогда встану.

Он любил болтать чепуху, но делал это беззлобно, и Людмила ему прощала.

Однако сегодня Юрия полонила такая лень, что не хватало сил даже на чепуху.

- Конституция, - промурлыкал он небрежно. - Право на отдых.

- И опять в туфлях на диване?

- Ты же видишь: подложил газетку.

- Я звонила, звонила... Насилу втащила в квартиру свои сумки. Пришлось объехать весь город... За утками стояла.

Юрий быстро сел на диване, протер глаза.

- Ты? За утками? Дочка самого Карналя стоит в очереди?

- А кто же за меня будет стоять, интересно? Иди помоги мне.

Она пошла в спальню, быстро переоделась, сменила легкий серый костюм на домашний ситцевый халатик, но модных туфелек не сняла, так и осталась в них, наверное, чтобы быть такой же высокой, как и Юрий. Когда пришла на кухню, он был уже там, заглядывал в сумки, принюхивался, пробовал пальцем, лизал.

- О-о! Маслины! Где раздобыла?

- Ездила на Микольскую Борщаговку в универсам. А майонез на Печерске. Сало и помидоры на Бессарабке. Утки здесь, у нас. Сам мог бы выйти и купить. Давно дома? Я думала, встретишь, хоть от машины до лифта донесешь...

- А я слышал, будто что-то шуршало у дверей. Хотел открыть напряжением ума, да скука задавила, пусть, думаю, пошуршит. А это, оказывается, ты. Но тут для епетиту кормов на десять человек! Ты что, прием задумала?

Людмила хозяйничала, не отвечая, протянула Юрию газеты:

- Вот, возьми. Вынула из ящика. Можешь напрягать свой нежный ум.

Юрий даже не прикоснулся к газетам. Он подкрался к Людмиле сзади, чмокнул ее в затылок, где мягко завивались топкие волосы, всячески разыгрывал влюбленность. Надо же отблагодарить за все те яства, что она привезла! А поесть он любил, особенно же что-нибудь редкостное.

- Маслины - это же такой деликатес! - мурлыкал Юрий. - Я ведь родился в Одессе, а никто так не любит маслины, как одесситы. Ну, ты скажешь, что я там не жил, но ведь родился? А газеты отложим. Я целый день радио слушаю. У нас на работе радио, как в парикмахерской, - все новости и новейшие песни. Как ты, свои так называемые лингвистические проблемы продвинула сегодня вперед?

- Лучше помой мне салат, - попросила Людмила.

- А как его мыть?

- Найди в посудном шкафу проволочную корзинку, сложи туда салат, подставь под струю, а потом встряхни, чтобы вода вся стекла, а то неприятно, когда капельки на листе. У нас сегодня будут гости.

Проволочная корзинка, салат, встряхивание от воды - во всем этом была такая дикая скука, что Юрий уже хотел было дать из кухни стрекача, но, услышав о гостях, округлил глаза.

- Гости? Кто же это? Делегация из развивающихся стран? Министр? Академик Карналь?

- Почти угадал, - не принимая его шутки, Людмила подала ему проволочную корзиночку, - вот, возьми. И помогай, а то не успею.

- Так кто же? - Юрий льстиво заглянул Людмиле в глаза. - Ну, Люка, ну я же тебя люблю! Скажи! А я тут умираю от так называемого напряжения мысли! Думаю, ну как убить вечер? А у нас гости! Красота! Ну, кто же, Люка?

Людмила молчала. Лукавая улыбка порхала по ее губам, делала ее особенно красивой. Юрий действительно не мог бы не влюбиться в свою жену в такое мгновение - его покойная мамочка небезосновательно сдружила его с Карналевой дочкой: есть в ней не только ум, но и привлекательность, заметная и невооруженным глазом.

- Ну, я помою твой салат, хотя это и унижение меня как гегемона, рабочий класс должен работать на производстве, а в сфере обслуживания он только потребляет. Интеллигенция же - это прослойка. Она должна обслуживать всех. А ты - меня.

- Не говори глупостей! - бросила ему Людмила. - И не тарахти! Если не хочешь помочь, то хоть не мешай!

- Меня всегда интересовало, кто тебя научил все это делать? Отец академик, мать - балерина. Кто же там у вас чистил картошку, жарил мясо, варил борщ? И кто мог научить этому тебя? Мистика какая-то!

- Отец и научил. Он все умеет. Крестьянский сын. Слышал?

- Да мой - тоже крестьянский сын, вырос в свиносовхозе, что может быть более крестьянское, чем свиносовхоз? Ну ты его хоть зарежь, он не очистит картофелину, не купит булочку в магазине! У нас если бы не мама, мы бы поумирали с голоду! А у меня - ты! Ну, Люка, так кто же? Пригласила или набились силком?

Людмила опалила уток, положила их в большую жаровню, поставила в духовку. Готовила закуски, нарезала хлеб, узкие ее руки так и мелькали перед глазами Юрия, он неумело встряхивал корзинку с салатом, весь забрызгался, шевелюра растрепалась, с лица слетели самоуверенность и высокомерие, которые он всегда напускал на себя при жене.

- Дай сюда! Ничего ты не умеешь!

Она забрала у него корзинку, ловко повела ею в воздухе над кухонной мойкой, стала выкладывать салат на блюдо - светло-зеленая горка, свежая, как бодрое утро.

- Приехал Совинский, - сказала она небрежно, как бы без малейшего значения, умышленно будничным тоном, но Юрий даже подпрыгнул от этой новости, не поверил, отступил от Людмилы, ощутил за спиной твердый косяк кухонной двери, прислонился.

- Иван?

- Иван.

- И откуда же он взялся?

- Работает в Приднепровске на металлургическом заводе. Внедряет там АСУ. А в Киев приехал на республиканское совещание по организации и управлению.

- Они уже ездят на республиканские совещания? На так называемые совещания?

- Оставь этот свой тон. Совинский позвонил мне на работу, и я пригласила его в гости.

- Так это для него... так называемые деликатесы? Утки, маслины, салаты?

- Не можем же мы принимать гостей за пустым столом!

- Не можем... не можем! Ах, я забыл! Это же так называемая старая любовь, которая не ржавеет!

Людмила закрыла ему ладонью рот.

