7. Краткий курс технического прогресса

С чего мне следовало начать? Может, с познания того, что знали мои сотрудники, ergo, с краткого курса всеобщего незнания – ведь химия в те времена толком еще не отделилась от алхимической магии; если же говорить про физику, то еще не родился Ньютон, а Блез Паскаль был еще совсем молод. Или же, возможно, следовало пытаться рассказывать им историю с конца – представлять мир эпохи атома и предлагать, чтобы они сами искали, а как до него добраться? Я не был гением, это правда, но о человеческих возможностях знал гораздо больше, чем весь этот трест молодых умов. И крайне сложно было не согласиться с аргументацией Ансельмо:

– Ваша милость уж слишком скромна. Сегодня, через сотню лет после великого Леонардо, любой ученик иезуитского колледжа знает гораздо больше него.

– Но разве не было бы честным поступком выдать им правду обо мне и о моих умениях?

– А по-моему, спешка важна при ловле блох, – фыркнул consigliore. – Я дам вашей милости совет от всего сердца. Прошу не говорить им слишком много, не выдавать, что вы некто иной, чем они считают. Ведите их, шаг за шагом, но, прежде всего, не отбивайте их интереса громадностью поставленных задач.

И вновь я должен был признать правоту практичного толстяка.

Но как должен был я очертить для них перспективу действий? Мне было совершенно ясно, что я не могу выйти к ним и вот так, запросто, написать на доске формулу Н2О или Е = mc2. Если признание правды, кто я такой, вело бы к заблуждению и было весьма опасным ходом – интересно, как отреагировало бы все это замечательное сборище на утверждение, что оно представляет собой всего лишь элемент литературной выдумки.

В свою очередь, путешествие во времени… Если бы я заявил, что до точности знаю будущее, меня бы засыпали массой вопросов, ответа на которые я не знал. Если подобная версия была невозможной, откуда у Деросси могли иметься знания, превышающие горизонты данной эпохи? Из откровения? И тогда я выдумал для себя одну легенду.

Еще в тот же день, после обеда, в главном помещении, пахнущем свежим смолистым деревом, я собрал пять десятков своих сотрудников и, вздымаясь на беллетристические высоты, сымпровизировал историю, настолько необыкновенную, что чуть ли не сам поверил в нее.

– Случилось это несколько лет назад, – рассказывал я, – путешествуя по странам Ближнего Ориента, уже посетив монастырь святой Екатерины и вершину горы Синай, попал я в самый центр песчаной бури, в которой я полностью потерял какое-либо направление. Сложно представить себе что-либо худшее, чем этот жаркий и сухой ад.

Дуновения sirocco не ослабевали, а бурнусы и платки, которые мы носили с проводником верблюдов Селимом, не могли задержать пыли, вбирающейся в глаза и уши, скрежещущей на зубах. К тому же, у нас заканчивалась вода, а игла компаса крутилась, словно детская юла по причине непонятных магнитных аномалий. Я был уверен, что нам суждено умереть в этой безграничной пустыне, а наши кости долго станут белеть, предостерегая других, как вдруг Селим начал кричать: "Туда, туда!". Перед нами открылись врата удивительно узкого и крутого оврага, высота стенок которого превышала высоту башен собора в Реймсе. Здесь пыли и песка было гораздо меньше; продвигаясь в глубину расщелины, мы обнаружили источник, кусты и финиковые пальмы, а затем, в небольшой котловине увидели мы выбитый в каменной стене монастырь, который явно помнил еще времена святой Елены, матери императора Константина. Поначалу мне показалось, что вот-вот готовое развалиться строение никем не населено; ведущего вовнутрь входа я нигде не обнаружил; насыпанные ветром песчаные дюны доставали до второго этажа, а в располагавшихся далее хозяйственных постройках свои логовища устроили волки и вороны. Селим, суеверный, как и каждый араб, считал, что это место должно быть проклятым, и настаивал на том, чтобы мы как можно скорее уходили отсюда. Я пообещал ему сделать это как можно скорее, как только утихнет буря. Пока же что мы разожгли костер и попеременно дожидались рассвета. Утром ветер существенно стих, но когда я уже собирался дать знак уходить, из катакомб, вход в которые я как-то проглядел, вышел монах: беззубый, пожелтевший словно восковая свеча, с волосами, белее снега, и пригласил нас к себе погостить. Было ему, по его собственным словам, сто одиннадцать лет, и выглядел он ровно на столько. Вот уже тридцать лет, с тех пор, как кочевники вырезали обитателей христианского селения неподалеку от монастыря, обеспечивающих коммуникацию с окружающим миром, не видел он человека снаружи, и был более чем уверен, что в иерусалимском патриархате совершенно позабыли про существование их обители. В течение многих лет уединения последние братья умерли, сам же он был слишком слаб, чтобы отправиться в путешествие к населенным странам, опять же, он обязан был стеречь сокровище…

– Сокровище? – оживился сидящий рядом со мной Ансельмо. По лицам остальных я понял, что восточный рассказ их затянул. Уж что что, но болтать Альдо Гурбиани умел, ну а идей, благодаря знакомству с приключениями Джеймса Бонда и Индианы Джонса, хватало с достатком.