- Не мели глупостей! Иван будет не один. С девушкой. Кажется, его невеста.

Юрий вырвался, побежал в комнату, уже оттуда крикнул:

- Суду ясно! Решили подкинуть мне так называемого внешнего раздражителя! Чтоб любовь не ржавела!

- Говорю же тебе: он не один, - Людмила пошла за Юрием, вытирая руки фартуком.

В минуты беспомощности она становилась похожей на Карналя, и тогда Юрий удивлялся, как мог жениться на такой, в общем-то, некрасивой девушке, он, на которого стреляют глазами все киевские девчата! Стреляют, пока не узнают, что он зять академика Карналя! А уж тогда перед ним как бы зажигается красный сигнал светофора: стоп - и ни с места! Ну, история!

- Один или не один, мне чихать! - закричал Юрий, бегая по большой комнате и умышленно натыкаясь на мебель. - И вообще... Надоело.

- Что именно тебе надоело? Объясни, - поймала его за руку Людмила. - Не мельтеши перед глазами. Сядь!

- Ну? - Юрий сел на диван, утонул в подушках, в изнеможении закрыл глаза. - После так называемого напряженного трудового дня ты мне...

- Что я тебе?

- Ну, вообще...

- Вообще ничего не бывает, ты это прекрасно знаешь. Убери эту газету. Позорная привычка валяться на диване.

- Я рабочий класс!

- Рабочий класс по крайней мере разувается, прежде чем лечь на диван!

- А я кто же, по-твоему?

- Убери газету.

- Ну, убрал. И что?

- Смотри в одну точку. Сосредоточься. Повторяй за мной: "Я успокаиваюсь, успокаиваюсь. Моя левая рука теплая... Моя правая рука теплая... Я совсем спокоен... Я совершенно спокоен..."

- Моя рука теплая, - принимая ее правила игры, послушно повторял Юрий. - Мои ноги теплые... Моя голова теплая... Я теплоголовый... Люка, да ты смеешься! Признайся: ты выдумала своего Совинского! Выдумала, правда? Откуда бы ему взяться в Киеве?

Людмила уже шла на кухню, не останавливаясь, обернулась, блеснула зеленоватыми глазами:

- Повторяй за мной: "Я совершенно спокоен..."

- Я совершенно... Да ну тебя! Хочешь сделать из меня шизофреника! У меня психика знаешь какая? Бетон, гранит, сверхтвердые материалы из института Бакуля!

2

Что такое звонок в малометражной квартире? Это почти катастрофа, землетрясение, цунами, стихийное бедствие! Он звенит, считай, у тебя над ухом, где бы ты ни был, ибо в малометражной квартире спрятаться негде, никто там, за дверью, не поверит, будто ты идешь открывать так долго, словно бы тебе надо преодолеть чуть ли не стадионное расстояние, - всем ведь известно, что ни одна комната не может быть длиннее пяти с половиной метров (это обусловлено стандартным размером бетонных перекрытий), никому не придет в голову предположение, будто ты заблудился в своих коридорах, ибо блуждать тут негде: расставь руки - и достанешь любую стену. Поэтому когда тебе звонят, ты должен либо немедленно открывать, либо не открывать вообще, если не хочешь пускать незваных гостей. На это у тебя тоже есть право, гарантированное всеми законами, но нарушаемое тобой всякий раз под действием механизмов любопытства, что живут в твоем организме вечно.

Людмила ждала гостей, поэтому, когда прозвучал звонок, ни перед ней, ни перед Юрием не стоял вопрос: открывать или не открывать? Людмила бросилась на кухню, чтобы снять с себя фартук. Юрий забыл, что он спокойный-преспокойный, подхватился с дивана, мгновенно прихорошился перед зеркалом, подбежал к двери как раз одновременно с Людмилой. Они столкнулись в своем усердии, рассмеялись, поцеловались, вдвоем повернули ручку автоматического замка, дружно отступили от двери, солидарные в приветливости, в улыбчивости, в доброжелательстве, - образцовая советская семья, можно было даже подумать, позаимствовав несколько своеобразный стиль мышления у представителей старшего поколения, - передовая советская семья. Однако порыв Людмилы и Юрия пропал зря. Это не были гости, которые, наверное, издали чувствовали, что утки в духовке еще не дошли, и поэтому не торопились. Звонил их сосед-холостяк, артист из самодеятельного танцевального коллектива, организованного Кучмиенко для "полного ажура", маленький, юркий, прозванный Юрием "замечательный сосед" по той песенке, в которой поется: "В нашем доме поселился замечательный сосед..."

Сосед не принадлежал к числу гостей желанных. Людмила довольно откровенно гнала его в шею, имея обоснованные подозрения, что он искушает Юрия "раздавливать на троих", а когда третьего не находилось, то и на двоих, проще говоря, выпивать в часы досуга (точнее, в часы Людмилиного отсутствия).

- Ого, вы меня сегодня так встречаете, будто я генерал, - засмеялся сосед.

- Не тебя, друг, - успокоил его Юрий, - не тебя. Хотя ты и "замечательный", но не тебя. Настоящих гостей еще нет, так что ты, брат, рановато. Или тебя запах жареной утки вытянул из берлоги? Но и утки еще не готовы. Люка, готовы утки?

- Да что я - из голодного края? - оскорбился сосед. - Нужна мне твоя утка! Мне бы спичек. Газ нечем зажечь...

- Чаек согреть? - захохотал Юрий.

- Ты за кого меня принимаешь?

- Все ясно! "Экстру" хочешь вскипятить?

- Дашь спичек или мне топать на верхний этаж? Кто же "Экстру" кипятит? Ее перед употреблением охлаждать положено, чтобы слеза на бутылке выступила, знаешь?

- А японцы - слышал - только горячую пьют!

- Не заливай! Кто бы это горячую водку...

Людмила вынуждена была прервать эту весьма увлекательную дискуссию, вынесла соседу спички. Юрий вытолкал его за плечи, попросил не обижаться, запер дверь, не знал, как ему вести себя дальше. Все испортил этот танцор дальше прикидываться обиженным уже не приходилось, помогать же Людмиле не умел и не хотел. Поставить какую-нибудь музычку? Это спасает от всего на свете, главное же - от процесса думания. Лежи, слушай, дремли.

Но дремать не дал новый звонок. Был он, правда, несмелый, прерывистый, спазматический какой-то, не то в самом деле звонил, не то послышалось. В таких случаях можно и не спешить, подождать, пока несмелый гость еще раз нажмет на кнопку, научить его смелости. Юрий, хотя стоял почти на пороге комнаты, пошел не ко входной двери, а наоборот - через всю комнату к балкону, словно бы ему страшно захотелось дохнуть свежим воздухом или полюбоваться на Русановский залив, полный лодок, рыбаков и купальщиков. Он слышал, как за его спиной Людмила открыла, не дожидаясь нового звонка, не испытывая терпения гостей, слышал положенные в таких случаях восклицания, приветствия, обмен взаимными комплиментами, из чего мог убедиться, что Людмила в самом деле не виделась с Совинским, а только говорила с ним по телефону и, следовательно, по телефону же пригласила в гости.

- Юка! - позвала Людмила. - Где ты там? Гости пришли, иди встречай!

- Я привык встречать гостей в комнате, а не в коридоре, - пытаясь быть страшно веселым, крикнул Юрий и повернулся к Совинскому и его девушке, которые уже вошли в комнату.

Совинский был как Совинский. Высокий, тяжелый, тюфяк тюфяком, нос перебитый когда-то во время боксерских состязаний, глаза кроткие, улыбка виноватая, словно бы это он отбил у Юрия любимую девушку, а не наоборот, костюм на Совинском серый, довольно дорогой, но сшит, ясное дело, не так изысканно, как у зятя академика Карналя, тот может себе позволить роскошь ездить для этого в самый Львов, где парни из фирмы "Электрон" всегда поведут его к знаменитому портному, который шьет костюмы "чуточку лучше", чем в самом Париже. Но девушка у Совинского была первоклассная, это Юрий вынужден был признать сразу. Высокая, глаза - как лазеры, фигурка - мечта двадцатого века, сплошные вертикали, вызов силам притяжения и гравитации, разве что покойная Юрина теща Айгюль могла сравниться с этой девушкой, но ведь та была балерина, уникальная женщина, чудо природы, а эта, пожалуй, обычная секретарша или продавщица из парфюмерного магазина, - кого же другого мог подцепить Совинский! Одета девушка была в легкий зеленый костюмчик с довольно длинной юбкой. Юрий сразу оценил это, потому что "мини" идет коротконожкам, такая мода специально выдумана для них, чтобы хоть как-нибудь исправить ошибку природы. Эта же девушка разбиралась в модах, все на ней было ладно, все скромно, но скромность какая-то странная, точно с вызовом. Даже цвет костюма она подобрала так, чтобы он оттенял цвет ее больших черных глаз, отчего они становились словно бы черно-зелеными, напоминали нечто библейское. Юрий был почему-то убежден, что все библейские красавицы Вирсавия, Фамар, Эсфирь, Ревекка - были зеленоглазые, так же, как пророки и апостолы. Библию он, конечно, не читал, но это не мешало ему иметь совершенно определенное и твердое представление о тех, кто населял эту старую, толстую книгу!

- Ну, здоров! - сказал Юрий Совинскому, сразу принимая тон превосходства и легкой насмешливости, столь естественный в его обращении почти со всеми людьми. - Тебя что, отправляют в одну из развивающихся стран? И ты заехал попрощаться? Из Москвы через Киев на Жмеринку и Тананариве? Граждане отъезжающие, проверьте, не осталась ли в ваших карманах совесть провожающих! Граждане провожающие, немедленно смените выражение ваших лиц! Не впадайте в отчаянье и не лейте слез!

- Здоров! - Совинский нисколько не удивился Юриной болтовне. Знакомься. Это Анастасия.

- Слушайте! - хлопнул себя Юрий по бедрам. - Вы красивая, как манекенщица!

- А если я и впрямь манекенщица? - лукаво покосилась на него Анастасия.

- Этого не может быть! Люка, ты веришь в такое?

- Но это правда, - утверждала Анастасия.

- И я держу вашу руку?

- Очевидно.

- Люка, ты свидетель! - весело разглагольствовал Юрий. - Все уже было. К так называемым электронным машинам каждый день прикасаюсь. С самим академиком Карналем за руку каждую неделю, а то и чаще. А его руку знаете кто пожимает? Даже генсек ООН, президенты, кинозвезды и мультимиллионеры! Но чтобы вот так манекенщицу - за руку? Да никогда!

- Юка, не дури! - шутливо погрозила ему Людмила.

- Но ведь это мистика! Люка, ты веришь в то, что происходит? Ну, Совинский - это тоже так называемый сюрприз. Мы с тобой тоже до некоторой степени что-то и кто-то... Но все-таки мы - это просто мы, а тут перед нами существо высшего порядка!

- Но почему именно высшего? - засмеялась Анастасия.

- Я вас предупреждал, что Юрий любит балагурить, - сказал Совинский, у него... чрезмерность речи, или как бы это определить...

- Не слушайте этого типа! - закричал Юрий. - Он бы все перевел в выполнение и перевыполнение! А вы цветок, орхидея, украшение жизни, божество и вдохновенье! Перед вами надо становиться на колени, бить лбом о землю, проливать слезы из-за собственного несовершенства!

- А что скажете вы, Людмила, на такие восторги вашего мужа? - спросила Анастасия.

- Она уже получила соответственное количество комплиментов, не волнуйтесь! Мы два года женаты! Все выдал! Но вы у нас впервые... и я... Почему вы стоите передо мной? Вы должны немедленно сесть, чтобы не утомлять свои экстраноги! На таких ногах держится все прогрессивное человечество!

- В самом деле, садитесь, - пригласила Людмила. - Выбирайте, где кому нравится. Юра, ты начинаешь говорить банальности. Включай первую тормозную систему. Открой балкон. Анастасия, может, вы хотите посидеть на балконе? У нас чудесный вид на залив. Вы часто бываете на Русановке?

- Бываю, но не часто. Я живу в Михайловском переулке, знаете, кооперативный дом журналистов? Он там довольно некстати торчит перед Софией, как напоминание о беспомощности некоторых архитекторов. Я бы вообще запретила застраивать исторический центр Киева. Но, как видите, сама живу в этом доме, еще и горжусь: "У меня квартира в центре, рядом с самой Софией".