– Он хранил там бесценные книги, – пояснил я. – Старинные кодексы, пергаментные свитки, египетские папирусы, клинописные таблички, горшки, заполненные кожаными манускриптами времен Иисуса Христа и Иоанна Крестителя. Отец Базилио, именно так звали старца, повел меня по секретному проходу вовнутрь монастыря, по большей части засыпанного песком, кроме одной часовни, наполненной византийскими иконами (некоторые из них, в том числе и красивейшую Черную Мадонну на кедровой доске должен был писать, якобы, сам святой Лука из Антиохии) и уже упомянутой библиотеки, с которой могла равняться разве что Александрийская, прежде чем ее сожгли фанатики Омара. Сколько же было там документов и творений, о существовании которых людская память полностью стерлась… Потерянные сочинения Аристотеля и комедии Менандра, и отчеты Пилата императору Тиберию по делу бунтовщика Иешуа, называемого Кристосом, даже счета его учеников за Тайную Вечерю…

– То есть, так называемый Иисус существовал на самом деле? – с сомнением в голосе произнес Барух ван Гаарлем.

– Я не могу сказать, не были ли письма Пилата апокрифами, хотя множество подробностей и особый стиль прокуратора Иудеи, несколько напоминающий творения Сенеки, выглядели чрезвычайно неподдельно; кроме того, глубочайшее нежелание, презрение к идеям Иисуса, смешанные с яростью в отношении событий, произошедших после распятия, а именно: пустая гробница, возвращение осужденного и, наконец, его исчезновение в присутствии множества свидетелей, все вместе доказывали, что эти рапорты писал не христианский агиограф или живущий гораздо позднее фальсификатор, но римский чиновник, интеллектуал-язычник, очевидец событий, которых он не был способен ни понять, ни объяснить.

– А что там было еще? – перебили мои отвлеченные рассуждения несколько голосов.

– О, обо всем и не рассказать. Я собирался прочесть как можно больше, сделать копии, как напал на совершенно особые редкости. Это была копия, сделанная каким-то безымянным александрийцем с еще более ранней египетской книги, касающейся Атлантиды. Вы про Атлантиду слышали?

– Ну кто же не читал платоновского Крития? – вырвалось у одноглазого Палестрини.

– Когда я углубился в этот папирус, он поглотил меня без остатка. Как вам известно, мои синьоры, Платон в своем диалоге рассказывал только об устройстве островного государства, которое должно было исчезнуть, поглощенное волнами океана; книга же, которую я читал, рассказывала о технике этой цивилизации: о повозках без лошадей, о плавающих по небу судах, об изображениях, переносимых на расстояние, о машинах, заменяющих человека при счете, и даже о полетах на Луну. При том, происходить все это должно было намного, намного раньше, чем появились первые пирамиды, а Авраам устроился в Ханаане.

– Если это правда, то как подобная цивилизация могла пропасть, не оставляя следов? Даже если Атлантиду поглотили океанские волны, должны же были остаться какие-то колонии? – заметил поляк Мирский.

– А если уничтожение вызвала не неразумная стихия, а война? – ответил я на это. – Война жесточайшая, с использованием чудовищных вооружений, бомб, разрушающих целые города и оставляющих после себя излучение, ставшее причиной смерти большинства живых существ на всей планете? Выжившие же походили на дегенерировавших монстров, обезьяноподобные существа со сгорбившимися фигурами, с выпуклыми бровными дугами, ergo, понадобились тысячелетия, чтобы цивилизация вновь возродилась.

Мой рассказ чрезвычайно оживил аудиторию. Юные ученые начали засыпать меня градом вопросов.

– А сохранились ли описания того, как строить такие воздушные суда или счетные машины?

– На них я не нападал. Зато в рукописи имелись обширные фрагменты, рассказывающие о началах технического развития, о первых изобретениях, которые потянули за собой и последующие.

Глаза присутствующих разгорелись, словно свечи во время премьеры в миланской Ла Скала (сравнение, возможно, и не самое удачное; Ла Скала откроется спустя лишь полторы сотни лет произведением Моцарта, о котором сегодня помнят только лишь как о сопернике Моцарта). Но восхищение было неподдельным.

– А вы скопировали эту рукопись, маэстро?

Меня так и подмывало ответить: "К сожалению, со мной не было ксерокса", но я выкрутился другим путем:

Helas messieurs! Когда я без остатка был поглощен чтением, начали твориться беспокойные вещи, которых я не замечал, пока верный Селим не дал понять, что мне грозит.

– И что же вам грозило?

– Вечная неволя! Седоволосый старец задумал сделать меня своим преемником, стражем скрытых в монастыре сокровищ, наследником святилища. Он предложил Селиму горсть золота за то, что тот уйдет вместе с верблюдами и оставит меня в монастыре.

– А как бы он заставил вас остаться?

– С помощью Селима отец Базилио должен был перебить мне ноги, чтобы я, будучи калекой, уже навечно остался среди икон и книг.

– Воистину, исключительной честности был тот араб, – заметил Барух ван Гаарлем, – раз верность своему господину он предпочел золоту.

– Его мораль была несколько более гибкой, – усмехнулся я. – Селим считал, что вместо горстки золота мы можем овладеть всеми сокровищами, отсылая Базилио на лоно Авраама.

– О Боже! И вы так и поступили? – воскликнул Амбруаз де Лис.

– Я сделал кое что другое; хорошенько набил Селиму морду и, угрожая ему пистолетом, приказал уходить вместе со мной из монастыря.

– А рукопись александрийца?

– Я солгал бы, говоря, что не присвоил ее. К сожалению, Господь покарал меня за это деяние, сделанное, по правде, из благородных целей (ведь я хотел предоставить это наследие людям), что ни говори – но грешное. В двух днях пути от того ущелья на нас напали бедуинские разбойники; Селим был убит, меня же в путах (бандиты посчитали, что живой я представляю собой большую ценность, чем мертвый) повезли в самую Газу, откуда, только лишь спустя три месяца, после того, как верный Ансельмо собрал выкуп, я отправился в Яффу, откуда счастливо, через Кипр и Радузу, мне удалось вернуться в Розеттину. К сожалению, в ходе всех тех испытаний атлантская книга пропала, и единственное, что от нее осталось, это неполноценные обрывки в моей памяти.

– Так оно и было, – охотно подтвердил мой толстяк. – Выкуп составил тысячу венецианских дукатов, но Господь мне свидетель, что я готов был поститься даже и сотню лет, даже последнюю сорочку язычнику продать, лишь бы спасти своего любимого учителя.

* * *

С того вечера в Мон-Ромейн начали твориться вещи, еще более необычные, чем мои придуманные приключения.

Опасения, открытые мною в ходе беседы с Ансельмо и убеждение, что наше предприятие заранее обречено на неудачу, исчезали, словно роса на утреннем солнце.

Это правда, мои знания, которые должны были послужить посевным зерном, были небольшими: гимназические сведения, немного анекдотов (на своих каналах SGC мы демонстрировали циклы мультипликационных фильмов о развитии техники), запомненные из детства фрагменты книг Жюля Верна, парочка моделей, которые я собрал, когда был пацаном… Тем не менее, эти рахитические зернышки падали на чрезвычайно восприимчивый и плодородный грунт. Молодые люди из Мон-Ромейн, не всяких сомнений, лучшие из лучших, образовывали замечательную группу горячих голов – воспитанные без телевидения, компьютерных игр и преждевременной сексуальной инициации все они обладали, без исключения, замечательной памятью и обширными заинтересованностями. В их время никто еще не ограничивался одной сферой деятельности, что сейчас приводит к тому, что сегодня супер-эксперт в узкой специальности остается неучем в общеинтеллектуальных вопросах. К этому следует прибавить их невероятное терпение, умение работать своими руками, но прежде всего – готовность к совместной работе.

От меня они требовали лишь импульса, направления, все остальное были в состоянии сделать сами.

Поэтому, как только я завершил байку про Атлантиду, поднялся Станислав Мирский, спрашивая, с чего мы должны начать, где искать выход из сложившегося на данное время круга простой механики?

– Во-первых, пар! – сказал я на это. – Водный пар, мои месье, вот наш начальный союзник, который приведет в движение маховик технического прогресса. Он даст силу машинам и позволит сконструировать первые транспортные средства, способные перемещаться без использования силы мышц, воды или ветра.

Группа мужчин слушала меня крайне внимательно, хотя тут же появились и определенные сомнения. Некоторым были известны опыты Риво, наставника милостиво правящего нами Людовика XIII с пустотелым шаром, который взрывала превращенная в пар вода; сохранились сведения о древних опытах Герона Александрийского. Они даже были готовы изготовить прототип паровой машины, которую я им нарисовал – слава Богу, ребенком я лично собрал модель локомотива и, более-менее, знал, как действует котел, поршень, маховик, в конце концов, предохранительные клапаны, предупреждающие улетучивание пара. (В особенности к делу рвался турок Идрис, который просто не мог дождаться, когда можно будет побежать в мастерскую, ну а Барух ван Хаарлем готов был уже прямо сейчас сделать цилиндры и поршни, отшлифованные таким образом, чтобы до минимума ограничить просветы и трение).

– Вот только из чего я должен был бы изготовить эту машину: из мягкого свинца, из плавкой бронзы? – спрашивал нидерландец. – Для модели оно, возможно, и хватило бы, только я не представляю себе конструкции из доступных материалов длительно работающих устройств, о которых вы, маэстро, говорите.

– Атланты для своих машин использовали чугун и сталь.

– Ну да, благородная сталь была бы замечательной, – подхватил Мирский, – но никто ведь не знает точной рецептуры дамасской стали, из которой арабы создают свои знаменитые на весь мир сабли, а кроме того, методы ее производства требуют сотен кузнецов и длительной проковки.

– Можно поискать и другие методы.

Опережая события и не вникая в проблемы кричных горнов или конверторов, которые только еще нужно было изобрести, назвать и применить, скажу, что после той первой беседы в Тезе была построена крупная домна, пошли и первые плавки; тут же рядом была устроен прокатный стан, приводимый в действие поначалу водяным колесом в соответствии с рисунками Леонардо да Винчи, которые по памяти воспроизвел Палестрини. Мне удалось убедить кардинальского экстраинтенданта применять вместо древесного угля – каменный уголь, и весьма быстро, при благословении Амилькара Фаллачи, в секретный порт на Соне начали подходить барки с севера. Правда, каменный уголь не очень-то годится для использования в домне, хотя бы по причине избытка смолистых веществ, концентрирующихся в верхней части печи, но, по счастью, англичанин Сэм Фоули был знаком с экспериментами своего земляка Дадли, который, уже два десятилетия назад, проводя обжиг каменного угля, получил первый кокс. Конечно же, это заставило нас построить на расстоянии полумили к северу от поселения фабричного поселка, где мы поселили, понятное дело – под стражей, пару сотен очередных рабочих, рекрутированных среди заключенных и каторжников, которым за верную работу были обещаны свобода и достаток. К ним должны были относиться заботливо и по-человечески. Однако, согласно с распоряжениями кардинала, любая попытка побега должна была караться смертью.