Юрий решил "не услышать" слов Анастасии. Мгновенно понял, что она хочет перевести разговор с глуповато-шутливого тона, который он сразу придал ему, на серьезный, может, даже слишком серьезный, когда сразу становится видно, кто есть кто и почем у кума пчелы.

- Прошу, прошу, - затарахтел он, разрываясь между балконом, диваном и креслами... - Приземляйтесь, наслаждайтесь, требуйте... Люка - грандиозная хозяйка, я же в этом деле никудышный. Я только бригадир техников - ни больше ни меньше. Иван знает, объяснять не надо. Трудовой день закончен, имеем право... Будьте как дома и как свои, то есть как одна так называемая семья... Для экономии усилий Людмилу зовите просто Люкой, а я когда-то был Юрий, теперь для удобства употребления - просто Юка. Ивана мы на работе называли просто "И", но это было до нашей эры, не знаю, какое он выбрал теперь приближение к языку компьютеров, хотя к языку слов мы тоже приспосабливаемся, исходя из требований двадцатого века. У Ивана колоссальное чувство юмора, и он не обижается, не правда ли? А как вас сократить, Анастасия? Туся? Сюта? Тена? Ная? На?

- Мне как-то не хотелось бы сокращаться, - глядя на залив, сказала Анастасия. - Кстати, с Иваном мы познакомились именно благодаря моему имени.

- Я думал, благодаря чему-то другому, - почти разочарованно хмыкнул Юрий.

Людмила попросила извинить ее, метнулась на кухню, поглядеть, как там утки, сразу вернулась, но стояла на пороге, готовая каждую минуту бежать туда, где жарилось, откуда шли невероятные ароматы.

- Случилось именно так, - Анастасия оторвала взгляд от залива, села в кресло напротив Совинского. - На вечере в парке. Летняя эстрада. Ничего особенного. Эстрадники, дешевые хохмы, халтурка... Потом один решил как-то встряхнуть слушателей, предложил выйти на сцену девушкам, чьи имена начинаются на "А", а парням попытаться отгадывать имена. Скука была такая, что я тоже полезла на сцену. И вот всех отгадали, потому что у всех имена модные: Аделина, Алевтина, Аида... Крик, шум, хохот... Все, кого угадали, прыгали вниз, осталась я одна. Никто не мог даже представить, что есть такое старомодное имя. И тут встает где-то в задних рядах высокий парень в сером костюме и спокойно говорит: "Анастасия". Эстрадник заявляет: "Раз вы угадали, то сведите девушку вниз". Он подходит, берет меня за руку. Молча берет...

- И это был наш так называемый Иван? - радостно вскричал Юрий.

- Почему же "так называемый"? - удивилась Анастасия.

- Осторожность никогда не мешает.

- Это действительно был Иван. Мы тогда познакомились, а встретились только этой весной в Приднепровске.

- Вы показывали новые моды металлургам? - сразу вцепился Юрий, радуясь выгодному для него перескоку разговора. - Пока живы металлурги, моды не умрут!

- Я была там по поручению газеты, - спокойно, как бы специально для Юрия, сказала Анастасия.

- На досуге вы еще и пишете для газеты?

- Пожалуй, наоборот: на досуге я выступаю иногда в Доме моделей, работаю же я в газете.

- Тогда можете напечатать завтра некролог в своей газете!

- Некролог?

- Ну да, вы убили меня своею необыкновенностью! - Юрий поднял вверх руки.

- Какая же тут необыкновенность? - Анастасия взглянула на Людмилу.

- Не обращайте внимания, - спокойно сказала та. - У Юки просто заскакивает язык.

- Неужели? Он ведь электронщик! А починить нельзя?

- Починить? - Юрий даже подпрыгнул от этого слова. - Мой так называемый язык? Должен вам сказать, что у вас чувство юмора еще колоссальнее, чем у меня, если уж быть скромным до конца... Но почему же мы все еще сидим не за столом? Люка, будет что-то для епетита кормов? А если пауза, то могу я показать Анастасии квартиру? Ивану неинтересно, я знаю.

- Нашел что показывать, - пожала плечами Людмила, - музыку поставь какую-нибудь или включи телевизор...

- Это мы успеем, - успокоил ее Юрий, - сегодня пятница, а "Клуб кинопутешествий" только в воскресенье. Когда же нет кинопутешествий, то можно устроить так называемое путешествие по квартире. У нас самая большая малометражная квартира в Советском Союзе, Анастасия, чувствуете?

- Ты гостеприимный хозяин, - сказал Совинский.

- Хозяин? Это не я! Это Люка так называемая хозяйка. А я так называемый зять академика Карналя.

- Не говори чушь! - недовольно бросила ему Людмила.

- А кому у нас дают три комнаты на двоих? Какой совет ветеранов и при каком райисполкоме допустит такое вопиющее нарушение советских законов и для кого? Для так называемых молодоженов? Но сказано было: "Дочь академика Карналя, зять академика Карналя..." И нам пошли навстречу. Прекрасно, когда тебе идут навстречу, правда, Иван?

- Наверное, неплохо, - спокойно отозвался Совинский.

- Ты это пережил хоть раз?

- Много раз.

- Но не с квартирой.

- Угадал. Чего не было, того не было.

- Ты посмотришь нашу квартиру?

- Но ведь ты приглашаешь только Анастасию.

- Потому что женщины любопытны, как Ева. Анастасия, хотите посмотреть?

- Охотно, - встала с кресла Анастасия. - Только обещайте меньше объяснять. Я люблю смотреть и думать.

- Ясно. Неизгладимость профессии. Манекенщицы всегда молчат. Только двигаются. Как в немом кино. Но журналисты, напротив, расспрашивают обо всем на свете. Вы спрашиваете - я отвечаю. Люка, не давай скучать Ивану!

Юрий галантно поклонился Анастасии, пропустил ее перед собой в коридор, слышно было, как он объявляет: "Это место для думания".

- Боже, я совсем забыла про уток! - воскликнула Людмила и побежала на кухню. Совинский несмело пошел за ней, но через минуту они возвратились в большую комнату. Людмила почти затолкала Ивана туда. - Ты гость, почему же ты должен торчать в задымленной кухне!