Параллельно с "паровой группой", вторая группа ученых, во главе с Палестрини и Грудженсом, занялась областью, имеющей столь же большую важность – электричеством. Вопреки опасениям, идея порабощения молний не перепугала, но увлекла молодых алхимиков.

Когда я рассказал им о распространенности электрических явлений, объединяя в одну теорию античные опыты с натиранием янтаря, через всем известное применение магнитов, и вплоть до электрических явлений в мышцах животных, опыты пошли в нужном направлении. Методом проб и ошибок я привел группу к конструкции простых электростатических машин, плодом чего стал первый конденсатор (своим открытием Палестрини на сотню лет опередил создание лейденской банки). Последующим этапом стало изобретение элемента Грудженса. Вообще-то я довольно туманно рассказывал своим подопечным о том, что сам помнил про исследования Вольты и Гальвани, но мои алхимики все ловили на лету, и термины типа "электрод", "батарея" или "элемент" перестали быть ждя них загадкой. Сам я до сих пор не знаю, как все это хозяйство действует. Но, когда где-то через месяц попыток нами был получен электрический ток, мне вспомнились опыты Эрстеда, и я повторил его эксперимент с иглой компаса, отклоняющейся в электрическом поле. Так была открыта дорога к переменному току, не слишком крутыми загогулинами приведшая к построению первого генератора и началом испытаний электрической дуги.

Тем же временем было сделано множество других полезных изобретений, таких как спички и микроскоп. Под конец третьего месяца наших трудов на стекольном заводе, который был довольно быстро возведен вниз по течению ручья, а приказал начать производство прозрачных стеклянных пузырей, в которых, после откачки воздуха, мы собирались поместить платиновую проволоку[20].

Понятное дело, чтобы развивать прогресс, другие рабочие группы тоже давали из себя все возможное, расширяя знания на тему кислот, синтезируя первое органическое соединение (помню, что то была мочевина), осуществляя электролиз воды, результатом чего было получение водорода и кислорода. В свою очередь, электролиз каустической соды привел к открытию элементов, известных до сих пор только лишь в соединениях, конкретно же – натрия и калия.

Понятное дело, что не обходилось без ошибок, неудач, а иногда и трагедий. При взрыве котла погибло трое рабочих, а в ходе работ над новым типом миномета произошло неожиданное воспламенение и взрыв, в результате которого храбрый Мирский потерял левую ладонь. Но это несчастье вовсе не придержало его энтузиазм к новым открытиям. Уже во время моей инаугурационной лекции о паровой машине его увлекла возможность практического использования отдачи, и с того самого дня он стал мечтать об автоматическом оружии – его эксперименты набрали скорости вместе с открытием взрывателя. Со смешанными чувствами я нарисовал ему схему барабанного револьвера. Сам я, охотнее всего, совершил бы наше цивилизационное ускорение без совершенствования техник убийства. К сожалению, иллюзий у меня не должно было оставаться – нас ждала безжалостная война.

В очередных устных, очень общих рапортах, с которыми раз в неделю юный Савиньен мчался в Париж к кардиналу, я мог позволять себе растущий оптимизм. К отчетам я прилагал очередные финансовые предварительные сметы, доставляющие Его Преосвященству головную боль. Не могу скрывать, меня так и подмывало как можно скорее распространить наш технический прогресс на всю Европу, что диаметрально изменило бы историю науки и техники, сокращая ее, как минимум, на пару столетий; но я опасался ого, что на данном этапе все закончилось бы незамедлительной гонкой вооружений. Только лишь весной или летом следующего года Ришелье планировал собрать монархов в Клюни на Великий Конгресс, и вот там, после демонстрации наших возможностей, намеревался предложить создать Защитный Европейский Союз (понятное дело, с Францией во главе).

Работы и эксперименты продолжались. Весной я собирался засадить первые участочки картошкой, клубни которой мне доставили из королевской оранжереи, и сахарной свеклой, что существенным образом могло бы революционизировать ситуацию с пропитанием в Европе, навсегда отстраняя костлявый призрак голода.

Тем временем, в один из сентябрьских дней над Мон-Ромейн поднялся наш первый воздушный шар, сшитый из ткани, подклеенной бумагой, и наполненный горячим воздухом. Но вместо того, чтобы, по примеру братьев Монгольфье, послать в пробный полет утку, петуха и барана, я решил выбраться лично, забирая с собой любящего всяческие эксперименты Фоули и Ансельмо в качестве (как я сам пошутил) балласта. Запуск воздушного шара вызвал в Мон-Ромейн немалую сенсацию – даже наиболее заработавшиеся ученые выбежали из своих лабораторий, рабочие бросили работу, даже у охранявших нас мушкетеров отвисли челюсти и ружья. На меня, с детства привыкшего к самолетам и внешним лифтам, вид уходящей из-под ног земли не произвел особого впечатления; другое дело – на моих спутниках: у Фоули началась рвота, а бледный словно труп Ансельмо, скорчившись на дне корзины, читал все известные ему молитвы. Понятное дело, я запланировал полет на привязи, но, то ли воздух был слишком горячим, то ли веревка слишком слабой, но при более сильном напряжении она лопнула будто нитка, мы же рванули в синеву.

– Господи Иисусе, дева Мария, пропали мы! – запищал Ансельмо. – Никогда уже не стану я на матушке земле!

Я успокоил его, объясняя, что как только воздух в шаре остынет, мы опустимся вниз, и предлагал, чтобы пока что он осматривал виды, до сих пор доступные лишь птицам.

Ветерок, по счастью не слишком сильный, нес на восток, сверху мы могли видеть все наше хозяйство: доменные печи, прокатные станы, литейные мастерские, химический цех, пороховой завод, окруженный высокими насыпями рабочий поселок, казармы и обширную панораму холмов, лесов и полей от мощных стен аббатства Клюни вплоть до синей ленты Соны. Не имея каких-либо возможностей управления аэростатом, мы могли лишь ожидать его охлаждения, радуясь тому, что летим над нежилой территорией. Довольно скоро, как я и обещал, мы стали терять высоту. Теперь уже мои товарищи начали бояться того, что мы разобьемся о землю. Что паршиво, ветер начал усиливаться, а быстро несущаяся гондола начала касаться верхушек деревьев.

Внезапно перед нами возник гигантский дуб. Даже флегматичный Фоули застонал, но я не утратил хладнокровия и выбросил пару мешков с песком. Воздушный шар, словно козочка, перескочил дерево и очутился над берегом широко разлившейся реки. Там он очень низко спустился, и его удачно снесло к песчаной отмели, поросшей ольхами, где мы благополучно и приземлились. Я вышел первый, желая привязать гондолу, но, прежде чем ме удалось удержать моих компаньонов, те выскочили, слова пара псов из будки. Аэростат без нагрузки тут же рванул вверх, словно конь без всадника, и уже через мгновение полетел к восточному берегу Соны, где исчез за деревьями, забирая с собой нашу подзорную трубу, бутылку шампанского и куртку Ансельмо, о чем мой ассистент более всего жалел.

Островок, находящийся строго посреди русла, с оеих сторон окружало сильное течение, в котором было полно водоворотов, так что я отговорил Фоули от намерения выбираться вплавь. Я был уверен, что из Мон-Ромейн нашу поднебесную эскападу прослеживали, так что наверняка уже выслали спасательную группу.

Прошло где-то с полчаса, и Фоули, с характерной для себя флегмой, заявил:

– Лодки уже плывут, причем – много.

– Это замечательно, – обрадовался я.

– А вот мне как раз это не нравится, – буркнул Ансельмо. – Заметьте, что все они плывут сюда с левого берега, населенного здешним простонародьем.

Он был прав. Когда лодки, всего с полдюжины, приблизились, я заметил, что их заполняют зеваки из прибрежных поселений, что самое паршивое, вовсе не настроенные к нам дружелюбно. Приближаясь, они яростно угрожали нам, а когда очутились уже довольно близко, чтобы мы могли понять их слова, я услышал и ругань и ничем не прикрытые угрозы.

– Нас за чертей приняли, – простонал Ансельмо. – Сейчас тут и прибьют.

– Жаль, что мы беззащитны, – буркнул Фоули.

Правда, мой consglore достал из голенища нож, но по сравнению с пиками и бердышами, которыми располагала подплывавшая чернь, он походил, скорее, на зубочистку, чем на оружие.

– Сейчас я обращусь к ним, – предложил я, выходя напротив первой лодки, нос которой уже врезался в камыши. – Уважаемые господа…

Меня перебил чудовищный рев. Рядом с головой просвистел камень, несколько гребцов схватило луки.

– На землю, маэстро! – крикнул Фоули. – На землю, а не то кончите жизнь словно святой Себастьян.

Я сделал так, как он мне посоветовал, жалея, что в свое время, будучи Гурбиани, не дал уговорить себя своей секретарше, Лили Уотсон, начать тренировки кун-фу, карате или других восточных искусств боя. К счастью, близящиеся негодяи и не спешили сжаться один на один. Они все явно опасались злых сил и предпочитали сохранять дистанцию. Но, когда подплыло побольше лодок, священник, сидящий в третьей их них, сделал знак креста, а рослый рыбак на носу замахнулся пикой.

Грохнул выстрел, храбрец уронил свое оружие и свалился в воду. Вопли умолкли.

Это от правого берега к нам на помощь галопом приближался отряд мушкетеров.

* * *

Счастливо завершившийся инцидент склонил нас к еще большей осторожности. Я поручил как можно скорее найти воздушный шар, но тот пропал без вести. Я, единственно, надеялся, что он попал в руки неграмотных селян, которые не были в состоянии понять ценность аэростата или находившихся в гондоле инструментов, а порванное полотно использовали в своих хозяйствах.