3

После замужества Людмилы они встретились впервые. Тогда она как-то не осознавала, какой удар нанесла Совинскому. Почему-то считала, что между ними была только дружба, любовь - это Юрий, а Иван - ничего общего с этим чувством. В своей наивной жестокости дошла даже до того, что пригласила Совинского на свадьбу, вместо этого он пошел к Кучмиенко, подал заявление об уходе. Кучмиенко обрадованно наложил резолюцию об освобождении. Все так просто... и безжалостно.

Они подошли к балкону, на дворе уже темнело, но вода в заливе еще как бы светилась неугасимым синим светом, оба засмотрелись на эту недалекую воду, прислушиваясь к веселому гомону, долетавшему оттуда, молчали, потом Людмила сказала:

- Какая она красивая!

- Вода? - сделал вид, что не понимает, Совинский.

- Я говорю об Анастасии.

- Это не имеет значения, - буркнул он.

- Намного красивее меня. Да что я говорю? Она просто красавица, а я...

- Не имеет значения, - повторил Совинский.

Они снова помолчали, не спешили с разговором, как будто были тут одни, отослали Юрия с Анастасией на край света и до их возвращения имеют целую вечность.

- Часто говорят, что женщинам свойственно предчувствовать, - снова начала Людмила. - Как математик, я должна бы отрицать это, но... Теперь я занимаюсь филологией, эмоциями, неуловимым, интуицией, чувствами и предчувствиями... Мне кажется, что тогда я руководствовалась именно предчувствием.

Совинский не ответил, да и что бы он мог ответить на такую неопределенность. Он только как-то странно согнулся, и у него из горла вырвался короткий звук: то ли удивления, то ли отрицания, то ли просто что-то бессмысленное.

- Наверное, какой-то голос мне тогда говорил, - продолжала свое Людмила, - что ты встретишь девушку намного лучше, чем я.

- Не имеет значения, - упорно повторил Иван.

- Не имеет, не имеет! - передразнила его Людмила. - Ты такой же, как был... Что же тогда имеет значение, если не это?

Иван попытался засмеяться.

- Что? Ну, хотя бы то, что мы с тобой стоим вместе... в твоей квартире... в самой большой малометражной квартире в Советском Союзе.

- Кстати, имей в виду... - не то в шутку, не то всерьез сказала Людмила, - мой Юка страшно агрессивная личность. Я совсем не уверена, что... что пока мы тут с тобой... что он в это время не пытается поцеловать Анастасию.

- Почему ты называешь его Юкой? - спросил Совинский, никак не отреагировав на ее предостережение.

- Потому что он называет меня Люкой.

- Это что - любовь?

- Скорее игра. А любая игра должна иметь единые правила... Видишь ли, в Юке очень много несерьезности, какого-то дерзкого мальчишества. Наверное, это мне и нравилось. Тогда.

Совинский снова, теперь уже пугая Людмилу, всхлипнул горлом. Не верилось, чтобы в таком большом теле рождался столь слабый, мучительный, почти детский всхлип.

- Прости. - Она ласково дотронулась до его большой теплой руки. - Тогда я была глупее, чем сейчас. Меня пугала и, если хочешь, угнетала твоя чрезмерная серьезность. Хотелось спрятаться иногда от твоих глаз... Человеку иногда хочется беззаботности...

- Но ведь не на всю жизнь, - вздохнул Совинский.

- Не на всю, - послушно подтвердила Людмила. Она снова помолчала. Не было надежды, что Совинский поведет разговор дальше. Собственно, говорить надлежало только ей - она имела все права, потребность, необходимость. - Мы живем счастливо. Это и теперь уже можно сказать. Ибо что такое, собственно, счастье? Немного обыкновенного благополучия, покоя, взаимопонимания - вот тебе и идеал.

- Не знаю, не пробовал. Может, потому и повторяю, что для меня ничто не имеет значения.

- Ну так я могу тебе немного объяснить. Потому что уже имею опыт... и принадлежу к так называемым счастливым, как выражается мой Юка. Ты знаешь, что я работаю над лингвистическими проблемами для кибернетики. Проблемно-ориентировочные машинные языки. Фортран, Кобол, Алгол, Лисп, Анкол, Снобол, Симскрипт, Симула, РТЛ, Алмо, Эпсилон... Мы конструируем искусственные языки для общения человека с машиной, пытаемся достичь взаимопонимания между машиной и человеком, хотя это звучит довольно необычно. Что такое язык для нас, кибернетиков? Это прежде всего коммуникативный код, и наша задача - изучить язык с точки зрения формализованной теории, определить нормативность, достичь наивысшей стандартизации на все случаи значений. Тогда мы удовлетворены, мы достигли своего идеала, мы счастливы. А что такое язык на самом деле? Весь ли он в правильностях и нормативности синтаксических построений или в сплошных нарушениях и отступлениях от нормы? В живой речи иногда даже молчание может быть исполнено наивысшего значения. Людей объединяет, делает людьми язык естественный, страстный, полный воображения. Стандарт обедняет, разъединяет, отталкивает. Можно ли представить себе людей, которые бы дома объяснялись с помощью газетных фраз или трибунной фразеологии?.. А жизнь подчас, внешне даже совершенно счастливая, начинает напоминать общение с помощью машинных языков или стандартных газетных фраз... Конечно, когда своевременно это заметишь - борешься, жизнь, как и язык, привлекательна именно своими неправильностями, отклонениями от норм, может, даже от здравого смысла. Например, сейчас все пугаются демографического взрыва, отовсюду раздаются запугивания угрозой перенаселения, обыватель радостно подхватывает голоса новейших современных пророков, ибо дети мешают ему наслаждаться жизнью. Особенно "передовым" в этом вопросе оказался обыватель киевский, так как Киев, если я не ошибаюсь, занимает в Союзе последнее место по естественному приросту населения. Родители, когда дети женятся, уговаривают их: "Не спешите с детьми. Поживите для себя..." А что такое "поживите для себя"? Вот мы живем два года, а Юка до сих пор не хочет ребенка...

- Ты уже говорила об этом кому-нибудь?

- Тебе первому.

- Почему же именно мне?