Тем временем, буквально через несколько недель новая опасность зависла над нашим лагерем. Бунты крестьян и горожан, умело подпитываемые габсбургскими агентами и подкрепляемые дезертирами из армии, тлели по всей стране уже пару лет. В 1639 году вспыхнул знаменитый "бунт босоногих" в Нормандии, который в своем пиковом моменте охватил многочисленные прибрежные города, направляя свое острие против Ришелье, налогам и армии, захватывающей – как гласил манифест Босоного Жана – "все средства и сбережения". Отряды иностранных наемников, которыми командовал полковник Гассион, вообще-то, стерли мятежников в пыль, предводителей казнили, а канцлер Сегюр лично руководил репрессиями, вводя контрибуции и разоружая городские милиции, тем не менее, данный пример никак не приостановил других выступлений – бунтовали крестьяне Гаскони, Пуату, Ангулема. В начале октября мятеж вспыхнул и в близкой нам Бургундии – группы крестьян пошли на Шальон, а когда их разбили на предпольях города, начали отступать к югу, но там, под Турнуа, мятежники наткнулись на королевские пушки. При первой же стычке чернь побежала и, разбившись на не связанные группы, начали уходить в сторону габсбургского анклава Шароль, расположенного всего лишь в половине дня пути от Клюни. Один из отрядов снес северный пост наших мушкетеров, уже угрожая непосредственно Мон-Ромейну. Я приказал капитану Фушерону, командующему обороной, приготовиться к осаде, как тут ко мне пристал Мирский и, размахивая культей руки, начал умолять, чтобы я разрешил ему испробовать прототип самострельного орудия, только-только изготовленного турком Мардину.

Банда, гонящаяся за недобитыми мушкетерами, уже выпала в поле, которое я приспособил под посадку картофеля. Двумя десятками бунтарей командовал худющий верзила в окровавленной ризе, явно содранной с какого-то священника. Изумленные видом домны и заводов, они на миг остановились, но потом с воплями побежали на нас. Я услышал команды Мирского, и на насыпи появилс стальной ствол, который тут же плюнул огнем. Тяжелый пулемет "Идрис 1" (так мы назвали его в честь нашего турка, главного конструктора) имел вращающуюся обойму с патронами. Конечно, особенно скорострельным он еще не был, зато ужасно грохотал, а выплевываемые пули поражали плотно сбитых нападавших.

Ошеломленные агрессоры, видя, что всего один ствол способен сеять большие опустошения, чем целый отряд мушкетеров, бросили оружие и метались по полю, не зная, где искать спасения, как тут Ансельмо с отрядом слуг перебил всех, до единого. Без пардона!

Когда я упрекнул его в излишней жестокости, мой помощник ответил, что поступил в соответствии с волей кардинала, который приказал, чтобы никто из свидетелей наших экспериментов не покинул околиц Тезе живым.

– Ну а кроме того, учитель, это же были не люди, а крестьяне, – резюмировал он.

* * *

Тем временем пришло время осенней слякоти, дни становились все более короткими и холодными. Но радость в моем сердце нарастала, когда я видел очередные успехи наших изобретателей – тем не менее, не таю, что вместе с тем рос и страх, удастся ли и как удержать наше предприятие в тайне. Правда, до сих пор над Тезе не появилось ни единой летающей тарелки, но я предпочитал дуть на воду. Поскольку листья с деревьев опадали, и территория нашего лагеря все больше походила на лысый череп, я приказал растянуть над лабораториями и фабриками маскировочные сети, в которые были вплетены еловые ветки так, чтобы для космического разведчика наш холм мог казаться безлюдным леском; трубы же могли быть частью смолокуренного производства или какой-нибудь небольшой мануфактуре. Мои сотрудники считали подобную осторожность преувеличенной, только я в данном вопросе оставался неуступчивым.

Работы продвигались настолько хорошо, что в ноябре я мог уже отказаться от ежедневных посещений Мон-Ромейн, ограничиваясь инспекциями два раза в неделю. Исследования проводились и без моего участия – наряду с экспериментами с электричеством, Грудженса поглощала возможность фотографировать на серебряных пластинках, а Палестрини проводил исследования над возможностями применения нефти, бочку которой ему доставили из Гаскони. В обоих случаях я мало чем мог им помочь, ведь я понятия не имел, как произвести целлулоид, или же как нефть превратить в высокооктановый бензин.

Получив достаточный толчок в сфере металлургии и химии, теперь я мог больше внимания уделить группе месье Амбруаза де Лиса. Не люблю хвалиться, но фактом остается то, что совместно мы за пару месяцев сделали для медицины больше, чем всем остальным медикам это удалось за последний десяток столетий. Для начала я ознакомил группу врача с принципами гигиены и с немалыми трудностями убедил их в необходимости мытья рук перед операциями и после них, а так же обеззараживания хирургических инструментов. Из деревянной трубки я сконструировал стетоскоп и убедил турка Идриса изготовить столь элементарных инструментов как шприц и аппаратуру для измерения давления. Еще я навел нашего доктора на идею существования различных групп крови, распознание которых со временем давало возможность первые переливания.

Тем временем, обнаружив в библиотеке клюнийского аббатства работу XVI столетия под названием Dispansatorium Valerii Cordii, в которой давалась рецептура получения эфира путем дистилляции в равных пропорциях spiritus vini с серной кислотой, я уговорил француза использовать полученную субстанцию для усыпления пациентов в ходе хирургических вмешательств.

Первым оперированным по этому методу был рабочий, которому чугунная отливка размозжила стопу, вторым – молодой мушкетер, уже упомянутый месье Савиньен де Сирано, наш специальный курьер, страдавший от острого воспаления червеобразного отростка.