- Сама не знаю. Вырвалось. Это и не жалоба, а... жизнь. Ты знаешь, что такое жизнь. С малых лет работаешь, до всего дошел собственными силами, готовенького, как мы с Юрием, ты не получал.

- Юрий такой же специалист, как и я. Если не лучше. У него технический талант. Редкостный.

- Да я не о талантах... Наверное, я в самом деле стала формалисткой-структуралисткой, как Ноам Хомский. Для него язык - это просто бессодержательный инструмент передачи смысла. Вот так и у меня... Увидела тебя и растерялась. Если бы ты пришел один, этого бы не было. Но ты привел эту... Анастасию. А женщины ревнивы. Даже если не имеешь никакого права, все равно ревнуешь.

Совинский отодвинулся от Людмилы, сказал куда-то на балкон, в воздух, в сторону залива:

- Я тебя любил. И до сих пор... не перестаю...

- Молчи! - испуганно вскрикнула Людмила. - Зачем все это?

- Но теперь это не имеет никакого значения.

Она все же была намного рассудительнее, чем он. Даже удивительно было: откуда могло браться в этой хрупкой молодой женщине столько твердости и рассудительности по сравнению с Совинским, таким массивным, таким с виду уверенным в себе, но в действительности всякий раз пасовавшим? Но разве физические данные, если можно применить их к человеческой внешности, были когда-нибудь прямым свидетельством и отражением тех бурь и штормов, которые властвуют в человеческом сердце?

Иван походил на горный массив, весь в мучительных судорогах, в страдании, в безнадежном тяготении к небу, в страстном молчании, но угадываются в нем мучительные стоны, невысказанные жалобы, клокочущие голоса страстей, далекие громы бурь, которым никогда не дано вырваться на поверхность.

- Ты всегда придавал слишком большое значение символам, - снова заговорила Людмила. - А для счастья этого недостаточно. Слово "люблю", когда просто произносится, это что? Символ, звук, колыхание воздуха. Нужно еще что-то. Этого нельзя объяснить. У меня есть подруга в Обнинске. Она физик, муж ее тоже физик, имя... Двое детей, чудесные мальчишки. Она ассистентка у мужа в лаборатории. Часто ездит за границу, его без конца приглашают. Работа, семья, друзья, любовь, - казалось бы, все есть, все прекрасно. Так нет же. Наташа много лет любит другого человека. Почему любит? Не может объяснить. Да и кто может?.. Тот человек часто бывает в Обнинске в командировках. Тоже физик, хотя и не светило. Обычный физик. Даже не из тех, кто шутит. Знаешь, когда-то они выпустили книжку "Физики шутят", и там Наташин муж фигурирует, а того нет. Тот обыкновенный, рядовой. И все же... Он приезжает, не звонит Наташе, никому не сообщает о своем приезде, кроме тех, к кому придется обратиться по делу, сидит в гостинице, смотрит в окно своего номера. И вот Наташу будто толкает что-то в сердце, она бросает все, бежит в сквер напротив гостиницы, останавливается там, смотрит на то окно, за которым прячется ее любимый, и плачет... Может вообще такое быть? Как сказал бы мой Юка, можно поверить в такую бессмыслицу? Но, к сожалению...

- Я видел одну зарубежную пьесу, - сказал Совинский, - там герой говорит: "Я ненормальный, поэтому я человек".

- Ты мне нравишься, когда становишься насмешливым. Может, просто становишься похожим на Юку.

- К сожалению, даже это не имеет никакого значения.

- Я часто вспоминала твою сдержанность, Юка - просто балаболка в сравнения с тобой. Чтобы сказать простейшую вещь, он извергает целые потоки слов. А ты мне говорил когда-то: "Уметь высказать свои мысли - для этого стоит жить". Не забыл?

- А какое это имеет значение? - спросил Совинский почти добродушно, так как уже послышались голоса Юрия и Анастасии, возвращавшихся из путешествия по квартире, путешествия, которое почему-то слишком затянулось, но не принесло счастья ни Людмиле, ни Совинскому, ни Юрию с Анастасией, поскольку галстук у Юрия подозрительно съехал, а одна щека почему-то была краснее другой и словно бы даже угадывался на той щеке след чьей-то ладони.

- Что-то вы долго путешествовали, - с деланной игривостью заметила Людмила.

- Жена должна быть бдительной, но не подозрительной! - весело воскликнул Юрий. - Бдительность вдохновляет нас на так называемую энергию к действиям, подозрительность унижает. Дорогая Анастасия, обратите внимание на эту картину.

- Это картина? - не поверила Анастасия. - Но ведь тут ничего не поймешь.

- Это начало нашей домашней картинной галереи, - внушительно пояснил Юрий. - В нашем городе такие галереи уже имеют известный писатель, народный артист, детский врач, теперь этот полезный почин подхватил и я, передовой рабочий, как называет меня Люка.

- Это ты себя так называешь, - приглашая жестом Анастасию и Ивана садиться, сказала Людмила.

Юрий ее не слушал. Он вообще никого не слушал, когда начинал говорить. Полностью перенял эту манеру от своей матери, был так же энергичен, неутомим, красив, агрессивен, но, следует сразу заметить, много утонченнее. Может, благодаря большей образованности, может, благодаря окружению, на которое ему с детства повезло больше, чем Полине, начала которой так и остались непрослеженными и туманными, будто вынырнула она с морского дна в сразу очутилась в объятиях Кучмиенко, потому что жизнь с тем злосчастным механиком не могла считаться даже законченным эпизодом.

Собственно, словоохотливость не всегда является признаком убежденности. Часто человек ливнем слов пытается одолеть собственную неуверенность, слова для него утратили какое-либо значение, это как бы шлак, строительный материал, балласт, чтобы засыпать пропасти, которые уже возникают вокруг, непонятно и беспричинно, угрожая окончательно отрезать человека от мира. Тогда они отчаянно сыплются - слова, словечки, возникает какое-то показное молодечество, сплошная завеса пустопорожней болтовни, под прикрытием которой человек еще надеется проложить какие-то мостки к людям через бездонные пропасти, через трещины, коими покрывается земля.