Доктор де Лис, превосходный хирург, считал, что подобная операция ни в коей мере удаться не может, ибо рассечение брюшных оболочек всякий раз должно приводить к воспалению брюшины и смерти пациента. Никто до сих пор не отваживался на проведение подобного рода операций – камни в мочевом пузыре разбивали штифтом, который вводили через мочеточник, а единственным методом хирургического проникновения был анальный, для женщин – посредством родовых путей, более устойчивых к бактериальному заражению.

Но когда я глядел на этого многообещающего молодого военного, который был обречен на верную смерть, я принял решение провести рискованную операцию. Юношу перпенесли из лазарета в операционный зал, где с максимальным соблюдением гигиены, после дезинфекции инструментов и брюшной полости и, конечно же, под наркозом, Амбруаз провел пионерскую операцию. Мушкетер хирургическую процедуру пережил, а потом, без длинного периода горячки, стал приходить в себя. И, вне всяких сомнений, благодаря принимаемому порошку, который Грудженс произвел буквально пару дней назад из салициловой кислоты. Этот препарат, без какого-либо почтения к авторским правам концерна "Байер" (впрочем, патент будет заявлен только лишь в 1899 году), я назвал "аспирином".

Де Лис, вдохновленный успехом, даже носился с идеей революционной для того времени пластической операции, он собирался уменьшить излишне крупный нос, уродующий интеллигентное лицо молодого человека. Быть может, я бы и согласился на это, но ранее мне попало в руки письмо, адресованное Савиньеном де Сирано матери, проживавшей в местности Бержерак…

– Савиньен Сирано де Бержерак?! Клянусь Господом, dottore, вы и не знаете, кого мы спасли! Нет, нет, этого носа я ни в коей мере не позволю коснуться, как раз благодаря этому органу, наш сегодняшний пациент вступит в историю, литературу и драматургию.

Я много еще чего мог бы рассказывать доктору де Лису о медицинских приключениях. О производстве вакцины против оспы из пузырька коровьей оспы. Еще о получении, несколько позже и с большими трудностями, вакцины против бешенства (это из научно-популярного мультика я кое-чего помнил про то, как Пастер высушивал костный мозг кролика, зараженного бешенством).

Вместе с доктором мы очень радовались при мысли о том дне, когда мы предоставим наши достижения всему человечеству, освобождая его, за триста лет до срока, от боли и страданий. Нам хотелось, чтобы это случилось как можно скорее, но мы прекрасно понимали осмысленность эмбарго, наложенного предусмотрительным кардиналом.

Когда я оставался сам – то забегал мыслями на многие годы вперед. Предполагая, что мы каким-то образом справимся с Чужими, я размышлял о новом мире, который должен был родиться. Я представлял себе Объединенную Европу, в которой через пятнадцать лет в Варшаву, вместо шведских завоевателей, въедет локомотив варшавско-мадридской железнодорожной линии. Я мечтал о пароходах, которые появятся в Атлантике (за сто пятьдесят лет до Джеймса Уатта!), а так же о туннеле под проливом Ла-Манш. Возможно ли такое – перебирал я в мыслях – что уже через пару лет на волнах эфира раздастся: "Ici Paris. Граждане, уже через мгновение к вам с рождественским посланием обратится Людовик XIV…". А может, если запущенные мною импульсы будут давать плоды в таком же темпе, Сирано де Бержерак, еще до ухода на пенсию, дождется премьеры собственных пьес по телевидению? Ведь все это возможно! Достижимо! Близко!

Но иногда, когда по вечерам я сам оставался в своей спальне, с меня спадал дневной энтузиазм, я всматривался в портрет эрцгерцогини Марии и задумывался над тем, а точно ли мои дары окажутся добродетелью для человечества, не пробудят ли наши изобретения и массовое образование демонов прогресса, de facto худших, чем почтенная отсталость, не ускорят ли они кровавых революций, упадка авторитетов, схождения на нет естественных законов… Меня мучила дилемма, возможен ли прогресс без одновременного морального релятивизма – расцвет разума без отрицания и отказа от Бога.

В беседах со своими сотрудниками больше внимания я уделял именно этой проблеме. Увлеченность человеческим интеллектом отделяла лишь шаг от рационалистической гордыни, познание истин природы вызывало всепобеждающую склонность к их абсолютизации, к обобщениям и упрощениям. Тогда я просил у своих интеллектуалов, чтобы они, слишком буквально рассматривая Библию, не противопоставляли ее рассказам достижений науки – чтобы учение об эволюции видов они не использовали для того, чтобы сомневаться в положениях Книги Бытия, а глядя на звезды, не искали Бога за их пределами, что должно было вести к неизбежному утверждению: "Небо пусто" или "Бог умер!" – но чтобы они находили Его в каждом атоме и на уровне квантовых механизмов (хотя и не думаю, что мог бы им толков объяснить, а что такое квант).

– Наука не является отрицанием веры, – пояснял я, – но совершенствованием разума; выявление истин, управляющих природой, не должно быть в то же время вызовом, брошенным Предвечному и моральному порядку. Это мы уже проходили. Атланты, о которых я вам упоминал, сами ускорили собственный крах. Они были обречены на него в тот момент, когда презрели естественным правом, когда убрали понятие абсолютной истины в пользу утилитаризма, предпочли гедонизм добродетели, удобство – закону, а проблемы добра и зла растворили в политкорректности, и, наконец, когда довели до воцарения всеобщей цивилизации роскоши для "сытых глупцов", направляемых герметичными умниками посредством общедоступных средств трансляции информации и глобальной экономики. А перед тем, как бы по пути, они еще отравили воды и воздух, уничтожили семью, утратили куда-то обязанности детей по отношению к своим родителям, уважение к авторитетам, всякую иерархию и уважение к жизни путем внедрения неограниченной эвтаназии и абортов.

– Мастер, вы рассказываете обо всем этом так совершенно, словно и сами жили в подобном мире, – в какой-то момент заметил ван Гаарлем.

– В какой-то степени, я познал ту цивилизацию до самых глубин.

– Но как же те гениальные атланты смогли довести до войны, в которой никто не мог выжить? – спрашивали меня справа и слева.

– Как раз это они совершили не лично, – рассказывал я. – К этому привели созданные для удобства людей разумные "машины", называемые "кибернетическими невольниками", которым показалось, что, после того, как они избавятся от людей, останутся хозяевами Вселенной. Но не остались. Их поглотил тот же самый конфликт, который они сами и спровоцировали.

– Таким образом, – отозвался Мирский, весьма набожный сармат, – можно сказать, что это предыдущее "человечество" уничтожили: во-первых, гордыня, во-вторых, жадность, в-третьих, нечистые помыслы…

Я кивнул.

Помимо распорядков работ, я внедрил в Тезе еще и обычай ежедневных утренних месс, после которых проповеди поочередно читали молодые ученые, говоря о своих сомнениях, вере, надеждах, любви…

Боже, как же все эти ребята напоминали мне меня самого перед тридцатью годами. Они были молоды и благородно нетерпеливы. Уверенные в себе, убежденные, что все возможно. С другой же стороны, как часто они не проявляли сомнений, колебаний и той щепотки консерватизма, который приобретается с годами, когда к бочке меда жизни проходящие годы, покидающие нас друзья, компрометирующие идеалы прибавляют ложку дегтя, приправляющую все болезненным привкусом горечи. Так что, если я находил в себе достаточно сил, чтобы поучать их, если мог узурпировать для себя, помимо фальшивой биографии и присвоенных заслуг, некий титул для моральных советов, то основой для него было сознание, что я сам уже был таким, что переварил в себе, вплоть до отвращения, их увлеченности, восхищения, гордыню, их величие и их малость… И я любил их за это, как можно любить свой собственный давний портрет, собственную "сборную карикатуру" и свою минувшую, безвозвратно утраченную любовь.

"Кто смолоду не был социалистом, к старости станет свиньей", – святые слова, хотя я и боюсь дальнейшего развития этого уравнения, ибо что же говорить о тех, которые остаются социалистами, прогрессистами и всяких мастей прогрессистами к старости? Во всяком случае, когда в ходе тех утренних часов собранности приходила моя очередь – я терпеливо пояснял своим гениальным юным приятелям, как объединять мудрость традиции с искрой прогресса, как уважать величие идей, и, вместе с тем, снисходительно относиться к выросшим на них выросшим, как ценить, несмотря на все ее слабости и провинности, Церковь, то часто блуждающее в потемках, зато единственное хранилище Истины, и, наконец, как находить смысл в бессмыслице и не исключать существования Бога только лишь потому, что созданный им мир несовершенен – поскольку, и правда, жизнь в нем ведет постоянный бой со смертью, но только лишь окончательность придает надлежащий смысл нашему неповторимому существованию.

Но вот мог ли здесь реализоваться замысел альтернативного развития, опирающегося на гармонии развития и продолжении христианской традиции? Смогло бы человечество, благодаря эксперименту в Мон-Ромейн, избежать прихотей восемнадцатого столетия, миражи века девятнадцатого и паранойю двадцатого столетия? Или же, независимо от добрых намерений, мы были осуждены на все те войны, революции, холокосты, возможные, благодаря тому, что кризис ценностей вытащил наверх имманентное зло, таящееся в человеке, ну а прогресс снабдил его орудиями порабощения и уничтожения себе подобных?

Бывало такое, что среди ночи я срывался с постели и сходил сам в подземелья Клюни, где среди могил аббатов и священных реликвий я просил у Господа совета и помощи. И это не было проявлением фальшивой набожности. Даже после моего возвращения к Богу, я не стал ханжой, наоборот, меня раздирали различные сомнения. Все же, где мог я искать поддержки? Я чувствовал, что могу не допустить появления множества несчастий. Но как при этом предотвратить появление новых?

Как-то утром сам приор обнаружил меня, озябшего, с разложенными руками, на плите, скрывающей останки блаженных Гуго, Одилона, Майоля и достопочтенного Петра; он поднял меня на ноги и сказал:

– Позвольте, маэстро, молиться за вас, вам же следует вернуться домой, поскольку там вас ожидает гость.

– Гость, ко мне, это кто-то из Мон-Ромейн?

– Ваша сестра… – Похоже, здесь я скорчил очень глупую мину, поскольку понятия не имел о какой-либо сестре Деросси, поскольку приор прибавил тоном оправдания: – Эта дама показала страхам перстень с вашим гербом, поэтому ее и пропустили.

Я спустился к воротам, размышляя над тем, что, увидав меня, скажет синьорина Деросси, а там увидел фигуру в плаще, которая сбросила капюшон, и светлые волосы рассыпались по плечам. Лаура!

Загрузка...