Юрий привык нравиться. Везде и всегда. Быть в центре внимания, сосредоточивать на себе все взгляды. На работе тщеславие помогло ему выдвинуться в число лучших специалистов, но ему этого было мало, он спал и видел себя в окружении красивейших женщин, в толпе слушателей, ему чудились "бурные аплодисменты", "смех в зале", даже странно было, что в таком человеке могла соединиться настоящая техническая одаренность и сплошная несерьезность, граничившая с пустой хвастливостью.

Анастасия показалась сегодня Юрию даром судьбы. Такая девушка - и приходит к нему домой без малейших усилий с его стороны! Завоевать, привлечь к себе ее внимание! Совинский лапоть и останется им навеки. Кроме того, Юрий убедился, что у того ничего серьезного с Анастасией нет. Иначе не отпустил бы ее путешествовать по квартире, а если бы и отпустил, то непременно встревожился и пошел бы на розыски, пригласив с собой, конечно, Людмилу, так как человек он застенчивый и деликатный. Юрий умышленно болтал, рассказывая Анастасии о своем счастливом детстве, о дружбе с Людмилой, о всякой всячине, лишь бы ее подольше задержать. Еще он заметил, что Анастасия не так возмутительно молода, как показалось ему с первого взгляда. Его просто сразила умело наложенная косметика, делавшая Анастасию буквально восемнадцатилетней. А на самом деле? Пристальный глаз мог бы заметить на лице у девушки неуловимый переход от свежести юности к зачаткам увядания. Кто-нибудь другой этого бы не заметил, но у Юрия был наметанный глаз на девичьи личики. Природа открывает тайны пытливым! Итак, Анастасия не такая уж неприступная крепость, можно ее завоевать хотя бы на один этот вечер, отвлечь от Совинского, причинить ему боль, и не для какой-нибудь там низкой корысти, а просто искусства ради.

Юрий разглагольствовал обо всем, за что зацеплялся глаз, охотно и, можно сказать, вдохновенно. Картина? Давайте про картину!

- Итак, мы с Люкой, начинаем собирать картины. Вскоре в одной из центральных газет вы сможете прочитать очерк под рубрикой "Встречи по вашей просьбе". У нас с Люкой будет уникальная коллекция. Мы решили собирать только художников-катастрофистов.

- Не понимаю, - сказала Анастасия не столько затем, чтобы попытаться понять Юрия, сколько для того, чтобы поощрить его к дальнейшей болтовне, как говорится, чтобы источник не иссяк.

- Картины такие, как эта, - охотно и великодушно пояснял Юрий. Землетрясения, извержения вулканов, цунами, взрывы водородных бомб, страх, ужас, кошмар, конец света!

- Но зачем? - теперь уже искренне удивилась Анастасия.

- Вы уже научились у Ивана! - воскликнул Юрий. - Это он обо всем спрашивает: "А зачем?" Но разве можно все объяснить? К примеру, как только я вас сегодня увидел, мне захотелось вас поцеловать. Но вы спрашиваете: зачем?

- Тебе не хватает серьезности, как тому оратору, который произносит речь без бумажки, - заметил Совинский.

Людмила что-то шепнула на ухо Анастасии, та кивнула головой.

Женщины вышли.

4

- Женщины должны перемерить все платья, без этого они перестают быть женщинами, - вслед им бросил Юрий.

Совинский, как бы обрадовавшись, что их наконец оставили с Юрием наедине, тоже попробовал пошутить:

- Добавь: женщина среди модных тряпок все равно что в раю.

Когда женщины вышли, Совинский спросил:

- Ну, как ты тут?

- Именно тут? - показывая на комнату, спросил Юрий. - Или вообще?

- Вообще.

- Живем! Ты что - насовсем или как?

- Республиканское совещание по внедрению АСУ. Я от металлургов. Мы впервые пытаемся.

- Кто это "мы"? Разве ты так называемый металлург?

- Именно "так называемый". Но я родом из тех металлургических мест, вот и зацепился там после...

Уточнения не потребовал даже Юрий. Оба знали, после чего именно Совинский вынужден был оставить Киев, хотя, ясное дело, мог бы и не бросать, если бы в характере было больше твердости.

- Ты где остановился? - спросил после недолгого молчания Юрий.

- Здесь рядом, в "Славутиче".

- Номер на одного?

- На двоих. Со мной еще товарищ из Львова. Про "Электрон" рассказывает легенды. У нас в сравнении с ними - примитив. Но они уже десять лет внедряют, они пионеры, а мы...

- Зато наши машинки - блеск! Или у вас там минские? Какие закупили?

- Ваши, - успокоил его Совинский. - Это уж моя консультация повлияла. Хотя теперь начинаю опасаться.

- За фирму Карналя можешь не опасаться. Наши машинки знаешь где летают?

- Можешь не объяснять, знаю, - спокойно сказал Совинский.

- Ты ведь и приехал в Киев зачем - похвастать, да?

- Чем? - не понял Совинский.

- Так называемыми успехами и достижениями.

- О наших успехах никто не знает, а на тех, кто знает, это не производит никакого впечатления. Сказано: первые шаги. В металлургии множество нестандартных операций. Почти как у строителей. Электронику внедрять чрезвычайно трудно. Да и не специалист я, ты же знаешь. Простой технарь, как был, так и остался.

- Возвращайся в нашу фирму, - великодушно предложил Юрий.

- Мог бы и вернуться.

- Так чего же?

- Не так это просто, - вздохнул Совинский.

- А-а, все понятно, - Юрий подбежал к балкону, взглянул на темный залив, вернулся в комнату. Он словно бы что-то искал, но сам не знал, что именно. - Ты уже забыл о своем первобытном состоянии. Это я застрял в наладчиках, а ты ведь инженер, наверное, заместитель главного инженера по внедрению АСУ, может, профессор, членкор...

- Да я теперь никто, - с нескрываемой горечью промолвил Совинский. Для вас здесь никто.

Совинский встал с кресла тоже, подошел к балкону, как бы приглашая Юрия выйти на свежий воздух, а может, ему самому слишком душно было в комнате, он хотел хотя бы взглядом окунуться в темный залив, в его свежесть.

Юрий ощутил приступ тоски. Он становился красноречивым только в женском обществе, с мужчинами ему было несносно. Еще если бы на месте Совинского был кто-нибудь другой, можно бы тогда про футбол, про девчат, про что-нибудь веселенькое, а с этим не знаешь, с какой ноги ступить. Про работу да про работу! Он не ответил на последние слова Совинского, не стал его утешать. Посыпает себе голову пеплом, размазывает слезы по щекам? Пусть! Таких надо учить на ошибках!

А Совинский, даже уловив нежелание Юрия продолжать разговор, упорно продолжал свое:

- Да и зачем к вам возвращаться, когда у вас тут такое творится?

- Что же это у нас творится? - задетый за живое, подскочил Юрий.

- Не знаю, правда ли, но сказали мне, что у вас процентов сорок продукции идет без Знака качества. Иначе говоря, выпускаете почти половину машин, которые никому не будут нужны, так и пролежат нераспакованными в министерствах и на заводах. Мне не верится, что это правда, но слышал от очень авторитетных лиц.

Юрий молчал. Какое ему дело до Знака качества и до всех министерств на свете? Он наладчик. А наладчик - что? Работает на опытных образцах. А пошло в серию - это уже не его забота. Серия - штука недостижимая. Государственная.

- Это правда? - упорно допытывался Совинский.

- Что?

- Ну, про сорок процентов.

- Может, и правда. Я же тебе не Карналь. Я только так называемый зять Карналя. Может, я и сам без Знака качества. А вот на тебя наверняка бы налепили, если бы зятем Карналя стал ты.

Иван подошел к Юрию, нагнулся над ним, навис, как тяжеленный горный хребет, в мрачно-молчаливой угрозе.

- Драться хочешь? - засмеялся Юрий.

- Зачем с тобой драться?

Юрий вскочил, забегал по комнате. Им обоим было здесь тесно. Мешала мебель, слишком ярко сияла пятиламповая люстра, дразнили голые поверхности стен, единственная "катастрофическая" картина не спасала положения. Из такой комнаты рвешься на волю, на простор, невольно все дороги ведут на балкон, но и там убеждаешься, что не избавился от тесноты и ограниченности пространства, поскольку там хоть и нависают над тобой целые километры воздуха, но под ногами - узенькая бетонная площадка, чувствуешь себя еще скованнее, чем в комнате среди четырех стен.

Теперь молчал и Совинский, он взял на вооружение тактику Юрия, а Юрий не терпел пустоты, пустота должна быть заполненной, если не чужими словами, то его. Он не вытерпел первый:

- Подумаешь, сорок процентов без Знака качества! А ты знаешь, что у нас по Союзу есть немало таких заводов, которым Знак и не снился! Слыхал ты об этом?

- Ну, слыхал.

- И это не какие-то там неосвоенные отрасли производства, а элементарный пошив брюк, производство ниток, тканей, ножей, вилок, мясорубок, лопат, ну, еще там не знаю что! Тысячи лет человечество уже умеет делать эти штуки, а мы никак не добредем до мировых стандартов! А вычислительную технику начали выпускать пятнадцать лет назад. И ты уже хочешь, чтобы все шло только на "ура"!

Совинский закрыл Юрию отступление с балкона, заступил дверь, нависал тяжелый, хмурый, тут ловкость Юрия, умение бросать слова, играть телом, поведением не пригодились бы, Совинский подавлял силой.

- А ты что же хотел? - сказал Иван тихо. - Чтобы мы и в этой отрасли тысячи лет разгонялись до мировых стандартов? Если разгоняться, то только на опережение! Разве не об этом всегда говорил Карналь? Как же можно сегодня самую передовую технику, технику завтрашнего дня выпускать практически непригодной? Нет Знака качества - негодное. Электроника - это же не галоши!

- К моей специальности это не имеет ни малейшего отношения, - пожал плечами Юрий. - Я что? Я наладчик.

- А к рабочей совести имеет отношение?

- Чего ты ко мне привязался? - оттолкнул его Юрий, высвобождаясь из своего балконного плена. - Я что, один на целом свете? Если хочешь, не от нас всех это зависит. Вычислительную машину из глины не слепишь. Есть так называемые поставщики. Слышал о таких? Они тебе подсыплют таких элементиков, что из них и трактора колесного не соберешь, не то что электронную машину. Вот и попробуй Знак качества завоевать! А тут - план. А тут - задание! Тут дай зарплату и прогрессивку народу. А конструкторам дай творческую паузу для новых замыслов... Серию гоним иногда, может, и не очень передовую, зато есть материальная возможность сосредоточиться на главном. Слышал, что задумал Карналь? Машина трех колец! Прошлое, настоящее, будущее. Всеохватный электронный мозг. Все государство запрограммировано в его памяти... А ты сводишь все к так называемым планам, Знакам, шурум-бурумам! Нам незачем думать о так называемых твоих престижах, потому что мы вне конкуренции. Электронщики и кибернетики - это сегодня звучит гордо!

- Только при определенных условиях, - мрачно сказал Иван. - Только при точно обозначенных условиях. А вы их нарушаете. Если несознательно, это еще можно простить, если же сознательно - это преступление.

- Ты же тянешь из меня объяснения, вот я и даю тебе объяснения! закричал Юрий почти с раздражением. - А разве я тебе директор или руководитель какой-нибудь? Бригадир - и все. Свое дело знаю и делаю на совесть. А мировой уровень? Ты вечно все упрощаешь, Совинский! Упрощаешь жизнь до отчаянья. Тебе не хватает полета мысли и мечты. Побудешь с тобой десять минут, и пропадает вся сложность, запутанность, привлекательность так называемой жизни. А что есть так называемая жизнь? В ней нужен иногда так называемый беспорядок, так называемая непредвиденность, буря, шторм... "Четвертый день пурга качается над Диксоном..." Пел? Тогда мы вынуждены совершать безрассудства, а из них рождается героизм... А когда все загодя предвидено, запланировано? Тоска! Может ли быть героическое завинчивание гаек? Или монтирование интегральных схем? Даже проектирование этих схем? Микроскопчики, девичьи пальчики, триггеры-шмигеры... Никто ведь не то что не видит наших интегральных схемочек, но даже не подозревает об их существовании, об их необходимости для пятилетки и для прогрессивного человечества, а следовательно, и для необходимости нас с тобой на этом белом прекрасном свете. Отсюда какие выводы?

Загрузка...